Тынша. Сентябрь 1929
Через неделю после того, как всё Трёхречье загудело, будто улей, обсуждая операцию по уничтожению красных партизан Фефёлова, а потом и Толстопятовского отряда, в Тыншу направилась «инспекция». Ехали они хоть и по своей земле, но сторожко. А всё равно шлыковский секрет под командованием вахмистра Нагорнова перехватил их верстах в пяти от станицы.
Шлыковцы тихо и мгновенно окружили четверых всадников – только кони завертелись на месте.
– Кто такие, с чем пожаловали? – хмуро спросил вахмистр, придерживая карабин на сгибе локтя. Очень ему этот приём, Гурьевым продемонстрированный, понравился. Да и выстрелить из такого положения было легче лёгкого, – проверено.
– Ты что, Фрол Игнатьич?! Своих не узнаёшь? – подал голос один из казаков.
– Чего ж не узнать, – согласился Нагорнов. – Узнать-то я тя узнал, Иван Капитоныч. А свой ты или нет, это попозжей выясним… С чем пожаловали, спрашиваю?
– Ротмистр Шерстовский, – отрекомендовался офицер в полевой форме и фуражке с кокардой вместо привычной папахи. – Имею поручение к полковнику Шлыкову.
– Ясно, – кивнул Нагорный. – Полковник наш ранен, выздоравливает потихоньку.
– Кто командует отрядом? – напористо спросил Шерстовский. – Котельников?
– Осади, ваше благородие, – усмехнулся Нагорнов. – Забирай выше.
Ротмистр с сопровождавшими переглянулись. Нагорнов это отметил, снова кивнул:
– Поезжайте, коли так. Тока смотри, не балуй, – они этого не любят.
– Кто – «они»?!
– Узнаете, – загадочно усмехнулся вахмистр. – Зыков! Проводи гостей к атаману.
– Есть! – совсем юный казак молодцевато вскинул руку к папахе, явно рисуясь перед приезжими.
И Шерстовский, и казаки, бывшие с ним, с нарастающим удивлением смотрели на шлыковцев. Форма подогнана, погоны немятые, кони лоснятся, у самих – морды гладкие, выбритые, усы закручены залихватски, и замашки, как у индейцев Фенимора Купера. А взяли их как! Захоти пострелять – ахнуть бы не успели. А ведь и они не зелень необстрелянная. Что за чертовщина?!
Надеждам на то, что удастся дорогой разговорить сопровождающего, не суждено было сбыться. Зыков на вопросы отвечал либо «не могу знать», либо «не положено», вежливо и с достоинством, но твёрдо, хотя и было видно, что парня так и распирает от желания похвастаться. Тынша при въезде поразила «инспекторов» ещё сильнее: никакой суеты и суматохи, хотя отряд в две сотни сабель – напряжение серьёзное.
– Сейчас на постой вас определим, гости дорогие, – вдруг сказал Зыков. – Утром к атаману, а теперь – самое время вечерять-то. Вон, вторая хата, справа, за Шнеерсоном сразу.
– За… кем?!? – едва не выпал из седла Шерстовский.
Казак указал нагайкой на вывеску, освещённую двумя керосиновыми фонарями:
– Так портной наш. Уж на всё Трёхречье молва идёт. Неужто не слыхали?
– По… По… Портно-о-ой?!
– А то как же, – Зыков приосанился в седле. – Мы – Русская Армия, нам форма положена, и офицерам, и казакам рядовым. А как же! Вот Яков Кириллыч и велели. Специалиста, – по слогам выговорил казак недавно выученное слово. – Сами за ним в Харбин ездили-от, – солидно добавил парень. И такое благоговение звенело в его голосе, что у Шерстовского неприятно засосало под ложечкой.
Всё ещё не веря собственным глазам, Шерстовский вылупился на вывеску. «З.Р. Шнеерсонъ. Пошивъ военной формы, дамской и мужской одежды». Не может быть, простучала, будто подковами по брусчатке – от виска к виску – у ротмистра мысль. А Зыков, как ни в чём не бывало, продолжал:
– Так это что! У нас и сапожник теперь есть свой, получше вашего из Драгоценки будет. Да из Хайлара к нам теперь ездят! Ахмет Сагдеевич. Его обувка-от.
– Его… тоже – Яков Кириллович?!
– А то как же! – гордо и важно кивнул Зыков. – Кому ж ещё-то?
И в самом деле, криво усмехнулся Шерстовский. И в самом деле. Кому же ещё. Он повернулся и окинул взглядом свой небольшой конвой. Казаки, начисто забыв о существовании офицера, таращились по сторонам, словно ирокезы в Париже.
– А… вывеска зачем?
– Как же без вывески? – пожал плечами Зыков. – К нам народ разный заезжает, чтоб не шлялись без толку по станице. У нас тут военные объекты есть, для чужих глаз не предназначены.
Шерстовский опять дёрнулся. Да что же это делается-то, Господи?! Куда это я попал?! Откуда это всё?! Неужели?!
– Это что, – постепенно разохотился Зыков. – У нас и школа-от есть, и церковь выстроили, сейчас вот в Харбине решают, когда батюшка приедет.
– А почему жида-то?! Что, русского портного не нашлось?!
– Видать, и не нашлось. Россия наша велика, ни конца, ни краю у ней нету, – наставительно произнёс Зыков, и этот тон у молодого, много моложе его самого, парня, – нет, не обидел, не оскорбил Шерстовского, но сотряс до самых глубин души. – И людей в ней всяких полным-полно. Завсегда вместе жили, не цапались. А как почали рядиться, кто кого лучшей, так и сами поглядите, вашбродь, куды закатились, – ажник под самое море японское. Много ли толку? А Рувимыч человек правильный, дело знает, да и трезвый завсегда. Не шинкарь какой – ремесло у его в руках знатное. А детей мне с ним не крестить. Видали, вашбродь, какую форму-от нам спроворил? Небось пальцы-от исколол все. Бабам, опять же, подобается. Обходительный. Журналы у его модные, с самого Парижу. Обновки у нас теперь справить – не хитрость.
– Вот как, – буркнул Шерстовский, всё ещё косясь на вывеску. – И атаман станичный не возражает?
– А чего, – повторил Зыков. – Атаман свой шесток знает-от. Егойное дело – за порядком следить. А Яков Кириллыч – у их ум светлый, оне глядят, как чего сделать, чтоб народу со всех сторон способнее было. Вот, к примеру-от, – Зыков указал нагайкой куда-то в сторону. – Кабы золото это окаянное кто другой нашёл – что было б?! Вот. А Яков Кириллыч – оне его к делу-от враз приспособили. Таперича и детишкам в школе грамоту докладывают, и електричество имеется, и доктор у нас живёт, что заместо Пелагеюшки, царствие ей, голубке, небесное, бабам, значит. С самого, говорят, Питер-граду, профессор, Илья Иваныч-от. Топоркова велели перевезти тож. Таперича нам хайларский шорник-от без надобности.
– Топоркова? – удивился один из спутников Шерстовского. – А он-то?! Пьяница горький Топорков. Я его давно знаю. А после того, как краснюки-то… Совсем спился, поди!
– Да он и смотреть на самогонку таперича не смотрит, – засмеялся Зыков. – Как Яков Кириллыч повелели его к нам сюдой, так и всё. Оне Топоркова иголкой кольнули, в глаза глянули и говорят: не пей. Зелье, говорят, тебе енто не на пользу.
– И?!?
– А как отрезало! И как, грит, я её пил-от – а таперича и смотреть на её не могу, окаянную!
– Колдун, что ли?!
– Да не, какое колдовство, – Зыков чуть привстал в стременах, высматривая что-то, ему одному известное. – Колдовство – енто супротив. А Яков Кириллыч не ворожат – оне человека так встрясывают, что всякая шелуха враз-от и слазит. Ну, вот. Прибыли, слава Богу.
