Вы здесь

По ступеням «Божьего трона». Часть первая. ВДОЛЬ ВОСТОЧНОГО ТЯНЬ-ШАНЯ (Г. Е. Грум-Гржимайло)

Часть первая. ВДОЛЬ ВОСТОЧНОГО ТЯНЬ-ШАНЯ

Глава первая. От границы до города Кульджи

В середине марта 1889 г. мы выехали из Петербурга. Через три недели прибыли в г. Верный[8], где и принялись за снаряжение экспедиции. Мы задержались здесь, однако, долее, чем предполагали, ввиду тех недоразумений, которые возникли по поводу назначения нам конвоя. Наконец дело уладилось, и кратчайшим путем, верхом, со сложенными на нанятые телеги вещами и гоня перед собой табун закупленных лошадей, мы выступили в Джаркент[9], куда и прибыли 7 дней спустя.

Основанный в 1882 г., Джаркент в настоящее время представляет бойкий, полувоенный, полуторговый пограничный городок, показавшийся нам много симпатичнее Верного, не успевшего еще в наше время окончательно оправиться от постигшего его бедствия[10].

Выпавшие в конце апреля и в начале мая перемежавшиеся со снегом дожди, разведенная ими грязь, хмурое небо и холод, улицы в развалинах, невозможность достать в лавках самые обыденные предметы – все это в совокупности способствовало тому, что мы без сожаления покинули Верный, решившись перебраться в Джаркент, начальный пункт нашего будущего путешествия караваном. Здесь мы доканчивали свое снаряжение, лихорадочно работая по пятнадцати часов в сутки. Ограниченность наших средств не позволяла нам думать об излишествах во время пути. Мы брали самое нужное, но его набралось столько, что к купленным в Верном тридцати лошадям пришлось прикупить еще десять, да и эти, как оказалось впоследствии, с трудом подняли наш громадный багаж.

Причин, побудивших нас остановиться на лошади, как вьючном животном, было немало, но главнейшие из них следующие: лошадь много дешевле верблюда; на спинах лошади и осла производится почти все передвижение грузов в пределах Восточного Туркестана и Джунгарии; поэтому во всякое время года и повсюду здесь возможен обмен этих животных; лошадь менее прихотлива, чем верблюд, который плохо ходит в горах, боится сырости и вообще очень грузен для каравана, назначение коего – то карабкаться по узким тропинкам теснин, то брести безграничною степью; наконец, у нас был навык к лошади, выработавшийся в предыдущие мои путешествия по Средней Азии, да к тому же и средства наши не позволяли нам завести дорогостоящий обоз на верблюдах.

Утро 27 мая было еще более хлопотливое, чем все предыдущие дин. Почти все маленькое население Джаркента знало уже, что сегодня – день нашего выступления к китайской границе, и многие сочли своей непременной обязанностью заглянуть к нам на двор для того, чтобы полюбопытствовать на делаемые приготовления. Мелкие перекупщики шныряли поминутно и то и дело навязывали нам такие предметы, как канаус [шелк], меха и китайские вазы, которые теперь, менее, чем когда-либо, могли иметь для нас интерес. Русские, дунгане и таранчи все еще не переставали приводить к нам на показ давно уже нами забракованных лошадей, уходили, возвращались и, невзирая на положительный отказ, все-таки горячили своих рысаков и носились на них по прилегающим улицам. Рядовые казаки приходили прощаться со своими однополчанами, затем мешались в толпу и, как и она, оставались безучастными зрителями той хлопотливой возни, которая так хорошо знакома каждому, кто собирался хоть однажды в далекое путешествие. Несмотря, однако, на все эти помехи, уже к полудню мы были готовы, лошади наши оседланы, а вьюки окончательно взвешены и распределены. В четвертом часу, эшелон за эшелоном, наши вьюки уже выходили из ворот отведенного нам помещения при громких пожеланиях столпившейся публики… Путешествие началось!

Мы ночевали в небольшом таранчинском поселке Аккенте, расположенном всего в 12 километрах от Джаркента, и только уже на следующий день добрались до Хоргоса, в котором, как в пограничном пункте, квартировала сотня казаков 2-го полка. Тут же расположился и небольшой таранчинский поселок, имеющий невзрачный вид. Впрочем, таковы уже все здесь поселки. Край этот новый, таранчи же, эмигранты Илийской провинции, едва успели осесть на вновь отведенных местах и, весьма естественно, им было не до того, чтобы думать о красоте своих помещений. К тому же, как нам говорили, они едва сводят с концами концы, и большинство, по-видимому, бедствует страшно.




С 12 февраля 1881 г. р. Хоргос стала границей России с Китаем[11]. На ее дотоле пустынных берегах появились пикеты, и она вдруг приобрела такое значение, какого раньше никогда не имела. Впрочем, при описании Илийской долины нельзя было бы и так о ней умолчать: это один из значительнейших правых притоков Или. Стекая с того горного узла, который образуется схождением хребта Боро-хоро с Джунгарским Алатау, Хоргос течет диким, недоступным ущельем многие километры, после чего шумным и бурным потоком врывается в необъятную долину Или, где и продолжает еще долгое время громыхать среди им же навороченной гальки и валунов. Как и большинство других правых притоков Или, Хоргос разбивается неоднократно на рукава, которые далеко разбегаются в стороны и иногда либо пропадают в песках, либо разливаются по тростниковым займищам. Таким образом, к Хоргосскому посту он добегает уже значительно обедневшим водой; тем не менее, однако, в половодье, продолжающееся май и июнь, переправа через него здесь сопряжена с некоторой опасностью и во всяком случае не обходится без хлопот.

И действительно, когда мы на следующий день подошли к обрыву его правого берега, Хоргос представлял дикую картину разбушевавшегося потока, мутные воды которого с глухим шумом катили по дну валуны… Переправа через Хоргос отняла у нас много времени: приходилось не только возиться с вьюченьем и перевьюченьем, но и перегонять для перевозки нашего багажа дважды всех лошадей через реку. Так что, когда мы, наконец, были готовы и длинной вереницей вьюков и вершников [всадников] потянулись по широкому галечному плёсу Хоргоса, то солнце стояло уже высоко и нестерпимо жгло нам шею и плечи.

Миновав два мелководных протока Хоргоса и среди них негустую поросль гребенщика, мы взобрались на крутояр его левого берега и тут только увидали прямо перед собой высокие и массивные ворота китайского пропускного поста. В воротах нас встретила толпа китайцев, которая, загородив дорогу и нам, и вьюкам, потребовала от нас предъявления паспорта. С трудом убедив их оставить в покое караванных животных, мы с братом спешились и вошли в небольшую, но светлую комнату с широкими нарами на заднем плане, столом и двумя табуретами у окна.

На ее пороге нас встретил китаец, который, усадив нас на «кан»[12] и приказав подать сюда чаю, объявил, что он здесь начальник, что он давно знаком с русскими офицерами, очень их любит, а потому и задержек нам делать не станет.

Казаков, действительно, он отпустил почти тотчас же, зато нас продержал до тех пор, пока не выспросил всего, что считал наиболее интересным: откуда, куда, зачем и надолго ли едем; видели ли губернатора и т. п.

Мы терпеливо выдержали этот допрос; когда же выехали опять на дорогу, то вьюки оказались больше чем на два километра впереди. Пришлось рысью погнать лошадей.

Полотно дороги имеет здесь ширину метров восемь, но наезжена едва половина, остальное же пространство густо поросло сорными травами и в особенности обильно здесь росшей Glycirrhiza asperrima L.; по сторонам дороги – арыки, обсаженные двумя рядами молодых ив; но посадка последних тянется не очень далеко и уже, приближаясь к Чин-ча-го-дзы, деревья попадаются все реже и реже.

В Чин-ча-го-дзы мы нагнали свой караван, который с большим трудом пробирался среди телег, загромоздивших местами почти вплотную узкую улицу небольшого предместья.

Впереди слышался шум.

«Эй, иол-ат! Вам говорят – иол-ат…[13] О чтоб!..» – доносилось оттуда.

И хотя китайцы слов этого окрика вероятно не поняли, тем не менее, немного спустя, мы все же заслышали их крики, характерное цоканье, удары бича и скрип тронувшихся с места телег. Вьюки наши снова заколыхались, и мы наконец выбрались на простор.

В Чин-ча-го-дзы мы не заглядывали, удовольствовавшись лишь внешним обзором его потрескавшихся и местами даже обвалившихся стен.

В километре от него мы остановились на небольшом арыке, в котором только еще местами оставались лужицы грязной воды. За неимением по соседству другой, пришлось, однако, набирать в чайники эту жижицу, а затем глотать какую-то горячую шоколадного цвета муть вместо чая. Свежая вода была сюда пущена только к вечеру.

На следующий день мы поднялись одновременно с солнцем, но раннему выступлению нашему помешал визит чинчагодзинского коменданта, пожелавшего лично представить нам офицера и солдат, назначенных сопровождать нас до укрепления (импаня) Тарджи.

Этот офицер оказался крайне предупредительным. Заметив, сколько стараний мы прилагали к тому, чтобы вежливо и вместе с тем скорее отделаться от него, он вдруг обратился к нам с предложением: «Делайте свои дела, а я тут в стороне полюбуюсь на работу ваших людей!» – и, действительно, отошел в сторону и уселся на корточки среди кучки конвойных солдат; когда же все было готово и передовой эшелон вьюков уже запылил по дороге, он подошел к нам, крепко, по-русски, пожал наши руки и горячо пожелал нам счастливой дороги. Таких людей среди чиновников Синьцзянской провинции мы более уже не встречали.

Беспредельною ширью раскинулась перед нами равнина, поросшая луговыми травами и камышом. Ничего впереди, кроме густой зелени этих лугов, не было видно, но, благодаря солнцу и контрасту в окраске с почти прозрачными фиолетовыми тонами гор на краю горизонта, сколько было прелести в этой картине! Но и эти горы скоро исчезли из вида, горизонт сузился, и мы вступили в тростниковое займище. Вскоре впереди блеснула полоска воды, а затем мы уже шлепали по грязи, черными зигзагами намечавшей дорогу среди залитых водой камышей; но вот и эта полоска грязи ушла под воду, и мы точно разом очутились среди обширного пространства, покрытого мутной водой.

