Вы здесь

Предначертание. Тынша. Июль 1929 (Вадим Давыдов, 2006)

Тынша. Июль 1929

Он не мог сейчас уехать. Сейчас – не мог. А в первых числах июля в Тыншу пришли шлыковцы. Вернее то, что от них осталось, – треть. Сто восемь сабель, включая Котельникова, до предела измотанные, злые и растерянные. И раненый в брюшину сам Шлыков.

Совсем плох был атаман. Много крови потерял, и держался каким-то чудом. Только от потери крови мог давно умереть, не говоря уж о тряском пути, что из здорового человека все кишки вытянет. Гурьев это сразу увидел, войдя к Тешковым в избу, куда положили Шлыкова. Синюшно-бледный, полковник тяжело, прерывисто дышал, хотя и был в сознании. Лучше б обеспамятел, подумал Гурьев, наливаясь свинцовым бешенством.

Он склонился над Шлыковым, нажал пальцами на точки, снимая сильную боль. Атаман громко вздохнул, задышал ровнее. Гурьев выпрямился, бросил:

– Света мне. И поскорее.

– Вот, Яков Кириллыч… – Шлыков попытался улыбаться.

– Молчи, полковник. Не хорохорься, я ещё рану не видел.

– Лекарь ты, что ли?!

– А других нет, – хлестанул голосом Гурьев, словно нагайкой. – Котельников, нож подай.

Принесли фонарей. Гурьев разрезал на атамане одежду, осмотрел рану. Пуля вошла наискось, застряла, скорее всего, в тазовой кости. Канал был ещё чистым, гноя не наблюдалось. И кажется, никаких кишок не задело. Просто удивительно счастлив твой Бог, полковник, подумал Гурьев. Если перитонит не начнётся. У него появилась не очень твёрдая ещё, но надежда.

– За доктором послать?

– Не успеет доктор. Самим придётся. Что, атаман, потерпишь?

– Потерплю, – Шлыков зашипел от боли, причинённой прикосновениями к ране, поморщился. – Потерплю. Всё едино. Принимай командование, Яков Кириллыч.

Гурьев поднялся, прошёлся по избе из угла в угол. А ведь не откажешь, подумал он. Как же это меня угораздило?

– Это в каком же качестве?

– Ты послушай, Яков Кириллыч, – быстро заговорил Котельников. – Это ж не Иван Ефремыч один-то, это все… Когда ранили Иван Ефремыча… Решили мы сюда идти и тебя спросить. Казаки тебя дюже уважают. Ить недаром тебя на войсковые. Да Иван Ефремыч сам…

– Я спрашиваю, в каком качестве? – яростно повторил Гурьев, пытаясь взять себя в руки и злясь на себя за то, что это получается не слишком хорошо. – Я ведь даже…

Гурьев хотел сказать – «не казак», но вовремя осёкся.

– У тебя душа, – прохрипел Шлыков. – Душа у тебя к людям, друг любезный. Уважь, Яков Кириллыч. Выручи. Прохор… Погоны…

Котельников полез за пазуху и, достав новенькие полевые погоны с двумя красными просветами, протянул Гурьеву:

– Прими, Яков Кириллыч.

– Это произвол, – тихо сказал Гурьев, оставаясь неподвижным. – Произвол и маскарад. Я в ряженые не нанимался.

– Яков Кириллыч. Я тебя… назначаю. Имею право. Чрезвычайные обстоятельства…

– Ну, это уж совсем в большевистском духе, – скривился Гурьев. – Какая чрезвычайщина?! Возвращайтесь в Драгоценку, переформируйтесь, получите пополнение – и опять за речку.

– Мы не пойдём, – глядя в упор на Гурьева, отрезал Котельников. – Ты прав оказался, Яков Кириллыч. И насчёт войны, и вообще. Раз твоя правда – тебе и отрядом командовать.

– Приказ я подписал, – проскрипел, борясь с неумолимо наплывающим на него беспамятством, Шлыков. – А атаман… Ежели Григорий Михалыч не утвердит… Утвердит, это ж для нашего дела… Слышишь, Яков Кириллыч?!

