Часть 2
Механизмы мудрости
4. Рожденные стать мудрыми
аши исследования практической мудрости опираются в основном на труды Аристотеля. Но с IV века до н. э. изменилось многое. Аристотель не мог представить себе мир, в котором мы живем. Наш мир гораздо сложнее и противоречивее, чем мир Аристотеля, и потребность в практической мудрости сегодня лишь возросла, поскольку мудрость выражается в необходимых современному человеку качествах – способности учитывать множество нюансов, гибкости мышления, креативности и умении поставить себя на место другого.
Дано ли все это большинству из нас? Психология утверждает, что человек рождается со способностью обрести мудрость[33] и представляет собой сырой материал, ожидающий обработки. Поэтому способность необходимо развивать за счет накопления правильного опыта.
Аристотель сознавал, что этический выбор редко бывает черно-белым. То же самое понимали судья Форер и доктор Левенштейн, чей выбор – следовать ли правилам и как именно им следовать – зависел от оценки ситуации. Именно поэтому Аристотель полагал, что этика никогда не будет наукой – этические решения невозможно вывести напрямую из набора четких правил и принципов. Такие решения требуют практической мудрости.
Возможно, в наше время это чересчур – требовать от людей, чтобы они развивали в себе практическую мудрость. И тем более – чтобы они доверяли практической мудрости других. Мудрость – это ведь нечто дарованное ученым мужам, но никак не простым смертным, не правда ли? Тогда, видимо, эти мужи должны использовать свою мудрость, чтобы создавать правила, которым будут следовать все остальные. Аристотель, однако, не считал практическую мудрость уделом мудрецов. Он полагал, что обычные люди вполне способны научиться быть мудрыми в практических вопросах. Прав ли он?
Современные психологи установили целый ряд компонентов нравственного опыта («добродетелей ума», как выразился бы Аристотель): чуткость (или восприимчивость); гибкость мышления, позволяющая видеть нюансы; оценка контекста; способность увязывать интеллект с эмоциями и испытывать эмпатию. Психологи знают, как все это работает, и утверждают, что формирование и развитие этих навыков доступны всем.
Иными словами, люди, по мнению психологов, рождены быть мудрыми. Не жестко запрограммированными, не автоматически настраиваемыми, а именно мудрыми – в том смысле, что каждый из нас наделен способностью к приобретению морального и нравственного опыта, позволяющего принимать разумные решения и делать мудрые выводы.
Мы рождены, чтобы стать мудрыми, подобно тому как рождены, чтобы освоить язык. Человек не приходит в мир с умением говорить, но уже с первого вздоха он обладает способностью относительно легко осваивать язык – английский, русский, японский или любой другой. Точно так же мы способны формировать понятия с учетом тонких различий и нюансов. Мы можем чувствовать ситуацию и контекст. Мы предрасположены к тому, чтобы «думать сердцем» и «чувствовать головой». И нам дано понимать потребности и чувства других людей.
Значит, Аристотель прав: мы рождены, чтобы быть мудрыми.
Но разница между освоением языка и обретением практической мудрости, конечно же, существует. В первом случае минимальный опыт – это все, что требуется для превращения предрасположенности в полномасштабное умение; язык культуры, в которой формируется человек, прорастает подобно сорняку – без всякого дополнительного ухода. Выработка же способности принимать мудрые решения – дело более сложное. Такую способность нужно культивировать. Человек, обладающий практической мудростью, должен быть в состоянии воспринимать множество составляющих контекста; видеть оттенки; уметь оценить как сходство, так и различия. Но мы рождены со способностью освоить все это. Психологические инструменты, необходимые для принятия мудрого решения, возникают в нас совершенно естественно. Однако стать мудрым непросто: инструменты необходимо развивать и совершенствовать с помощью опыта.
Как вычислить площадь прямоугольника? Есть правило: длину умножить на ширину. Никаких проблем. Когда следует применять это правило? Его следует применять ко всем прямоугольникам. Мы можем точно сказать, что делает геометрическую фигуру прямоугольником: четыре стороны, являющиеся отрезками прямых и соединенные под прямым углом. Когда мы сталкиваемся с геометрической фигурой, это всегда либо прямоугольник, либо не прямоугольник. Если это он, то для вычисления площади мы применяем приведенное выше правило. Если нет – нужен другой подход. Определение прямоугольника включает в себя необходимые и достаточные признаки, так что мы всегда можем понять, относится ли данная геометрическая фигура к прямоугольникам или нет. Любой прямоугольник обязательно имеет эти признаки.
А теперь рассмотрим правила назначения наказания за вооруженное ограбление. Или принцип, гласящий, что пациенту надо говорить правду. Основные понятия (или категории) этих правил и принципов – «вооруженное ограбление», «правда» и «ложь» – не такие, как в случае с прямоугольниками. Что бы ни означали эти слова, они не будут означать одно и то же в любой ситуации. Их нельзя применять без оглядки, одним и тем же образом. И то же самое верно для понятий, лежащих в основе любых правил и принципов морали: таких как «уважение», «вред», «договор», «доброта», «справедливая заработная плата» или «прожиточный минимум», «терпимость», «преданность» и т. д. Все эти категории не имеют четких границ, поскольку проблемы, с которыми они связаны, невозможно описать однозначно. Поэтому правила, основанные на этих понятиях, – говорить правду пациентам, быть честным и добрым с друзьями, – носят иной характер, нежели правило для вычисления площади прямоугольника. В мире морали и нравственности нет такого однозначно заданного «морально-нравственного прямоугольника». Вместо четких, недвусмысленных отношений между основными категориями в правилах, применяемых в точных и естественных науках, здесь мы находим «более или менее» подобные отношения, с разными градациями и оттенками. Так, случай Майкла является «вооруженным ограблением» лишь в каком-то смысле, но не во всех смыслах. Не говорить пациенту, что у него рак, пока он не спросит об этом прямо, – это ложь в одном смысле, но не во всех остальных.
Умение распознать различные виды грабежей или лжи является решающим для того, чтобы сделать мудрый выбор. Но как распознать, если у этих понятий и проблем нет четкого определения? На первый взгляд может показаться, что подобная расплывчатость характерна для абстрактных моральных и нравственных категорий. Будь они более конкретны и осязаемы – как, например, «фрукты» или «птицы», – было бы ясно, относится предмет к данной категории или нет. Но и эти категории не так конкретны и осязаемы, как нам кажется на первый взгляд. И те же самые интеллектуальные способности, при помощи которых мы управляемся с житейскими понятиями, нужны нам, чтобы иметь дело с моральными и нравственными категориями.
На самом деле расплывчатость и нечеткость – это характерные черты большинства используемых нами понятий. Понятие «фрукт», например, похоже на понятие «прямоугольник» даже меньше, чем это можно было бы подумать. Хотя биологи и могут дать четкое определение фрукта (столь же четкое, как и определение прямоугольника) – часть растения, содержащая семена, – вряд ли это будет то, что мы запомним. Скорее, мы представляем себе фрукты как съедобную часть растений – как правило, сочную и часто сладкую. Более того, некоторые фрукты – как бы «более фрукты», чем другие. Если попросить вас привести примеры фруктов, вы, вероятно, скажете: яблоко, груша или апельсин. Это типичные фрукты. Едва ли вы назовете кумкват, хурму или гранат. Категория «фрукты» имеет ряд типичных примеров и характерных признаков. Ни один из данных признаков не является определяющим, но чем более важные признаки имеет рассматриваемый объект, тем это лучший пример «фрукта». Некоторые фрукты являются прекрасными примерами, другие – менее удачными. А есть такие «не-фрукты» (авокадо, например), которые «почти фрукты». Мы часто называем эти основные примеры «образцами», и способность использования образцов очень важна для оценки оттенков и уровней во всем, от «фруктов» до «лжи».