Слушая всё это, Шерстовский чувствовал, как у него шевелятся волосы на затылке.
– Прямо Святой Лазарь какой-то, этот ваш Яков Кириллович!
– Ну, про святого, вашбродь, не заикались бы, коли б видели, как оне краснюков-от шашкой ихней пластали, – Зыков вздохнул и перекрестился. – И шашка-от у них не простая, старые казаки сказывают, ни камень, ни железо ей нипочём, а уж человек-от – и вовсе. Ну, отдыхайте, до завтрева, мне в дозор-от ещё возвращаться.
Курень, служивший им постоялым двором, был чисто выметен, в горнице – занавески на окнах и скатерть на столе. Поев, улеглись. Шерстовскому, впрочем, несмотря на усталость, не спалось. За ночь ротмистр едва дырку в лавке не провертел. Несколько раз выходил на крыльцо, дымил папиросой. Едва рассвело, снова появился Зыков:
– Ну, гости-от дорогие, ждёт атаман. Пошли, что ли?
У штаба, которым сделалась теперь изба Пелагеи, стоял караул, а над крыльцом висел флаг. Штандарт Императора. Только вместо чёрного двуглавого орла были вышитые буквы: дугой поверху – «О.К.О.», дугой понизу – «М.К.В.». Ой, мама дорогая, совершенно с одесским акцентом подумал Шерстовский. Караул тоже был поразительный – не прохаживался и не лузгал семечки, а стоял. Как полагается. И вестовой только тогда поднялся в курень, когда бумаги приезжих караул счёл заслуживающими доверия. Ну и ну, подумал Шерстовский. Всё это было так не похоже на основательно пододичавших за последние годы казаков, вынужденных огрызаться то на набеги красных, то на хунхузов, то ещё непонятно на что.
Гурьев только что закончил процедуры со Шлыковым, когда на пороге горницы возник вестовой:
– К вам посетители, Яков Кириллыч. Что вчера ввечеру прибыли, – по уговору с вахмистрами и урядниками, казакам было велено вне строя обращаться к Гурьеву по имени-отчеству.
Выслушав подробный доклад, Гурьев кивнул и поднялся:
– Иду.
Он надел китель со свежим подворотничком, натянул все ремни и портупеи и вышел на крыльцо. Оглядев гостей, – троих казаков и офицера явно гвардейского вида, – улыбнулся дежурно:
– Доброе утро, господа. Как отдохнули?
– Лейб-гвардии ротмистр Шерстовский, – поднёс руку к козырьку фуражки офицер, пристально ощупывая Гурьева взглядом. – Отдохнули прекрасно. Благодарю за гостеприимство.
Мундир на Гурьеве сидел так, что ротмистр едва удержался от завистливого вздоха. Сам он отвык и от такого сукна, и от такой подгонки по фигуре. Что же это такое, с суеверным ужасом опять подумал ротмистр. А погоны ему кто позволил?!
– Чем могу служить? – голос Гурьева вернул Шерстовского на землю.
– Прибыл лично убедиться в том, что вы, господин Гурьев, не тот, за кого себя выдаёте.
При этих словах караул напрягся. Гурьев посмотрел на своих казаков, продолжая улыбаться, каким-то неуловимым жестом успокоил их и снова упёр взгляд в «инспекторов»:
– Ну, убедились? – после этих слов улыбка исчезла с его лица так мгновенно, что Шерстовский невольно передёрнул плечами. – Отлично. Честь имею, господа.
Он развернулся и направился назад.
– Погодите! – окликнул его Шерстовский. – Но…
– Хотите поговорить – проходите в дом, – снова повернулся Гурьев. – Не вижу, однако, никаких поводов для разговоров. Я не являюсь ни автором, ни вдохновителем диких россказней, послуживших причиной вашего визита. Посему полагаю излишним и унизительным оправдываться. Вас, вероятно, прислали потому, что вы несли службу при Дворе и могли видеть Наследника.
– Так точно. В Гатчинском полку.
– Ну, разумеется. При всём моём искреннем сочувствии к судьбам бывшего, – он намеренно сделал ударение на этом слове, – Государя и его несчастной Семьи, заявляю вам абсолютно ответственно, что не только не принадлежу к упомянутой Семье, но даже в самом отдалённом родстве не состою с бывшей, – опять подчеркнул он, – Императорской Фамилией. Во всяком случае, не более, чем любой из дворян государства Российского. И это на самом деле всё. Прошу извинить, дел по горло, – Гурьев провёл по кадыку ребром ладони и скрылся в избе.
Шерстовский несколько растерянно посмотрел на сопровождавших его казаков. Один из них нетерпеливо дёрнул подбородком:
– Ну?! Не он?
– Разумеется, нет, – раздражённо пожал плечами Шерстовский. – По возрасту – вероятно, но… Нет, нет. Конечно, нет. Однако!
– Что?!
– А сами не видите?! – гаркнул Шерстовский. – Ждите!
Он шагнул на крыльцо, стукнул в дверь, вошёл, остановился на пороге. Гурьев посмотрел на офицера, вздохнул и кивнул:
– Ну, проходите, раз уж приехали. Присаживайтесь. Угощать мне вас нечем, – была хозяйка, да вся вышла.
– Примите мои…
– Перестаньте, – махнул Гурьев рукой.
– Нет, нет, – запротестовал Шерстовский, шагнув вперёд. – Я действительно сожалею. Поверьте. Нам всем сейчас… нелегко. А где полковник Шлыков?
– Полковник Шлыков пока не в состоянии воевать. Приходится делать это за него. Уж как прорезалось.
– Но вы не можете вести самостоятельные боевые действия, без координации. Обстановка…
– Я знаю обстановку не хуже вашего, – перебил ротмистра Гурьев. – Отряд не ведёт активных операций. Мы, по мере сил, предотвращаем проникновение красных бандитов в район.
– Послушайте, господин… Гурьев. Невозможно сколько-нибудь эффективно обороняться…
– Я и без подсказки понимаю, любезнейший Виктор Никитич, что наилучшая оборона – это поход на Москву. С какими силами, позвольте спросить? Или вы думаете, что японский Генштаб после двух с половиной петушиных наскоков на советское пограничье десятимиллионную армию в ваше полное распоряжение предоставит? А воевать с Совдепией за то, чтобы русская дорога стала китайской, – поищите дураков в другом месте.
– Вот как вы это видите, – усмехнулся Шерстовский. – Интересно.
– А вы видите это иначе? – прищурился Гурьев.
– То, что я вижу – моя частная точка зрения, – повысил голос Шерстовский. – Есть атаман генерал-лейтенант Семёнов, который…
– Вы людей моих видели? – тихо спросил Гурьев.
Шерстовский смешался:
– Видел. Что вы хотите этим сказать?
– Вам известно, сколько я положил сил, чтобы они такими стали? Воинами, а не разбойничьей ватагой. Вы думаете, я их пошлю после этого умирать за нанкинские[12] и токийские амбиции? Чёрта с два, господин ротмистр. Зарубите себе это на носу.
– Да как вы смеете!!!
– Так и смею, – Гурьев расправил плечи. – Армия без идеи – дерьмо свинячье. Командир, швыряющий в первую же мясорубку лучших воинов, как поступил бывший император и как постоянно действует атаман Семёнов – безумец. Людей не отдам. Всё.
– Ну, ты полегче, Яков Кириллыч, – осунувшийся, но вполне сносно уже выглядящий Шлыков появился из-за занавески, перегораживающей комнату, застёгивая на ходу верхнюю пуговицу полевого кителя. – Здорово, Виктор Никитич.
Ротмистр поднялся:
– Господин полковник, – голос офицера звенел от обиды. – Потрудитесь объяснить, что здесь происходит? Кто этот… господин, которому подчиняются ваши люди?!