– Что это, разлив?

– Нет, вода спущена!..

Кем, для чего и откуда? Но сопровождавшие нас солдаты не сумели или, что вероятнее, не захотели дать нам ответ на эти вопросы.

Частью по воде, частью по грязи мы кое-как доплелись до небольшого импаня, который вместе с пригорком, на котором выстроен, казался нам островом среди безбрежного пространства камышей и воды. За импанем местность точно повысилась; стало суше, камыши поредели, и, наконец, мы выбрались на песок, далеко распространившийся своими буграми в стороны от дороги, впереди же заполонивший собою весь горизонт.

Оставив вправо от себя импань Тарджи, мы поднялись по довольно пологой покатости на лёссовое плато, густо, хотя и однообразно, поросшее двумя-тремя видами луговых злаков и составляющее первый уступ предгорий Боро-хоро. Проехав этим плато четыре километра, мы, не доезжая Суйдуна, свернули вправо к консульскому помещению, где и встретили самый радушный прием со стороны его хозяина.

Основанный в 1762 г., Суй-дин-чэн, или, как его принято здесь называть, – Суйдун, долгое время оставался без всякой поддержки. Стены его до такой степени обветшали, что в 1883 г., когда китайское правительство решилось обратить его в резиденцию цзянь-цзюня, город пришлось заново отстраивать.




В настоящее время город Суйдун, занимающий площадь менее квадратного километра, внутри еще мало застроен. Китайский базар его не велик, жителей почти нет, и все его население составляют преимущественно чиновники, их прислуга, полицейские и солдаты собственного конвоя цзянь-цзюня. Только за его высокими стенами в пригородах, из коих южный обнесен также стеной, высокой, но тонкой и местами уже обвалившейся, скучивается главная масса населения этого города. Базары этих предместий, почему-то называющиеся: один – таранчанским, другой – дунганским, в сущности, носят один и тот же характер, ничем не отличаясь от базаров китайских: та же здесь теснота и грязь, те же открытые харчевни, те же, наконец, извозчики, развозящие в своих синих ящиках-клетках непритязательных пассажиров, и всюду так и лезущие в глаза громадные холщовые вывески с нашитыми на них китайскими иероглифами. Таранчинец здесь неприметен; над всеми же и всем доминирует китайский солдат.

Согласно с выраженным нами желанием, аудиенция у цзянь-цзюня была назначена нам на следующий день после полудня.

К двум часам в консульское помещение прибыл китаец с сообщением, что цзянь-цзюнь нас ожидает; а минут двадцать спустя мы уже въезжали, миновав предместье, в южные ворота Суйдуна. Проехав китайский базар, мы свернули вправо и, оставив в стороне какую-то пустошь, очутились перед стеной с нарисованным на ней громадным драконом. Это означало, что перед нами находится «ямынь»[14], в данном же случае – помещение цзянь-цзюня.

Визит наш был непродолжителен. Обменявшись несколькими любезными фразами и получив обещание всеми зависящими от него мерами содействовать успеху нашей экспедиции, мы очень церемонно простились с маньчжурским генералом и в его присутствии сели на поданных нам во внутренний двор лошадей. Ночью разразилась сильная буря с дождем. Вихри налетали ежеминутно и были до такой степени сильны, что по соседству с консульским помещением повалили несколько тополей. Дождь шел в течение трех часов. Затем совершенно прояснилось, и звезды, точно омытые дождем, заблистали ярче обыкновенного, – явление обычное в этих странах и находящее себе объяснение в том, что воздух после дождя временно очищается от тончайшей лёссовой пыли, всегда переполняющей здесь нижние слои атмосферы.

Большая дорога в Кульджу разветвляется перед Суйдуном: левая ее ветвь огибает последний с севера, правая скрывается в воротах предместья и тянется затем грязным и узким коридором среди рядов открытых лавок, ларей и харчевен. Мы вышли из Суйдуна этим путем и, оставив влево пешеходный мостик, перекинутый через суйдунскую речку, перешли последнюю вброд.

Суйдунский оазис тянулся недолго; миновав несколько фанз и импань к северу от дороги, мы вышли в степь, которая пологими падями и гривами, поросшими преимущественно полынью, уходила в даль горизонта. На одиннадцатом километре от Суйдуна мы спустились в довольно глубокий лог, в котором нашли несколько зданий: пикет, постоялый двор (тань) и харчевню, вокруг которой на этот раз собралось подвод двадцать с каменным углем из столь здесь известных Готульских копей.

От пикета, в котором конвоировавшие нас китайские солдаты сменились, дорога пошла ближе к пустынным предгориям Боро-хоро. Растительность, гнездящаяся здесь преимущественно по рытвинам и в распадках холмов, не скрашивала ландшафта, и только чий, чувствовавший себя здесь на родной почве, раскидывая свои пышные желтые метелки, до некоторой степени оживлял эту унылую местность.




На одной из глинистых площадок, усыпанной мелкою черною галькой и, как плешь, оголенной от всякой растительности, мы издали заметили высокие жерди с мотавшимися вокруг них деревянными клетками, в которых заключены были полуистлевшие головы казненных преступников, – возмутительное зрелище, к которому в Китае, впрочем, нельзя не привыкнуть.

Вышеописанная унылая местность тянется до развалин города Баяндая, где в последний раз сменялись солдаты конвоя и откуда остается не более шести километров до Кульджи. Картина здесь сразу меняется: появляются всюду древесные насаждения, поля непрерывной полосой тянутся в обе стороны от дороги, многоводные арыки то и дело пересекают наш путь, поминутно встречаются люди пешком, верхом и в телегах, виднеются кое-где фанзы, мелькают дувалы[15] и развалины русских слобод с сохранившимися еще в некоторых постройках оконными переплетами, в которых торчали осколки стекла. Наконец, нам объявили: «А вот и Кульджа!» Китайцы понеслись вперед, на полном карьере свернули в тенистую аллею из тополей и круто осадили своих лошадей всего в нескольких шагах от домика русского консульства, где нас встретили с радушием, обязательным для каждого русского на этой далекой окраине.

Кульджа, основанная в 1762 г., по площади, занимаемой ею, и по тому оживлению, какое замечается на всех ее базарах и к ним прилегающих улицах, производит впечатление одного из крупнейших городов Китайского Притяньшанья. По всем данным, однако, в ней нет и десяти тысяч жителей. Разбросавшаяся своими предместьями, застроенная лачужками, среди которых русские домики выделяются точно яркая белая заплата на сером рубище, она производит приятное впечатление только своими садами, которые сплошь почти окружают ее отовсюду.


Глава вторая. В горах Боро-хоро

Из Кульджи мы выступили 2 июня и, обойдя город с севера, вышли в степь. Было уже поздно, солнце заметно склонялось на запад и своими косыми лучами золотило верхи отдаленных гор, тонувших в сизом тумане. Туман этот расплывался, мало-помалу заволакивал горизонт и полупрозрачной дымкой надвигался на нас по долине, однообразие коей нарушалось только обвалившимися дувалами и бесформенными грудами глины, обозначающими былые постройки. Еще один час пути, и последние лучи заходящего солнца погасли. Наконец, уже плохо различая впереди предметы, мы миновали заброшенную деревню и аллею мощно разросшихся тополей и, пройдя еще три километра, остановились у моста через громадный арык, обсаженный по обе стороны ивами и тополями. Урочище это носит название «Таш-купрюк», что значит – каменный мост. До него от Кульджи свыше тридцати двух километров.

От Таш-купрюка к востоку страна некогда была, по-видимому, столь же густо заселенной, как и ближайшая местность к Кульдже: арыки и заброшенные поля встречались нам беспрестанно. Одновременно степь принимала все более и более волнистые очертания. Наконец, пройдя почти совсем заброшенное селение, мы втянулись в предгорья Боро-хоро, сложенные здесь из рыхлых песчаников и лёссовидных и песчаных глин с прослойками гальки. Поверхность этих холмов поросла преимущественно полынью, среди которой кое-где мелькала столь же тусклая зелень астрагалов; впрочем, в тенистых местах и вдоль водостоков замечалась и более густая зелень немногих злаков и ирисов.

Пройдя эту гряду, мы вышли в густо поросшую луговыми злаками долину р. Мазара, в верховьях Боро-бургасу, и остановились ниже устья ущелья последней, по соседству с селением Ураз-бай.

Здесь нас окружила толпа киргизов рода Кызай, старшина коих взялся проводить нас за перевал. Это было как нельзя более кстати, так как при его содействии нам очень скоро удалось сменить двух из заболевших у нас лошадей.

При своем устье ущелье р. Мазара узко, берега ее подымаются круто и обнажены; зато тем гуще и разнообразнее кустарная поросль на глубине, у самой реки. Тропинка то цепляется здесь по камням, высоко над бурным потоком, то сбегает к его берегам и, следуя вдоль последних, вьется среди мягкой муравы или зарослей из кустарников: барбариса, жимолости, крушины, шиповника, таволги, диких яблони и абрикоса и некоторых других, увитых Clematis и изукрашенных приютившимися среди них высокими зонтичными, сложноцветными и мотыльковыми в полном цвету. Там, где стены ущелья расходятся, образуя площадку, виднеются юрты киргизов и обширные черные пятна оголенной земли, вытравленной скотом. Это ночные лежбища баранов, жеребят и телят. Выше правого притока Талда (иначе Улостай) горы расходятся амфитеатром, и ущелье расширяется в обширный цирк, служащий главным, хотя и временным, становищем для местных киргизов.

Несколько выше Талды сходятся обе реки, образующие реку Боро-бургасу: Джаргалы и Чон-кол.

Джаргалы мы прошли вброд. Чон-кол же нес такую массу воды, что мы не решались переправиться через этот мутный поток и, по совету проводника, стали карабкаться по тропинке его правого берега. Но это была утомительная дорога. Ущелье снова сузилось, стало каменистым, сплошные заросли кустарника совсем исчезли, но зато появился лес: береза, рябина, ива и тополь, которые до того стесняли движение каравана, что приходилось браться за топоры и вырубать мешавшие проходу деревья или, с помощью тех же топоров и единственной имевшейся в нашем распоряжении лопаты, громоздить в обход торчавших каменных глыб нечто вроде искусственного карниза. Такое движение вперед не могло, конечно, длиться часами, и мы были рады, когда выбрались, наконец, на площадку, поросшую сочной травой и настолько обширную, что являлась некоторая возможность разместиться на ней бивуаком.