– Это партизанщина, а не война, вы это понимаете?!

Я так многого не знаю и не умею, с тоской подумал Гурьев. А не для этого ли я учился? И? Как же мне быть-то теперь?

– Нельзя ему, – тихо проговорил вдруг Тешков, глядя в пол.

И все трое – и Шлыков, и Котельников, и Гурьев – уставились на него.

– Ты это чего, Степан Акимович? – тихо спросил, снова морщась от боли, Шлыков.

– А того, – обжёг его взглядом кузнец. – Будто не знаешь! Нельзя ему. Не время ещё. Не пришло ещё его время. Не главная это война, не наша, не русская. Пуля летит – фамилиё не спрашиват! И нечего голову его подставлять. Вон, Котельников, – пускай он командует. Чай, не первый день в седле!

Но Гурьев уже принял решение:

– Я приму отряд, Иван Ефремович, – он кивнул. Решение было нелёгким само по себе, а уж то, куда оно могло его завести, было и вовсе неведомо. Но… Гурьев взял погоны, вздохнул, покачал головой. – Пока не поправишься.

– Поправлюсь, как же.

– Поправишься. А там увидим. Настюша, – позвал Гурьев. И, когда старшая дочь Тешкова зашла в горницу, приказал: – Быстренько за Пелагеей Захаровной. А вы, Степан Акимович, – со мной в кузницу. Нужно инструменты сделать, пулю достанем. Пошли.

– Яков…

– Всё, всё. Болтать некогда. Вот совершенно. Идите пожалуйста, дядько Степан. Я скоро. Есаул.

– Слушаю, Яков Кириллыч, – вскочил Котельников.

– Построй отряд, есаул. По-пешему.

– Есть!!!

– Спасибо. Я… – и Шлыков провалился, потерял сознание.

Гурьев, проводив взглядом угрюмого кузнеца, вдруг резко прижал мыском ладони левую щёку, не дав ей задёргаться в тике, и вышел вслед за ним на улицу.

Котельников построил отряд на майдане в две шеренги, сам встал чуть в стороне. Гурьев кивнул ему, оглядел казаков, прошёлся вдоль строя.

– Ну и ну, – протянул Гурьев насмешливо. – Видо-о-о-чек. Вы воинская часть, подразделение Русской Армии, а не банда конокрадов. Два часа на то, чтобы привести себя в порядок. Погоны, пуговицы пришить. Умыться, бороды, усы подстричь и побриться. Р-р-разодись!!!

Кивнув коротко Котельникову, вернулся в избу. Марфа Тешкова сидела возле полковника, осторожно протирая его лоб смоченным в ледяной воде рушничком. Губы у неё тряслись. Гурьев отстранил её, склонился над Шлыковым.

Пришла Пелагея, без единого лишнего слова взялась за приготовления. Гурьев, погладив её по плечу, направился в кузницу.

Закончив с зондом и щипцами, вернулся в избу и, умывшись, снова вышел на улицу, к отряду. Новый вид казаков понравился ему больше. Гурьев кивнул:

– Слушать меня внимательно, – Гурьев говорил тихо, но таким голосом, что у видавших, кажется, всё на свете казаков мороз по спинам пошёл, словно им кто по горсти снега посреди летней жарищи за шиворот сыпанул. – Мы – Отдельный Казачий Отряд Маньчжурского Казачьего Войска России. Знамя наше – чёрно-жёлто-белое, русское, во многих боях прославленное. И больше – никаких набегов. Там, за речкой – наш народ, загнанный большевиками в египетское рабство. Обложенный страшными кровавыми налогами не затем, чтобы вдов и сирот от нужды уберечь, а затем, чтобы русским золотом, русским хлебом и русской кровью разжечь негасимый пожар мировых революций. Чтобы не было больше народов, чтобы не стало человека, чтобы превратить всех в бессловесное стадо, в тварей дрожащих, ни родства, ни имени непомнящих. Против этого – всякий человек наш природный союзник. Всякое племя – китайцы, японцы, немцы и британцы, турки и зулусы. Все без исключения. В том числе и жиды. Большевики – мерзость. Не агенты, не супостаты, – просто мерзость. Их – море, нас – мало. За ними – сила, за нами – правда. Ваша дело – боевая учёба, воинское мастерство, верный расчёт, глазомер и точность, знание своего личного манёвра, доверие командиру. Потому – дисциплина. Никаких обозов, никакой добычи. Кто к такому не готов, разрешаю уйти. Времени даю на размышление – до утра. Кто останется – останется до конца. Кто нарушит приказ – лично развалю до просагу. Всё. Вопросы? Нет вопросов? Добро, – Гурьев оглядел ещё раз бойцов, кивнул. – Вольно. Есть, пить, оправляться, курить, коней кормить, оружие чистить. Думать. Р-разойдись.