– А ты думаешь, я знаю?! – улыбнулся Шлыков и посмотрел на Гурьева. – Что Яков Кириллыч мне посчитал нужным рассказать, могу доложить. А что не посчитал – то нам с тобой, ротмистр, знать вроде как и не по чину.
– Иван Ефремович, – поморщился Гурьев. – Я тебя просил, кажется.
– Просил, не просил, – Шлыков вздохнул. – Ты присядь, Виктор Никитич. Раз приехал – разговор некороткий нам предстоит. Станицу-то нашу видал?
– Видал.
– Ну, это хорошо.
Он кивнул вестовому:
– Малышкин, распорядись. Чего на пороге маячить.
– Слушаюсь! – казак козырнул и выскочил на двор.
Шлыков, морщась, присел на лавку, снова взглянул на Шерстовского:
– Ты мне скажи, Виктор Никитич. Ты ругаться приехал или по делу?
– Ругаться за сто вёрст – вот ещё дело, – вздохнул Шерстовский и посмотрел на Гурьева. – Прошу извинить за резкость. Всё как-то неожиданно, знаете. Я, собственно, имею от Григория Михайловича поручение справиться о ваших планах и установить, как это возможно, контакт и… – Ротмистр замялся.
– Неплохое начало, – улыбнулся Гурьев. – Извинения приняты. Позиция моя вам известна. Что дальше?
– Я хотел бы прояснить вопрос о том, кто вы, собственно говоря, такой. Надеюсь, вы понимаете, что расходящиеся, словно круги по воде, слухи о вас как о Наследнике…
– По этому поводу я тоже высказался.
– У меня хорошая память, – вспыхнул Шерстовский. – Я хотел бы знать, кроме всего прочего, что означают слова генерала Сумихары о том, что вы находитесь под его личным покровительством.
– Когда он сказал такое? – удивился Гурьев.
– Во время последней встречи с атаманом Семёновым и господином Родзаевским. Какое отношение вы имеете к японцам?
– К японцам – никакого, – пожал плечами Гурьев. – Просто у нас с его превосходительством взаимопонимание установилось с первой минуты общения. Истинный воин и благороднейший человек, доложу я вам. Вероятно, он предвидел горячность атамана Семёнова, потому и поспешил упредить его возможные опрометчивые шаги.
– Ай да Сумихара, – улыбнулся Шлыков.
– Я не понимаю, – жалобно произнёс Шерстовский.
– Да чего тут понимать-то!
– Подожди, Иван Ефремыч. Я объясню, – Гурьев чуть наклонил голову набок. – Генерал Сумихара наверняка гораздо лучше меня представляет себе всё многообразие политических раскладов в среде эмиграции. Он, безусловно, предполагал, что некоторые мои навыки и умения, о которых он в силу определённых обстоятельств отлично осведомлён, в случае моего участия в военных действиях позволят мне быстро приобрести авторитет, отнюдь не для всех желанный. Да вот Вы не бойтесь, Виктор Никитич. Как только война закончится, я исчезну.
– А я – останусь, – закончил Шлыков.
– То есть?
– А вот то есть, – набычился полковник. – Соберёшься с силёнками – вернёшься, Яков Кириллыч. А мы тебя подождём. Подготовимся.
– Погодите, господа, – Шерстовский переводил растерянный взгляд со Шлыкова на Гурьева и обратно. – У меня такое чувство, что я очутился как раз посередине какого-то вашего давнего разговора и решительно не понимаю, какое это имеет отношение…
– Самое прямое, – отрезал Шлыков. – Самое прямое. Мне Сумихара тоже сказал – слушайте его, вам же лучше будет. Ты посмотри на меня, Виктор Никитич. Я ведь сюда умирать пришёл. А они с Пелагеей…
Шлыков отвернулся и шарахнул кулаком по столу:
– А они меня из могилы вытащили. Яков Кириллыч и Пелагеюшка, царствие ей небесное, голубушке нашей. И две сотни краснюков он вот, – Шлыков ткнул в Гурьева пальцем, – положил, ни одного убитого, все мои люди, – его люди, – живы-здоровы. Им теперь море по колено и сам чёрт не брат. Они теперь с ним краснопузую дивизию в шматки расхерачат, дай только срок! Ты так умеешь, Виктор Никитич?! И я не умею. Никакой наш Яков Кириллыч не наследник, на это даже моих куриных мозгов хватает. А только я себе лучшего командира… А может, чем чёрт не шутит, и Государя – не пожелаю. А ты, Виктор Никитич, сам решай.
Шлыков умолк, посмотрел в окно. Молчал и Гурьев, – молчал спокойно, но вот щурился совсем неласково. Шерстовский потряс головой:
– Ну и ну. Чёрт возьми, да это просто уму непостижимо!
– Доложите Григорию Михайловичу правду, – тихо проговорил Гурьев. – А генерала Сумихару я сам поблагодарю. Связи вот нет, и это самое ужасное во всей истории. Воевать мы будем, никуда не денемся, но – сами. А вы – лучше не мешайте.
– И скажи спасибо, что он вам не мешает, – с усмешкой добавил Шлыков. – А ведь захоти он…
– Иван Ефремович, – Гурьев провёл рукой по лбу и вздохнул.
– Вот как? – напрягся опять Шерстовский. – Мы для тебя теперь – «вы»? Быстро же ты перестроился, Иван Ефремович.
– Я не перестроился, – Шлыков собрал на переносице густые брови. – Я в строй встал. Наконец-то. Как полагается.
Шерстовский хотел что-то возразить, но не успел. В горнице, потирая друг о друга ладони, возник… Вот это и есть петроградский профессор, ошалело подумал Шерстовский. Загряжский?!? Здесь?!? Сейчас?!? Не может быть!
– Доброе утро, господа! Нуте-с, нуте-с, – профессор широким шагом подошёл к Шлыкову, бесцеремонно, по-докторски, уложил его на лавку, закатал рубаху, осматривая почти зажившую рану. – Делаете успехи, молодой человек. Яков Кириллыч, коллега, вы как, пользовали уже нашего больного?
Гурьев, улыбаясь, кивнул.
– Лимонник! Лимонник, доложу я вам, – воодушевлённо произнёс Загряжский. – Народным средствам нужно самое пристальное внимание уделять! Это же просто не знаю, как чудесно, что вы меня, Яков Кириллыч, сюда вытащили!
– Илья Иванович, – Шерстовский, не узнав собственного голоса, прокашлялся. – Простите, Илья Иванович… Это… Вы?!
Профессор, кажется, только теперь заметивший ротмистра, выпрямился и вгляделся, поправляя очки, в его лицо. И всплеснул руками:
– Боже мой! Витенька! Какими судьбами?! Голубчик! – и шагнул ему навстречу, протягивая обе руки.
Когда первые восторги узнавания поутихли, Загряжский проговорил, улыбаясь:
– Возмужали вы, Витенька, вас и не узнать сразу! Не знал, не знал, что вы в Манчжурии, иначе давно разыскал бы! А я тут теперь, изволите ли видеть, проживаю, совершенным магнатом Потоцким, почти, можно сказать, по-старорежимному! Ну, что это я разболтался, – оборвал он себя. – Не буду, не буду мешать. А вас, Витенька, как милостивый государь наш Яков Кириллыч с военного совета отпустит, пожалуйте, жду. Наливочка здесь на лимоннике настоянная, просто нектар божественный! Лимонник! Женьшень – это полная, доложу я вам, Витенька, ерундистика! Но вот лимонник, лимонник – это да! Всё, всё. Ретирада, ретирада!
Профессор исчез так же непостижимо, как явился. Шерстовский встряхнулся, как выбравшийся из воды пёс, одёрнул зачем-то френч и уставился на Шлыкова в совершенной прострации. А Шлыков, язва такая, осклабился да ещё и подмигнул:
– Что, ротмистр? Расклад улавливаешь?
