Вы здесь

Превращение (сборник). Приготовления к свадьбе в деревне (Франц Кафка)

Приготовления к свадьбе в деревне

I

Когда Эдуард Рабан вышел из парадного, он увидел, что идет дождь. Правда, не сильный.

На тротуаре прямо перед ним с разной скоростью двигалось множество людей. Время от времени кто-нибудь из них отслаивался от общего потока и переходил на другую сторону улицы. Маленькая девочка держала на вытянутых руках сонную собачку. Двое мужчин беседовали. Один из них поднял ладони кверху и равномерно покачивал их, словно держа на весу что-то тяжелое. На глаза Рабану попалась дама, у которой на шляпке громоздилась целая гора лент, пряжек и цветов. Мимо пробежал молодой человек с тросточкой; левая рука неподвижно лежала у него на груди, словно парализованная. То и дело появлялись мужчины с зажженной трубкой в зубах, выдыхавшие продолговатые облачка табачного дыма. Трое мужчин – у двоих легкие пальто были перекинуты через согнутую в локте руку – то и дело отрывались от стены дома и подходили к краю тротуара; поглядев вдоль улицы, они, не прерывая беседы, возвращались обратно.

В просветы между сновавшими по тротуару пешеходами были видны ровные ряды плиток мостовой. Лошади с натужно вытянутыми шеями катили по ней коляски на высоких тонких колесах. Люди на мягких сиденьях, откинувшись на спинки, молча глядели на прохожих, на лавки, на балконы, на небо. Когда один экипаж обгонял другой, лошадям приходилось так тесно жаться друг к другу, что упряжь провисала и болталась у их ног. Животные налегали на шлейки, экипаж резво катился, покачиваясь из стороны в сторону и описывая дугу вокруг передней коляски, потом лошади вновь расступались, и лишь их узкие спокойные головы по-прежнему клонились друг к другу.

Несколько человек поспешно укрылись от дождя в подворотне дома и, стоя на сухих мозаичных плитках, медленно оглядывались и следили, как ломаются струйки дождя, втиснутого в узкий проулок.

Рабан почувствовал, что уже устал. Губы его были того же блеклого цвета, что и выцветший толстый галстук с мавританским узором. Дама, стоявшая у порога дома напротив, которая все это время рассматривала носки собственных туфель, выглядывавших из-под облегающей юбки, теперь смотрела на него. Смотрела без всякого интереса, да и скорее не на него, а на дождь перед ним или же на таблички с названиями фирм, висевшие как раз над его головой на двери дома. Рабану померещилось, что в ее взгляде сквозило легкое удивление. «Если бы я мог ей все рассказать, – подумал он, – она бы не удивлялась. В конторе работаешь с таким перенапряжением, что потом нет сил пo-настоящему порадоваться отдыху. Но твой труд вовсе не дает тебе права ожидать, что все будут относиться к тебе с любовью; наоборот, ты чувствуешь себя одиноким, абсолютно чужим и вызываешь разве что зависть. Покуда говоришь это о ком-то, а не о себе, еще ничего, терпимо, и даже можно об этом рассказывать, но как только осознаешь, что речь о тебе самом, мысль эта буквально пронзает тебя насквозь и ты весь кипишь от возмущения».

Согнув ногу в колене, он поставил на землю свой чемоданчик, обтянутый клетчатым сукном. Дождевая вода уже текла вдоль бордюра ручьями, устремляясь к канализационным решеткам. «Но если я сам делаю различие между другими и собой, какое право я имею на них жаловаться. Вполне вероятно, что они правы, но я слишком устал, чтобы учитывать все. Я слишком устал даже для того, чтобы без особых усилий проделать путь до вокзала, а ведь он недалеко. Почему же я не остаюсь в городе на эти свободные дни, чтобы отдохнуть? Все же я поступаю неразумно. Я уверен, что разболеюсь от этой поездки. Комната у меня будет недостаточно удобная, в деревне это неизбежно. Кроме того, сейчас только начало июня, и в деревне в это время года еще очень прохладно. Правда, я это предусмотрел и оделся потеплее, но мне придется разделять компанию людей, имеющих привычку гулять поздно вечером. Там есть пруды, и гулять ходят вдоль этих прудов. Я наверняка простужусь. А вот в разговорах я почти не буду участвовать. Ведь я не могу сравнить эти пруды с другими, расположенными в дальних странах, ибо я нигде не бывал, и слишком стар, чтобы говорить о луне, таять от блаженства и мечтательно таскаться по кучам мусора, выставляя себя на посмешище».

Люди шли и шли мимо, слегка сутулясь и держа над головами темные зонтики. Проехала телега, груженная железными брусьями; сидевший на куче соломы возница так беззаботно вытянул ноги, что одна нога едва не тащилась по земле, в то время как другая надежно покоилась на соломе и тряпках. Вид у него был такой, будто сидит он где-то в поле и погода стоит прекрасная. Однако лошадьми он правил весьма бдительно, так что его телега, гремя железом, удачно лавировала в общей толчее. На блестящих от дождя плитках мостовой было видно, как отражение железных брусьев медленно и извилисто скользило от одного ряда плиток к другому. Маленький мальчик, стоявший рядом с той дамой, был одет в какую-то бесформенную хламиду, словно старик виноградарь. Она ниспадала с него колоколом и была перехвачена ремешком лишь у самых подмышек. Шапка его смахивала на горшок кверху донышком, с которого к левому уху мальчика свисала кисточка. Мальчик радовался дождю. Выбежав из подворотни, он подставил под струи лицо и широко открыл глаза. На каждой луже он прыгал, так что брызги летели во все стороны, и прохожие корили его за это. Дама подозвала мальчика, крепко взяла его за руку и больше не отпускала; но мальчик не заплакал.

