Тынша. Сентябрь 1928
Она появилась на пороге кузни рано утром, едва только Гурьев успел развести огонь в горне. Поздоровалась и спросила, улыбаясь так белозубо и ясно, что он и сам улыбнулся.
– Что, нету ещё дядьки Степана?
– А я не помогу? – Гурьев обтёр ветошью руки, поправил зачем-то кожаный жёсткий фартук.
Ему очень нравилось её имя – Пелагея. Правда, видел её Гурьев нечасто, а уж разговаривать и вовсе не доводилось. Как кстати нам на помощь приходит его величество случай, подумал он. А впрочем, случайностей, как известно, не бывает.
– Ну, глянь, может, и справишься, – милостиво разрешила она, рассматривая его с явным любопытством, но ласково. – Кажись, рессора на бричке треснула.
Он вышел из кузни. Щегольская бричка-одноколка, с красными ободами колёс, уместная скорее в каком-нибудь дачном посёлке под Питером, нежели здесь, запряжённая тонконогой кобылкой с ухоженной и коротко подстриженной гривой и тщательно расчёсанным хвостом, стояла во дворе. Гурьев нагнулся, осматривая рессору. В это время и появился кузнец. Гурьев совсем рядом услышал его голос:
– Чего тебе, Пелагея?
– Да вот, дядько Степан…
Кузнец, сердито отстранив Гурьева, склонился у колеса. И тут же выпрямился, недовольно бурча:
– И где ж тебя на ей нелёгкая носит?! Третью рессору за лето, туды твою растуды! Яшка, помоги кобылу-то выпрячь. К полудню управимся, дай Бог. Иди ты, иди, Христа ради, Пелагея. Не мешай, без тебя работы хватат!
– Кто она? – спросил Гурьев, когда женщина скрылась за воротами.
– Пелагея-то? Известно, кто, – буркнул Тешков и, посмотрев на Гурьева, усмехнулся. – Повитуха она и траву заговаривает. И вообще ведьма, – кузнец опять усмехнулся. – Что, глянулась?
– А то, – просиял Гурьев.
– Ты смотри, – погрозил ему кулаком Тешков. – Ты от ей держись, парень, подальше. Не ровен час…
– Отчего же? – Тешков уже знал эту улыбочку, – когда Гурьев так начинал улыбаться, это означало… Что-то это непременно означало, одним словом. – Муж ревнивый?
– Да нет у ей никакого мужа, – сплюнул в сердцах на землю Степан Акимович. – Ведьма она, говорю ж тебе русским языком, парень…
– Ну, ведьма, так ведьма, – согласился Гурьев. – Так вы же знаете, дядько Степан, я жуть какой любопытный. Вдруг и у меня выйдет траву заговаривать?
– Заговорит она тебе корень, попляшешь тогда, – пообещал Тешков.
– Это как? – заинтересовался Гурьев.
– А вот заговорит – тогда узнаешь, – совсем уже непонятно сказал кузнец. – Я тебя упредил, Яшка. Гляди! Лет-то тебе сколько?
– Сколько ни есть – все мои, – отшутился Гурьев.
– То-то. Я смотрю, ты девок сторонишься, – прищурился Тешков. – А Пелагея… Давай, работа стоит, хватит лясы точить!
Гурьев подъехал на исправленной бричке к воротам, стукнул в них негромко обушком нагайки. Услышав голос Пелагеи, спрыгнул с козел, помог женщине распахнуть створки, завёл экипаж во двор:
– Принимай работу, хозяйка.
– Должна я чего? – Пелагея опять его разглядывала, из-под руки на этот раз, потому что голову ей запрокинуть пришлось.
Гурьев тоже смотрел на неё. Была бы Пелагея городской барышней – не задержался бы он с заходом. А так… И понравилась она ему по-настоящему: косы чёрные, короной на голове уложены, и платка никакого нет, глаза тёмные, словно угли горячие. Сложена Пелагея тоже была отменно – тело гибкое, сильное, а кость – не по-крестьянски лёгкая. Что-то было в ней, не то цыганская кровь, а может, и персидская, – сколько разных чудес да историй в казачьей вольнице случалось, только держись.