Мы и сегодня мало знаем о нашей замечательной способности классифицировать этот мир, охватить его категориями. Сто лет назад философ Людвиг Витгенштейн высказал важное предположение: большинство наших житейских, повседневно используемых понятий формируются таким же образом, как понятия «фрукт» или «истина», а вовсе не так, как понятие «прямоугольник». Эти житейские (повседневные) понятия следует называть , в отличие от более формальных и точно определяемых, вроде понятия «прямоугольник». Более тридцати лет назад психолог Элеонора Рош начала исследовать естественные категории с точки зрения психологии восприятия[34]. За эти годы мы многое узнали о том, как устроен данный процесс, и теперь понимаем: наш разум имеет замечательное свойство, чтобы управляться с такими категориями.
Вот кое-что из того, что нам теперь известно:
1. Когда людям предлагают привести примеры «фруктов», «мебели» или «игр», возникает общее согласие по поводу одних примеров (их называют «типичными») и разногласия по поводу других (менее распространенных). Так, практически все, говоря о фруктах, называют яблоки, многие – бананы; часто упоминают и малину (хотя она не фрукт, а ягода). А вот хурму в качестве примера приводят единицы.
2. Когда людям дают перечень фруктов (или мебели, или игр) и просят оценить, насколько каждый из примеров годится для обозначения категории, к которой он относится, согласие опять же достигается легко. Самый высокий балл получают яблоки, самый низкий приходится на долю кумквата.
3. Когда людей просят как можно быстрее нажать на кнопку, определяя, ложными или истинными являются предложения вроде «яблоко – это фрукт», они реагируют гораздо быстрее, если пример типичный, и медленнее, если он нетипичен.
Эти результаты показывают, что структура естественных категорий отлична от структуры категорий формальных, типа «прямоугольника». Естественные категории «градуированы»: конкретный предмет может относиться к подобной категории в большей или меньшей степени. Границы таких категорий размыты. В пограничных случаях у людей наблюдается расхождение во мнениях: одни считают, что вот это – «фрукт» (или «ложь»), другие придерживаются противоположного мнения. Наша способность различать степень принадлежности, чтобы понять, относится ли нечто к той или иной категории, имеет важное значение для организации нашего мира и умения делать выбор. Кроме того, структура категории и ее границы могут меняться. Киви был когда-то очень неудачным примером фрукта; однако после того, как он в изобилии появился в магазинах и ресторанах, пример стал довольно удачным.
Весьма известным свидетельством важности естественных категорий является рассуждение Витгенштейна об «игре». Если попросить вас определить «игру», вы можете привести в пример, скажем, игру в пятнашки. В пятнашки обычно играют дети; у этой игры есть правила; играют в нее ради удовольствия; игроков должно быть несколько; игра включает состязательный момент; играют в нее обычно на отдыхе. Это хорошее начало для определения. Но как быть с Олимпийскими играми? Они предельно серьезны, и игроками здесь являются взрослые. А как насчет компьютерных игр с одним участником? А профессиональный спорт? Проблема здесь не в том, что вы начали с неправильного примера. С какого бы примера вы ни начали, всегда найдется множество игр, не имеющих важных признаков вашего исходного примера. Однако понятие «игра» позволяет нам организовывать и распознавать сложный набор признаков и действий так, как не позволит ни одно другое.
В способах организации естественных категорий существует большое разнообразие. Иногда они классифицируются по физическим свойствам, иногда по функции, а иногда – даже при помощи представлений о причинно-следственной связи. Например: вы пролили сок клюквы на белую скатерть. Ваш друг предлагает посыпать пятно солью. «От винных пятен это помогает», – говорит он. Или другой пример: вы не можете завести газонокосилку. Вы идете в дом, включаете телевизор и спокойно смотрите футбол. Почему? А дело в том, что когда-то давно вы не смогли завести машину из-за того, что «залили» свечи бензином и пришлось немного подождать, чтобы лишнее топливо испарилось и двигатель запустился.
В каждом из этих случаев вы помещаете в одну категорию очень разные вещи (вино и клюквенный сок; автомобиль и газонокосилку). Основание для проведения подобных параллелей заключается в том, что вы подозреваете в разных событиях наличие одной и той же причинно-следственной связи. Какие бы химические процессы там ни происходили, но то, что выводит со скатерти пятна от вина, может вывести и пятна от сока. Точно так же во всех двигателях внутреннего сгорания есть риск «залить» свечи, и решить проблему может испарение лишнего бензина. Вы используете мышление по аналогии, относя красное вино и сок (или газонокосилку и автомобиль) к одному классу вещей (одной категории)[35]. С точки зрения удаления пятен красное вино и клюквенный сок действительно относятся к одной категории.
Если соль подействует, вы можете попытаться расширить категорию («Выводит ли соль только пятна от вина и соков? Может быть, кофейные пятна она тоже выведет?»). Если же соль не поможет, вам придется сузить категорию, но, возможно, расширить ее в другом направлении («Если так выводятся только пятна от алкоголя, то интересно: к пятнам от пива это относится?»). И то, что вы поместили вино и клюквенный сок в одну категорию , не означает, что вы будете относиться к ним как к взаимозаменяемым в других случаях. Вы же не спросите шестилетнего ребенка, хочет ли он яблочного сока или вина? А готовя гурманского «петуха в вине», не замените вино клюквенным соком.
Основанием для классификации предметов может служить их происхождение. Представьте себе, что у вас в руках фрукт, похожий на лимон. Он имеет правильную форму, соответствующий запах, тот самый цвет и должную текстуру. «Это лимон», – думаете вы. А если мы покрасим его красным лаком для ногтей, обрызгаем нашатырем и раздавим в лепешку? Это все еще лимон? Конечно. Это просто лимон, который употреблен недолжным образом. Но заметьте: он уже совсем не похож на другие, «правильные» образцы лимонов. Что делает его лимоном? Описание его происхождения и того, что с ним произошло. Или взять поддельные 20 долларов, которые только что вышли из цветного лазерного принтера вашего приятеля. На ваш взгляд, это точная копия реальных 20 долларов. Выглядит как полагается, на ощупь воспринимается как подлинная банкнота, даже пахнет настоящим казначейским билетом! Так это действительно 20 долларов? Конечно, нет. Это подделка двадцатидолларовой купюры.