Рабан испугался. Может, уже поздно? Пальто и пиджак у него были расстегнуты, так что карманные часы удалось вытащить довольно быстро. Но они стояли. Рабан нервно спросил у стоявшего за его спиной человека, который час. Тот был увлечен разговором, так что ответил, продолжая весело смеяться: «Пожалуйста, четыре с минутами» – и тут же отвернулся.

Рабан торопливо раскрыл зонт и взял в руку чемоданчик. Но сразу выйти на улицу не смог, так как дорогу ему загородили несколько суетящихся женщин, которых пришлось пропустить вперед. При этом он смотрел сверху вниз на красную шляпку какой-то маленькой девочки; шляпка была из крашеной соломки, поля у нее были волнистые, а тулья обрамлена веночком из зелени.

Он все еще мысленно созерцал эту шляпку, когда уже шагал по улице, полого поднимавшейся в том направлении, куда ему нужно было идти. Потом он забыл о шляпке, ибо само продвижение вперед потребовало напряжения всех сил: чемодан оттягивал руку, а ветер дул прямо в лицо, развевая полы пальто и выгибая наружу зонт.

Рабан уже тяжело дышал; где-то поблизости, в глубине квартала, башенные часы пробили без четверти пять; из-под зонта ему были видны лишь ноги людей, шагающих ему навстречу, и слышен скрежет колес о мостовую, когда лошади, пугливые, как горная лань, тормозя, с силой упирались в нее своими стройными ногами.

И ему подумалось, что у него достанет сил вынести эти долгие и тоскливые две недели. Ибо две недели – это все же какое-то ограниченное время, и хотя неприятности, конечно, будут нарастать, зато время, в течение которого их придется выносить, будет сокращаться. А это, вне сомнения, придаст ему мужества. «Все те, что сидят вокруг меня в конторе и с наслаждением меня мучают, постепенно отодвинутся на задний план без каких-либо усилий с моей стороны, если в эти две недели все сложится благополучно. И я смогу быть слабым и тихим и позволять делать с собою что угодно; и все это будет казаться вполне естественным и сойдет благополучно лишь благодаря самому течению времени.

А кроме того: разве я не могу поступить так, как всегда поступал в детстве, когда мне грозила какая-нибудь неприятность? Ведь не обязательно даже самому ехать в деревню, в этом нет никакой нужды. Я пошлю туда лишь свое тело. И если оно, пошатываясь, вывалится из двери моей комнаты, то это будет свидетельствовать не об овладевшем мной страхе, а лишь о никчемности моего тела. И если оно спотыкается на лестнице, если в слезах едет в деревню и с плачем съедает там свой ужин, это не будет показателем охватившего меня волнения. Ибо я в это время спокойно лежу в своей постели, аккуратно укрытый желто-коричневым одеялом, и дышу воздухом, проникающим в комнату сквозь щели окна. Эти коляски и эти люди едут и идут по земле в замедленном темпе лишь потому, что я еще сплю. Кучера и пешеходы испуганно замирают и не смеют двинуться вперед ни на шаг, пока взглядом не испросят у меня разрешения. Я милостиво киваю, и они трогаются с места.

А я сам, лежа в постели, принимаю вид жука – не то майского, не то рогача, не помню».

Перед одной из витрин, в которой за мокрым стеклом висели на стерженьках мужские шляпы, Рабан остановился и, вытянув губы трубочкой, осмотрел их. «Ну, моя шляпа еще протянет эти две недели, – подумал он и пошел дальше. – А если кому-то я покажусь невыносимым из-за шляпы – что ж, тем лучше».

«Да, я принимал вид большого жука. Прижимал лапки к округлому брюшку, как будто жук впал в зимнюю спячку, и шептал несколько слов: давал указания моему несчастному телу, которое стоит рядом, сутулясь. И вот оно уже задвигалось – поклонилось и быстро вышло из дома; оно исполнит все, что нужно, причем наилучшим образом, пока я спокойно лежу в постели».

Он дошел до арки, которой заканчивался крутой переулок, выходивший на небольшую площадь, обрамленную множеством уже освещенных лавок. В середине площади, куда свет от витрин почти не достигал, стоял невысокий памятник – фигура человека, сидящего в глубокой задумчивости. Пешеходы сновали мимо освещенных витрин, словно столбики густой тени, лужи блестели, отражая свет во все стороны, так что вид у площади непрерывно менялся.

Рабан довольно далеко продвинулся по площади, то и дело уворачиваясь от проносящихся мимо экипажей, выбирая плитки посуше и перепрыгивая с одной на другую; раскрытый зонт он держал при этом высоко над головой, чтобы видеть все вокруг. Наконец он добрался до фонарного столба на низком и квадратном каменном основании: то была остановка трамвая.