Ответить на это Шерстовскому вновь не удалось. На пороге возник вестовой с несколько растерянным видом.
– Что такое, Малышкин? – недовольно, хотя и ровно произнёс Гурьев. – Я же просил – не беспокоить.
– Так японцы там, Яков Кириллыч!
– Какие?! О-о… Пусть заходит, – Гурьев поднялся.
Вестовой вышел и секунду спустя вернулся с высоким японским офицером. Тот поклонился и сказал на чистейшем русском языке:
– Доброго утра, Гуро-сан. Генерального штаба майор Такэда. Прибыл в ваше распоряжение по приказу его высокопревосходительства генерала Сумихары. Со мной – взвод маньчжурской армии и боеприпасы для вашей части.
– Благодарю, – поклонился в ответ Гурьев, стараясь не выдать охватившего его волнения. – Присаживайтесь, Такэда-сан.
– Сабуро, – улыбнулся японец, снова кланяясь. – Моё имя Сабуро, Гуро-сан.
– Прошу, Сабуро-сан, – Гурьев протянул руку к столу и кивнул вестовому: – Малышкин, собери на стол.
– Есть!!!
Шерстовский, закрывая рот, громко клацнул зубами.
После того, как со стола исчезли остатки трапезы, Такэда достал из планшета карту:
– Прошу внимания, господа. По сведениям разведки, усиленный батальон Красной Армии пересёк границу вот здесь, – офицер указал точку на карте. – Если мы правильно понимаем их замысел, они собираются запереть ваш отряд, Гуро-сан.
– Я понял, – кивнул Гурьев, склоняясь над картой. – Ну, что ж. Значит, не успокоились.
– Виктор Никитич, останешься? – спросил Шлыков. – Каждый человек на вес золота, особенно с твоим опытом?
– Останусь, – не задумываясь, ответил Шерстовский, и только после этого посмотрел на Гурьева и на полковника. – Донесение напишу атаману, найдите, кого послать с письмом.
– Не нужно никого посылать, – заулыбался Такэда. – Я имею установку радиотелеграфа с собой. Можете телеграфировать его превосходительству отсюда прямо.
– Связь, – просиял Гурьев. – Превосходно. Я даже надеяться не мог!
Такэда поклонился:
– Его высокопревосходительство генерал Сумихара велел передать вам, Гуро-сан, что долго думал над вашими словами и сообщает о своём решении моим прибытием, – Такэда отвесил новый поклон. – Гуро-сан.
– Телеграфируйте генералу мою искреннюю признательность. Ну, и давайте определимся с планом боевых действий. Судя по скорости их продвижения, сутки у нас есть.
– А что ты ему сказал? – шёпотом спросил Шлыков. – Какое там решение?
– Да так, – скромно потупился Гурьев. – Потом, Иван Ефремыч. Не до этого. Вот совершенно.
Командир усиленного почти до семисот человек батальона, видимо, никогда не слышал о тактике Ганнибала, позволявшей последнему громить превосходящие его по численности и вооружению римские легионы. Во всяком случае, ошибку римлян он повторил с удивительной точностью: растянувшись на марше в погоне за крошечным отрядом, врубился в ущелье Тыншэйки и угодил сначала под ставший уже визитной карточкой Гурьева залп стрелков-охотников, выбивший старших и большинство младших командиров, а затем под кинжальный пулемётный огонь. Конница, атаковавшая остатки красных со склонов, довершила чудовищный разгром.
То, что разгром был чудовищным, Шерстовский с изумлением убедился лично: дюжина раненых в шлыковском отряде, двое убитых и шестнадцать раненых – у маньчжурцев, за две сотни трупов и столько же раненых – у красных. Двести с лишним пленных, трофеи – полтысячи винтовок, шесть пулемётов «Максим», четырнадцать «Дегтярёвых», не счесть гранат и патронов, подводы, лошади, упряжь. Самому Шерстовскому пуля легко оцарапала щёку. Всё.
Шлыков об этом ещё не знал. Маячил на околице, сидел на табурете, что притащили ему, ожидая возвращения отряда, курил отрывисто и сердито, щурился. И резко поднялся, поморщившись от тянущей боли в животе, увидев, как пылят по дороге босые, в цыпках, мальчишечьи ноги, и услышав радостный, заполошный и звонкий крик:
– На-а-а-аши-и-и! Вертаются-а-а-а-! Пленных веду-у-у-у-уть! Мно-о-о-о-га!
На этот раз раненых и пленных доставили в станицу, заперли в овинах, поставили караул. Раненым оказали посильную помощь. До глубокой ночи Гурьев, Шлыков, Такэда, Котельников и Шерстовский допрашивали красноармейцев. Среди них, в большинстве своём забайкальских и уссурийских крестьян и казаков, оставшихся без командиров и комиссаров один на один с победившим врагом, который был сыт, весел и неутомим, желающих запираться не находилось. Только успевай записывать. Несколько человек стали просить разрешения остаться в станице. Их Гурьев велел немедля от прочих отделить и перевести в другое помещение. Всего таких набралось восемнадцать человек.
– Что вы собираетесь с ними делать, Яков Кириллыч? – спросил Шерстовский. Он слышал, как шлыковцы – или как их теперь, после всего, называть-то?! – обычно поступают с пленниками.
– Завтра, Виктор Никитич. Всё завтра. То есть, уже сегодня, – усмехнулся Гурьев. – Сейчас – всем отдыхать до утра.
– А… перебежчики?
– Этих оставим. Раскидаем по станицам, под гласный, так сказать, надзор. Воевать их не следует неволить, они и так на грани. Пускай живут. Там станет видно. Остальное станичники и атаманы сами решат. Спокойной ночи.
Как же, подумал Шерстовский. Уснёшь тут, пожалуй.
Утром колонну пленных провели по улице, – при полном стечении народа. Конвой остановился на майдане, где верхом при полном параде их ждали офицеры, Гурьев и полувзвод «лейб-гвардейцев» из самых молодецки выглядящих и обученных казаков.
– А теперь, – голос Гурьева покрывал всё пространство без видимых усилий с его стороны, – мы вас всех отпустим. И подводы дадим для раненых. Чтобы вы знали и рассказали всем за речкой, – мы уничтожаем бандитов, в том числе идейных, а с трудовым крестьянством и мастеровым людом мы не воюем. Вы видели сами, как мы живём здесь, на нашей земле. На Русской земле! Мы вас не звали, – вы сами пришли. Чтобы карать и убивать. За что и получили по заслугам. Сейчас каждый из вас подойдёт вот сюда, – Гурьев указал нагайкой на длинный, накрытый зелёной скатертью стол посередине улицы, – и поставит подпись под обязательством не поднимать оружия против мирных казаков и крестьян Маньчжурии и Трёхречья. Кто не подпишет – расстреляем, как злостного бандита и преступника. Как мы поступили с теми бандитами и извергами, которые называли себя «красными партизанами», а на самом деле жгли наши дома, убивали наших жён, стариков и детей, сжигали их заживо, насиловали и грабили. Есаул, командуйте.
Наслушавшись за время своего пребывания в Тынше рассказов о Гурьеве, Шерстовский, в принципе, чего-нибудь в таком духе и ожидал. Оказывается, всю ночь мобилизованные Гурьевым дети и учительница Неклетова во главе с ним самим переписывали данные из красноармейских книжек и составляли «проскрипционные списки». Понятно, что пленных надо или отпускать, или… Но вот так, – превратив вынужденное мероприятие в идеологический демарш, одержав ещё одну, на этот раз моральную, победу?! Кто же он такой, подумал Шерстовский. Пожалуй, полковник Шлыков поставил на правильный цвет.