Помимо того что естественные категории расплывчаты и нечетки, они еще и меняются по мере приобретения нами опыта. Если мы сталкиваемся с множеством современных стульев, у нас может измениться представление о типичном образце. Мы добавим эти стулья к нашему набору образцов или выделим важные признаки, присущие многим современным стульям, добавляя их в наш перечень признаков и, таким образом, пересматривая категорию «стул». И, что еще важнее, мы можем создавать категории по ходу дела. «То, что делают в дождливое воскресенье», «то, что едят, находясь на диете», «как можно развлечь четырехлетнего ребенка, лежащего в постели с температурой», «что в первую очередь выносить из дома в случае пожара»[36] – это всё «категории», которые не существуют до тех пор, пока не возникнут те или иные обстоятельства. Но когда эти обстоятельства возникают, нам ничего не стоит создать соответствующие категории. Изобретательность и творчество в концептуальных построениях подобны импровизации джазовых музыкантов. Перед саксофонистом на пюпитре стоят ноты, а в голове у него – пара идей по поводу следующего соло, но в этот момент внезапный пассаж пианиста все меняет – и возникают новые возможности. Теперь соло саксофона рождается сходу, моментально – и вот вам версия джазового музыканта о выносе вещей из дома, охваченного пожаром.
Без подобной импровизации судья Форер была бы вынуждена в случае с Майклом придерживаться общих директив для определения меры наказания. Делает ли игрушечный пистолет ограбление «вооруженным»? Такой вопрос, вероятно, никогда не приходил в голову судье Форер, пока она не столкнулась с этим делом. Является ли сокрытие части истины ложью? У доктора Левенштейна, не имей он представления о нечеткости границ «лжи» и «истины», не оставалось бы никакого выбора, кроме как сказать своему пожилому пациенту, что у того рак.
Понятия могут систематизироваться самыми разными способами, но когда мы сталкиваемся с новой вещью и спрашиваем себя, к какой категории она принадлежит, мы должны определить, достаточно ли она похожа на образец. Это верно относительно фруктов, игр и мебели, а также честности, справедливости и уважения.
Казалось бы, судить о подобии просто. На самом деле это не так. Все предметы имеют что-нибудь общее. Возьмите сливу и газонокосилку. И то и другое встречается на Земле; и то и другое весит меньше тонны; и то и другое может упасть; и то и другое стоит меньше тысячи долларов; и то и другое крупнее по размеру, чем виноградина. Разумеется, между ними множество различий. Подобны они или различны в тех свойствах, которые имеют значение в конкретном случае, зависит от того, о чем мы говорим, а также от того, с чем еще мы сравниваем то и другое.
Обычно в реальной жизни довольно очевидно, что имеет значение, а что нет. Попробуйте постричь газон с помощью сливы – и сразу поймете, что к чему. Но очевидность зависит от наших знаний и опыта, а также от контекста и цели категоризации.
Представьте себе учителя третьего класса, который хочет обращаться с учениками «одинаково справедливо». Подразумевает ли это, что все дети ? Даже если вы считаете, что так и есть, вы должны определить, что значит «одинаковы». Означает ли это, что следует говорить всем одни и те же слова одним и тем же тоном? Нет. Это прежде всего означает, что каждый из них должен почувствовать: справедливо относятся именно к нему. То есть все-таки к каждому – по-своему? Но как этого достичь?
Или, положим, вы считаете, что правильно будет одинаково относиться не к детям, а к ситуациям. Опять-таки, поскольку все случаи в чем-то подобны, а в чем-то различны, одинаково можно относиться только к тем случаям, которые «подходят» под ваше отношение. Но как разобраться, какие подходят? Различие в уровне достижений учеников в классе важно для одних целей и совершенно неважно для других (например, все дети имеют право на уважение, но это не означает, что с ними надо говорить одинаковыми словами). Наша способность распознавать сходство и различие помогает нам разобраться, какие способы годятся. Если бы разум не был организован подобным образом, мудрость была бы невозможна.
Рассмотрим правду и ложь. Д-р Левенштейн говорит неправду. Но чтобы решить, следует ли сказать неправду, как именно ее сказать и какую именно, он сначала должен понять, что считать правдой, а что – ложью и к какой категории относится то, что он делает. Решающей является его способность распознавать классическую ложь («образец» лжи) и видеть сходство и различия между разными видами лжи. Посмотрим на примерах, что можно считать «ложью» или «правдой».
– Мне нужно рассортировать миллион статей!
– Средняя продолжительность жизни в этих условиях составляет два года, но статистика ничего не говорит об отдельных случаях.
– Вы отлично смотритесь в этом платье!
– Вы прекрасно поработали на этом занятии.
– Два предмета, брошенные с одной и той же высоты, упадут на землю в одно и то же время.
– У меня не было секса с этой женщиной.
Какие из вышеприведенных высказываний ложны?
Первое высказывание – явное преувеличение. Намерение говорящего – сообщить, что работы много. Является ли преувеличение ложью?
Второе высказывание искажает действительность. Статистика сказать нечто об отдельных случаях. Если средняя продолжительность жизни с вашим заболеванием составляет 15 лет, вы выйдете из кабинета врача с лучшим настроением, чем если бы она составляла 15 месяцев. То, что врач пытался сделать, приведя данную цифру, – это сообщить вам две вещи: во-первых, средняя продолжительность жизни не определяет вашу личную судьбу, возможны различные отклонения. Во-вторых, вам рано сдаваться. Но разве это ложь?
Третье высказывание, если на самом деле вы считаете, что ваша подруга не так уж хорошо выглядит в своем платье, является неправдой, поскольку противоречит тому, что вы на самом деле думаете, и предназначено, чтобы обмануть ее. Но оно не предназначено для нанесения вреда – напротив, призвано помочь и успокоить. Считать ли эту «ложь во благо» все-таки ложью? Распространяется ли моральное правило «всегда говорить правду» на такую ложь?
В четвертом высказывании учитель скрывает часть истины: на самом деле он думает, что работа прекрасна конкретно для вас, довольно посредственного ученика, который весь семестр не мог выйти на приличный уровень. Является ли ложью сокрытие части истины?
А что касается гравитации – является ли ложью упрощение? Как объяснить четвероклассникам, от каких факторов зависит скорость падения предметов на землю? Если упрощение является ложью, то каждый педагог, учитывающий уровень развития учеников, только и делает, что лжет.
Наконец, в шестом утверждении мы сталкиваемся с классической ложью (хотя даже здесь все зависит от того, как вы определяете «секс»). Кто-то, преступивший черту, пытается солгать, и не ради другого, а ради спасения собственной репутации.
Вот что мы в результате хотим подчеркнуть: ложь бывает разная, и если мы попытаемся сформулировать для нее строгое определение (столь же строгое и формальное, как определение прямоугольника, с указанием необходимых и достаточных условий), отсутствие нюансов и чувствительности к контексту сделает это определение практически бесполезным. Оно не поможет нам оценить моральный и нравственный уровень чьих-либо поступков и не подскажет, как поступить нам самим. Мы нуждаемся не в черно-белом определении лжи и истины. Нам нужна естественная категория, где в центре расположены наиболее яркие примеры, а на периферии – менее яркие и наглядные; где не существует непроходимых границ между ложью, неполной истиной, преувеличением, упрощением, беззлобными искажениями смысла, шутками и просто-напросто ошибками. «Ложь» как естественная категория служит нам хорошо. «Ложь» как строгая формальная категория не работает вообще.