«Ведь в деревне меня как-никак ждут. Может быть, уже беспокоятся? Но ведь всю эту неделю, что она в деревне, я ей ни разу не написал и сделал это лишь нынче утром. Наверное, она уже воображает меня совсем другим. Может быть, думает, что я, заговорив с человеком, тут же на него набрасываюсь, а ведь это мне не свойственно; или что я обниму ее по приезде, но я и этого не сделаю. И только разозлю ее, если попытаюсь задобрить. Ах, если бы я мог, пытаясь задобрить, окончательно ее разозлить!»

Тут мимо него медленно проехала открытая коляска, в которой на лавках, обтянутых темной кожей, сидели две дамы, освещенные горевшими спереди фонарями. Одна сидела, откинувшись назад и скрыв лицо под вуалью и тенью от полей шляпы. А вторая, наоборот, держалась подчеркнуто прямо, и шляпка у нее была крошечная, обрамленная лишь узкими перьями. Каждый мог ее лицезреть. Нижнюю губу она слегка прикусила.

Как только коляска проехала мимо Рабана, фонарный столб помешал ему увидеть лошадь, запряженную в эту коляску; потом между ним и дамами втиснулся какой-то кучер в высоченном цилиндре, сидевший на необычайно высоких козлах; коляска была уже далеко, а вскоре и вовсе свернула за угол домика, на который Рабан только теперь обратил внимание, и исчезла из виду.

А Рабан все смотрел вслед коляске, вытянув шею и положа ручку зонта на плечо, чтобы лучше видеть. Большой палец правой руки он сунул в рот и слегка прикусил. Чемоданчик лежал рядом, опрокинувшись боком на землю.

Экипажи один за другим пересекали площадь, выскакивая из одного переулка и ныряя в другой, лошади летели над землей, словно выброшенные пращой, но их толчками рвущиеся вперед головы и шеи показывали, какого напряжения и каких сил стоил им этот полет.

У края тротуара всех трех сходящихся здесь улиц толпились кучки зевак, постукивающих тросточками о каменные плиты. Между ними виднелись островерхие будочки, в которых девушки продавали лимонад, были там и громоздкие уличные часы на тонких ножках, попадались и какие-то личности с большими яркими афишами на груди и спине, зазывавшими на разные увеселения, а также слуги… [Двух страниц не хватает.]

…небольшая компания. Несколько человек из этой компании заставили притормозить две шикарные коляски, ехавшие в сторону круто спускающегося переулка, попытавшись проскочить между ними; но когда вторая коляска пролетела, они влились в группу своих приятелей и гуськом двинулись вдоль тротуара, а потом гурьбой ввалились в двери кондитерской, ярко освещенные электрическими лампочками, висевшими над входом.

Трамвайные вагоны, проезжающие мимо, казались огромными и грохочущими, а те, что виднелись далеко, в глубине улиц, – расплывчатыми и тихими.

«Как она горбится, – подумал Рабан, вдруг явственно представив ее себе. – Никогда не выпрямится по-настоящему. Спина у нее, наверное, сутулая. Придется приглядеться. И губы у нее такие толстые, и нижняя – теперь припоминаю – сильно выступает вперед. А уж какое на ней платье! Я, конечно, ничего не смыслю в женских нарядах, но эти рукава в обтяжку, несомненно, уродливы и похожи скорее на повязку. Чего стоит одна ее шляпа: поля ее изогнуты так, что видишь то пол-лица, то ползатылка. Но глаза у нее красивые – карие, если не ошибаюсь. Все говорят, что глаза у нее красивые».

Когда трамвай остановился перед Рабаном, многие, стоявшие рядом, ринулись вперед, прижимая к плечу полуоткрытые зонты острием кверху. Рабана, взявшего чемоданчик под мышку, толпа потащила к трамваю, и он оступился в большую лужу, которой не заметил. В вагоне на лавке сидел ребенок и прижимал кончики пальцев обеих рук к губам, словно посылал кому-то воздушный поцелуй. Нескольким пассажирам, которые вышли на этой остановке, пришлось продвигаться вдоль вагона, чтобы выбраться из толчеи. Потом какая-то дама, обеими руками высоко подобрав подол длинной юбки, поднялась на первую ступеньку, в то время как провожавший ее господин, стоя на земле и схватившись рукой за поручень, продолжал ей что-то рассказывать. Среди желающих сесть в трамвай поднялся ропот. Что-то громко крикнул кондуктор.

Рабан, стоявший последним в группе ожидающих своей очереди войти, обернулся, услышав, что кто-то зовет его по имени.

«А, это ты, Лемент, – выдавил он и протянул подошедшему сзади молодому человеку мизинец, ибо остальными пальцами сжимал ручку зонта.

«Вот он каков – жених, едущий к невесте. Вид у него чертовски влюбленный», – сказал Лемент и улыбнулся, не разжимая губ.

«Да, прости, что я еду нынче, – откликнулся Рабан. – Я тебе днем написал. Конечно, я бы охотно поехал вместе с тобой завтра, но завтра суббота, все будет переполнено, а ехать далеко».

«Ну, это ничего. Правда, ты обещал, что мы поедем вместе, но когда человек влюблен… Что ж, поеду один. – Лемент стоял одной ногой на тротуаре, другой – на мостовой и покачивался, перенося тяжесть тела с одной ноги на другую. – Ты собирался сесть на трамвай; он сейчас отъедет. Давай лучше пойдем пешком, я тебя провожу. Время у тебя еще есть».