Когда последняя телега с ранеными красноармейцами и пешая колонна исчезли в дорожной пыли, Гурьев посмотрел на небо:
– Ну, господа офицеры, счастлив наш Бог. Эту кампанию мы выстояли.
– Что?!? – вытаращился на него Шерстовский. – Яков Кириллыч, голубчик, да вы…
– Через два дня начнутся проливные дожди и распутица, – Гурьев улыбнулся. – По такой погоде никто воевать не станет. А к зиме мир подпишут.
– Откуда вы знаете?!
– Связь, дражайший Виктор Никитич. Связь и разведка. Так что этот бой был последним. Не получился у большевичков победный церемониальный марш. Благодарю за посильное участие, – Гурьев, как показалось Шерстовскому, с едва уловимой насмешкой вскинул правую руку к фуражке.
Ротмистр машинально отдал честь в ответ и развернулся к Такэде:
– Господин майор?!
– Гуро-сан говорит чистую правду, – Такэда, улыбаясь фарфоровой японской улыбкой, поклонился в седле. – Переговоры о мире действительно не за горами. Русское население может перевести дух. Не думаю, что возможны дальнейшие эксцессы. У нас нет никаких сведений об этом.
Шлыков, подмигнув всё ещё недоумевающему Шерстовскому, довольно хохотнул и, тронув поводья, медленно направил коня в сторону штаба. За ним двинулись Гурьев, Такэда, китайский лейтенант и сотники. Шерстовскому ничего не оставалось, как последовать за ними.
Едва они успели войти в избу, как появился разъезд охранения с добычей – комиссаром.
– Вот, вашескобродь! Комиссара ихнего поймали. Думал, схоронился, тварь, – казак в сердцах двинул пленника по затылку.
– Отставить, – едва раздвинул губы Гурьев. Шерстовский от этого тихого шелеста подскочил на лавке, а казаки вытянулись по стойке «смирно». – Не ранен?
– Никак нет!
– Развяжите.
– Разрешите, вашеско…
Гурьев так посмотрел, что конвоировавших казаков качнуло. И комиссара тоже. Такого взгляда ослушаться не посмели.
– Жид, – уверенно произнёс Шлыков и оскалился. Такэда улыбнулся.
– Иван Ефремович, – укоризненно вздохнул Гурьев. – Мы с тобой, кажется, договаривались.
– Ну, извини, извини, – неохотно проворчал Шлыков.
Шерстовский понял, что медленно, но верно сходит с ума. Казаки привели комиссара. Явно, определённо жида. Абсолютно никаких сомнений. Не шлёпнули по дороге. Шлыков за «жида» извиняется. В станице, как ни в чём не бывало, процветает, как его там, Шнеерсон, храбрый портняжка. Да это же конец света, не иначе, в ужасе подумал ротмистр.
– Фамилия, имя, отчество, – промурлыкал Гурьев.
– Ничего не скажу, сволочь белогвардейская, – прошипел комиссар.
– Ну, не надо, – пожал плечами Гурьев и улыбнулся. – Документы при нём были какие-нибудь?
Один из казаков шагнул вперёд и протянул Гурьеву командирскую сумку. Гурьев открыл её и, перевернув, вытряхнул на стол всё содержимое. В числе прочих бумаг и карт были там красноармейская книжка и партийный билет. Гурьев пролистал документы, весело посмотрел на комиссара:
– Ай-яй-яй, товарищ Черток. На прогулочку направлялись, никак. Проучить белогвардейскую сволочь. А ведь не на своей территории. Здесь ведь подобные улики могут очень, очень плохую службу сослужить. Не по-военному как-то воюете, товарищ Черток. А?
– Можете меня расстрелять!
– Ну, началось, – поморщился Гурьев. – Семён Моисеевич. Здесь некому оценить ваш геройский пыл. Если бы я хотел вас, как вы выражаетесь, расстрелять, я бы это уже сделал. Прошу только учесть один маленький нюанс. Расстреливают по приговору суда, пускай хоть и военно-полевого. А у нас комиссаров и коммунистов просто ставят к стенке и шлёпают. Совершенно, кстати, справедливо, по-моему. Но, впрочем, для вас я придумал кое-что поинтереснее. Что, страшно?
Черток смотрел на Гурьева бешеными глазами на белом лице. Лоб его был мокрым, волосы прилипли к коже.
– Вы… не смеете… С пленными…
– О, – Гурьев вытянул губы трубочкой. – Прочтите мне лекцию о духе и букве Женевских конвенций. Золотко моё. Пленных мы отпустили, переписав имена и фамилии, взяв с них расписки, что воевать с русскими людьми они больше не будут. Нам лишние рты ни к чему. Если ещё раз придут сюда, будут считаться не пленными, а бандитами, и поступят с ними надлежащим образом. А вы не сдавались, вас поймали, как козла в огороде. Так что извините, товарищ Черток.
– От… От… Отпусти-и-или?!.
– Мы – Русская Армия, а не палачи, – резко, словно пощёчину закатил, бросил Гурьев. – Мы с безоружными не воюем. В отличие от вас, кстати.
Черток переваривал обрушившуюся на него новость минуты, наверное, две. Офицеры уже отошли от горячки боя, а Гурьев – так тот, кажется, и не волновался вообще никогда. Теперь все с торжеством наблюдали за совершенно сбитым с толку комиссаром, который, судя по всему, готовился не к вежливой беседе с приятным молодым человеком, а к матерщине, пыткам и неминуемой смерти. А вышло – иначе.
Черток, наконец, опомнился:
– Всё равно я ничего не скажу!
– Да пожалуйста, – Гурьев вздохнул. – А с чего вы взяли, что мне интересно получить от вас сведения? Пленные всё доложили в таких подробностях, что просто сердце радуется. А вы что можете рассказать? Содержание последней передовицы в газете «Правда»? Так я не читаю советских газет, от них, как известно, цвет лица портится необратимо. И пытать вас не станут, не бойтесь. Не дадим вам такого козыря в руки. Много чести.
– А как вы с отрядами товарищей Фефёлова и Толстопятова?!. Думаете, я не знаю?!
– Так это ведь замечательно, что знаете. Только это были вовсе не отряды товарищей, как вы изволите выражаться, а банды убийц, извергов, насильников и мародёров. Ни формы, ни знаков различия. Вооружённые преступники. Вот, посмотрите на нас – всё честь по чести, как полагается. Офицеры, рядовые, отдание воинской чести, знамя с наименованием воинской части. И дисциплина, конечно, – он посмотрел на казаков, которые при этом опять вытянулись. – И вы потерпели от нас поражение в бою. Да и с вами лично обращались, насколько я могу судить, вполне корректно. Хотя вы, строго говоря, не разбери-пойми, что за птица. Комиссар – это кто? Солдат? Офицер? По-моему, это тюремный надзиратель. Так что никаких оснований для претензий не наблюдаю.
– Я…
– Не понимаете. Это же чудесно, – Гурьев пожал плечами и улыбнулся. – Удивил – победил, как говаривал граф Суворов-Рымникский. – Он кивнул казакам: – Накормить от пуза и запереть до утра. И смотрите в оба, чтоб не утёк, он мне нужен. Охранять, как любимую невесту.
– Есть!!! Пшёл, с-с-сука!
Комиссара увели, а к Шерстовскому, наконец, вернулся дар речи:
– А… А он вам зачем?!.
– А вот скажите, Виктор Никитич, – улыбнулся Гурьев, – что будет, если мы его повесим?
– Одним жидом меньше!!! – рявкнул Шлыков. – Ой… Извини, Яков Кириллыч. Сорвалось.
– Так что? – продолжая улыбаться и словно не замечая выходки полковника, снова спросил Гурьев.
– Иван Ефремович совершенно правильно заметил, что, – проворчал Шерстовский.
– А какой в этом для нас резон?
– То есть?!