На следующий день, пройдя еще несколько километров вверх по Чон-колу, мы оставили его вправо и, круто свернув в одно из боковых его ущелий, стали подыматься на ближайший горный отрог по узкой и скользкой тропинке, которая и вывела нас очень скоро на прекрасную «джайлау» – альпийский луг, одевающий все окрестные склоны центрального массива хребта. В некоторых впадинах здесь еще стояла снеговая вода, да и самая растительность – яркая, испещренная цветами лютиков, фиалок и первоцветов, показывала, что весна на высотах в 6100–6200 футов (1860–1890 м) только в начале. Миновав два-три лога, мы спустились в долину одного из правых притоков Чон-кола, который, слагаясь из нескольких речек, стремительно несется отсюда в зиявшую у нас теперь позади черную щель, образованную скалами из ортоклазового порфира. Урочище это носит название Уч-табан. Роскошный луг, весело журчащие воды ручья, чудная панорама уходящих вдаль гребней гор и долин, а ближе еловый лес, взбегающий на причудливо торчащие вверх скалы красных порфиров, – все это в совокупности произвело на нас до такой степени чарующее впечатление, что мы тотчас же решили, что это самое подходящее место для дневки; да и была пора: от Кульджи было пройдено нами чуть не сто шесть километров, из коих последние сорок пришлись на трудный путь по ущельям Боро-хоро.

7 июня, вдоволь накануне наохотившись, мы уже снова вьючились при веселой болтовне о предстоящей нам трудной дороге через перевал Цитерты. Подъем на него действительно очень крут и бежит прямой узкой щелью, по дну которой, загроможденному острым щебнем, каменными глыбами, валежником и стволами елей, сочится ручей. Несмотря на постоянное движение по этому перевалу, дороги в этой щели нет. Каждому предоставляется поэтому карабкаться, как ему вздумается, что он, конечно, и делает, беспрестанно останавливаясь, для того чтобы стереть с лица выступающую испарину и отдышаться немного… Но, несмотря на все свои трудности, перевал этот, не знаю как нашим бедным животным, но нам не показался особенно неприятным.

Чистое небо, легкий свежий ветерок, всюду что-нибудь новое и необыкновенное: то величественное зрелище диких, отвесных скал метаморфических сланцев, до последнего предела сжимающих щель и придающих ей вид какого-то гигантского, но вместе с тем сырого и мрачного коридора; то, как контраст, веселый уголок альпийского луга, усыпанного цветами, всего залитого солнцем и оттененного темной каймой елового леса; то, наконец, этот лес, спустившийся в щель и загромоздивший стволами павших собратий путь до того, что среди них едва пробираешься… а затем, пожалуй, и впервые для многих из спутников наших явившаяся наконец возможность вполне ознакомиться с характером передвижения по самым диким горным ущельям: ведь тут, что ни говорите, новое дело, много труда, много суеты и хлопот, за которыми и не видно дороги; много таких ощущений, которых не знаешь, как передать, но которые бодрят человека вселяют в душу его стремление к преодолению всяких препятствий… Не знаю, горный ли воздух действует столь возбуждающим образом, поэтическая ли обстановка страннической жизни в горах или, наконец, влияние необыкновенных красот альпийских и вообще горных ландшафтов, но факт тот, что в горах мы чувствовали себя всегда бодрыми и веселыми, и хотя подчас и слышались из нашей среды восклицания: «Ну и дорожка… будь она проклята!..», но в восклицаниях этих не проскальзывало и тени нетерпения или какой-нибудь сосредоточенной злобы именно на эту дорожку…

Впоследствии, конечно, впечатления горных видов стали менее живы, к воздуху альп мы попривыкли, а потому и восклицания вроде только что приведенного между нами слышались реже; но тогда, в эти первые дни путешествия, помню, как теперь, в нас было столько энтузиазма, мы испытывали столько восторгов при виде всего проходимого, что, я думаю, будь дорога и вдвое труднее, мы бы того не заметили… Даже наш переводчик, текесский калмык, половину своей долголетней жизни проживший в горах, и тот, возбужденный весенним горным воздухом и общим оживлением, забыв свои годы, шел походкой, какой ходил разве лет двадцать назад.




Но вот, наконец, мы и на перевале Цитерты или Ачал (8488 футов, или 2591 м абс[олютной] выс[оты, т. е. над уровнем моря]). Это – высокая луговая покатость, с одной стороны круто спускающаяся в ущелье как в бездонную пропасть, из тумана которой выступают поросшие еловым лесом круглые сопки, с другой – примыкающая к лесистым холмам, венчающим отрог главного кряжа. А рамкой этой картине служат отовсюду уходящие ввысь и как бы закутанные полупрозрачным туманом сизо-красные скалы центрального массива. И так и кажется, что тот кусочек земли, который стелется у нас теперь под ногами, и все эти окрестные пики, принявшие совершенно фантастическую окраску и формы, как бы взвешены в воздухе и плавают в море тумана… Картина, поражающая своим великолепием и не могшая, конечно, не произвести на нас чрезвычайного впечатления! И киргиз-проводник это заметил, но понял по-своему наш восторг. Он широко улыбнулся, обвел рукой вокруг себя, точно показывая на необъятное пространство окрестной земли, и радостно объявил: «Джайлау!», что, собственно, значит только – пастбище, выгон; но в глазах киргиза это и есть, без сомнения, лучшая рекомендация местности.

Сделав несколько неудачных выстрелов по суркам, мы спустились, наконец, с перевала Ачал, сложенного, как кажется, преимущественно из метаморфических сланцев, к слиянию двух истоков реки Боростая – Кур-карагая и Тогур-су и заночевали на том месте, где некогда стоял русский казачий пикет (урочище Ачал).

Ковка на этом переходе расковавшихся лошадей отняла у нас на следующий день так много времени, что первый эшелон вьюков тронулся в дальнейший путь только в исходе восьмого часа утра. Это было уж слишком поздно, так как на сегодня нам предстоял почти немыслимый для вьюков переход – несколько менее восьмидесяти километров. Уже теперь было ясно вполне, что до Цзин-хэ, куда мы стремились, мы могли добраться в лучшем случае только через восемнадцать часов непрестанного хода; иначе сказать, что последние километры нам предстояло брести уже ночью с риском не только сбиться с пути, но и вконец подорвать силы наших вьючных животных.

– Да неужели же дорогой негде остановиться?!

– Выспрашивали мы их, ваше благородие, да орда[16] говорит, что негде: воды нет, корму нет, все песок да камни… настоящая, говорят, тут «гоби»[17] пойдет.

– Да, может, быть в стороне…

– И в стороне нет ничего. Щелью дорога, а выйдем из гор, гоби, почитай, до Цзин-хэ.

К сожалению, «орда» сообщила нам совершенную правду. Мы, действительно, сразу же втянулись в дикое ущелье, сложенное из мощных толщ известняков и известковистых сланцев, по дну которого шумным потоком неслись прозрачные, как хрусталь, воды р. Боростая.

На первых, впрочем, порах ущелье это все же оживлялось довольно разнообразной кустарной и древесной растительностью, узкой лентой гнездившейся в береговых валунах и местами даже образовавшей здесь смешанные рощицы из тополей, березы и ивы, с густым подлеском из разросшихся тут же кустарников лозы, шиповника и караганы, но затем серый камень заполнил решительно весь, впрочем очень здесь ограниченный, горизонт. Сперва известковисто-сланцевые, высокие, почти отвесные серые стены, затем такие же серые конгломераты, серый щебень и песок под ногами, даже ставшая дальше грязно-серой вода Боростая, – все это после вчерашних ландшафтов и ярких цветов казалось нам уже очень мертвым и однообразным. К тому же дорога становилась плохо наезженной и чересчур каменистой, мосты еле держались и были так плохи, что приходилось их настилать раньше, чем по ним по одному проводить наших животных. А это так утомляло людей, что уж с двух часов пополудни в нашем отряде стало как-то особенно тихо и все разговоры сами собой прекратились – все с нетерпением стали уже ждать конца только что начавшейся длинной дороги…

Тут же, как назло, одна напасть стала сменяться другой: при переправе через Боростай утонул козел, взятый нами вожаком к стаду баранов, – его как-то мигом скрутило, поднесло под корягу и защемило среди каменных глыб; далее сквозь мост провалилась одна из лошадей, несшая сундуки, – сундуки подмокли, лошадь же удалось вывести из реки без вреда; затем одна за другой стали расковываться наши вьючные лошади – по щебневой дороге это большая беда, так как долго ли здесь любой лошади обезножить! И едва успели мы справиться с ковкой двух лошадей, как впереди встретилась опять какая-то остановка, – на этот раз случай, едва не стоивший нам жизни, – вьючка. На обходе глубокой и почти вертикально спускавшейся к реке водомоины узкий карниз вдруг рухнул под первым вьючком, и лошадь только путем невероятных усилий успела удержаться на тропинке, проложенной киргизским скотом несколько выше караванной дороги. Кое-как, при помощи топора, лопаты и всего, что их могло заменить, выбрались мы, наконец, и из этой беды, но свободно вздохнули только тогда, как нарушенное движение каравана снова восстановилось.

Но вот и устье ущелья! Перед нами степь, столь страстно теперь желанная, но безбрежная, каменистая степь, совершенная пустыня, если не считать тощих кустиков хвойника и саксаула, которые кое-где торчат в стороне от дороги. Картина очень унылая, нагнавшая на нас тем скорее тоску, что тут же мы натолкнулись на тяжелое зрелище: шест, клетка и в ней голова человеческая, – зрелище, доказывавшее нам, что мы снова приближаемся к черте китайской оседлости…

Шесть долгих часов шли мы еще этою гоби, пологими террасами понижавшейся постепенно к одной из глубочайших впадин Джунгарии – пустынному соленому Эби-нору. Мгла давно уж спустилась на землю, и теперь нам приходилось брести только ощупью, руководясь почти исключительно гулким топотом передовых лошадей. Но куда шли эти лошади и кто вел их вперед, мы этого теперь вовсе не знали, да и знать не интересовались… Измученные жаждой и голодом, а главное, непомерной усталостью, мы сознавали инстинктивно только одно: отстать теперь от товарищей, значит – заблудиться в степи. И мне кажется, что лошадьми руководил тот же стадный инстинкт; иначе как объяснить их видимую тревогу всякий раз, как отзвук движения каравана впереди на мгновение замирал?