– А как же, – Гурьев улыбнулся отчаянно. – Один поцелуй.
– А не рано ль тебе с бабами-то целоваться, – рассмеялась Пелагея. – Не боишься меня?
– Так разве укусишь, – пожал он плечами.
– Ну-ка, пригнись, – нетерпеливо поманила его Пелагея. – Или на скамейку мне встать?!
Гурьев легко поднял её, – так, что женщина ахнуть едва успела, – поставил на подножку брички и приник губами к её губам. И целовалась Пелагея тоже никак не по-девичьи. Оторвавшись от неё, Гурьев шумно вдохнул полной грудью и опять улыбнулся.
– Нахальный, – не то одобряя, не то осуждая, потрепала его по затылку Пелагея. – Ох, и нахальный же!
– Есть немного, – не стал отпираться Гурьев. – А правду сказывают, что ты травы заговариваешь?
– А тебе что?!
– Меня научи.
– Ишь, чего захотел. Не мужицкое это дело! Ты разве не в кузнецы наметился?
– Я до всякой науки жадный.
– Недосуг мне, – нахмурилась женщина и только теперь сделала попытку убрать ладони Гурьева со своей талии. – Пусти, ну?!
– Не пущу, – он перехватил её руку, поцеловал сначала в запястье, потом в ладонь и почувствовал, как Пелагея вздрогнула, – еле заметно, но вздрогнула, и задышала чуть чаще. – Так что, научишь? А пойдёшь за травами, меня возьми с собой. Вдвоём веселее. А, Полюшка?
– Скорый какой, – и снова не понять было, то ли нравится ей это, то ли не слишком. – А кузня как же?
– Ты соглашайся, Полюшка, – усмехнулся Гурьев. – А с дядькой Степаном я договорюсь как-нибудь.
– Ну, согласилась, – Пелагея смотрела на него сверху вниз. И вдруг ловким движением сбросила его руки, чуть оттолкнула. – А дальше что ж?
– Дальше увидим, – Гурьев отступил ещё на полшага, подал ей руку, помогая сойти с брички. – Я приду, как в кузне закончу. Ты подожди, Полюшка.
Он ушёл на закате. Тешков ничего не спрашивал, пока Гурьев собирался, – всё без слов было понятно. Поворчал, но больше для виду.
Курень у Пелагеи был немаленький, хоть и жила женщина одиноко. Двор только небольшой, огород – тоже, из живности одних кур держала, а из скотины – кобылку, ту самую, что в бричку запрягала. Даже коровы не было.
– Да на что мне корова, – отмахнулась на его вопрос Пелагея. – Да и недосуг, говорю же. Когда за скотиной-то ещё ходить, – пока станицы окрест объедешь! А ты что ж, вправду травному делу учиться надумал?
– А то. Да я и тебя тоже кое-чему научить могу.
– Целоваться, что ль? – посмотрела на него Пелагея.
– Ну, и за этим не станет, – спокойно ответил Гурьев. – Смотри вот, Полюшка.
Он показал ей несколько точек, нажимая на которые, можно было достаточно эффективно снимать боль, и точки резонанса:
– Но тут, Полюшка, долгое воздействие требуется. Если боль снять – пяти минут достаточно, то для пробуждения жизненных сил недели нужны, а иногда – и месяцы.
– Похоже китайцы-то лечат. Однако у тебя по-другому как-то. Где ж это ты узнал-то такое?
– Выучился, – улыбнулся Гурьев.
– Сколько годков-то тебе, Яша?
– Дело не в возрасте. Меня этому с детства один мудрый человек обучал. Только я ещё так мало знаю. Вот, все секреты дядьки Степана выведаю, да дальше учиться поеду.
– Ежели я тебя отпущу, – тихо проговорила Пелагея, обвивая его шею руками.