– То есть ориентирую вас, Виктор Никитич. Скажите, вам часто попадали в плен батальонные комиссары Красной Армии?
– Нет.
– И мне ещё никогда так не везло. Поэтому шанс нужно использовать на всю катушку. Ответьте, как пострадала Советская власть от расстрелов комиссаров и прочих жидов, Виктор Никитич? Только честно.
– Никак, – помрачнел Шерстовский.
– Правильно, – вкрадчиво подтвердил Гурьев. – И не пострадает. Скорее, наоборот. И сидя здесь, в Маньчжурии, время от времени постреливая и подвешивая заблудившихся жидов с комиссарами, вы никак не можете приблизиться к какому-нибудь результату. Ни вы, ни глубоко уважаемый мною атаман Семёнов. А уж тем более это не получится ни у китайцев, ни у японцев, – он быстро развернулся и церемонно поклонился Такэде, – извините, Сабуро-сан, вы ведь понимаете, о чём я, – Гурьев снова перевёл взгляд на Шерстовского. – А меня интересует результат. Куда меньше, чем процесс. Поэтому мне нужны союзники. Повешенный комиссар – плохой союзник, Виктор Никитич. А вот живой комиссар, которого не били, не пытали, а распропагандировали и отпустили на все четыре стороны – это, доложу я вам, бомба почище отпущенных пленных и перевязанных раненых. Комиссар, который вдруг увидел, что враг может быть симпатичным во всех смыслах, великодушным и щедрым, перестаёт быть вполне комиссаром. Он становится человеком, который понимает, что его собственная система взглядов – отнюдь не единственно возможная и к тому же не абсолютно неопровержимая. И начинает думать. А думать – это и есть самое важное. Конечно, в обычных условиях он вряд ли задумался бы. Но в том-то и дело, что предложенные обстоятельства обычными не являются. Тут уж хочешь, не хочешь, – задумаешься. Вот этой всей совокупностью моментов я и собираюсь воспользоваться. И не позволю мне помешать.
– После всего?!
– Когда-то начинать необходимо, – пожал плечами Гурьев. – Я не стану сейчас распространяться о личных обстоятельствах, – просто поверьте, что поводов и оснований для мести у меня не меньше, чем у вас или полковника Шлыкова. Только мы так никуда не уедем. А двигаться просто необходимо. Выхода нет.
– Куда? Двигаться – куда?!
– Вперёд. У меня большие планы, Виктор Никитич, – тихо, но внятно проговорил Гурьев. – Для их осуществления мне требуются люди. Всякие люди, желательно – с принципами и лично мне обязанные. По возможности – обязанные всем, в том числе и жизнью. У меня такое чувство, что нам попался человек именно с принципами. Ещё раз повторяю – нам требуются союзники. Они не лежат готовые на складе, словно обмундирование. Нет у меня глиняной армии, как у первого императора династии Цинь, которая только и ждёт звуков боевых барабанов, чтобы ожить и броситься в сражение. Армию требуется изготовить. Изготавливать её можно только из подручного материала. Только из того, что имеется в наличии. В наличии же, как вы имели возможность неоднократно убедиться, былинных витязей, всех из себя в сверкающих ангельских доспехах, почему-то не наблюдается. Всё больше народец, на войне так или иначе пообтёршийся, и выпить не дурак, и реквизицию без особых душевных терзаний произвести, и на бабу чужую взгромоздиться, если случай подвернётся. Если у вас имеются какие-нибудь запасы означенных витязей, соблаговолите поделиться. Или новые, уникальные идеи на этот счёт. Я готов со всем возможным вниманием их выслушать. Молчите? Ничего удивительного, – Гурьев повернулся, посмотрел на Шлыкова. – Именно потому я буду действовать так, как я сам считаю нужным и правильным. Уж извините.
– Удивил – победил.
– Совершенно точно именно так, – кивнул Гурьев. – Но такую ювелирную работу я, как вы понимаете, ни вам, ни полковнику, как бы ни был он любезен моему сердцу, доверить не могу. Посему отправляюсь немедленно спать, чего и всем остальным, кстати, желаю, – Гурьев поднялся и сладко, с хрустом, потянулся. – Да вы ведь и не станете мне мешать, господа?
Сказано это было таким тоном, что Шерстовский мгновенно уяснил – совещание закончено, решение принято, и командира мнение подчинённых более не интересует. Командира?! Командира, командира. Тут уж – хочешь, не хочешь… Ротмистр знал, что такие вещи не на земле и не в штабах решаются. Если положено человеку судьбой – командовать, значит, так тому и быть. Он кивнул, поднялся, и щёлкнул каблуками, отработанным жестом прижимая шашку к бедру:
– Разрешите откланяться, Яков Кириллович.
– Разумеется. Спасибо и спокойной ночи, господа.
А что, подумал, выходя по нужде, Шерстовский. Во всяком случае, на это забавно будет поглядеть. А повесить – дурная работа нехитрая. Но каков же… шельмец, а?! До такого додуматься! Конечно, не Цесаревич он, это, как Божий день, ясно. А – кто?!
Поставив перед безгранично обалдевшим Чертоком чугунок с дымящейся, политой топлёным маслом, посыпанной свежей зеленью и крупной солью картошкой и заперев амбар, один из конвойных казаков вздохнул и перекрестился:
– Во. Видал?! А ишшо говорят. Как разговариват! И смотрит-то! Как же, не царевич. Так мы и поверили. Царевич. Как есть, доподлинный царевич. Во!
– А зачем же говорят-то, что не царевич?! – жалобно сказал другой. – Это ведь народу какое облегчение-то было б…
– Курья башка, – ласково проговорил старший. – Конь… Конь-спирация. Нельзя покудова. Силёнок маловато.
– Так ведь не крестится ж… И с жидами… Не велит…
– Потому как Царём будет, – посерьёзнел старший казак. – Не крестится, верно. Говорю ж – конь-спирация! Царь наш православный – он всем Царь, помазанник Божий. И нам с тобой, и жидам, и татарам. С кажным человеком, каков он есть, на егойном языке разговариват. С япошками – по-японски, с китайцами – по-китайски, а с жидами – по-жидовски, известное дело. Понял?! Он всех своих детей любить должон. Скока есть, все его. А то это ж не по справедливости выходит, не по-христьянски, – один – сынок, а другой-то – пасынок?! У Царя сердце большое должно быть, курья башка. Его на всех хватить должно!
Утром комиссара снова привели к Гурьеву. Офицеры уже позавтракали, и перед Чертоком снова поставили чугунок с картошкой:
– Поешьте, – гостеприимно-радушно улыбнулся Гурьев.
– Могу я узнать, что вы собираетесь со мной делать? – спросил Черток, глядя в стол. После ночи на тёплом душистом сене на сытый желудок и при виде кипящей в станице жизни умирать совсем не хотелось. Так что от вчерашней запальчивости комиссара Чертока оставалась лишь бледная тень.
– Ну, напрягитесь, Семён Моисеевич, – вкрадчиво проворковал Гурьев. – Для чего мне вас кормить и ублажать, если я душегубство задумал? Вешать и стрелять надо товарищей с пустыми животами. А то очень уж негигиеничное зрелище происходит, – Гурьев смешно наморщил нос. – Полный конфуз организма приключается, знаете ли. Так что не тревожьтесь. Останетесь живы. Выдавать Советскую Военную Тайну тоже не требуется. Хотя на некоторое благоразумие с вашей стороны я всё же рассчитываю.
– А Жемчугов? – хмуро спросил Черток. – Его-то вы…
– Ну, Семён Моисеевич, – Гурьев вздохнул. – Вы уж извините, я ведь тоже живой человек. Каким это не покажется странным. А здесь – не охотничьи угодья для гепеушных палачей. Здесь люди живут, которых я защищать взялся.
– Но… Это вы его… так?