Давно уж в моем эшелоне все люди молчали… Да и что за беседа теперь! Не у кого даже расспросить о дороге, потому что проводники наши куда-то исчезли. С непривычки еще подолгу сидеть в седле спину у меня совсем разломило; а пешком и еще того, хуже: в темноте тропинки не видно, и вот ежеминутно сбиваешься на сторону и спотыкаешься о корявые кусты саксаула. Для примера другим, однако, бодришься и скуки ради – считаешь шаги…

– Ваше благородие! А, ведь, время-то, пожалуй, к полуночи!

– Черкни-ка спичкой… ну, нет, всего только одиннадцать!..

– Знать, еще нам много идти!..

– А что, разве устал?

– Нам-то что! А вот кони стали у меня больно тянуться… Шутка ли, сколько идем!

И точно отголоском на это справедливое сетование донесся до нас какой-то неопределенный шум из переднего эшелона. Впереди вдруг блеснул огонек и погас…

– Что там такое?

– В полуверсте отсюда становище калмыцкое проводники отыскали… Сворачивать, что ль?..

– Сворачивать, конечно, сворачивать!

И вот лошади зашагали по глубокому песку. Где-то в стороне, а потом и вблизи характерным шелестом заявили о себе камыши. А вот, наконец, появились и силуэты людей, сопровождаемые оглушительным лаем собак. Они меня окружили. Кто-то им что-то сказал, и, по китайскому этикету, они немедленно преклонили предо мною колена. В то же мгновение, как по волшебству, вспыхнул старый подожженный камыш и фантастическим светом осветил и без того уже дикую картину торгоутского кочевья в песчаной степи…

Мы так были рады стоянке, что и не подумали расставлять своих юрт, а спали не раздеваясь, каждый улегшись, где и как ему показалось удобнее; однако, несмотря на усталость, мы на следующее утро проснулись неожиданно рано. Разбудили нас не столько горячие лучи солнца и поднявшийся ветерок, успевший уже набить нам в рот и нос достаточно пыли, сколько мириады мошек, мух и комаров, которые носились здесь целыми тучами. К нашему великому счастью, мы в таких массах нигде уже не встречали этих маленьких кровопийц, но зато здесь они, действительно, были неисчислимы. И это тем более было досадно, что и все остальное было здесь особенно гадко; и страшная духота, и пыль, и до омерзения грязная и теплая вода, и даже все эти окрестности – степь с барханами песку и с ее серо-зеленой растительностью: тамариском, саксаулом, кое-где перевитым Clematis, Peganum hannala multisecta, Zygophyllum brachypterum, Artemisia dracunculus, Lycium rulienicum и частью объеденным камышом.

С этой печальной обстановкой вполне гармонировали и люди – торгоуты, такие же худые, как и их скот, неизвестно чем здесь питающийся и как выносящий и подчас нестерпимый здесь зной и бездну докучливых мух… А между тем, хотя и странным, но тем не менее чрезвычайно приятным противоречием с этой убогой обителью человека виднелись здесь чуть не рядом небольшие, но все же веселящие глаз яркозеленые запашки пшеницы, ничем не защищенные и не огороженные – совершенное чудо для гоби!

Откуда же бралась здесь эта вода и почему хлеба оставляет не тронутым скот? Вот вопросы, которые мы тщетно задавали себе; торгоуты же уклонились от прямого ответа: они почему-то боялись быть откровенными даже в столь невинных вопросах. Так мы и покинули на следующий день это урочище Толи (абс. выс. 1509 футов, или 457 м), ничего на этот счет толкового не узнавши.

К Цзин-хэ повел нас старик торгоут. Описание первых километров этого пути затруднительно. Мы сначала обогнули высокий бархан, затем шли среди густых зарослей саксаула, достигающего здесь огромных размеров, тамариска и разнолистого или пустынного тополя; наконец, спустились с отвесного обрыва в русло теперь безводной, но временами, без сомнения, текущей здесь речки или протока и, выбравшись на противоположный его берег, снова очутились среди столь же густых порослей упомянутых выше древесных пород, в чаще которых находят себе надежный приют многочисленные фазаны и зайцы. Кроме того, в этих местах мы заметили и некоторых других птиц: сорокопутов, овсянок, воробьев и карабауров; но все они имели уже до такой степени обносившееся перо, что в коллекцию не годились. За первым арыком, густо поросшим камышом, осокой, и тому подобными травами, местность значительно изменилась: кое-где уже виднелись запашки, группы деревьев и одиноко растущие экземпляры карагача, тополя, джигды или ивы, полуразвалившиеся дувалы, глинобитные постройки неизвестного назначения и, наконец, целые заброшенные хозяйства. Мы, очевидно, подходили к Цзин-хэ.

Оазис оказался очень богатым водой. Последняя не только переполняла арыки, но и широко разлилась по заброшенным когда-то полям, обратив их в тростниковые займища. Не мало ее совсем непроизводительно пропадало и по дорогам, которые на значительные протяжения представляли из себя реки тихо плывшей куда-то коричневой мути. Тростник рос повсюду и местами столь густо, что заглушал даже такие кустарники, как облепиха, шиповник и тал, и только в местах повыше его сменяла верблюжья колючка с торчащими среди нее кустиками джингиля и тамариска.

Не доходя до р. Цзин, мы свернули вправо и остановились на одном из арыков, прорытом несколько в стороне от дороги.

Цзин-хэ (1200 футов, или 366 м над у. м.) расположен на правом берегу р. Цзин. Это не только значительный военный пост, но и важнейшая станция для всех караванов, идущих в Или из Джунгарии. Однако как земледельческий округ он, несмотря на обилие воды, не имеет значения. Его отовсюду стеснила пустыня, окружившая оазис рамкой песков и дресвы и тем самым положившая предел его росту. К тому же в настоящее время земледельцев здесь мало, да и те не мастера своего дела: я нигде не видал хуже, чем здесь, обработанных полей.

Зато только пустыне и обязан Цзин-хэ тем значением, какое он имеет теперь. И базар и все маленькое население его предместья со своими харчевнями и убогими постоялыми дворами живет здесь одной только жизнью – жизнью лавочки на перепутье дорог и на рубеже двух пустынь: Эби-норской на востоке и Сайрам-норской на западе. У каждого здесь поэтому только один интерес: или продать что-нибудь проезжающему, или залучить его к себе на ночлег и хотя бы этим путем от него поживиться; поэтому жизнь здесь кипит, когда извоз увеличивается, и замирает, когда проезжающих мало.

Цзин-хэ населен преимущественно китайцами и таранчами; первых насчитывалось в 1889 г. до сотни семейств, вторых – человек на четыреста более. Таранчами заведует здесь аксакал, т. е. старшина, утвержденный в этой должности с согласия начальника укрепления и гарнизона, в руках которого сосредоточивается таким образом как военное, так и гражданское управление округом.

В Цзин-хэ мы дневали, а 13 июня уже снова выступили в пустыню под предводительством молодого торгоутского ламы, сменившего старика из Толи.

Лама оказался словоохотливым малым. Он тотчас же завязал разговор, едва мы, свернув с большой дороги, вышли в степь. «Особенных животных, ради которых вы заехали в наши края, вы здесь не найдете. Маралы и козы держатся высоко в горах, в пустыне их нет. Встречается здесь дикая лошадь, да редко, так редко, что едва ли многие из торгоутов ее видели…»

– Как дикая лошадь? Вероятно, хулан?

– Нет, не хулан, а лошадь… И так как она вас интересует, то я вам должен сказать, что нет животного по быстроте и чуткости равного ей; вот почему подкараулить ее невозможно, а догонять было бы глупостью: бег ее быстрее полета стрелы… препятствий она также не знает и двумя-тремя прыжками взбегает на крутейшие скалы… Да вот, видите вы там эту гору? Я сам был свидетелем, как однажды жеребец, испугавшись чего-то, в один миг, подобно вихрю, взлетел на вершину ее и вслед за тем скрылся за гребнем…

В этом тоне лама рассказывал еще много и долго и, кажется, сам искренно верил тому, что болтал. Но большинству из нас вскоре он надоел. Мы разбрелись и, подремывая на седле, шаг в шаг потащились за караваном.

В природе нет, кажется, ничего скучнее и однообразнее каменистой пустыни. Летом все блестит и дышит в ней зноем, зимой же негде укрыться от ветра. И сколько вперед ни смотри – кроме гальки, ясного неба да белесоватого тумана ничего в этой степи не увидишь… И чем дальше идешь, чем ниже склоняется солнце, тем гуще охватывает горизонт и этот обманный туман, который с каждой минутой все полнее и полнее заволакивает окрестности или же миражем озер раздражает воображение путника. Растительности здесь или вовсе нет никакой, или она донельзя жалка: низкий и корявый саксаул, один или два вида хвойника, редко где чилига, два-три Artemisia, Tribulus terrestris, Hedysarum multijugum, Tanacetum fruticulosum, Halogeton arachnoides, H. glomeraius, Kochia mollis, Calligonum mongolicum, Peganum harmala var. multisecta и немногие другие виды, преимущественно же невзрачные солянки – вот, пожалуй, и все ботаническое богатство этих пустынь, составляющих чуть не две трети всего пространства центрально-азиатских степей.