«Разве? Мне кажется, уже поздно».

«Неудивительно, что ты боишься опоздать, но у тебя и впрямь еще есть время. Я не так боязлив, как ты, и потому только что упустил Гиллемана».

«Гиллемана? Разве он не собирается тоже пожить в деревне?»

«Собирается. Они с супругой хотят поехать туда на следующей неделе. Потому я и обещал Гиллеману встретиться с ним нынче, когда он идет из конторы. Он хотел дать мне какие-то указания касательно обстановки их квартиры, поэтому нам и надо было встретиться. Но я немного опоздал, мне нужно было сделать кое-какие покупки. И как раз когда я раздумывал, не пойти ли мне к ним домой, увидел тебя; удивился, заметив чемодан, и решил заговорить. Но сейчас уже поздновато для визитов, и вряд ли стоит теперь идти к Гиллеманам».

«Конечно. Значит, у меня там будут знакомые. Впрочем, супругу Гиллемана я никогда не видел».

«А она очень хороша собой. Волосы у нее светлые, а лицо – теперь, после болезни, – матово-бледное. Таких красивых глаз, как у нее, я никогда не видел».

«Скажи, что это такое: «красивые глаза»? Может, дело во взгляде? Мне ничьи глаза не казались красивыми».

«Ладно, я, наверное, слегка преувеличил. Но женщина она прехорошенькая».

Сквозь стекла кондитерской, расположенной в первом этаже, видны были посетители, сидевшие у самого окна за треугольным столиком; они ели, пили и читали газеты. Один из них опустил газету на стол и, держа чашку с кофе в руке, уголком глаза поглядывал на улицу. Позади этого столика, в глубине просторного зала, все места были заняты гостями, сидевшими небольшими группами. [Двух страниц не хватает.]

…«А вдруг дело это не такое уж неприятное, правда? Я хочу сказать – многие охотно взвалили бы на себя это бремя».

Они вышли на довольно темную площадь, которая на их стороне переулка начиналась раньше, ибо противоположная его сторона все еще тянулась. Та сторона площади, вдоль которой они двигались, была застроена сплошным рядом домов; такой же ряд, но начинавшийся значительно дальше, охватывал площадь с другой стороны, и казалось, что где-то в непроглядной дали оба ряда сходятся. Тротуар, тянувшийся вдоль неказистых домишек, был узок, здесь не видно было ни лавок, ни экипажей. На железном столбе, стоявшем в устье того переулка, из которого Рабан с Лементом вышли на площадь, висело несколько фонарей на двух горизонтальных железных кольцах, расположенных одно под другим. Трапециевидное пламя горело между вертикальными стеклами, прикрытое сверху темнотой, словно в домике с островерхой крышей, а уже в нескольких шагах от фонаря тьма стояла стеной.

«Но теперь уже наверняка слишком поздно, ты скрыл это от меня, и я опоздаю на поезд. Зачем ты это сделал? [Четырех страниц не хватает.]

…«Да разве это Пиркерсхофера, тоже радость невелика».

«Помнится, что имя встречается в письмах Бетти; он, кажется, стажер на железной дороге, я не ошибся?»

«Да, он стажер, и человек весьма неприятный. Ты согласишься со мной, лишь только увидишь этот его нос картошкой. Уверяю тебя, когда гуляешь с ним по скучным полям… Впрочем, его уже перевели в другое место, и я думаю и надеюсь, что на следующей неделе его уже там не будет».

«Погоди, раньше ты сказал, что советуешь мне на нынешнюю ночь остаться в городе. Я подумал и решил, что получится нехорошо. Ведь я написал, что приеду сегодня вечером, меня будут ждать».

«Ну, это уладить проще простого – отбей телеграмму».

«Конечно, это бы можно… но с моей стороны будет некрасиво не приехать… К тому же я устал, так что лучше уж поеду; телеграмма может их напугать. Да и зачем все это, куда сегодня пойдешь?»

«Тогда тебе и вправду лучше поехать. Только я думал… Да я и не мог бы нынче с тобой никуда пойти, я плохо выспался, забыл тебе об этом сказать. Так что я с тобой здесь попрощаюсь, не хочу тебя провожать через мокрый парк, мне ведь надо еще заглянуть к Гиллеманам. Сейчас без четверти семь, добрым знакомым еще можно наносить визиты. Адью. Счастливого пути и всем привет!»

Лемент повернулся направо и протянул на прощанье правую руку, так что тот невольно на нее наткнулся.

«Адью!» – откликнулся Рабан.

Отойдя несколько шагов, Лемент крикнул ему вслед: «Послушай, Эдуард, закрой же зонтик, дождь давно кончился. Я не успел тебе это сказать».

Рабан молча закрыл зонт, и блекло-серое небо сомкнулось над его головой.