– Как? – с интересом посмотрел на Чертока Гурьев.
Черток не ответил, только дёрнул плечами, – мол, сами знаете. Гурьев кивнул и улыбнулся, как ни в чём ни бывало. И спросил:
– Так что? Принимаете правила, Семён Моисеевич?
– Принимаю, – буркнул Черток, по-прежнему не поднимая головы.
– Отлично. Насыщайтесь. День долгий.
Когда Черток наелся и напился чаю, Гурьев сел напротив, подперев голову ладонью:
– Бегать, как заяц, ведь не станете? Не солидно. Да и стреляю я недурно.
– Не беспокойтесь, – угрюмо сказал комиссар.
– Ну, идёмте тогда, голубчик.
Гурьев провёл его по всей станице, завёл чуть ли не в каждый двор. Везде их привечали – Гурьеву кланялись, кое-где – так и вовсе в пояс, на Чертока смотрели без радости, но и без злобы, – скорее, с любопытством. Комиссар, всё ещё не понимая, какую цель преследует Гурьев, взирал на всё удивлённо-растерянно. Посетили и школу, где дружно хлопнули крышками парт, вставая, ребятишки, и улыбнулась, зарделась и запечалилась при виде Гурьева юная и прелестная Милочка Неклетова… Закончив экскурсию, Гурьев снова привёл Чертока в штаб.
– А теперь, Семён Моисеевич, расскажите мне своими словами, что вы видели.
– Что?!?
– Я хочу услышать от вас, что вы увидели у нас здесь. Понравилось ли вам?
– Что… Что Вы хотите этим сказать?!
– Ну же, расслабьтесь, – терпеливо, как маленькому, сказал Гурьев и улыбнулся улыбкой многоопытного врача. – Просто представьте, что нет никакой войны. Ничего нет. Только то, что вы видели. Что вы увидели? Расскажите.
– Я не понимаю…
– Не нужно сейчас ничего понимать, – мягко сказал Гурьев. – Вот совершенно. Подумайте. Хотя у меня и не так много времени, я не тороплю.
Черток задумался. Его поразило то, что он увидел. Он увидел нормальных, здоровых, вполне добродушных людей, которые знают, зачем они живут. Не горят, а именно живут, – каждый день, из года в год. Крепкие, чистые курени, ухоженный скот, умытые дети, спокойный, достойный быт, достаток. Ни оборванных батраков, надрывающихся от непосильного труда, ни кулаков, мироедов-злодеев, ни бедноты беспорточной. Ни «белоказаков», ни разбойников ему не встретилось. Крестьяне как крестьяне. Живут только уж очень зажиточно. Собственно, Чертоку не так уж часто доводилось видеть в своей жизни людей, занятых крестьянским делом. Если откровенно, то практически не доводилось вовсе. Он был городским человеком, его детство и юность прошли в Могилёве – вестимо, не Париж, но всё же. Крестьянские парни, с которыми ему приходилось сталкиваться с той поры, как его бросили на укрепление партийного актива РККА, казались ему непонятными, недалёкими, он никак не мог подобрать к ним ключик. Хотя и старался. Он всегда старался делать то, что делал, правильно. А здесь… И эта учительница в школе. А Шнеерсон?! Просто поверить невозможно! И этот высокий юноша, – несомненно, враг, конечно же, враг, и враг убеждённый. А если он враг, если правда за нами – почему он тогда так спокоен и… И так красив?! И все они?! Да что же это такое, подумал Черток. Чего же ему от меня надо?! Кто он вообще такой?! Неужели…
– Я вижу, до вас начинает доходить понемногу, – тихо проговорил Гурьев. – Спросите себя, Семён Моисеевич, положа руку на сердце: есть вам, за что ненавидеть этих людей? Просто будьте честным. Здесь нет ни партийной ячейки, ни трибунала. Мы одни, и никто нас не слышит. Так что?
– Мне – нет, – откровенно признался Черток. – Но…
– Но?
– У нас нет другого выхода, – словно боясь посмотреть на Гурьева, заговорил Черток. – Партия и руководство Коммунистического Интернационала… Нам требуется современная промышленность, технологии. Нам просто необходимо это – любой ценой, и как можно скорее. Мы не можем больше плестись в хвосте индустриального мира. Чтобы создать первоклассную военную промышленность, мы вынуждены действовать только так и не иначе!
– А зачем вам военная промышленность? – ласково спросил Гурьев. – Так быстро, да ещё и любой ценой?
– То есть как?! – Черток посмотрел на него с неподдельным изумлением. – Как это – зачем?!
– Я понимаю, что революцию пора нести на кончиках штыков, – усмехнулся Гурьев. – Это я как раз очень хорошо понимаю. А вы спросите этих людей, нужна ли им ваша революция. И не только этих. Вся беда в том, что вы никого никогда не спрашивали. Кроме себя. Вам самим очень нравится и ваша революция, и ваши идеи. Проблема в том, что вы не одни на этом свете, Семён Моисеевич. А ведёте вы себя так, словно кроме вас и нет никого. А среди тех, кому ваши идеи вовсе не по душе, отнюдь не исключительно сплошь сатрапы, супостаты и кулаки. Если вы не любите и не понимаете людей, ради которых вы якобы делаете революцию, грош цена всем вашим начинаниям. Я догадываюсь, что вы не собираетесь со мной соглашаться, особенно прямо сейчас. Но вот просто подумайте над этим.
– Я…
– Погодите, – прервал его Гурьев. – Я знаю, что вы можете сказать. Я почти всю свою жизнь прожил в Москве, оказавшись здесь совершенно случайно, по воле ваших товарищей, кстати. Мне ваши басни так в зубах навязли… Там, за речкой, в СССР, почти не осталось таких, как эти люди. Вы всех их убили или выгнали прочь. Зачем? Вы ведете себя исключительно глупо. Нерационально. Не по-марксистки. Ненаучно, в конце концов. Вот представьте себе. Подъезжает ваш поезд, – тот самый, который «паровоз, вперёд лети! В коммуне – остановка!» – к месту, где рельсы заканчиваются. И что делают большевики? Они не слушают инженеров-путейцев со стажем, которые твердят, что необходимы рельсовые бригады, выдержанные, хорошо промасленные шпалы. Но на это требуется время, которого у большевиков, вроде бы, нет. И решает машинист дерзновенное новаторство учинить. Большевики вместо шпал укладывают пассажиров. Как будто им невдомёк, что по такому пути долго не поедешь, да и рассыплется эдакий путь позади состава, потому что люди – не шпалы, не брёвна, не щепки, как бы этого большевикам не хотелось. Хорошо, проехали по костям. И что? Вагоны пусты, ехать некому, везти – некого. Ну, и зачем? Кому всё это было нужно, комиссар Черток? Кому из людей такой сценарий выгоден?
– Это софистика.
– Это именно то, чем занимается ваша партия взапуски с Коммунистическим Интернационалом. Из всех возможных решений вы выбираете самое дикое и кровавое. Любой ценой. Почему? Для чего? Для кого? Не отвечайте мне сейчас. Мне не нужен ваш ответ, да вы его и не можете знать. Мне вовсе не нужно, чтобы вы перековались в мгновение ока и встали под мои знамёна. Я хочу, чтобы вы начали думать, Черток. Перестали полыхать революционным гневом и начали думать. Не больше. А теперь – следующая картина балета, – он посмотрел на часы. – Вставайте.
Они вышли за ворота как раз в тот момент, когда на улице показался отряд, возвращающийся с учений. Увидев Гурьева, Котельников встопорщил в улыбке усы и скомандовал:
– Ярошенков! Песню!
Молодой, звонкий и чистый, как родник, голос, поплыл над станицей:
По-над речкой Аргунь, у лесистых отрогов Хингана,
Осеняем крестом, стан казачий Россию хранит.