Наша способность классифицировать обычные предметы и действия («фрукты», «игры»), распределяя их по категориям, отражающим нюансы и меняющимся в зависимости от опыта и целей, – это не что иное, как разновидность умения, необходимого для категоризации понятий, связанных с моралью и нравственностью («справедливость», «ложь» и др.). И поскольку у нас есть такая способность, мы готовы к освоению практической мудрости. Перед нами открывается возможность глубоких и мудрых суждений. Возможность – но не гарантия. Реальная форма и содержание отдельных категорий формируются опытом, и люди, обладающие искаженным опытом, могут создать ошибочные категории и принять решения, которые окажутся весьма неразумными.
Психологи иногда используют слова «фрейм» и «фрейминг»[37] для обозначения важности контекста понятий и суждений. Фрейм – прекрасная метафора, подчеркивающая нашу способность при столкновении с хаосом окружающего мира организовывать его понятным способом. Используя фрейминг, мы вынимаем картину из ее контекста, исключая то, что находится вовне, и определяя то, что находится внутри нее, как заслуживающее особого внимания.
Фрейминг подсказывает нам, что считать важным и что с чем сравнивать. Способность к фреймингу позволяет делать одну из важнейших вещей, которых требует практическая мудрость, – различать, что является актуальным, уместным в данном контексте. Обучение фреймингу помогает нам стать мудрее.
Недавно проведенные научные исследования показывают, что фрейминг оказывает значительное влияние на суждения, которые мы выносим, и действия, которые мы предпринимаем. В одном из исследований участникам была предложена известная игра «дилемма заключенного». Игра построена так, что игроки (двое) зарабатывают хорошие очки, если сотрудничают, а не противоборствуют. Но они не всегда будут сотрудничать, хотя это в их интересах, – предполагается, что игрок максимизирует свой выигрыш в том случае, если не станет заботиться о выгоде другого. Иными словами – предаст. Но если оба игрока предадут друг друга одновременно, выигрыш каждого из них будет даже меньше, чем если бы они продолжали сотрудничать.
Игра представляет большой интерес для социологов, поскольку позволяет «подсмотреть» множество жизненных ситуаций, в которых сотрудничество выгодно каждому, но выбор сотрудничества делает вас уязвимым для противника. Так, в гонке вооружений между США и Советским Союзом обеим странам было бы лучше сотрудничать и разоружаться, нежели противостоять и продолжать тратить миллиарды на вооружение, сдерживая друг друга. Проблема заключалась в том, что, если бы одна страна начала разоружаться (сотрудничать) в одностороннем порядке, она немедленно стала бы уязвимой для противостоящего (уклоняющегося от сотрудничества) противника.
В упомянутом нами исследовании все участники играли в одну и ту же игру, но одним она была представлена как Wall Street Game («Игра в Уолл-стрит»), а другим как Community Game («Игра в Сообщество»)[38]. Что показал такой фрейминг? Он показал, что игроки Wall Street Game были гораздо более склонны к противостоянию (предательству), чем участники Community Game. В другом подобном исследовании для одних игра называлась Commercial Deal Research («Исследование коммерческих сделок»), а для других – Social Interaction Research («Исследование социальных взаимодействий»). Во втором случае сотрудничество возникало чаще, чем в первом. Фрейм «социальные взаимодействия», считают исследователи, создал у игроков мотивацию поступать «как надо»; фрейм же «коммерческая сделка» создал мотивацию получения как можно большего количества денег.
Надо сказать, что фрейминг приобрел дурную славу. В маркетинге он характеризуется как стремление манипулировать, заставить покупать вещи, которые нам не нужны. В политическом контексте обозначается как «спин» (пристрастная интерпретация, политтехнологическая игра, подтасовка) и считается попыткой исказить истину в выгодном направлении. И то, что при вынесении суждений мы зависим от фрейма, или контекста сравнения, иногда рассматривается как слабая сторона человеческого разума – ведь мы должны быть в состоянии видеть и оценивать вещи такими, какие они есть на самом деле, независимо от их «упаковки».
Но в действительности именно способность к фреймингу делает возможными все наши суждения. Судить о чем-либо независимо от фреймов практически невозможно.
Давайте вникнем. Можно ли сказать, что орлы – большие? Или что вот этот дом – маленький? Ответ кажется очевидным. Но почему? Потому что мы неявно сравниваем орлов с другими птицами, а этот конкретный дом – с другими зданиями. Но предположим, что мы сравнили их друг с другом. Теперь орел будет маленьким, а дом – большим. Когда мы говорим, что орлы – большие, мы не осознаем, что сравниваем орлов с другими птицами, а не со зданиями. Но ведь только наша способность осуществлять этот автоматический фрейминг и позволяет нам выносить разумные суждения.
Фрейминг вездесущ, неизбежен и часто непроизволен. Не существует нейтрального, свободного от фрейминга способа оценить что-либо. Рассмотрим еще пример. Студентов колледжа попросили решить, стоит ли авиакомпании потратить несколько миллионов долларов на меры по обеспечению безопасности, если это даст возможность спасти жизни 150 человек. 150 жизней – это много или мало?[39] Смотря с чем сравнивать. Для другой группы студентов вопрос был сформулирован иначе: поддержат ли они подобные меры, если это даст возможность спасти 98 % людей из 150 находящихся в опасности? Вторая группа дала больше положительных ответов, чем первая. Хотя очевидно, что сохранить 150 жизней – лучше, чем 98 % от этого числа, меры безопасности, спасающие 98 % попавших в беду, явно воспринимаются как экономически эффективные.
Показатель 98 % задает рамки, контекст сравнения, который из самого по себе числа «150 жизней» еще не виден. Сравнивать ли эти 150 жизней с числом людей, которых можно спасти, устраняя голод и детскую смертность в странах третьего мира? Или с числом людей, спасенных за счет установки автоматических выключателей электрооборудования в ванной комнате? Будут ли деньги, потраченные авиакомпанией, рассматриваться как разумное решение или нет, зависит от контекста сравнения. На самом деле, сообщая людям о мерах безопасности, предпринятых авиакомпанией, сравнивать нужно только два показателя: 150 жизней и 98 % из 150 жизней. Тогда контекст сравнения будет корректным и фрейминг приведет к верному выбору.
Таким образом, когда мы принимаем решения, наша задача сводится не к тому, чтобы избежать фрейминга, но к тому, чтобы выбрать фреймы, которые помогут нам оценить существо дела. А суждение о том, что такое правильный фрейм, будет зависеть от целей нашего анализа и предстоящего решения. Яркий пример фрейминга описан в статье Майкла Поллана, где предлагается рассмотреть «истинную» стоимость фунта говядины[40].
Мы знаем, сколько платим за говядину на рынке, но достаточен ли этот фрейм для оценки ее реальной стоимости? Поллан детализирует другие затраты – те, которые экономисты называют «факторами внешнего порядка» и которые не отражены в рыночной цене. Часть наших налогов идет на субсидирование выращивания кукурузы и искусственно снижает затраты фермеров – кормить скот кукурузой им выходит дешевле, чем травой. Еще одна скрытая цена – во что обходится такая говядина нашему здоровью. Мясо животных, откормленных кукурузой, жирнее, чем у выращенных на подножном корме, и этот вид жира больше вредит здоровью человека. Добавим сюда зависимость от нефтехимии, продукты которой идут на удобрения для выращивания кукурузы. Перечень можно продолжить.