Он только теперь ощутил, как соскучился по женскому телу и ласке. Это было, как взрыв, как буря, что налетает внезапно и яростно. Только он не спешил никуда. И лишь тогда, когда Пелагея взмолилась – не голосом, руками, ногами, потянув его на себя, – ворвался в неё, такую горячую, что разум не выдержал, отключился.
– Бесстыжий, – шептала Пелагея, целуя Гурьева. А он лежал и улыбался, как последний дурак. – Ох, бесстыжий охальник… Яша… Люб ты мне…
– И ты мне, – Гурьев провёл ладонью по её спине, так, что Пелагея вздрогнула длинно. – Ты такая красивая, Полюшка.
– Никуда не пущу… Мой…
Он не ответил, мягко отстранил женщину, перевернул на спину, развёл в стороны её руки, обвёл языком, мокрым и тугим, вокруг её сосков, – Пелагея застонала, выгнулась ему навстречу.
Она лежала, вжавшись головой Гурьеву в плечо, и ловкие её пальцы скользили по его груди. Пелагея подняла лицо, осветившееся улыбкой:
– Пойду баньку затоплю.
– Не устала ты, Полюшка?
– Уморить меня вздумал?! – тихонько рассмеялась Пелагея. – Подрасти малость, нахалёнок! Шучу, Яшенька, шучу я. Не сердись. Ох, да люб же ты мне…
В бане, при свете лампы, пускай и не слишком ярком, Пелагея разглядела его как следует. Гурьев увидел удивление на её лице, усмехнулся:
– Что, Полюшка? Не видала прежде обрезанных?
– Всяких видала, – отрубила Пелагея, – чай, не первый день на свете живу! А ты-то – татарин, что ли?! Ведь не похож совсем.
– Это, Полюшка, иногда в природе случается, – пояснил Гурьев. – Моисей, пророк, тоже обрезанным родился. Аврааму вот не повезло – пришлось на девяносто девятом году жизни такую деликатную операцию производить.
– Ишь ты – Моисей, – задумчиво повторила Пелагея и улыбнулась. – А то слышала я, что ты нехристь.
– Нехристь я, нехристь, Полюшка. Кто в городе живёт, в церковь не ходит да не постится – тот и есть нехристь, конечно.
– Но крещёный же ты?
– Нет.
– Как же это?!
– А так, Полюшка.
– Так не спасёшься ведь!
– Я?!? – изумился Гурьев. – Ох, Полюшка. Если б так просто спастись можно было – это же просто чудо, да и только. Погубить душу – минутное дело, а вот спасти… Это служба, так уж служба, Полюшка. Да ты ведь и сама знаешь.
– Нельзя ведь человеку без веры-то, – убеждённо сказала Пелагея. – Что за вера у тебя, Яша?
– Экуменист-агностик, – Гурьев наклонил голову набок.
– Книжек ты много слишком читаешь, вот что, – нахмурилась Пелагея.
– Не без этого, – Гурьев улыбнулся, рассматривая её, любуясь откровенно зрелищем её тела.
– И чего уставился? Бабу голую ни разу не видал, что ли?
– Иди сюда, Полюшка, – он потянул Пелагею за руку, прижал к себе, поцеловал в ключицу. – Полюшка моя.
– Полюшка… Мать меня так звала. Угадал-то. Это мне только, или ты всем такой пожар промеж ног зажигаешь, Яшенька? Ох, нехристь ты мой…
Он ушёл под утро, почти на рассвете, когда Пелагея седьмой сон досматривала. Зашёл в кузню, переоделся, огонь в горне раздул, поковки вчерашние разложил. Вспоминал эту ночь, улыбался, – дурак дураком. Тешков появился, поглядел на него. Ничего не сказал, только головой покрутил.
К полудню шло дело, когда появилась Пелагея – с узелком и кувшином:
– Здравствуй, дядько Степан. Здравствуй, Яша, – Пелагея остановилась в проёме, словно не решаясь дальше идти. – Я вот, поснедать тебе собрала. Тут морс клюквенный, холодный. Ты поел бы, а то ускакал спозаранку-то.
Гурьев быстро ополоснул лицо, руки, взял у неё еду:
– Спасибо, Полюшка.