И мудры, и сильны, и отважны его атаманы,
Наша воля к победе крепка, как амурский гранит.
И следом почти две сотни лужёных казацких глоток яростно громыхнули припев:
Эй, казак, седлай скорей коня!
На врага помчимся, шашками звеня!
Ты не плачь, Маруся, я к тебе вернуся.
Здравствуй, мать-Россия, милая земля!
Шерстовский, который этого тоже ещё не слышал, вытаращил глаза. А запевала вдохновенно вывел, явно гордясь и песней, и собой, второй куплет:
На маньчжурской земле, возле самых ворот Поднебесной,
Здесь, в преддверье Великой Китайской стены,
Путь России родной защитим мы бесстрашно и честно,
Как положено войску великой и славной страны.
Не Пушкин, не Пушкин я, подумал Гурьев. Ох, не Пушкин. Не меня благословил, сходя во гроб, старик Державин. Вот совершенно точно не меня. Даже близко я там не стоял. Ну, да за народно-казачью песню сойдёт. Как-нибудь, Бог попустит, чай.
Ещё дважды прозвучал припев. Это что же такое делается-то, едва не взвыл Шерстовский. Это… Это… Он посмотрел на комиссара, на лице которого отображалась такая буря эмоций, что ротмистру едва не стало его жаль. Уже почти окончательно поправившийся Шлыков, тоже вышедший встречать отряд, заметив замешательство Шерстовского, весело ему подмигнул.
О, Боже, подумал Шерстовский. Но ведь этого просто не может быть!
Проезжая мимо офицеров и Гурьева, Котельников рявкнул:
– Налево р-ра-авняйс-с-сь!!!
Казаки, как один, повернули головы и вскинули руки к папахам. Гурьев ответил таким же жестом. Когда отряд миновал их, он повернулся к Чертоку:
– А это – армия, смысл существования которой – защищать людей от всякой мрази, которая рыщет вокруг. Лица эти вы видели, Семён Моисеевич?
– Зачем вы мне всё это показываете?!
– Я думаю, у вас ещё осталось немного совести. Только поэтому. Идёмте дальше.
– Куда?
– Увидите.
Он привёл Чертока на могилу Пелагеи. У изголовья стоял временный деревянный крест. Гурьев достал из кармана кителя небольшую фотокарточку – старую, ещё дореволюционную, на которой Пелагея, с уложенными короной на голове блестящими косами, улыбаясь и глядя вдаль, совсем ещё девочкой, позировала перед камерой:
– Смотрите внимательно, Черток. Очень внимательно…
– Кто это? – спросил Черток, глотая противный кислый комок в горле.
– Это – женщина, которая погибла, защищая меня, Семён Моисеевич. Толстопятов разрубил её почти пополам. Она принимала роды у сотен, наверное, здесь, в округе. И она любила меня, а я – её. Теперь её больше нет. Скажите мне, Черток, – ради чего?
– Я… – Черток, чувствуя, что не стоит ничего говорить, захлебнулся готовыми вырваться из него словами.
Гурьев кивнул:
– Я вас отпущу, Семён Моисеевич. Завтра. И позабочусь, чтобы вы невредимым перебрались за речку. Но вы поклянётесь мне, что ни на минуту – больше никогда в жизни – не перестанете думать. С этой минуты – больше никогда. Вы же видите – я ничего не говорю вам, не агитирую вас, не заставляю ни от чего отказываться. Я просто предлагаю вам задуматься и предоставляю такую возможность. Ещё одна ночь у вас есть, Семён Моисеевич. Всего одна ночь, чтобы подумать. Зачем вы делали революцию, комиссар Черток? Чтобы у людей была новая, яркая жизнь. А что вместо этого вышло? Думайте, Черток. Больше ничего от вас не хочу, вот совершенно.
– Почему я? – одними губами прошептал Черток. – Почему именно я?
– А с кем мне разговаривать? – усмехнулся Гурьев. – С Толстопятовым? С Фефёловым? Вы хотя бы читать умеете. У вас есть дети?
– Есть, – кивнул Черток.
– Сколько?
– Двое… А… А… У вас?
– Вряд ли у меня когда-нибудь достанет смелости на такой подвиг, как завести собственных детей, – Гурьев усмехнулся снова. – Ладно, хватит на сегодня.
– Вы… Вы действительно… Собираетесь меня отпустить? – всё ещё боясь поверить в то, что уцелеет, спросил Черток.
– Воин Пути никогда не нарушает обещаний, – спокойно сказал Гурьев.
– Воин Пути?! – растерянно переспросил Черток. – Что это означает?!
– Не забивайте себе голову ненужными сведениями, Черток. Когда-нибудь, возможно, узнаете. Сейчас это вам лишнее.
– А казаки?
– Что – казаки? – Гурьев приподнял брови.
– Они ведь не позволят.
– Мои приказы и решения не обсуждаются, – мягко, как ребёнку, сказал Гурьев. – Кажется, у вас была возможность в этом убедиться.
– Я… Я не понимаю… – жалобно проговорил Черток. – Нет, нет, я совсем не понимаю… Кто же вы такой?!.
– Думайте, Семён Моисеевич. Думать – это полезно. Идёмте, у меня ещё дел полно.
Эту ночь Черток провёл, ни на минуту не сомкнув глаз. Ещё не рассвело, когда он вдруг забарабанил в дверь своего «домзака[13]». Один из караульных казаков, матюкнувшись, поднялся с лавки и подошёл к двери:
– Ну? Чего надо?
– Мне… – Черток проглотил комок в горле. – Я должен срочно поговорить с вашим… командиром.
– Делов у атамана других нет, тока с тобой лясы точить, – хмыкнул казак. – Спи, людей зря не булгачь. Утром нагутаришься.
– Мне необходимо с ним поговорить. По… Пожалуйста, – тихо добавил Черток.
Гурьев проснулся мгновенно. Выслушав сбивчивый доклад вестового, коротко кивнул:
– Хорошо. Приведите.
Гурьев несколько секунд смотрел на явно не знающего, куда себя девать, комиссара, потом наклонил голову чуть набок:
– Вы чувствуете, что должны что-то сделать. Но не понимаете, что. Я прав?
– Да, – хмуро сказал Черток, не поднимая глаз.
– Кто-то из латинян сказал – делай, что должен, и да случится то, чему суждено. Но вот только… По-моему, происходит совсем не то, что суждено. А это значит – мы все делаем вовсе не то, что должны делать на самом деле. Что скажете, Семён Моисеевич?
– Вы знаете, что нужно делать? Что мы все должны делать?
– Нет. Пока нет никакого плана, Семён Моисеевич. Пока.
– А будет?
– Не знаю.
– Но тогда…
– Делай, что должен, – Гурьев вдруг усмехнулся. – Чем вам не план? По-моему, просто отличный план. Великолепный. Вы не думайте, что я на вас случайно набросился. Вы ведь не военный по сути своей человек, вы – учитель. Толкователь. Не так?
– Так…
– Вот видите. Вас использовали, мой дорогой. Вас – и таких, как вы. Использовали, как таран, как кистень, чтобы сокрушить империю. Использовали как силу, внешнюю по отношению к империи и народу, который её создал. Сначала империю последовательно и целенаправленно стремились отвадить от решения вашей проблемы. Делали всё, чтобы пар в котле создал давление взрыва. А потом – взрыв. Пока эта империя представляла собой помесь тюрьмы и казармы, её существование терпели. Даже то, что она расширялась, было им на руку. На более или менее сносное управление таким колоссом должны были уходить все ресурсы, все без остатка – и людские, и материальные. Но вот посудите сами. Как только начались перемены… Как только империя перестала пожирать ресурсы и начала ими пользоваться… На нас обрушился целый град ударов. И мы не выдержали. Мы повалились. Видите эту картинку? Я – вижу.
Конец ознакомительного фрагмента.