Таким образом, если оценивать говядину исходя из фрейминга факторов, влияющих – в том числе финансово – на наше благополучие, то к рыночной цене следует добавить часть наших налогов и расходы, связанные с сердечнососудистыми заболеваниями (лечение, осложнения, потеря рабочих дней, смертность, похороны, снижение качества жизни). А потом еще накинуть – в деньгах и в жизнях – то, во что обходится внешняя политика, которая в значительной степени определяется необходимостью надежного доступа к нефтепродуктам. Цена супермаркета оставляет соображения подобного рода за пределами сжатых фреймов. Фрейм же, выбранный Полланом, превращает покупку продуктов питания в проблему общественного здоровья и геополитики. И мы снова убеждаемся: фрейм не бывает нейтральным. Оба фрейма делают нас восприимчивыми к контексту нашего выбора, но каждый из них нацелен на то, чтобы заставить нас осознать (или не осознавать) разное. Оба фрейма влияют на наше решение.
Итак, склонность к фреймингу при рассмотрении вещей и ситуаций помогает нам оценить важность контекста для принятия решения. Но точно так же, как и способность к категоризации, склонность к созданию фреймов хотя и позволяет принимать разумные решения, однако вовсе не гарантирует их. Сможем ли мы создавать правильные фреймы или нет – зависит от нашего опыта. Фреймы могут быть слишком широкими, слишком узкими или вообще неподходящими, и учиться всему этому приходится на собственных ошибках. Если мы получаем обратную связь по поводу наших ошибок и внимательно к ней относимся, наш фрейминг станет более успешным. Будет развиваться наша способность выбирать фреймы, позволяющие людям, с которыми мы работаем, принимать разумные решения.
Вспомним о разнице результатов, полученных адвокатом Уильямом Саймоном и его другом: они создали разные фреймы, по-разному влиявшие на выбор решения г-жой Джоунс. Порядок перечисления вариантов развития событий и внимание, уделенное каждому из них со стороны Саймона, создали определенный фрейм, где во главу угла была поставлена проблема восстановления справедливости. Его друг, обладавший бóльшим опытом судопроизводства, использовал те же варианты, что и Саймон, основанные на тех же фактах, но переформулировал саму проблему: «как избежать тюрьмы».
Поскольку г-же Джоунс пришлось принимать решение самостоятельно, то не лучше ли было бы для нее, если бы адвокаты не мешали ей своими установками? Быть может, стоило представить факты нейтрально? Это расширило бы ее самостоятельность и позволило самой решать, что именно в ее интересах. Но дело в том, что, как мы уже отмечали, нейтральный подход невозможен. Независимо от того, что говорили Саймон и его друг, их тон, их пластика и выражение лиц, тот порядок, в котором они подавали факты, и то, как они расставляли акценты, оформляло проблему тем или иным образом. Единственное, что Саймон и его коллега могли бы сделать, будь они опытнее и мудрее, – дать возможность г-же Джоунс лучше сформулировать свое видение ситуации, помогая ей более спокойно поразмыслить о ее интересах и убеждениях, а также о последствиях того или иного выбора в данных конкретных обстоятельствах ее жизни.
Нам, может быть, и хочется видеть все таким, какое оно , но нет никакого способа, которым можно это увидеть, ибо нет никакого «на самом деле» – по крайней мере, в том сложном и хаотичном социальном мире, в котором мы живем. Ни Джоунс, ни ее адвокаты, ни судья, ни прокурор не могли сделать выбор иначе, чем определенным образом представив ситуацию (создав ее фрейм). Именно наша способность к фреймингу дает возможность делать разумный выбор.
Стивен Кови, эксперт по менеджменту, воскресным утром ехал в нью-йоркском метро[41]. Было немноголюдно и спокойно.
«Вдруг в вагон метро вошел мужчина с детьми. Дети были шумными и неуправляемыми, атмосфера в вагоне сразу изменилась.
Мужчина сел рядом со мной и закрыл глаза, по-видимому не обращая внимания на ситуацию. Дети громко перекликались, швыряли друг в друга чем попало, выхватили у кого-то из рук газету. Короче, вели себя безобразно. Но человек, сидящий рядом со мной, не сделал ни малейшей попытки их остановить.
Раздражение росло. Наконец я повернулся к нему и сказал: „Ваши дети скоро нам на голову сядут. Может быть, вы обратите на них внимание?“
Человек поднял глаза и виновато произнес: „Ах да, конечно. Конечно, я должен их успокоить. Видите ли, мы только что из больницы, где около часа назад умерла их мать. Я немного не в себе… Думаю, что и они тоже не знают, как справиться с этим“.
Я вдруг увидел ситуацию совсем в ином свете. И поскольку я увидел ее по-другому, я и подумал о другом, и почувствовал по-другому, и по-другому себя повел. Раздражение исчезло. Я не думал больше о том, что мне надо контролировать свое отношение к ситуации или свое поведение, я просто ощутил боль этого человека. Чувства симпатии и сострадания возникли сами собой. Все изменилось в одно мгновение».
Сначала Кови реагировал, опираясь на историю, которую создал для себя сам: дети так себя ведут, потому что их не научили себя вести; отцу никакого дела до них нет, и до окружающих тоже; закрыл глаза и дремлет!
Совершенно правдоподобная история, разумный фрейм. Отец детей не стал спорить или что-то доказывать Кови. Фактически он признал его правоту. А после рассказал . И эта новая история создала для Кови совершенно иной контекст. И детей, и их отца он увидел и оценил совсем по-другому. И дал иное объяснение случившемуся. В результате у него появилось сочувствие вместо раздражения. Знай он заранее эту другую историю, то с самого начала вел бы себя по-другому.
«Мы рассказываем себе истории, чтобы жить»[42], – говорит Джоан Диден. Она имеет в виду, что мы понимаем наши собственные жизни как истории, как развитие действия. То, где мы находимся на данный момент в нашей истории жизни, создает контекст, в рамках которого мы оцениваем отношения и переживания и принимаем решения. Предложения работы, наши болезни, разногласия с семьей или друзьями – все это означает для нас в различных точках нашей жизни отнюдь не одно и то же. Мы не видим себя застывшими во времени. Самопонимание – это развитие действия.
История Кови показывает: то же самое можно сказать и о нашем понимании других людей. Реакция Люка на требование расстроенного отца пациента зависела от истории, которую Люк создал для себя (о том, как отец попал в клинику и что он здесь делает). И решение Луизы Форер – какое наказание определить Майклу – определялось тем, какую историю она создала об этом парне. Даже решение о том, является ли этот раздавленный, дурно пахнущий красный предмет лимоном, зависит от , которую мы себе рассказываем. Истории о том, что с ним случилось и почему он выглядит именно так.
Естественные категории, фреймы, истории – это инструменты, которые мы используем, чтобы организовать и интерпретировать мир. Мы делаем это естественным образом. Мы делаем это без особых усилий. И данные инструменты невероятно полезны. Они предоставляют нам возможность воспринимать особенности контекста, которые необходимы для разумного суждения – иными словами, для практической мудрости. Мир многообразен и красочен. Естественные категории помогают нам увидеть его оттенки. Суждения почти всегда относительны. Фреймы помогают нам осознать эту относительность. Отдельные события или эпизоды существуют в контексте проживаемой нами жизни. Создание историй дает нам возможность оценить прожитое и понять смысл предстоящего.
