4. Пациенты Преображенского
– Фить, фить. Ну, ничего, ничего, – успокоил подвергнутого лечению пса Преображенский. – Идем принимать.
Идем, говорим мы вслед за профессором, пока еще не понимая, кого или что принимать и зачем. Реплика «тяпнутого» – «Прежний» – дела не проясняет, и читатель вместе с псом готов подумать: «Нет, это не лечебница, куда-то в другое место я попал». Ошибается собака, ошибается и читатель. Это оказалась как раз лечебница, но со странными пациентами. Взять хотя бы первого, то есть «прежнего». «На борту» его «великолепнейшего пиджака, как глаз, торчал драгоценный камень». Когда на требование доктора разоблачиться он «снял полосатые брюки», «под ними оказались невиданные никогда кальсоны. Они были кремового цвета, с вышитыми на них шелковыми черными кошками и пахли духами». В ответ на неизбежное профессорское «Много крови, много песен…» – а крови уже пролито и будет пролито в избытке – из той же «серенады Дон Жуана», культурный субъект подпевает:
– «Я же той, что всех прелестней!..» – «дребезжащим, как сковорода, голосом». А в том, что «из кармана брюк вошедший роняет на ковер маленький конвертик, на котором была изображена красавица с распущенными волосами», ничего страшного не находит даже господин профессор, призвав только пациента не злоупотреблять – теми, вероятно, действиями, каковые тот как раз и производил 25 лет назад в районе парижской улицы Мира. Впрочем, «субъект подпрыгнул, наклонился, подобрал» красавицу «и густо покраснел». Еще бы не покраснеть! В его явно почтенном возрасте иные люди о душе думают, а не предаются юношеским порокам при помощи порнографических открыток, в чем он, не краснея, признается своему не менее почтенному доктору:
– Верите ли, профессор, каждую ночь обнаженные девушки стаями.
Затем он «отсчитал Филиппу Филипповичу пачку белых денег» (белые деньги – советские червонцы) и, нежно пожав «ему обе руки», «сладостно хихикнул и пропал».
Следом возникает взволнованная дама «в лихо заломленной набок шляпе и со сверкающим колье на вялой и жеваной шее», и «странные черные мешки висели у нее под глазами, а щеки были кукольно-румяного цвета».
(На момент написания повести МБ было 34 года. В таком возрасте представить себя стариком решительно невозможно. Зато можно язвительно заметить о пожилой женщине, что у нее «вялая и жеваная шея». И. Ильфу было 30 лет, Е. Петрову – 25, когда они хлестко написали в «Двенадцати стульях» о постаревшей любовнице Кисы Воробьянинова Елене Боур, что она «зевнула, показав пасть пятидесятилетней женщины». Д. Кедрин пошел еще дальше, написав в 1933 году:
И вот они – вечная песенка жалоб,
Сонливость, да втертый в морщины желток,
Да косо, по-волчьи свисающий на лоб,
Скупой, грязноватый, седой завиток.
И это о собственной матери! Поэту тогда было 26 лет.)
Дама пытается ввести доктора в заблуждение относительно своего возраста, но сурово выводится профессором на свежую воду. Несчастная женщина сообщает доктору причину своих печалей. Оказывается, она безумно любит некоего Морица, между тем «он карточный шулер, это знает вся Москва. Он не может пропустить ни одной гнусной модистки. Ведь он так дьявольски молод». А когда она опять же по требованию профессора, не церемонящегося даже с дамами, принимается «снимать штаны», пес «совершенно затуманился и все в голове у него пошло кверху ногами. „Ну вас к черту, – мутно подумал он, положив голову на лапы и задремав от стыда, – и стараться не буду понять, что это за штука – все равно не пойму“». Читатель тоже не совсем понимает, но смутно начинает кое о чем догадываться, когда профессор заявляет:
– Я вам, сударыня, вставляю яичники обезьяны.
Изумленная сударыня соглашается на обезьяну, договаривается с профессором об операции, причем по ее просьбе и за 50 червонцев профессор будет оперировать лично, и, наконец, опять «колыхнулась шляпа с перьями» – но уже в обратном направлении.
А в прямом – вторгается «лысая, как тарелка, голова» следующего пациента и обнимает Филиппа Филипповича. Тут начинается вообще нечто экстраординарное. Судя по всему, некий «взволнованный голос» уговаривает профессора ни много ни мало как сделать аборт 14-летней девочке. А тот пытается как-то усовестить просителя, видимо, из смущения обращаясь к нему во множественном числе:
– Господа… нельзя же так. Нужно сдерживать себя.
Нашел кого воспитывать! А на возражение пришедшего:
– Вы понимаете, огласка погубит меня. На днях я должен получить заграничную командировку, – доктор натурально «включает дурочку»:
– Да ведь я же не юрист, голубчик… Ну, подождите два года и женитесь на ней.
Ну, так ведь к нему и пришли не как к юристу.
– Женат я, профессор.
– Ах, господа, господа!
Доподлинно неизвестно, соглашается ли Преображенский на предложенную ему гнусность, но, исходя из контекста СС, можно с большой долей уверенности сказать: да, соглашается. Высокопоставленный педофил приходит к профессору не случайно, а скорей всего по наводке осведомленных господ; доктор – блестящий профессионал и к тому же лицо частное, стало быть, все будет сделано превосходно и шито-крыто; да и прецедент пахнет отнюдь не жалкими 50-ю червонцами предыдущей дамы, а куда более крупной суммой – дельце-то ведь незаконное.
Прием продолжается: «Двери открывались, сменялись лица, гремели инструменты в шкафе, и Филипп Филиппович работал, не покладая рук». А в результате: «„Похабная квартирка“, – думал пес». Если, заглянув в конец повести, размыслить над тем, как обошлись с ним самим, то можно сказать: предчувствия его не обманывают.