А моря нет
…Я выброшен на берег твой.
Максим лежал, как большая раковина на берегу моря, на краю, у воды. Он видел только небо и волны, а когда они отступали – ту линию, где кончаются облака и переходят в море; и волны облаков, и пена моря проходили в него вибрирующим в груди эхом. И он отдавал это – обратно, как песок отдавал тепло солнца.
Ему трудно было встать, чтобы посмотреть вслед женщине, прошедшей мимо него в знойном мареве, но он знал, что ее мерно покачивающиеся бедра струятся кругло, перетекая в смуглые ноги в золотистых сандалиях, и волосы ее шуршат, как облака, и летят, как волны. Она прошла, словно несла на голове сосуд с драгоценным вином, которому «настанет свой черед», и была сама похожа на амфору: женщина-амфора с сердоликами на груди, с тонкими золотыми запястьями на руках, одетая только в море и солнце, в звон браслетов и шум прибоя, в темную солнечную сетку волос.
Ее звали Зоя, что значит – жизнь.
…Ему говорили в детстве, что если приложить раковину к уху, услышишь шум моря. Где-то в глубине ее изгибов скрыта тайна отзыва. Это шумит тот прибой, что слышали гребцы папирусных лодок – четыре тысячи лет назад.
Максим приласкал рукой мокрую лапку волны, скользнувшую по песку возле него.
– Нефер-эт, – шепнул он.– Прекрасная Пришла.
***
На книжном шкафу в кабинете отца стояла гипсовая головка – копия амарнской скульптуры. Отец называл ее Нефертити. Позже Максим прочел в одной книжке про пирамиды, что это была вовсе не она – Нефер-эт, Прекрасная Пришла, называемая греками Нефертити, – а совсем другая женщина, имени которой не знает никто. Может быть, скульптор любил ее. Впрочем, какое это теперь имеет значение?
Лицо египтянки было не просто прекрасным. Оно было свободным. Осуществленным. Такое запоминается навсегда.
Теперь это лицо вошло в него, выплыло из тумана детской полупамяти, где существовало вместо няниных сказок, «бури мглою», тайны книжного шкафа или домового под веником. Даже гипсовое, лицо светилось, как оникс. Теперь же оно было живым.
Когда это случилось, моросил мелкий дождик. Максим увидел, как она выходила из автобуса в час пик. Увидел и остановился. Он никогда не предполагал, чтобы можно было сделать это так. Не выдраться, ловя оборванную пуговицу; не выкарабкаться, с остервенением выдергивая за длинный ремень отставшую сумку; не вылезти, устало отругиваясь назад; а сойти или даже снизойти. Как будто не «побыстрее на посадке», не «не держите среднюю дверь», не «встала тут, как корова и ни тпру, ни ме», а карета у парадного подъезда и граф спешит по ступеням крыльца поцеловать руку.
Как ей это удалось, Максим не понял, но он пошел за ней следом, за ее черным плащом, блестящим дождинками, за темной солнечной прядью из-под капюшона. В сетке у нее были абрикосы. Они озаряли улицу золотым сиянием.
Одни женщины на улице придирчиво осматривают друг друга, скользя пристрастными взглядами снизу вверх, сверху вниз: «При такой заднице надо додуматься полосатую юбку надеть!» Глаза других быстро бегают из стороны в сторону, то и дело цепляясь за что-то нужное: «За чем стоите? Женщина, где абрикосы брали?» Таких большинство. Третьи, ярко крашеные даже днем, зазывно глядят в глаза встречным мужчинам. Четвертые погружены в себя, и возле рта и на лбу над переносицей у них прочерчены суровые морщинки: это учительницы и жены алкоголиков.
У нее же было лицо той древнеегипетской женщины, портрет которой ошибочно считают портретом Нефер-эт, жены Аменхотепа IV, более известного под именем Эхнатона.
– Девушка…
– Да?
Она обернулась медленно и без раздражения. Медленно-медленно. У нее были глаза цвета меда, тенистые, бездонные!..
– Да? – переспросила она, держась за ручку подъездной двери.– Вы, кажется, хотели что-то спросить?
И ни тени иронии в голосе.
Максим с трудом вынырнул взглядом из глубины тысячелетий и взглянул на сетку.
– Да. Знаете, просто ужасно захотелось съесть абрикос. Может, одолжите один? А завтра я вам верну. Честное слово.
***
Зоя сидела на ковре, прислонившись спиной к тахте, и слушала далекое море в рогатом рапане.
Создав ее, природа и сама удивилась, и не дала ей более ни одного таланта, ибо и этот один – хранить в себе солнце – был избыточен. Волосы ее – темная гиацинтовая волна – казались светлыми, а гордые плечи – дивно покатые – покорными. Глаза – цвета меда, с золотистым ободком. Но главное – эта сладость, и тепло, и запах – запах фрезий (или абрикосов?) и горько-сладкий дурман духов. И золотистый свет сквозь кожу, и мягкость губ, целуя которые погружаешься…
– Как называются твои духи? – спросил Максим.
– «Каир», – ответила она. – А что?
Он промолчал, вдыхая печальный запах.
Зоя отложила в сторону рапан.
– Между прочим, – сказала она, – это твои первые слова, обращенные ко мне, за сегодняшний вечер.
– Неправда. Еще я поздоровался. И еще… чего-то…
– Ну да, конечно. Отвечал «да» или «нет» на мои вопросы.
– Вот видишь. А ты говоришь…
– Ну, прости, пожалуйста.