Мы учимся классифицировать и создавать фреймы у наших наставников, которые демонстрируют образцы и исправляют наши ошибки. Молодой учитель, например, может начать с весьма принципиальной, но лишенной гибкости идеи о том, что справедливость требует обращаться со всеми учениками одинаково. Молодой врач может начать с весьма принципиальной, но лишенной гибкости идеи о том, что честность требует рассказывать пациентам без прикрас всю правду об их заболеваниях, ничего не утаивая. А потом жизнь наносит учителю и врачу удары. С учетом контекста и целей деятельности – будь то образование учащихся или здоровье пациентов, – одни обнаруживают, что просто не имеет смысла обращаться со всеми учениками одинаково, а другие – что голая правда способна нанести серьезный вред. Они начинают вырабатывать более тонкие понятия, и опыт дает им все более широкий диапазон возможностей действовать справедливо и честно. В свою очередь, эти действия дифференцируют и обогащают их представления. Мудрость не передается автоматически. Ее надо вырабатывать на опыте. Опыт – вот тот сырой материал, с которым надо работать.
5. Мышление и чувство. Ценность эмпатии
«…несмотря на все свои моральные принципы, люди навсегда остались бы не чем иным, как чудовищами, если бы природа не дала им сострадание в помощь разуму. …Именно сострадание заставляет нас, не рассуждая, спешить на помощь всем, кто страдает у нас на глазах; оно-то и занимает в естественном состоянии место законов, нравственности и добродетели, обладая тем преимуществом, что никто и не пытается ослушаться его кроткого голоса; …хотя Сократу и умам его закала, возможно, и удавалось силою своего разума приобщиться к добродетели, но человеческий род давно бы уже не существовал, если бы его сохранение зависело только от рассуждений тех, которые его составляют»[43].
истории Стивена Кови есть и еще один важный урок. То, что рассказал отец детей, заставило Кови не только по-другому, но и иначе. И, возможно, чувства его стали другими потому, что изменились мысли.
Цель продуманных и справедливых правил состоит в том, чтобы поощрять в людях нейтральный подход к ситуациям: обращайтесь со всеми одинаково или так, как принято. А значит, правила побуждают нас не доверять эмоциям. Эмоции всегда настолько конкретны и неповторимы, настолько привязаны к моменту, что ставят под угрозу нашу способность судить и решать беспристрастно. В частности, поэтому медицинская подготовка врачей ориентирована на то, чтобы они подходили к проблемам своих пациентов объективно, с холодным разумом, не обращая внимания на страх и боль. По той же причине юристов учат помогать клиентам справляться с чувствами и видеть то, что на самом деле будет служить их интересам.
Конечно, эмоции стоят того, чтобы относиться к ним осторожно, но мудрый человек всегда принимает их в расчет. История, которую услышал Стивен Кови, вызвала в нем не только иные чувства, но и другие мысли. Она не подменила разум эмоциями. Она заменила одну эмоцию другой. Исследования последних десятилетий в области психологии продемонстрировали весьма интересные результаты того, как разум и эмоции могут дополнять друг друга. Эти исследования вернули бытовую интуицию в область научного применения. Мы узнали о том, каким образом эмоции позволяют нам испытывать эмпатию, какой вклад они вносят в наши моральные и нравственные оценки и как побуждают нас действовать. Без осмысленных эмоций не будет мудрых решений и мудрых действий.
Люди, с которыми мы встретились в этой книге, продемонстрировали: если мы хотим поступать мудро по отношению к другим, нам не обойтись без эмпатии. Именно эмпатия позволила судье Форер прочувствовать то состояние, которое заставило Майкла, размахивая игрушечным пистолетом, напасть на водителя такси. Именно эмпатия помогла ей понять, какое влияние окажет на него тюрьма, и заменить лишение свободы условным сроком. Конечно, Форер могла и ошибиться: из того, что суждения сформированы под влиянием эмпатии, еще не следует, что они верны. Но без эмпатии вердикта в том виде, в котором его вынесла Форер, не было бы вообще. Принимая решение по поводу друга, клиента, истца, ответчика, пациента или студента, необходимо понимать, чтó человек думает и чувствует, чтó побуждает его рассуждать или реагировать тем или иным образом. А для этого нужно поставить себя на место этого человека.
Большинство из нас считают эмпатию «чувством» или «эмоцией». Так оно и есть. Эмпатия – это способность почувствовать то, что чувствует другой человек. Но эмпатия – больше, чем просто чувство: чтобы испытать ее, нужно суметь увидеть мир глазами другого человека, встать на его точку зрения. А это, в свою очередь, требует чуткости и воображения. То есть эмпатия объединяет мысли и чувства. Именно новый фрейм, новое понимание, которое история, поведанная отцом детей, создала для Кови, позволила ему испытать чувства, отличные от первоначальных. Он почувствовал по-другому, потому что подумал иначе. И он подумал иначе, потому что почувствовал по-другому. Формирование связи между разумом и эмоциями – связи, которая рождает эмпатию, – процесс длительный и никогда не завершающийся, но результат стоит того, чтобы к нему стремиться.
Психологи Мартин Хоффман и Нэнси Айзенберг много писали о развитии эмпатии у детей[44]. Изучение ее проявлений в раннем детском возрасте дает представление о том, как происходит ее формирование. Например, двухлетняя Джуди испытывает отрицательные эмоции, когда плачет ее ровесница Бекки. Джуди пытается помочь и утешить подружку. Что она делает? Берет малышку за руку и отводит к матери. Вы смотрите на них и практически видите, что происходит в голове Джуди и как она размышляет: «Бекки грустно. Когда мне грустно, моя мама обнимает меня, и мне становится лучше. Может быть, и Бекки нужно то же самое? Чтобы ее обняла мама?». А психолог Элисон Гопник пишет о том, как она однажды разрыдалась, придя домой с работы (жизнь тогда еще нештатного профессора колледжа может быть довольно напряженной), и ее двухлетний сын бросился к ней на помощь с коробкой лейкопластырей.
По мере того как дети растут, их способность понимать окружающих усложняется, и они, стремясь облегчить страдания других, учатся действовать более эффективно. «Что ей нужно?» и «Что было бы нужно на ее месте?» вовсе не одно и то же. Подлинная эмпатия требует, чтобы мы не путали два этих вопроса и были в состоянии ответить на первый.
Формирование подлинного эмпатического понимания не происходит автоматически. Оно зависит от опыта. Но похоже, что мы, обладая опытом, предрасположены прежде всего извлекать из него пользу. Исследование того, как эмпатия поощряется (или, напротив, тормозится) у детей, помогает нам понять, что такое правильный опыт. Родители могут наказать старшего брата, который обижает сестру, но, если они озабочены воспитанием эмпатии, наказание следует сопровождать вопросом: «Как ты думаешь, что чувствовала твоя сестра, когда ты отобрал у нее игрушку?» Такие вопросы побуждают детей размышлять о том, что они думают и чувствуют, а также о том, что думают и чувствуют другие. Дети воспитателей, поощряющих размышление над поступками, более склонны к эмпатии, чем те, воспитатели которых взяли на себя роль надсмотрщиков, следящих за тем, чтобы не нарушались правила. Вторые не добьются успеха, даже если правила продуманные и гуманные. Лучший способ воспитать сопереживающих, чутких детей – разъяснять и истолковывать им их поведение, а также давать возможность принимать решения самостоятельно.