Именно такая местность расстилалась теперь перед нами, и те пятнадцать километров, что нам на сегодня предстояло ею пройти, казались нам бесконечными… Но вот, точно из-под земли выросшая, показалась впереди ярко-зеленая растительность кустарников урочища Джус-агач[18], и минуту спустя мы уже утоляли свою жажду из родника, бившего из-под корней старой, развесистой ивы. Все при этом было забыто, и мы с неподдельной радостью приветствовали это крошечное местечко, где нашли в изобилии все, в чем нуждались: тень, воду, дрова и подножный корм для наших животных…

На следующий день, едва приступлено было к седловке, как на окрестных холмах неожиданно появились небольшие стада антилоп. Это обстоятельство задержало наше выступление в путь, так как казакам во что бы то ни стало хотелось подстрелить хотя бы одну из них на обед. К сожалению, все их попытки в этом направлении кончились неудачей: каракуйрюки вовремя их заметили и тут же скрылись в соседних логах и ущельях.




Почти от места нашей стоянки мы стали втягиваться в ущелье, такое же дикое и бесплодное, как и вся окрестная степь. Только почва стала как будто более вязкой, да какие-то красноватые солянки, встречавшиеся раньше лишь изредка, стали попадаться теперь беспрестанно и иногда сплошными насаждениями, занимающими обширные площади. Чем дальше, однако, мы проникали в ущелье, тем картина становилась живее; конгломераты сменились сланцами, которые хотя и придали более дикий характер ущелью, но и обусловили большую его живописность.

Оно сузилось, а одновременно появилась и зелень, которая сперва ютилась только в распадках скал, а затем, мало-помалу, появилась и в самом ущелье, гнездясь вдоль сухого русла временного ручья; это были кустарники: шиповник, облепиха, чилига, таволга, среди которых пышно раскидывался чий, выбрасывали колосья другие злаки и ютились растения: Statice chrysocephala, St. speciosa, Sueda setigera var. piligeda, Nanophyiuon erinaceum, Bliluin virgatum и Sedum Kirilowi. Все, таким образом, указывало на близость воды; и, действительно, вскоре мы увидали группу тополей и под ними крошечный ручеек, который тут же терялся в им же сюда нанесенных камнях и песке.

С этого места дорога пошла косогором, затем перевалила гряду и вышла, наконец, на ковыльную степь, которая рядом крупных подъемов и спусков взбегала чуть не к нижней границе еловых лесов. И это в каких-нибудь двух часах пути от знойной Эби-норской пустыни! И что за шумная жизнь в этих лесах после мертвенного затишья в этой пустыне! Сколько свисту и гаму от всех этих бесчисленных пташек, и сусликов, и сурков сколько, наконец, красок, что за аромат и прохлада!

Миновав еловый лес, мы остановились в урочище Богус-зуслуне, высота которого 9400 футов (2865 м) над у. м. Таким образом, сегодня мы поднялись по вертикали почти на 8000 футов (2440 м), сделав при этом в линейном направлении не более 26 км, – две цифры, в достаточной мере характеризующие крутизну падения северных склонов Боро-хоро и красноречивее всяких слов доказывающие, с каким трудом должны были карабкаться сюда наши тяжело нагруженные лошади. Зато и наслаждались же они теперь созерцанием великолепных альпийских лугов, одевающих здесь все склоны отрогов главного гребня!

В урочище Богус-зуслун (9390 футов, или 2862 м) мы простояли два дня, экскурсируя в окрестностях и с каждого почти утеса любуясь великолепнейшим видом на озеро Эби-нор. Мне кажется, что, как бы ни описывать этой чудной панорамы гор, крутыми уступами сбегающих книзу, и всех этих окутывающих пустыню мягких тонов от золотистого до голубого, среди которых ярким темно-синим пятном блестит обширная водная поверхность озера Эби-нор, нет возможности не видавшему представить даже в самых общих чертах величавую красоту этой картины, которой нет равной в Европе, потому что трудно еще раз найти на земле такое дивное сочетание горных громад и безбрежной пустыни, темной зелени еловых лесов и золотистой дымки и далеких песков и, наконец, этой массы воды, своим цветом и блеском вносящей такой резкий контраст в целое море самых нежных и полупрозрачных тонов, которые могут только родиться при обширности горизонта в необъятной дали…

Окрестности Богус-зуслуна – царство чилиги «верблюжий хвост» – «тюйя-куйрюк», ощетинившей все ближайшие скалы и горы; она была теперь в полном цвету и выглядела чрезвычайно нарядно. Кроме этой замечательной караганы, стелющегося можжевельника, одиночных экземпляров ели и шиповника, – других кустарников, не говоря уже о деревьях, не было видно; зато ниже, в зоне еловых лесов, все ущелья поросли ими густо, но насколько разнообразно, сказать не берусь. С высоты, на которой мы находились, видно было только, что кустарные заросли узкой лентой сопровождают течение всех речек, сбегающих в пустыню с горной группы Шалуар, и теряются вместе с последними в Эби-норской пустыне.

Несмотря на еще раннее для таких высот время, животная жизнь была здесь в полном разгаре; некоторые виды бабочек даже кончали свой лет, птицы сбрасывали обносившееся перо и только суслики да сурки не начинали еще менять своей седой зимней одежды на более яркий, но менее пышный наряд. Таким образом, все заставляло нас торопиться составлением коллекций, пока не ушло еще драгоценное для каждого естествоиспытателя время, а вместе с тем спешить вперед, чтобы своевременно достигнуть районов, может быть, и не столь богатых видами, зато уже потому более интересных, что маршруты натуралистов никогда их еще не захватывали. Этими районами были альпы в верховьях Хусты (Манас) и величественная горная группа Богдо-ола, о которой до сих пор мы имели только самые поверхностные и даже прямо неверные сведения.

С самого того момента, как мы выступили из Джаркента, погода нам необыкновенно благоприятствовала. Тучки если и набегали подчас, то на несколько минут, не более; затем солнце снова выглядывало и своими жгучими лучами осушало окрестность. Но 17 октября погода вдруг изменилась. С раннего утра уже моросило, и при безветрии окрестные горы курились. А между тем именно на сегодня нам предстоял трудный перевал через горы Шалуар, о которых торгоуты рассказывали теперь очень много дурного. В этих рассказах смущала нас не столько крутизна этих гор, сколько обилие талого снега, который на перевале должен был повсеместно образовать невылазные топи. «Топи эти так там обширны, что пока с краев земля не обсохнет, через Шалуар нет дороги…» – вот в чем старался нас убедить старшина и что теперь, ввиду непогоды, действительно, озабочивало нас чрезвычайно. Выбора, однако, мы не имели; обещанные проводники своевременно прибыли, да и торгоутские лошади, на всякий случай и путем долгих переговоров, наконец нанятые, давно уж поджидали своей очереди быть завьюченными. Отослать их обратно значило рисковать в будущем совсем остаться без них; к тому же пережидать непогоду мы не имели никаких оснований, потому что каждый лишний дождь или снег мог, очевидно, только ухудшить, а не улучшить дорогу. Итак – в путь, И чем скорее, тем лучше!

Час спустя, действительно, мы уже выступали с места нашей стоянки. Едва мы тронулись с места, как проносившееся облако так густо окутало нас туманом, что мы перестали различать предметы даже в нескольких шагах впереди. Стало и сыро и холодно; затем снова заморосило. Поднявшийся ветер на некоторое время обдал нас дождем, а этот, постепенно усиливаясь, перешел в град и вслед затем в снег. Тем временем дорога становилась все круче и к тому же сделалась скользкой настолько, что наши лошади уже с трудом подвигались вперед. Наконец, мы увидали себя на обширной поляне, справа и слева замкнутой высокими скалами. Поляна эта, составляющая вершину перевала Шалуар, при несколько волнистой поверхности, обладает только весьма слабым уклоном в стороны спусков; почва ее, песчано-глинистая, кочковидно поросшая кипцом и местами до крайности рыхлая, способна, по-видимому, весьма быстро напитываться водой и в этих обстоятельствах набухать; если же и нижележащие породы, например хотя бы те же белые известняки, которые щебневыми россыпями всюду выпячиваются наружу, залегают неглубоко и к тому же представляют некоторое препятствие дальнейшему просачиванию воды, то вот уж и все те условия, которые своей совокупностью могут обусловить образование если не топи, как о том сообщал нам старшина, то, во всяком случае, пространств настолько вязких, что переход по ним временами, может быть, и является затруднительным. И что это зачастую здесь так и бывает, доказывают, как мне кажется, едва проложенные, зато бесчисленные тропинки; очевидно, что каждый избирает себе тут то направление, которое кажется ему более, чем другое, надежным.

Высота перевала Шалуар оказалась равной 10990 футов (3350 м) над у. м. Таким образом, относительно нашей стоянки мы поднялись не более как на 1600 футов (487 м), а между тем по истомленному виду наших мокрых и в грязи лошадей можно было подумать, что сегодня мы сделали невесть какую дорогу!

Спуск с перевала был уже гораздо положе; к тому же местность стала приобретать чрезвычайную живописность. Здесь мы снова вступили в зону еловых лесов, представляющую почти повсеместно в Восточном Тянь-Шане такие разнообразные и эффектные сочетания кустарных зарослей, леса, диких скал и роскошных лугов, что мимо них нельзя пройти равнодушно, – так и манит остановиться у каждого ручейка, под сенью каждой группы елей, где все, чего ни пожелаешь, к вашим услугам: и чудный луг, залитый морем цветов, и вода, и топливо, и, наконец, величественный ландшафт – далекая панорама гор, громоздящихся друг на друга до пределов вечного снега и обещающих в каждом из ущелий своих пытливому натуралисту что-нибудь новое, затемняющее интересом своим все до тех пор открытое. И как-то невольно поддаешься такому соблазну и останавливаешься в приглянувшемся местечке, мало заботясь иногда даже о том, что в этот день едва пройдено несколько километров.

В урочище Умкан-гол, на речке Улан-дабан, узкой, едва ли проходимой щелью вырывающейся в Джунгарскую пустыню и образующей там к западу от пикета Ту-ду обширные тростниковые займища, мы простояли два дня, посвящая все время экскурсиям и сбору разнообразных коллекций. Этим экскурсиям в значительной, впрочем, степени мешали ветры и дожди, которые здесь то и дело сменяли друг друга.