«Хоть бы я сел не в тот поезд, – подумал Рабан. – Тогда мне бы казалось, что дело, ради которого я еду, уже началось, и когда я, обнаружив ошибку, поехал бы обратно и сошел на нужной станции, на душе у меня было бы уже намного спокойнее. Но если окажется, что местность там скучная, как выразился Лемент, то это может быть и к лучшему. Постояльцы будут больше сидеть в своих комнатах, и никто не будет знать, где все остальные; ибо когда в окрестностях имеются хоть какие-то древние развалины, обязательно устраивается совместная прогулка к этим развалинам, о чем наверняка все уже заранее договорились. И тогда каждый обязан радоваться этой прогулке и не имеет права ее пропустить. Но если никакой достопримечательности в округе нет, то нет и предварительной договоренности, ибо ожидается, что ради компании все и так с готовностью сорвутся с места, когда кому-нибудь взбредет в голову отправиться гуртом в пеший поход; для этого достаточно послать служанку к остальным постояльцам, сидящим по своим комнатам и пишущим письмо или читающим книгу, и все тут же придут в восторг от этой затеи. Ну, оградить себя от таких приглашений несложно. И все же я не уверен, что справлюсь с этой задачей, потому что это вовсе не так легко, как мне кажется сейчас, когда я еще один и могу делать все, что душе угодно, могу вернуться, если захочу, ведь там мне не к кому будет прийти в гости, когда захочется, и не с кем совершать тягостные прогулки, во время которых тебе с гордостью показывают свои хлеба в поле или собственную каменоломню. Ибо ни в ком нельзя быть уверенным, даже в давнишних знакомых. Разве Лемент не был нынче внимателен ко мне, он мне кое-что описал, причем так, как я это увижу. Он сам заговорил со мной и пошел меня провожать, хотя ему ничего не было от меня нужно и даже были другие планы. Но теперь он неожиданно ушел, а ведь я ни единым словом не мог его обидеть. Правда, я отказался провести с ним вечер в городе, но это было так естественно и не могло его задеть, ведь он человек вполне разумный».

Вокзальные часы пробили без четверти семь. Рабан даже замер на месте – так сильно забилось сердце; потом быстро зашагал вдоль пруда, попал на узкую и плохо освещенную дорожку, обрамленную раскидистыми кустами, вырвался, наконец, на площадку, где множество скамеек стояли торчком вокруг молодых деревьев, потом, уже медленнее, вышел через проем в ограде на улицу, пересек ее, вскочил в двери вокзала и довольно быстро нашел окошко билетной кассы; оно оказалось закрытым, так что пришлось постучать. Кассир выглянул, буркнул что-то вроде «опаздываете», взял деньги и швырнул на окошко билет и сдачу. Рабан хотел было проверить, не обсчитал ли его кассир, – ему показалось, что сдачи маловато, – но проходивший мимо железнодорожник слегка подтолкнул его к стеклянной двери на перрон. Крикнув вслед тому «Спасибо, спасибо!», Рабан огляделся и, не найдя кондуктора, поднялся по лестнице в ближайший вагон, одной рукой переставляя перед собой чемодан со ступеньки на ступеньку, а другой опираясь на зонт. В вагоне было светло благодаря яркому освещению крытого перрона, в котором стоял поезд. За некоторыми окнами – все они были закрыты доверху – видны были яркие дуговые фонари, висевшие совсем рядом, и дождевые капли, медленно стекавшие по стеклам, на их фоне казались белыми, причем некоторые капли держались, как живые. Рабан слышал шум перрона и после того, как закрыл за собой дверь вагона и сел с краю на деревянную скамью грязно-бурого цвета, где еще оставалось свободное место. Он увидел спины и затылки людей, сидевших у окна, а на скамье напротив – запрокинутые вверх лица. Кое-где к потолку вагона поднимались спиральные столбики дыма от сигар и трубок, один такой столбик вяло проплыл перед лицом какой-то девушки. Многие пассажиры пересаживались и громко обсуждали причины своего перемещения или же молча перекладывали свой багаж из одной синей сетки, висевшей над скамьей, в другую. Если же трость или окантованное ребро чемодана высовывались наружу, то владельцу делали замечание. Он вставал и наводил порядок. Рабан тоже забеспокоился и задвинул свой чемоданчик под сиденье.

Слева от Рабана два господина, сидевшие у окна друг против друга, говорили о ценах на разные товары. «Это коммивояжеры, – подумал Рабан и, отдышавшись немного, стал их разглядывать. – Коммерсант посылает их в сельскую местность, они покорно едут по железной дороге и в каждой деревне ходят от лавки к лавке. Иногда ездят из одной деревни в другую на лошадях. И нигде не задерживаются подолгу, так как обязаны вечно торопиться и все время говорить только о товарах. Как радостно трудиться, когда у тебя такая приятная профессия!»

Тот, что помоложе, рывком вытащил из заднего кармана брюк блокнот, полистал его, наскоро лизнув языком кончик указательного пальца, нашел нужную страницу и стал читать ее вслух, водя ногтем по строчкам. Закончив, он взглянул на Рабана и, говоря уже о ценах на пряжу, продолжал на него смотреть, как смотрят в одну точку, чтобы не забыть того, что собираются сказать. При этом он хмурился. Блокнот он все еще держал в левой руке, заложив большим пальцем ту страницу, которую читал вслух, чтобы заглянуть в нее, если понадобится. Блокнот дрожал мелкой дрожью, ибо держал он его на весу, а вагон стучал по рельсам, как молот по наковальне.