Пока еще не до конца ясно, как происходит этот процесс. Но опыт воспитания эмпатии у детей полезно усвоить, если мы хотим развивать эмпатию у взрослых. Взрослым тоже нужна эмпатия, а одно только соблюдение правил ее не обеспечивает.
Джули и Марк – сестра и брат, студенты колледжа. Во время летних каникул они вместе путешествуют по Франции и однажды ночью остаются вдвоем в небольшом домике на пляже. И решают, что интересно и даже здорово было бы заняться любовью. Как минимум, для обоих это был бы новый опыт. Джули принимает противозачаточные таблетки, но Марк в качестве подстраховки использует еще и презерватив. Обоим очень понравилось. Но они решили впредь этим не заниматься. Эту ночь они держат в тайне, что сближает их еще больше.
Что вы думаете об этом? Это в порядке вещей, когда брат и сестра занимаются любовью?
Психолог Джонатан Хайдт задал этот вопрос людям, с которыми беседовал. Большинство из них были потрясены и, пожалуй, даже испытали отвращение. Конечно, не в порядке вещей, когда любовью занимаются брат и сестра. Но вопрос в том, почему. Почему респонденты Хайдта так безоговорочно уверены, что Джули и Марк были неправы?[45]
Хайдт предположил: большинство людей склонны принимать подобные решения, опираясь прежде всего на интеллект. Именно разум позволяет решить, хорош тот или иной поступок или плох, правильный он или нет. Эмоции вступают в действие только тогда, когда оценка уже совершена. В конце концов, как человек может почувствовать отвращение или презрение, если рассудок не подсказал ему предварительно, что подобное действие отвратительно и достойно презрения? Поскольку оценка начиналась с интеллекта, респонденты Хайдта первым делом нашли соответствующий моральный принцип: «Близкие родственники не должны вступать в интимные отношения» или «Инцест вреден, и его при любых условиях следует избегать». А эмоции стали результатом моральной оценки. И поскольку инцест – это очень плохо, люди среагировали на поступок Марка и Джули соответственно – испытав отвращение, гнев, ужас или презрение. Сначала рациональная оценка, а потом – эмоции. Они в этой модели выступают не союзниками разума, а, скорее, сторонним наблюдателем. Их дело – не мешать.
Хайдт обнаружил, однако, что часто моральные и нравственные оценки осуществляются совсем не так. Бывает, что интуиция вообще идет в обход доводов разума. В этих случаях оценка возникает одновременно с эмоцией (гневом, возмущением, отвращением, сожалением, раскаянием, стыдом, виной или любой другой). Человек в такой ситуации все еще ищет разумные основания для оправдания своей оценки, но процесс рассуждения, говорит Хайдт, , а не является причиной ее. Хайдт утверждает, что, столкнувшись с историей инцеста, люди молниеносно испытывают отвращение и интуитивное ощущение: произошло что-то не то. Тогда, чтобы оправдать эту уверенность, они действуют подобно адвокату, пытающемуся выиграть дело, а не судье, ищущему истину. Они, конечно, вправе считать, что с этим делом все ясно, но их аргументы ретроспективны и, что называется, притянуты за уши.
А иногда интуиция может сослужить хорошую службу. Согласно Хайдту, интуиция срабатывает быстро, бессознательно и автоматически. Люди осознают результат этого процесса, но не сам процесс (таким же образом люди осознают результат процессов восприятия цвета – «это красная рубашка», – не имея представления о том, как работает зрение и как осуществляется распознавание цвета. Напротив, доводы, приводимые в оправдание интуиции, возникают постепенно и неторопливо, они осмысленны, требуют волевого усилия. Это не означает, что разум и интуиция не взаимодействуют или не могут работать совместно. Хайдт указывает: люди используют разумные доводы, чтобы переманить других на свою сторону. Когда они делятся своими суждениями друг с другом, они не говорят: «Я нутром чувствую, что инцест – это неправильно». Кому интересно ваше нутро? Вместо этого люди предлагают разумные доводы. И эти доводы могут создавать фреймы для оценки, которые помогают другим людям формировать их представления.
Тот факт, что люди, похоже, имеют способность к интуитивному прозрению и принимают быстрые, автоматические решения, не означает, что они всегда судят мудро. Интуиция может быть корыстной. Она может искажать действительность, порождать расовую предвзятость. Но без способности к интуиции, возникающей из эмоций, практическая мудрость, необходимая нам для повседневной жизни, была бы просто невозможной. Если бы уборщику Люку потребовалось долго размышлять, прежде чем ответить отцу пациента, он вряд ли поступил бы правильно. Иногда рассуждение дает людям возможность затормозить быстрый ход событий и проверить свои интуитивные озарения или научиться управлять ими, но чаще всего именно эмоции ведут нас вперед и управляют нами.
Мышление нуждается в чувствах как союзниках и по другой причине, которая является решающей. Практическая мудрость – не просто знание того, как поступить правильно, но еще и наличие мотивации поступать именно так. И зачастую побуждают нас к действию именно эмоции. Это было очевидно, когда Люк столкнулся в больнице с рассерженным отцом. Способность к эмпатии позволила ему понять, что чувствует отец, но вымыть еще раз чистую комнату его заставило чувство сострадания. Эмоции, таким образом, являются внутренним сигналом[46]. Они предупреждают: что-то требует нашего внимания, что-то пошло не так, пора действовать.
Мы читаем в газете о том, что в Африке голодают три миллиона детей. Покачав головой, мы переворачиваем страницу. А потом смотрим по телевизору документальный фильм, рассказывающий о жизни одного такого ребенка и его семьи. И мы тут же переводим деньги. Почему сухая информация о мучениях миллионов не слишком задевает нас, а яркий рассказ о страданиях одного человека тут же подталкивает к действию? Психолог Пол Словик утверждает, что в подобных ситуациях нами движут эмоциональные реакции на страдания[47]. Конкретный человек, со своим лицом, именем и историей жизни, вызывает куда более сильное сочувствие и сострадание, чем масса людей, выраженная числом, каким бы большим оно ни было. И именно сочувствие и сострадание – наши эмоции – заставляют нас действовать. Проведя ряд исследований, Словик и его коллеги продемонстрировали, что люди с большей готовностью откликаются на подробный рассказ об одном человеке, пострадавшем, скажем, от наводнения, чем на сухую информацию о сотнях и тысячах людей, лишившихся жилья. Кажется логичным, что если одному пострадавшему пожертвовали, скажем, 5 долларов, то 500 пострадавших соберут во много раз большее. На деле же чем больше число жертв, тем меньше помощь. А то и вообще никто не откликнется.
К действию нас побуждает вид одного конкретного несчастного. Наверное, мы быть устроены таким образом, чтобы мысль о трех миллионах нуждающихся вызывала в нас больше сострадания. Но мы не таковы. И дело не в том, что разум и мышление не важны, а в том, что рассуждение, ставящее во главу угла факты и цифры, не вызывает эмоций, которые мотивируют нас что-то предпринять. И поскольку практическая мудрость касается действия, а не только суждения, она невозможна без эмоций, которые побуждают нас действовать.