Легла на ковре, словно на берегу моря. За занавесками сыпал снег крупными хлопьями; по серому шелку скользила его тень. Падал снег. Она лежала, закинув руки за голову, и в ней, как в сосуде, хранился солнечный свет. Лицо, смугло-бледное, тихо сияло, как оникс. Максим задохнулся. Как больно, больно сжалось в груди. А там, давно – ты помнишь? – храм Атона. Систры. Звонкие браслеты и систры. И та, что ставила силки на птиц. И та, что не устерегла свой виноградник. Солнце воплотилось в винограде, как дух в теле, а виноград – в вине, а вино, пронзая меня, волнует, развязывая путы, сдерживающие страсть…
– Я хочу тебя…
Она сняла бусы и положила их на ковер, рядом. Максим взял их в руки. Они были чуть-чуть теплые сзади, возле застежки, где соприкасались с телом. Сердолики, нагретые солнцем ее тела. Тело… Сосуд. Амфора с драгоценным вином.
– Чего тебе не хватает, Максим? Ну, скажи мне… Отчего ты всегда молчишь? Или читаешь эти мрачные стихи?
Есть горы в краю моем,
– а моря нет —
пшеничных волн окоем,
– а моря нет
Она отняла бусы и потянулась к нему. Подставила открытые губы, вдохнув с поцелуем его дыхание. И, когда ее язык прикоснулся к его небу, показалось ему, что он умирает.
Господи, какое счастье! Какая мука! Есть ли хоть что-нибудь, что останется после нашей любви? Ничего, ничего, ничего…
…есть сосен зеленый плеск,
– а моря нет —
текучая синь небес,
– а моря нет —
и ветра хриплая песнь —
– а моря нет.1
– Ты… ты плачешь?
Он то погружался в Киммерийские тёмные воды страсти, то взлетал к вершинам солнечных волн.
Как мало нужно двоим любящим: только пустой берег, да звезды, да плащ ее волос. Слеза дрожит жемчужиной в ложбинке между ее ключицами. И женщина принимает его, как раковина, и погружает в пучину морских вод. Только снег за окнами, да старая тахта, да покрывало ее волос…
***
Максим никогда не был у моря. Он никогда не видел, как вечерняя волна падает брюссельской пеной на золотое блюдо песка. Он знал только, что когда-то давно это было и с ним. Что в тёмных глубинах, хранящих венецианские бусы и греческие амфоры, скрыта и его тайна. Что в ритмичном глухом цезурированном ропоте волн – начало всей музыки и всей поэзии. Что русалки умирают от любви.
Помнишь, как устав от любви, она ела виноград? Помнишь лиловые ягоды, полные розовым соком, так и не ставшим вином? Отчего же навсегда потеряна не только надежда, но даже мечта? «Ты сразила меня, сестра моя, невеста, сразила одним лишь взором, одной цепочкой на шее». Руки в загаре, все в золотом пушке. Он ловит губами эти тонкие руки. Чего желать еще, если чудо произошло? Если нашел ту, которую выдумал так давно, еще в детстве?
Голые, мокрые в дожде ветки деревьев переплетаются в осеннем небе, как колючая проволока. За окном – глухая кирпичная стена с надписью «Здесь ничего нет».
Он опускался на колени и пробовал молиться. Господи, о чем?
– А хочешь, мы поедем на юг, Максим? К морю? Ты ведь никогда там не был. Ну, хоть бы и в Сочи. Тебе холодно тут, ты болен. ………………………………… Мы поедем на юг, и все пройдет. Правда-правда. Нам ведь хорошо вместе, разве нет? Что с тобой? Да не молчи же!
– Прости меня, Зоя. Видно мне это… не по плечу. Не по силам, понимаешь. Я не могу плыть за буйки. Я разучился, понимаешь, я слишком долго ждал этого. Может быть, много веков. Прости. Мне все равно не удержать тебя. Рано или поздно… Солнце нельзя держать в комнате. А шум в рапане – вовсе не ропот моря, а простая физика, ведь так?
– Глупости. Все пройдет. Ты просто устал. Только не гони меня, пожалуйста. Ну поедем на юг!
Но Максим не хотел на море: в страну пляжей, мокрых тел, плотно – лежак к лежаку – покрывающих берег. Не было там страны его снов. Были только буйки, грязные забегаловки, кричащее разноцветие синтетических купальников, скрывающих тело. Лысый фотограф в белой рубашке-бобочке и с носовым платком, четырьмя узелками завязанным на голове.
Этой страны не было, как не было и не могло быть женщины в сердоликах, идущей по берегу, египетским звоном звеня золотыми запястьями и гладя кудрявые гривы прирученных волн загорелой рукой.
***
Только ночью чувствуешь, как Земля летит в космическом пространстве. В белом домике у Черного моря спят обитатели санатория, никогда не заплывающие за буйки.
Уставшее море отшлепывает ритм мокрой ладонью. Русалки танцуют джаз, соря драгоценными камнями, кораллами и медузами. И бедный старик бредет по пляжу, собирая бутылки, в которых прячутся звезды.
***
В переулках вертит время ветер,
В серый мир квартирной воркотни
Входит март отчаянно, как Вертер,
Приподняв от ветра воротник.
Комната – глухая и немая.
Из-под рук оконного креста,
Ничего про нас не понимая,
Смотрит строго с неба пустота.
Как из ран, из кухонного крана
Капают минуты тяжело.
Может поздно. Может – слишком рано.
В общем, все равно – не повезло.
Все равно не удержать надежды,
Канувшей в весенний неуют.
Ангелы – небесные невежды —
С голубями крошек не клюют.