Второй коммивояжер сидел, откинувшись к спинке скамьи, внимательно слушал и ритмично кивал головой. Чувствовалось, что он отнюдь не со всем согласен и позже выскажет свое мнение.

Опершись ладонями о колени и наклонившись вперед, Рабан глядел в просвет окна между головами коммивояжеров и видел проносящиеся вблизи и проплывающие вдали огни. Из сказанного первым коммивояжером он ровно ничего не понял, не понял бы и возражений второго. Для этого требовалась солидная подготовка, поскольку они оба, видимо, смолоду имели дело с товаром. И уж если они столько раз держали в руках катушку ниток и столько раз вручали ее покупателю, то, естественно, знают ее цену и могут о ней говорить, пока за окном наплывают и пролетают мимо деревни, удаляясь в глубь страны и исчезая для нас навсегда. А ведь в этих деревнях живут люди, и, может быть, там тоже от лавки к лавке бродят коммивояжеры.

В другом конце вагона поднялся со своего места здоровенный верзила с колодой игральных карт в руке и на весь вагон крикнул: «Эй, Мария, зефировые сорочки ты тоже упаковала?» – «Ну, конечно», – откликнулась женщина, сидевшая напротив Рабана. Она успела уже вздремнуть, и когда верзила разбудил ее своим вопросом, она ответила ему так тихо, словно адресовалась к Рабану. «Ведь вы едете на ярмарку в Юнгбуцлау, верно?» – обратился к ней разговорчивый коммивояжер. – «Да, в Юнгбуцлау». – «Сейчас там большая ярмарка, верно?» – «Да, большая». Глаза у нее слипались, она оперлась левым локтем о синий узелок, лежавший у нее на коленях, а щекой – о ладонь, при этом щека расплющилась, а кончики пальцев уперлись в скулу. «Как она еще молода», – сказал тот же коммивояжер.

Рабан вынул из жилетного кармана полученную от кассира сдачу и пересчитал. Каждую монетку он долго держал перед глазами, зажав ее между большим и указательным пальцами и даже слегка поворачивая кончиком указательного пальца.

Сперва он долго разглядывал портрет императора, потом заинтересовался лавровым венком и стал изучать ленту, которой концы венка скреплялись у императора на затылке. Убедившись, что сумма сходится, он ссыпал деньги в большое черное портмоне. Но только он собрался сказать разговорчивому коммивояжеру: «Вам не кажется, что они – муж и жена?», как поезд остановился. Грохот колес оборвался, кондукторы объявили название станции, и Рабан промолчал.

Поезд тронулся так медленно, что легко было себе представить, как постепенно приходят в движение колеса, но местность вдруг резко пошла под уклон, и поезд понесся с такой скоростью, что высокие столбы моста, на которых он висел, то словно разбегались за окнами вагона, то вновь прижимались друг к другу.

Теперь Рабану нравилось, что поезд едет так быстро, ибо ему очень не хотелось ночевать на станции. «На дворе темно, я там никого не знаю, а до дома далеко. Но и днем там тоже ужасно. А разве на следующей станции не то же самое? Или на предыдущей и на всех остальных? Или в деревне, куда я еду?»

Коммивояжер вдруг заговорил громче. «А мне еще так долго ехать», – подумал Рабан. «Сударь, ведь вы не хуже меня знаете, что фабриканты засылают своих агентов в самые что ни на есть медвежьи углы и те ползают на брюхе перед каждым паршивым лавочником; думаете, им предлагают товар по другой цене, чем нам, оптовикам? Сударь, позвольте вам сказать: по той же самой, только вчера убедился в этом – видел своими глазами. Я считаю, что это подло. Нас просто загоняют в угол, в нынешних условиях нам вообще невозможно заниматься коммерцией: нас загнали в угол». Коммивояжер опять бросил взгляд на Рабана, причем не стеснялся слез, набежавших ему на глаза; губы его тряслись, и, чтобы унять дрожь, он прижимал ко рту костяшки согнутых пальцев. Рабан откинулся назад и стал легонько пощипывать усы.

Сидевшая напротив торговка проснулась и с улыбкой разгладила обеими руками лоб. Коммивояжер заговорил тише. Женщина стала устраиваться поудобнее, словно вновь собиралась поспать; теперь она уже полулежала на лавке, подложив под голову свой узелок и сонно вздыхая. Юбка сильно обтянула ее правое бедро. За торговкой сидел господин в кепи и читал толстенную газету. Девушка, сидевшая напротив него – вероятно, его родственница, – склонив набок голову, попросила его открыть окно: стало очень жарко. Не отрываясь от газеты, он сказал, что непременно выполнит ее просьбу, только вот дочитает до конца статью; он показал ей, какую именно.

Торговке больше не удалось заснуть, она села прямо и стала глядеть в окно, потом перевела взгляд на керосиновый фонарь, горевший под потолком вагона. Рабан ненадолго прикрыл глаза.

Когда он их открыл, торговка как раз впилась зубами в кусок пирога с яблочным повидлом. Узелок, лежавший рядом с ней, был развязан. Один коммивояжер молча курил сигару и то и дело постукивал пальцем по ее кончику, словно стряхивая пепел. Второй ковырялся острием ножа в механизме карманных часов.