Гурьев вернулся в избу кузнеца, где Пелагея уже хлопотала над раненым. Шлыков пришёл в сознание – на здоровье полковник никогда не жаловался, и Гурьев, воздействовав на резонанс организма, произвёл эффект даже больший, чем сам ожидал.

– Выйди, Полюшка, – ласково сказал Гурьев. – Нам с Иван Ефремычем парой слов переброситься необходимо. Все выйдите.

Пелагея, кивнув, вышла. За ней потянулись и остальные. Когда Тешков осторожно притворил за собой дверь, лицо Гурьева в тот же миг сделалось злым, чужим:

– Что, полковник? Победил большевиков? Нахлебался комиссарской крови?

Шлыков засопел, отвернулся.

– Кто сейчас за тобой? – продолжал Гурьев. – Разве армия великой страны? Или прогрессивное человечество? Ты для чего людей под удар подставил, зачем тигра за усы тянешь? Японцы и Гоминьдан твоими руками жар загребают, а ты и рад стараться?! А сейчас по твоим следам сюда полки советские придут, хозяйства разорят, людей в Совдепию угонят. Не японцев с китайцами – казаков твоих родных. Ты этого хотел?

– У меня приказ.

– Ты боевой офицер, а не кукла, – прищурился Гурьев. – Или тебе неведомо, что приказы бывают преступными? Ладно. Договорим, когда выкарабкаешься. Я отряд принял, и воевать теперь он станет по-моему. Я семёновскому штабу подчиняться не намерен, я не природный казак и вообще никому не присягал. Обязанность моя перед этими людьми – их защитить в меру сил и способностей. А сил, и, главное, опыта – с гулькин хрен. Всё. Сейчас я тебя оперировать буду. Молись, атаман.

Первача натащили со всей станицы. Казаки переложили Шлыкова на стол, и Гурьев с Пелагеей приступили к операции. Повезло – пулю достали довольно быстро. Шлыков рычал от боли, впившись зубами в обмотанную чистой тряпицей деревяшку. Такого Гурьеву ещё никогда не приходилось ни видеть, ни тем более самому творить. Одно дело – медицинский трактат читать, другое – в живом человеке ковыряться. Его даже слегка затошнило. Слегка, но всё же.

Наконец, пуля звонко стукнулась в медный тазик, который держал бледный Котельников:

– Всё, – выдохнул Гурьев и бросил зонд. – Полюшка, рану протри, затампонируй. Я сейчас передохну и иголки поставлю. – Он положил руку на мокрый и горячий лоб Шлыкова: – Будешь через два месяца как новенький, атаман. Обещаю.

Утром отряд снова выстроился по команде подъесаула на майдане. Не досчитались пятерых. Теперь предстояло самое трудное. Казачий отряд – оружие наступательное. Казак в обороне – всё равно, если б самолёт не по небу летал, а по земле ползал. Но именно оборону долины реки, в которой, кроме Тынши, ещё полдюжины станиц, побольше Тынши и поменьше, требовалось организовать в самом пожарном порядке. Со Шлыковым он даже посоветоваться не мог – началось ожидаемое нагноение, температура за сорок, так что толку от атамана не было никакого. Всё сам, думал Гурьев. Всё сам.