Наша усиленная ходьба по горам не разъяснила вопроса: куда нам дальше идти? Северные контрфорсы этой части хребта Боро-хоро необыкновенно запутаны множеством узких ущелий, по которым сбегают в Эби-норскую котловину многочисленные потоки и реки. Вдобавок все горные участки здесь очень скалисты и круты, а потому очень мало доступны. Без проводников пускаться при таких обстоятельствах в путь было бы делом крайне рискованным. Даже спуститься снова в Джунгарию каким бы то ни было из ущелий было бы для нас предприятием, почти вовсе невыполнимым: все дороги идут здесь горами и ни одна из них не бежит по ущелью – прекрасное доказательство дикости и недоступности этих последних.

Итак, волей-неволей нам приходилось настаивать на присылке проводника, а когда последний действительно к нам явился, идти туда, куда он вздумает нас повести. Впрочем, это было теперь для нас безразлично, лишь бы вели нас вперед, а не обратно; тем не менее в наших интересах скорее было держаться гребня хребта, чем спускаться в низины. А этого-то, по-видимому, и нельзя было нам ни в каком случае избежать, так как в летнее время реки Оботу и Джиргалты в верховьях своих оказались совсем непроходимыми вброд. «Осенью еще возможно пройти горами в урочище Цаган-усу, – говорил нам проводник, – летом же всякое сообщение тут прекращается; ходят туда степью, через монастырь Джиргалты-цаган-сумэ». Цаган-усу – это ставка вана, родственника карашарского хана, при содействии которого мы и рассчитывали продолжать дальнейшее наше движение вдоль гребня Боро-хоро.

От урочища Умкан-гол мы некоторое время шли нагорьями вниз по течению р. Убан-дабан; затем, миновав зону еловых лесов, до пересекавшего нам дорогу ущелья речки Шангын-дабан шли весьма пересеченной местностью, представлявшей из себя роскошнейший луг, вернее степь с примесью луговых трав и цветов. За речкой Шангын-дабан, протекающей в узком и глубоко врезанном ложе, вся местность приняла равнинный характер, а растительность все более и более становилась степной. Тут мы потеряли тропинку и шли, по-видимому, совсем наугад, придерживаясь, однако, все время северо-восточного направления. Но, очевидно, проводник хорошо знал дорогу, потому что мы вдруг очутились на краю глубокого яра, в том самом месте, где снова намечалась тропинка, бесчисленными изгибами сбегавшая на громадную глубину. Опять очень трудный спуск с высоты по необыкновенно узкой и местами совсем размытой тропинке!

Едва мы спустились в ущелье, как впереди раздались выстрелы, стократным эхом повторившиеся в горах. Это стрелял казак Колотовкин, с двух пуль положивший на месте хулана. Это был старый жеребец, совершенно изборожденный шрамами, полученными им, без сомнения, в прежних боях за преобладание в табуне. Изгнанный более сильным противником, он бродил теперь в одиночестве и, вероятно, вскоре стал бы добычей волков, если бы раньше времени не нарвался на пулю ловкого казака.

Яром мы спускались километров восемь, затем вышли на речку Юдна-гол и заночевали на площадке, поросшей полынью-чернобыльником, верблюжьей колючкой и овсюком, так что лошадям нашим пришлось бы оставаться совсем без еды, если бы не кусты лозняка, росшего по берегу речки, и не узкая ленточка луговых трав, укрывавшихся в их тени.

Встали рано и тронулись снова в дорогу. Оставив позади себя Юдна-гол и пройдя горами не более полукилометра, мы вдруг очутились в безбрежной пустыне… Только здесь эта пустыня казалась не столь мертвенной и оживлялась довольно разнообразной растительностью, среди которой преобладали: чернобыльник, карагана, хвойник, саксаул и Eurotia ceratoides, на этот раз изукрашенные, точно плодами, красивыми, блестящими жуками из рода Julodis. Но в общем это была все же чрезвычайно скучная и монотонная местность, всю завлекательную сторону которой составляли только многочисленные здесь табуны пугливо озиравшихся на нас хуланов и стада антилоп, при каждом выстреле, как вихрь, уносившихся вдаль. Здесь мы круто свернули к востоку и вдоль горной окраины шли до Оботу, которая, подобно всем прочим рекам Южной Джунгарии, течет в глубочайшем русле, вырытом ею в мощных дилювиальных наносах глины и гальки, сплотившихся в рыхлый конгломерат. Яр, впрочем, становится издалека уже видным, причем бывает, однако, трудно определить, что это такое: невысокая ли гряда впереди или противоположный берег оврага. Вода же реки обнаруживается только тогда, когда подходишь к самому яру, глубина которого у некоторых из них, например, у Куйтуна, очень значительна.

Спустивши караван наш к Оботу, торгоут отказался указать нам на брод. «Вы видите, какая вода… утонет кто, так свалите вину на меня…» Делать нечего! Пришлось разыскивать брод нам самим. К счастью, поиски были недолги. Шагах в двухстах выше река разбивалась на рукава, из коих только два крайних оказались глубокими. Через них лошадей перевели в одиночку.

За Оботу раскинулась снова пустыня, но еще более каменистая и безотрадная. Ею мы прошли километров пятнадцать и остановились в урочище Муткым-бах, самом западном из группы оазисов, имеющих своим центром селеньице Хонтоху, населенное таранчами, китайцами и торгоутами. Здесь мы дневали.


Глава третья. По торгоутским кочевьям

От урочища Муткым-бах до монастыря Джиргалты-цаган-сумэ километров двадцать восемь. Дорога тянется все время глинистой степью со следами старых арыков, среди которых многие, по-видимому, давно уж заброшены. Изредка также попадаются здесь и пашни, по соседству с которыми виднеются группы карагачей и развалины прежних построек. Но вообще всех этих следов былой культуры так мало, что они не нарушают общего характера этой степи. Тамариск, саксаул, изредка пустынный тополь и обычная в подобных случаях свита сопровождающих их растений образуют здесь местами густейшие заросли, которые, однако, быстро редеют в сторону бывших оседлостей; там сменяют их карагачи, осокори, ива и из трав – лебеда и множество других сорных трав и растений, которые вперемежку с камышом покрывают все места, когда-то занятые полями. Среди подобных-то зарослей, в которых в смеси с представителями пустынной флоры росли карагачи и высокий камыш, расположился и небольшой монастырь Джиргалты-цаган-сумэ – зимнее убежище лам, теперь откочевавших вместе с прочими торгоутами в ближайшие горы.

Едва передовой эшелон наших вьюков поравнялся со стеной главного здания, как из ворот выбежал китаец и следом за ним человек пять торгоутов. Вид русских их вовсе не удивил. Казалось, они даже готовились к этой встрече и теперь, сообща бросившись к лошадям, сделали попытку их задержать. Завязалась борьба, торгоуты были отброшены и, отступив к воротам, продолжали браниться.

– Что тут за шум, Николай?

– Да вот – не хотят нас дальше пускать!

Так как и мне китаец отказался объяснить толком причины, вызвавшие его и подведомственных ему торгоутов к столь энергичному образу действий, то мы, не задерживаясь здесь долее, продолжали свой путь. Этим дело, однако, не кончилось, и полчаса спустя нас нагнала уже целая толпа торгоутов, которая хотя и вела себя чинно, но довольно настойчиво потребовала от нас остановиться и не идти далее до получения на то разрешения от торгоутских властей. Впрочем, нас утешали, что разрешение это должно последовать не позже завтрашнего утра… Делать нечего! – пришлось уступить, и мы спустились по круче на плёс р. Джиргалты, где и остановились на песке старого ее русла.

Но стоянка эта была одной из самых для нас неприятных. Полное почти отсутствие корма и дров, крупная галька, навороченная в беспорядке повсюду, и в довершение всего налетевшая буря с дождем, чуть не опрокинувшая юрты и далеко разметавшая наши вещи, а затем и пропажа баранов, которых мы чуть не до полуночи проискали совсем напрасно, – все это заставляло нас не раз пенять на себя за обнаруженную нами сговорчивость, так что на следующее утро, т. е. 24 июня, с твердым намерением в тот же день добраться до ставки уанга, мы с рассветом тронулись в путь.

Ставка, против всякого ожидания, оказалась близехонько, всего километрах в двенадцати от места нашей стоянки на р. Джиргалты, в долине маленькой речки Цаган-усу, ее притока. Несмотря на значительность, площадка, на которой уанг устроил свою летовку, была настолько застроена всевозможными глинобитными сооружениями, здесь скучилось столько юрт и толпилось, несмотря на проливень, столько народа, что мы только с трудом подыскали себе достаточно удобное место для стойбища.

Уанг встретил нас очень радушно, и едва мы устроились, как к нам уж явилось посольство: людям нашим принесли дзамбы[19] с соленым чаем и маслом, китайский на пару сваренный хлеб (мян-тау), масло и кислое молоко (арык); нас же приглашали на «чашку чая» в помещение вана.

Помещение это издали казалось оригинальным и в окружающей его обстановке даже красивым. Фасад обращен был к реке, в долину которой спускались также, во-первых, обе лестницы, одна над другой, а во-вторых, и оба наката из глины и валунов. Само здание, сложенное частью из камня, частью же из еловых досок и кирпича, было невелико, зато пестрело ярким рисунком. Сзади оно примыкало к стене, окружавшей целую группу мазанок: тут, по-видимому, помещалась канцелярия вана, а может быть, и часть военных чинов, входящих в состав торгоутского знамени [боевой единицы (корпуса)]. И глиняные накаты, и обе лестницы представляли такие сооружения, которые лучше всяких слов доказывали каждому посетителю, что калмыки плохие строители. Действительно, взобраться по ним в сырую погоду, пожалуй, было даже труднее, чем на соседнюю гору, которая из долины Цаган-усу подымается непосредственно в снежную область.

ем не менее мы благополучно одолели это препятствие и очутились на крытой площадке, где нас встретил уанг, еще молодой человек, пухлый, белый, но вместе с тем и весьма симпатичный. Одет он был в черную атласную курму (чан-гуа), атласное зеленовато-желтое подкафтанье и черную атласную же китайскую шапочку без всяких атрибутов княжеского достоинства, что, согласно китайскому этикету, должно было, без сомнения, означать, что он принимает нас не как официальное лицо, а как хлебосольный хозяин своих случайных гостей. После первых же приветствий он усадил нас вокруг стола, который занимал чуть не целую половину приемной. Кроме китайской неважной картины, никаких других украшений эта приемная не имела. Такая же простота обстановки замечалась и в соседних двух комнатах, освещенных китайскими окнами и заставленных простыми деревянными табуретами, тумбами и тому подобными предметами домашнего обихода.