Из-под полуприкрытых век Рабан еще заметил, как господин в кепи потянул за ремень на окне. Прохладный воздух ворвался в вагон, с крюка упала чья-то соломенная шляпа. Рабану померещилось, что он просыпается у себя дома и поэтому воздух такой свежий, или что кто-то открыл дверь в соседней комнате, или же что вообще все это ему только кажется; он стал глубоко дышать и быстро заснул.

II

Ступени вагона еще немного дрожали, когда Рабан спускался по ним на перрон. По его лицу, привыкшему к вагонному теплу, хлестнуло дождем, и он прикрыл глаза. Дождь стучал по жестяной крыше навеса перед станционным зданием, но далеко окрест было тихо, и дождь ощущался там лишь как ритмичные порывы ветра. К Рабану подбежал запыхавшийся босоногий мальчишка – он не заметил, откуда тот взялся, – и стал клянчить, чтобы Рабан дал ему поднести чемодан, так как идет дождь. Но Рабан возразил: «Из-за дождя я и поеду на омнибусе. Поэтому помощь мне не нужна». Мальчишка скроил рожу, показывающую, что идти под дождем, когда кто-то другой несет твой чемодан, куда благороднее, чем трястись на омнибусе, потом повернулся и умчался прочь. Рабан хотел было его удержать, но не успел.

На станции горело всего два фонаря, в их тусклом свете Рабан увидел дежурного, когда тот вышел из какой-то двери. Дежурный решительно шагнул под дождь и направился к паровозу, возле которого остановился, скрестив на груди руки, и так стоял, пока машинист не свесился через поручни и не заговорил с ним. Дежурный позвал железнодорожного мастера, тот пришел; потом его отослали. За некоторыми окнами поезда виднелись лица пассажиров; поскольку смотреть было не на что, кроме весьма непримечательного станционного здания, то в их сонных глазах читалась обычная дорожная скука. С проселочной дороги на перрон торопливо вошла девушка с цветастым зонтиком; поставив раскрытый зонт на землю под навесом, она села, раздвинула колени и стала стряхивать воду с юбки, чтобы та побыстрее просохла. Горело только два фонаря, так что лицо девушки виделось лишь смутным пятном. Железнодорожный мастер, проходя мимо девушки, попенял ей за то, что с зонта натекли лужи, показал, округлив руки, какой величины эти лужи, а потом, тоже округлым жестом, похожим на движения ныряющих рыб, дал ей понять, что ее зонт еще и загораживает проход.

Поезд тронулся и поплыл перед глазами, словно нескончаемая раздвижная дверь, и за рядами тополей по ту сторону рельсов обнаружился темный провал такой необозримой ширины, что дух захватывало. Что там было? То ли пустое пространство, то ли лес, а может, пруд или дом, в котором все уже спали, церковная колокольня, либо овраг меж холмов; никто бы не осмелился туда сунуться, но, с другой стороны, кто бы мог удержаться?

И когда Рабан вновь увидел дежурного – тот уже стоял перед дверью своей конторы, – он ринулся к нему с вопросом: «Скажите, пожалуйста, далеко ли до деревни? Мне надо туда как-то добраться».

«Нет, тут недалеко, четверть часа пешком, а на омнибусе – ведь сейчас дождь – доедете за пять минут».

«Да, льет как из ведра. Неудачная весна нынче», – ответил Рабан.

Дежурный уперся правой рукой в бок, и в треугольник между его рукой и торсом Рабан увидел ту девушку, одиноко сидевшую на скамье; зонтик она уже закрыла.

«Я собрался отдохнуть на свежем воздухе, но с погодой не повезло. Собственно говоря, я ожидал, что меня встретят». Рабан огляделся, чтобы придать правдоподобие своим словам.

«Боюсь, вы опоздаете на омнибус. Он ждет не очень долго. Не стоит благодарности. Идите вон туда, между живыми изгородями».

Улица перед станционным зданием не была освещена, лишь из трех окошек низко над землей падал, не достигая дороги, смутный отблеск рассеянного света. Рабан на цыпочках пробирался по грязи, то и дело выкрикивая: «Кучер!», «Алло!», «Я тут!» Но в полной темноте попав в сплошные лужи, зашлепал по воде всей ступней, пока не уперся лбом во влажную лошадиную морду.

А вот и омнибус; Рабан быстренько поднялся в пустую кабину, опустился на скамью у окна за козлами и привалился спиной в угол: он сделал все, что от него зависело. Ибо если кучер спит, то к утру проснется, если он умер, то придет другой кучер или хозяин лошади, а если и этого не произойдет, то с утренним поездом приедут новые пассажиры, деловитые и нетерпеливые; они не станут ждать и поднимут шум. Во всяком случае, сейчас можно спокойно сидеть, можно даже задернуть занавески на окнах и ждать, когда омнибус дернется, отъезжая.

«Да, после всего, что я уже предпринял, можно быть уверенным, что завтра я приеду к Бетти и маме и что мне уже никто не помешает. Однако, правда и то, что мое письмо, как и следовало предвидеть, прибудет лишь завтра, и следовательно, я вполне мог бы сегодня остаться в городе и провести у Эльви приятную ночь, не думая о том, что на следующий день нужно опять тащиться на работу: эта мысль всегда портит мне все удовольствие. Однако ноги я все-таки промочил».