Страдания масс можно понять умом, но они не затрагивают эмоций. Писатель Энни Диллард иронизирует[48]: «В Китае сейчас живет 1198500000 человек. Чтобы почувствовать, что это означает, просто возьмите себя – вместе со всей своей неповторимостью, сложностью, любовью – и умножьте на это число. Никакой сложности». Диллард также приводит разговор с семилетней дочерью о 138 тысячах погибших в результате наводнения в Бангладеш в 1991 году. За обедом она говорит, что не может себе представить такое число тонущих людей. «Почему? – возражает дочь. – Это просто. Много-много точек в голубой воде».
А «точки» – не работают[49]. Кристофер Ши и Юваль Роттенстрайх провели исследование, в котором предлагалось «Спасти панду». Участникам сообщили, что команда зоологов обнаружила несколько панд (от одной до четырех) в отдаленной части Азии и для того, чтобы их спасти, нужны пожертвования. Ожидающие спасения панды были изображены на стенде либо крупными точками, либо фотографиями. Пожертвования участников, которым был представлен стенд с фотографиями, оказались больше. Точки давали представление о числе панд, но они не вызывали эмоций, а потому оказались не слишком эффективными там, где надо побудить людей к действию.
Описывая отсутствие эмоциональной реакции людей на цифры, Словик отмечает, что писатели и художники уже давно признали: именно изображение позволяет почувствовать и понять смысл трагедии. Он цитирует писательницу Барбару Кингсолвер: «Сталкиваясь ежедневно с информацией о десятках различных бедствий, что человеческое сердце может сделать, кроме как захлопнуть двери? Ни одно сердце не может вместить в себя столько горя. Мы не способны носить в себе вселенскую трагедию. Наша защита от избытка информации состоит в том, чтобы сделать вид, будто нас это не касается и чьи-то жизни не так важны для нас, как наши собственные. С практической точки зрения это правильная стратегия… но утрата сострадания означает также утрату человечности. Компромисс оказывается неприемлемо большим. Искусство – это противоядие, которое может выдернуть нас из нравственного оцепенения и восстановить способность чувствовать другого человека»[50].
Искусство – или личный контакт с убитым горем отцом, дежурящим в больнице у постели сына. С молодым человеком, отчаявшимся прокормить семью и напавшим на таксиста. С женщиной, обеспокоенной тем, как ее муж отреагирует на безрадостный медицинский прогноз. И так до тех пор, пока мы открыты навстречу чувствам и людям, с которыми сталкиваемся каждый день.
Утверждение Словика о важности эмоций для перехода к действию нашло поддержку в исследованиях невролога Антонио Дамасио[51]. Дамасио изучает психологические последствия различных видов черепно-мозговых травм. Он поставил группу пациентов с черепно-мозговыми травмами перед стандартными моральными дилеммами, описываемыми в текстах по этике. То есть спрашивал их, можно ли лгать, красть, мошенничать или, при определенном стечении обстоятельств, отнять жизнь у другого человека. Дамасио обнаружил, что ответы пациентов ничем не отличались от ответов обычных людей. У этих пациентов не было проблем с рассуждениями о том, что хорошо и что плохо. То есть, они имели нормальные представления о морали.
Но что-то критически важное оказалось утраченным. Когда этим пациентам показали фотографии, вызывающие сильные эмоции у людей с неповрежденным мозгом (обнаженная натура, увечья, умирающие люди), пациенты : то, что они видят, является прекрасным или ужасным. Но никаких они .
Дамасио понял, что такие травмы головного мозга оставляют основную память, интеллект и способность к рациональному мышлению нетронутыми, но отключают эти когнитивные процессы от эмоций. Таким образом, возможность взаимодействия разума и эмоций отключается. Люди, казалось бы, с нормальными моральными и нравственными представлениями лишены того канала, который позволяет соединить их знания с эмоциями так, чтобы это привело к действиям.
Дамасио обнаружил, что эти пациенты практически не способны принимать решения и вообще осуществлять какие-либо действия. Эллиот, один из первых пациентов Дамасио, успешно прошел личностный тест и тест оценки интеллекта. Но он был не в состоянии соблюдать расписание и даже с трудом заставлял себя одеться утром. Дамасио никогда не наблюдал у него ни тени эмоций[52] – «ни грусти, ни нетерпения, ни раздражения по поводу моих бесконечных и повторяющихся вопросов». «Механизм принятия решений у него настолько разрушен, – говорит Дамасио, – что он уже не сможет нормально жить в обществе. Сталкиваясь с катастрофическими результатами своих решений, он не способен учиться на ошибках». Эмоции, утверждает Дамасио, выступают в качестве «программы практических действий, направленных на решение проблемы, нередко опережая ее осознание. Эти программы задействованы постоянно – у пилотов, руководителей экспедиций, родителей, у всех нас».
Разъединение мышления и чувств наносит столь значительный ущерб здоровью потому, считает Дамасио, что обычно ситуации, требующие нашего вмешательства, вызывают эмоции, и те становятся спусковым крючком для действий. А у людей с поражением мозга, которых изучал Дамасио, эмоциональный спусковой крючок был отключен. И поэтому, хотя «пули» рациональных знаний были на месте, «выстрела» действий не получалось.
У таких людей, как пациенты Дамасио, отключение эмоций, подавление сопереживания, эмоциональных поступков (а зачастую и любых действий вообще) связаны с той или иной мозговой травмой. Но такой эффект может быть вызван не только повреждением мозга. Социальные психологи Джон Дарли и Дэниел Бэтсон провели исследование среди студентов духовной семинарии.
Студентам было сказано, что они должны прослушать небольшую лекцию по притче о добром самаритянине, который остановился на дороге, чтобы помочь жертве ограбления, в то время как священник и левит прошли мимо[53]. Лекция должна была состояться в другом здании. Семинаристам сказали, что они опаздывают и должны поспешить. Они поспешили, и… опустив голову и отводя глаза, почти все прошли мимо человека, лежавшего на земле. Только 10 % из них остановились, чтобы оказать помощь.
Другой группе сообщили, что у них есть некоторое свободное время до лекции. Теперь для оказания помощи упавшему остановились 63 %. Никто не говорит, что семинаристы первой группы не расположены помогать людям или не способны это делать. Но у них были другие проблемы: они боялись опоздать на лекцию. Ситуация цейтнота снизила стремление оказать помощь – возможно, многие даже не обратили внимания на лежащего человека.
Наличие способности к эмпатии еще не означает ее использования. Люди могут быть поставлены в такие условия – например, нехватка времени, как описано ранее, – которые будут препятствовать возникновению эмоций сочувствия и сострадания и вызывать совсем иные: страх опоздания, замешательство, тревогу по поводу того, как к этому отнесется начальство. Если ежедневная рутина систематически препятствует проявлению сострадания и поощряет иные эмоции, есть опасность, что наша склонность к практической мудрости будет уменьшаться. Люди перестанут развивать способность воспринимать мысли и чувства других. Им будет все труднее понять, как следует поступить в конкретном случае, да и мотивация к осмысленному, мудрому действию исчезнет.
Конец ознакомительного фрагмента.