– Приходи, как завечереет, – тихо сказала Пелагея, украдкой поглядывая на Тешкова, что нарочито громко и с отсутствующе-озабоченным видом гремел каким-то инструментом. – Придёшь?
– Приду, Полюшка. Обязательно, – Гурьев улыбнулся и осторожно погладил её по смуглой гладкой щеке. – Не тревожься, голубка, приду я. Приду.
Когда женщина ушла, кузнец вытаращился на Гурьева, будто впервые увидел:
– Ну, парень! Это что же такое делается?! Палашка-то, – это ж завсегда у ей в ногах кувыркались, а тут… Видать, колдун ты почище её-то будешь?!
– Колдовство здесь ни при чём, дядько Степан, – вздохнул Гурьев. – Просто у каждого человека своя кнопочка имеется. Нужно только знать, где она и как на неё нажать правильно.
– Вот это самое великое колдовство и есть, – кивнул кузнец.
– Чего ж замуж не берёт её никто? – тоскливо спросил Гурьев. – Она же такая…
– Вот ты и возьми, – сердито сказал Тешков. – Ведьма да нехристь, два сапога – пара. Как Егора-то её краснопузые подстрелили, ещё в двадцать третьем, так и кукует одна. И мать её, царствие небесное, такая ж была. Одна да одна. Кто ж из казаков такую ведьму, как Палашка, себе в жёны захочет? Жена, Яшка, это дело серьёзное. Это тебе не на сеновале ночами кувыркаться! А то ты не понимаешь. А ей одного завсегда не хватало. И как ты её объездил, вот чего не пойму!
– А дети?
– Да каки там дети, – закряхтел кузнец. – Дети! Сапожник без сапог сам завсегда, а то ты не знашь. Чего не так у ней там, не моё это дело, я не фельшер. Нету, и всё тут!
– Идёмте, дядько Степан, – разом соскочил со скользкой темы Гурьев. – Хочу вам одну штуковину показать, что я со сплавом придумал. Без вашего глазомера не справиться.
Она оказалась совсем не такой, какой расписывала её молва. Просто никто никогда не догадался – или не умел – приласкать Пелагею по-настоящему, как ей мечталось, пусть и не вполне осознанно. А Гурьев – сумел. И Пелагея со всей благодарностью, на которую только была способна её яркая, сильная и отважная душа, раскрылась ему навстречу. Он даже немного испугался того всплеска чувств и чувственности, которые разбудил в этой красивой, ещё совсем молодой – особенно по столичным меркам – женщине. Пелагея была старше его на восемь лет – это по станичным понятиям «баба», а на самом деле… И Пелагея, шалея от его нежности, носила, лелеяла свою нежность к нему, светясь ею так, что глазам было на неё неловко смотреть. Конечно, Гурьеву нравилось её обожание. Нравилось ощущать себя главным, мужчиной. Гурьеву нравилось, как цветут её лицо и глаза, как даже походка её изменилась. И люди отметили эту перемену. Бабы завидовали – отчаянно, но как-то не зло. Не поворачивалось почему-то на них злобиться. Пелагею и в самом деле будто подменили – едва ли не враз: куда только что подевалось от прежней. «Яшенька… Соколик мой ненаглядный…»
Он действительно с удовольствием слушал Пелагею. А она, не отдавая себе отчёта в этом, растворялась в Гурьеве – первом в её жизни мужчине, который жадно и внимательно её слушал. Он отмечал её местами диковатые понятия об окружающем мире, но не считал себя вправе встревать с исправлениями, – даже в этой её дикости была удивительная, завораживающая его гармония. Пелагея была так восхитительно, пугающе хороша, – всегда, во всём и везде, чтобы ни делала: наводила ли глянец в доме, вышивала ли, когда выдавалась свободная минутка, раскрывала ли свои смешные знахарские секреты. Нет, он не смеялся. Он слушал. Сравнивал с тем, что успел узнать от Мишимы, удивлялся некоторым буквально поразительным совпадениям. Учился, с непонятным для Пелагеи вниманием, старался не упустить ни одного слова из её пояснений – не ожидала она такого от городского и учёного, каким казался ей некоторое время Гурьев, – вникая в детали и мелочи её умений и знаний. Она сама стала многое лучше понимать, рассказывая. Он ей объяснял, почему это происходит именно так, вырастая в её глазах ещё больше, становясь для неё ещё важнее. Иногда и сердилась на него Пелагея, не на шутку увлекаясь своей ролью учительницы:
– Да что не так-то?!