Из этих двух комнат, вместе с приемной составлявших передний фасад всего здания, имелись двери во внутренние покои, но назначение и убранство последних остались нам, конечно, вполне неизвестными. Свита уанга, человек двадцать лам и наши казаки поместились частью тут же, в приемной, частью же на веранде, единственным украшением которой было громадное и, как кажется, довольно пестрое знамя. Таким образом, мы должны были сначала пить чай, а затем и обедать у всех на виду и заранее мириться с мыслью служить предметом наблюдения для толпы торгоутов, которые не пропускали ни одного нашего движения незамеченным и с необыкновенным любопытством заглядывали нам в рот каждый раз, как мы подносили к нему ложку с каким-нибудь супом или иным произведением кухни торгоутского вана.

Впрочем, все эти господа вели себя очень чинно и вообще уменьем держать себя нас несказанно удивили. За обедом, поданным вслед за чаем и состоявшим, как кажется, из семи блюд, сервированных на китайский лад, мы успели сговориться о всем, что в данную минуту интересовало нас наиболее: ван согласился дать нам проводника до перевала Куйтун и разрешил приобрести у окрестных торгоутов меною или покупкой лошадей, баранов, арканы, войлоки и другие предметы обихода, в которых мы стали уже ощущать недостаток.

Уладив эти вопросы, мы, как это ни странно в такой дикой глуши, заговорили о музыке. Ван заставил лам петь нам духовные гимны соло и хором, и ламы пели долго, с увлечением, до совершенного изнеможения и сипоты.

Инструменты у торгоутских лам исключительно духовые, деревянные, если не считать тимпанов. Они напоминают гобой, но с значительно более широким раструбом и отсутствием клавишей, замененных дырочками. Сработаны они весьма тщательно и отделаны серебром весьма изящной чеканки. Получаются из Тибета и, по уверению вана, стоят значительных денег. Для игры на конец такого гобоя надевается металлический мундштук, имеющий вид пустотелой серебряной обоймы с пазиком, в который вставляется тонкая пластинка из тростника, что в целом уподобляет его отчасти кларнетному мундштуку. Колебание воздуха получается вследствие сотрясения тростниковой пластинки при прохождении струи между ею и серебряной обоймой. Мы видели подобные инструменты трех размеров: в 1 м с шириной раструба в 35 см, в 90 см и, наконец, в 70 см с пропорциональными раструбами.

Звук этого инструмента мелодический, но вместе с тем производит впечатление, точно возникает где-то в пространстве, в значительном от вас отдалении; из европейских инструментов он всего скорее напоминает звук медного альта и басовой валторны (в зависимости от объема инструмента). Резкие и дребезжащие ноты издаются им при надавливании зубами на тростниковую пластинку. В горах же, где расположена была кумирня торгоутов, прекрасная игра на двух инструментах напоминала дуэт двух альпийских рожков. «Мелодии, – замечает мой брат, – я не запомнил, да к тому же это и трудно, так как, по-видимому, определенной мелодии у них нет, и всего чаще случается так, что один из играющих фантазирует тут же, а другой ему вторит».

Между тем настало время прощаться с гостеприимным хозяином. Поблагодарив его за любезный прием и угощение, мы, в сопровождении толпы лам, спустились с вышеупомянутой лестницы и, эскортируемые десятком торгоутских наездников, вернулись в свой лагерь.

Минут десять спустя к нам еще раз явились от вана, и на этот раз уже с тем, чтобы представить подарки: двух баранов, кирпич монгольского чая, пятьдесят джинов[20] муки и кожаную флягу с калмыцкой водкой – «молым-арки». С своей стороны, мы не замедлили его отдарить, пославши бинокль, серебряный эмалированный, очень массивный браслет и прекрасный перочинный нож о четырех лезвиях. Бинокль ему не понравился, и он вернул его обратно с просьбой обменять на большой охотничий нож, который успели у нас подсмотреть некоторые из лиц его свиты. Мы согласились, не желая раздражать вана отказом; но эта уступка разожгла только аппетиты торгоутских чиновников, которые заявили себя вскоре самыми бесстыдными попрошайками; в особенности же в этом отношении отличился глава ламайского духовенства, которого нам здесь называли «гэскюй»: он дважды присылал к нам депутацию, не просившую даже, а требовавшую подарков этому господину. И когда мы ему отослали в подарок шерстяной красной материи, то взамен получили только упреки в неумении отличить простого ламу от такого лица, как гэскюй, которому никогда еще не приходилось получать столь несоответствующих его сану подарков.

На следующее утро ван прислал на продажу своих лошадей, но назначил за них до такой степени ни с чем не сообразные цены, что мы решились отослать их обратно. Конечно, подобный поступок не мог понравиться вану, тем не менее час спустя он уже сидел среди нас, в нашей юрте, и, как ни в чем не бывало, весело болтал, просматривая картинки в книге Пржевальского.

Он явился к нам не один. Его сопровождали: малолетний сын его, дядька последнего, младший брат – лама и значительная свита, которая, желая присутствовать при нашей беседе, главнейшим же образом видеть те вещи, которые расхваливал ван, наваливалась на косяки дверей и киряги нашей юрты с такой силой, что даже ван почел подобную назойливость неприличной. Его приказа убраться подальше послушались.

Ван просидел у нас долго. Особенно заинтересовали его съемочные инструменты и карты: «Ни у кого из китайских чиновников не видел я таких роскошнейших карт! Вы, без сомнения, лучше знаете нашу страну, чем даже мы сами!? К чему же в таком случае послужат вам наши проводники?» И когда мы объяснили, то хотя он и казался не совсем удовлетворенным нашим ответом, тем не менее, прощаясь, все же заметил: «Я надеюсь, что в пределах торгоутских земель вы ни в чем нуждаться не будете; по крайней мере мною отданы в этом смысле самые точные приказания».

Нечего и говорить, что обещания эти мы сочли важным залогом будущего успеха и весь остальной день провели в самом радужном настроении. К тому же и лошади и целые партии баранов куплены были нами по весьма сходной цене.

Однако к утру выяснилось, что рассчитывать нам на торгоутскую помощь в отношении проводников не приходится. Тогда решено было: на следующий день, переправившись через Джиргалты, идти до первых китайских поселений, где и попытаться найти проводников на перевал через горы Боро-хоро.

Остаток дня мы употребили на осмотр так называемой здесь «Горящей горы», находившейся всего в трех километрах к востоку от нашей стоянки.

Дым каменноугольного пожара в горах бассейна р. Джиргалты хорошо виден даже с Бэй-лу, но оттуда кажется, что дымит где-то высоко в горах, между тем как на самом деле источник этого дыма находится в предгориях Боро-хоро, в угленосных пластах, слагающих наружные складки всего Восточного Тянь-Шаня от р. Джиргалты до меридиана перевала Буйлук в горах Богдо-ола. Так как нам не раз еще в дальнейшем нашем пути придется посещать месторождения каменного угля как на северных склонах сказанной части Тянь-Шаня, так и на южных его склонах, то я теперь же замечу, что все месторождения каменного угля в пределах Восточного Тянь-Шаня находятся или в его окрайних горах, более или менее далеко отстоящих от основной массы хребта и при этом всегда почти невысоких, или же в каменистых пустынях, примыкающих к нему с обеих сторон, т. е. с юга и севера; так, например, каменноугольные залежи известны к северо-востоку от Гучэна и в некоторых других пунктах центральной Джунгарии; не менее также известны месторождения ископаемого угля и к югу от так называемой «Южной дороги» – Нань-лу.

Мы вернулись в наш лагерь, когда уж почти совсем стемнело, и так как за время нашего отсутствия от имени вана никто не являлся, то мы и порешили – вставши завтра пораньше, идти на Шихо.

Река Джиргалты, через которую нам предстояло переправляться, не меньше Оботу и, как и эта последняя, проложила себе глубокое ложе в дилювиальных наносах. В том месте, где мы на нее вышли, она образует множество перекатов, бурля между крупной галькой и валунами. Пока вьюки спускались по береговым террасам, я решил испробовать реку. С противоположного берега мне что-то кричали калмыки и даже махали руками, но понять из всех этих движений и криков, за шумом реки, я ничего не мог, а потому, выбрав место, которое показалось мне мельче, ринулся в воду и, хотя с трудом, но благополучно добрался до противоположного берега; столь же благополучно вслед за мной переправились сюда и вьюки.




Справа из р. Джиргалты выведены были значительные арыки, орошавшие много километров ниже китайские пашни. Все они оказались глубокими, и переправа через них – весьма затруднительной. Едва, однако, справились мы с последней канавой, как от прохожих китайцев узнали, что все понесенные нами труды были совсем напрасны, так как всего каких-нибудь полкилометра ниже имелся мост через Джиргалты. Торгоуты встретили нас также целым рядом вопросов по поводу трудной, но вполне бесцельной переправы через бурную реку, и тут же сочли долгом своим сообщить, что ван уже выслал нам вслед двух важных чиновников с поручением извиниться за вчерашнее недоразумение.

Действительно, нас вскоре стало нагонять облачко пыли, которое быстро росло и, наконец, выделило из себя группу всадников, бежавших полною рысью. То были торгоутские власти. Старший из них, господин с красным шариком и павлиньим пером на форменной шляпе, поравнявшись с нами, соскочил с лошади н, низко кланяясь, обратился к нам с речью, которую Николай коротко перевел: «Просит остановиться». И когда мы остановились, то Николай продолжал: «А теперь просит сесть на коврик и выкурить трубку табаку». Торгоут, действительно, закурил, мы же терпеливо ждали что будет. Наконец, обратившись всей фигурой своей к Николаю, он начал. Говорил долго и убедительно. Выяснилось, что в проводники нам назначен офицер, сопровождавший этого сановника.