Вынув из жилетного кармана огарок свечи, он зажег его и поставил на скамью напротив. Стало так светло, что темнота за окнами слилась со стенами кабины, выкрашенными в черный цвет. Как-то забывалось, что под полом находились колеса, а впереди – запряженная лошадь.

Задрав на скамью ноги, Рабан энергично растер их, надел чистые носки и сел прямо. Тут он услышал, как со стороны станции кто-то крикнул: «Эй! Есть кто в омнибусе? Отзовитесь!»

«Да-да, есть, и пора бы уже ехать!» – откликнулся Рабан, приоткрыв дверь и наполовину высунувшись наружу; правой рукой он держался за косяк, а левую приложил козырьком ко рту.

Дождь тут же хлынул ему за воротник.

Появился кучер, закутанный в два распоротых по шву мешка и сопровождаемый бликами света, падавшего от амбарного фонаря в его руках на лужи под ногами. Кучер тут же хмуро пустился в объяснения: «Получилось так: сели мы с Лебедой играть в карты и только вошли во вкус, как прибыл поезд. Ну никак невозможно было оторваться. Если меня не поймут, я не обижусь. Кстати сказать, не могу взять в толк, зачем господину понадобилось ехать в эту грязную дыру. Однако доедем по-быстрому, так что и жаловаться будет не на что. А господин Пиркерсхофер – это дежурный по станции – только сейчас заглянул к нам и сказал, мол, какой-то блондинчик явился и хочет ехать на омнибусе. Ну, тут уж я сразу спохватился и мигом вас кликнул – разве я не мигом вас кликнул?»

Он укрепил фонарь на конце дышла, и лошадь, понукаемая сиплым выкриком, тронула, а скопившаяся на крыше омнибуса вода, колыхнувшись, тонкой струйкой потекла внутрь, сквозь щель.

Дорога, видимо, была ухабистая, грязь налипала на спицы, вода веером разлеталась из-под колес, и кучер редко натягивал поводья и не торопил вымокшую под дождем лошадь.

Разве у кучера не было оснований винить во всем этом Рабана? Бесконечные лужи внезапно возникали в дрожащем свете фонаря и расступались волнами. И все это лишь потому, что Рабан ехал к своей невесте, к Бетти, миловидной стареющей девице. И кто бы стал, зайди об этом речь, отдавать должное заслугам Рабана – хотя бы потому, что он был вынужден выносить упреки, которые ему, правда, никто не имел возможности высказать. Конечно, он ехал сюда по своей охоте, Бетти была его невеста, он ее любил, и было бы ужасно, начни она благодарить его за то, что он приехал; но тем не менее…

Он несколько раз ударился головой о стенку, к которой прислонился, потом отодвинулся и стал глядеть в потолок. Один раз рука, которой он опирался о колено, соскользнула. Но локоть так и остался зажатым между животом и бедром.

Омнибус ехал уже по улице, иногда в кабину падал свет от освещенного окна, к церкви вела каменная лестница – Рабану пришлось приподняться, чтобы увидеть ее нижние ступени, перед калиткой парка горел большой фонарь, однако статуя какого-то святого выступала черным силуэтом на фоне освещенной мелочной лавки. Теперь Рабан заметил, что свеча его догорела, и расплавленный воск, затвердев, неподвижно свисал со скамьи.

Когда омнибус остановился перед трактиром, шум дождя стал слышнее, но одновременно до слуха Рабана донеслись также и голоса постояльцев – вероятно, одно из окон было открыто; тут он заколебался – что лучше: сразу выйти или подождать, пока хозяин подойдет к омнибусу. Как было принято поступать в этой глухомани, он не знал, но Бетти наверняка уже успела всем рассказать о своем женихе, и от того, каким он им предстанет – великолепным или жалким, – отношение к ней улучшится или ухудшится, а значит, и к нему самому тоже. Но он не знал ни того, как к ней сейчас относятся, ни того, что именно она о нем рассказывала; тем труднее и неприятнее! Как прекрасен мой город и как прекрасна дорога домой! Если там идет дождь, едешь домой по мокрым каменным плитам мостовой на трамвае, а здесь – в трактир в замызганной колымаге по непролазной грязи. «Мой город далеко отсюда, и умри я сейчас от тоски по дому, сегодня меня уже никто туда не доставит. Ну, я, конечно, не умру – но дома мне бы подали заказанное на нынешний вечер блюдо, справа от тарелки лежала бы газета, слева стояла бы лампа; а здесь мне дадут какую-нибудь ужасно жирную стряпню, – они же не знают, что у меня больной желудок, да хоть бы и знали… И газета будет не та, к которой я привык, и множество людей, чьи голоса я уже слышу, будут толпиться вокруг, и лампа будет на всех одна. Разве она даст достаточно света? Для игры в карты, может, его и хватит, а для чтения газеты?

Хозяин трактира не выходит встречать, ему плевать на гостей, он скорее всего вообще человек невоспитанный. Или же он знает, что я – жених Бетти, и считает это достаточным основанием, чтобы ради меня не утруждаться? Одно к одному – вот и кучер тоже заставил меня так долго ждать на станции. Ведь Бетти часто рассказывала, сколько ей пришлось вынести от похотливых мужчин и как ей приходилось отбиваться от их назойливых ухаживаний; может быть, и здесь то же самое…