– А в прошлый раз ты это иначе рассказывала, Полюшка.
– Что с того-то – в прошлый?! То прошлый и был. Я тебе что ж, не по писаному ведь, – Пелагея, кажется, смутилась.
– Что ты, голубка, – покаянно повесил голову Гурьев. – Я ведь просто понять хочу.
– И как у тебя голова не пухнет, – улыбнулась Пелагея, запуская Гурьеву пальцы в шевелюру и ероша ему волосы на макушке. – Вот уж дотошный, беда с тобой! Нет у меня книжек-то, Яшенька. Всё, что за мамкой выучить успела, а она померла, мне ещё и двенадцати годков не исполнилось.
– А что, были и книжки? – удивлённо приподнялся, опираясь локтем на жёсткую, пропечённую солнцем степную землю, Гурьев.
– Были, а как же. Остались там, – Пелагея махнула рукой в сторону границы. – Без книжек много и не упомнишь. Как бежали за речку, так не до книжек было.
– А хочешь, я тебе привезу? – Гурьев наклонил голову к левому плечу.
– Скаженный, – улыбнулась Пелагея. – Разве найдёшь их теперь?! Сожгли, не иначе. Жалко. Ну, ничего, и так проживём.
Пелагея достала нож, который носила всегда на шейном шнурке. Гурьев и прежде видел его, но мельком.
– Дай-ка мне на кинжал твой взглянуть, Полюшка.
Он протянул было руку, но получил шлепок:
– Нельзя.
– Отчего же?
– Нельзя, говорю, да и всё! Не простой это нож. Нельзя никому его трогать чужому.
– Разве я чужой? – тихо спросил Гурьев, заглядывая ей в глаза.
Поколебавшись мгновение, Пелагея протянула ему нож рукоятью вперёд. Он взял осторожно, внимательно рассмотрел. Нож странноватый – чёрная, толстая рукоять морёного дерева, клинок недлинный, вершка два, но обоюдоострый. И работа – так себе, прямо скажем, не блещет. Гурьев вернул нож Пелагее:
– А хочешь, я тебе новый сделаю?
– Что, мой не глянулся?
– Нет, – честно сознался Гурьев. – Ей-богу, у меня лучше выйдет.
– Ну, сделай, – кивнула, соглашаясь, Пелагея. – Может, и правда. Этот я сама точила, да, видать, не рукастая я на такое.
Нож у Гурьева удался на славу. Узкий, с неглубоким долом, обоюдоострый клинок, по форме напоминающий остролист, с полировкой, отчётливо выявляющей структуру металла, и наборной рукояткой из кожаных шайб. Он надел женщине на шею чехол, – тоже кожаный, многослойный, с защёлкой-фиксатором, что не позволял ножу выскользнуть, даже зацепившись за что-то случайно:
– С обновкой тебя, колдунья моя.
Пелагея опустила глаза, рассматривая чехол, а Гурьев любовался.
Полюбоваться, что греха таить, было чем. Он даже немножко гордился собой, – совсем чуть-чуть, потихоньку: такая женщина, – и его! Пелагея даже и не думала прятать от кого бы то ни было эту свою отныне безраздельную ему принадлежность – ни от самого Гурьева, ни от окружающих. Гурьев без стеснения принимал её знаки внимания – и вышитую рубашку, и поясок, и узелки с обедом. Это было так же естественно для Пелагеи, как дышать. Она знала о предстоящей разлуке. Ведь Гурьев спокойно и ясно говорил об этом, а Пелагея уже знала – как он скажет, так и будет. Её почему-то не волновало это ничуть. Как будто.