От Джиргалты на восток некоторое время дорога шла по равнине; затем равнина эта стала принимать все более и более волнистые очертания, и мы снова втянулись в гористую местность с совершенно степною растительностью: чий, таволга и чилига сопровождали здесь каждую рытвину, каждое русло хотя бы временного потока, а злаки, уже успевшие местами значительно пожелтеть, одевали все склоны окрайних холмов. Подобный характер местности, который разнообразился только причудливыми обрывами красной глины, из которой слагались здесь многие холмы и гривы, сопровождал нас вплоть до урочища Баин-гол, узкой долины, орошенной горным ручьем, по берегам которого то там, то здесь мелькали группы тополевых деревьев (осокорей). За этим ущельем потянулась снова равнина, частью уже распаханная торгоутами, частью густо поросшая диким овсом, который, очевидно, заглушил здесь добрую половину бывших посевов. Степь окончательно здесь исчезла и сменилась лугами, которые простирались отсюда километров на пять к самым горам. И в то время как там, у Джиргалты, все было желто и тускло, здесь, наоборот, все блистало молодостью, свежестью и яркими переливами зеленых красок…

Я давно уже ехал один. Брат остался позади, чтобы настрелять птиц для коллекций, а мой неизменный спутник – джигит Ташбалта – умчался вперед и, вероятно, вел теперь одну из связок вьюков, оживленно подшучивая над Николаем или же, в свою очередь, сделавшись предметом казачьих острот. Широкая сначала дорога свелась теперь на еле-еле наезженную тропу, вследствие чего следы прошедших вьюков начали сбиваться то в ту, то в другую сторону, а потом и совсем затерялись в следах, видимо, долго бродившего здесь торгоутского табуна.

Я въехал на соседний бугор, и как на ладони представились мне и стойбища торгоутов, не скученные тут в аулы, но разбросанные на значительном протяжении, и их табуны и стада, и, наконец, наш ка≠раван, несколько звеньев которого уже успели, впрочем, скрыться в лощине.

Пройдя отсюда еще несколько километров и вдоволь налюбовавшись на живописные лога, которые нам пришлось пересечь, мы остановились, наконец, в урочище Цзян-цзюнь-гол, по соседству со ставкой торгоутского князя Наин-бэйсэ.

Наин-бэйсэ, старик лет под семьдесят, принял нас очень радушно и в течение следующего дня побывал у нас несколько раз. Он одевался очень бедно и ел очень плохо, хотя в общем и не производил впечатления человека скупого. Сверх всякого ожидания он не только ничего у нас не выпрашивал, но даже, по-видимому, стеснялся принять от нас и те безделушки, которые мы решились ему отослать. «Вы ведь проезжие люди, – говорил он, – и должны беречь свои вещи, а не раздавать их тем, кто, как мы, всю свою жизнь проводит на одном месте».

29 июня мы тронулись отсюда в полной уверенности, что сегодня же мы и доберемся, наконец, до перевала Куйтун; однако расчеты наши оказались ошибочными. Под различными предлогами торгоуты сумели увлечь нас сначала очень далеко на восток, а потом неожиданно сообщили, что перевала Куйтуна они вовсе не знают, а что если между Джунгарией и Юлдусом и имеются вообще перевалы, под другими, однако, названиями, то все они доступны только осенью и весной, а не теперь, когда в сбегающих с них потоках так много воды.

От Цзян-цзюн-гола дорога продолжала бежать местностью чрезвычайно гористой, хотя и с таким характером растительности, который все ближе и ближе походил к степному. Тополевые рощицы и луговые площадки мелькали, впрочем, еще кое-где в узких долинах небольших горных ручьев Тосту-гола и других, придавая им чрезвычайную живописность.

Долина р. Куйтуна, вернее русло ее, не широко и лежит на несколько сот метров ниже уровня соседней равнины, которая километров на пять от крайних горных отрогов протянулась к этой реке. Верхняя береговая терраса, местами очень явственно выраженная, узка и углублена в общем весьма незначительно; зато вторая обрывается круто и на такую значительную глубину, какой не имеют ни одна из рек южной Джунгарии. Русло Куйтуна вырыто в мощных дилювиальных наносах песку и гальки, слежавшихся здесь в настолько плотный конгломерат, что края обеих террас ниспадают к плёсу целым рядом отвесных и круглых башен или колонн, придающих причудливый вид всему этому узкому коридору, на дне которого шумят отдельные рукава мощной в летнее время реки. Почва этой равнины, еле-еле прикрытая растениями полынной формации, представляет только слегка разрыхленный верхний горизонт конгломератных толщ.

Мы спустились к Куйтуну по водостоку, переправились через него с громадным трудом и с еще бо́льшим трудом выбрались по крутейшему подъему снова в степь. Было уж поздно. Пройдя сегодня более тридцати километров, мы почувствовали себя утомленными; тогда нам объявили, что ночлег наш предполагается устроить в урочище Бай-ян-гоу, находящемся всего в каких-нибудь трех километрах от места нашей переправы через р. Куйтун. Действительно, мы достигли названного урочища менее чем через час.

Бай-ян-гоу лежит в устье ущелья несколько ниже крошечного поселка при китайском пикете, который выстроен здесь для охраны табунов, принадлежавших конной лянзе в Кур-кара-усу. Окружающие его горы составляют последнне уступы коротких северных контрфорсов Боро-хоро; они не высоки, состоят преимущественно из красноватых песчанистых глин и покрыты степною растительностью. Как и все почти ущелья этой части Тянь-Шаня, байянгоуская щель имеет чрезвычайно крутое падение; так что едва мы на следующий день частью ею, частью отрогами прошли несколько километров, как уже очутились среди еловых лесов и той обстановки, которая присуща этим горам в пределах упомянутой зоны.

День был облачный, но солнце выглядывало часто, ярким светом освещало два-три отрога, придавало на мгновение всему ландшафту оригинальный, но живой колорит, а затем снова скрывалось для того, чтобы бросить сноп лучей своих куда-нибудь в сторону. И от этой беспрестанной смены света и тени, пробегавших, чередуясь, по всему горизонту в причудливых очертаниях, все эти горы становились еще более фантастическими, чем были в действительности. Перебираясь с увала на увал, но все время держась гребня одного из главных отрогов хребта, мы имели параллельно себе другой такой же главный отрог, отделенный от нашего падью, глубина которой исчезала в тумане. И туман этот, клубами подымаясь наверх и густой пеленой затягивая побочные пади, казался нам какой-то странной средой, в которой точно плавали все эти сопки, то на время погружавшиеся в совершенную темноту, то снова всплывавшие на свет. За одним из увалов, оказавшимся выше всех пройденных, описанная картина гор еще более усложнилась: весь южный горизонт заслонили теперь грандиозные пики, сверху донизу одетые снегом… Но этой величественной панорамой гор нам суждено было наслаждаться недолго: набежали новые тучи, туман охватил нас отовсюду, и крупные капли дождя вдруг усиленно забарабанили по широким листьям придорожных растений.

На станцию Адона-булук мы добрались совсем измокшими. Но дождь не переставал лить и в течение всего того времени, пока мы устроивали свой лагерь и ставили юрты; к вечеру же тучи сбежали и совершенно прояснело.

В Адоне-булук мы едва не остались на дневку. Увлекшись охотой, Григорий Ананьин потерял наши следы, заблудился и ночевал на китайском пикете, в самой вершине байянгоуской щели. Догнав нас только на следующий день часу в девятом утра, он принес нам важную весть: дорога на перевал через горы Борохоро шла по щели Бай-ян-гоу, иными словами – оставлена нами на целый переход позади.

Мы позвали проводника торгоута. Но тот самым решительным образом отрицал это известие и выразил удивление, как Ананьин, ни слова не знавший по-калмыцки или китайски, мог объясниться с китайцем.

– Мы говорили по-тюркски…

– По-тюркски?.. Я первый раз слышу о китайце, говорящем по-тюркски… А впрочем, если вы больше верите ему – идите назад, а меня отпустите…

Мы колебались, но в конце концов последовали за торгоутом.

Мы круто спустились по узкому водостоку к крупной речке Итхана-анчха, перешли ее по прекрасному, китайской архитектуры бревенчатому мосту, поднялись на широкую береговую террасу, прошли ее поперек и узкою щелью, густо поросшей лесом из ели, рябины, тополя, дикой яблони и крушины и разнообразным кустарником, вышли на обширнейшие луга, слегка всхолмленные продольными рядами, принимавшими ближе к хребту характер уже резко выраженных и крутобедрых отрогов.

Горы Боро-хоро и их продолжение – Ирень-хабырга, отличающиеся необыкновенно крутым падением к северу, обилием всяких водостоков и щелей, представляют хребет, редкий в Центральной Азии по своей красоте. Обилие скал, множество живописнейших и вместе с тем диких ущелий, пышная растительность, сплошные еловые леса, наконец, множество речек и рек, бешеными потоками сбегающих вниз, в пустыню, и над всем этим блещущие своими вечными снегами седые колоссы – все это местами образует такие дивные сочетания самых чарующих эффектов, от которых с трудом отрывается глаз. Уже Итхана-анчха, шумным потоком несшаяся в узких щеках, поразила нас красотой открывшейся из них панорамы гор; не менее красива была долина и следующей р. Уласта, оживленная рощами тополей и юртами торгоутских кочевий; но всего великолепнее была долина третьей реки – Пичкана-анчха, как и Уласта, по выходе из гор впадающей в Итхана.

Левый берег ее луговой и настолько высок, что под его отвесною кручей плес реки кажется неширокою серою лентой, перерезанной зигзагами незначительной струйки воды, местами взбитой в белую пену; деревья же, сопровождающие течение этой реки, – лилипутами. Падение террас противоположного берега гораздо положе; местами они совсем размыты, сливаются между собой и береговыми нагорьями и образуют вместе с последними как бы один могучий горный отрог, сверху донизу одетый еловым лесом и роскошною луговою растительностью. Оттого-то правый берег Пичкана-анчха и кажется выше, чем левый. Темно-серые известняковые скалы в том месте, где мы спустились к реке, сжимают до крайности и без того уже крайне узкое ее русло, так что спустившимся на плес кажется, точно за пределами этих природных ворот нет ничего, кроме колоссальных снежных вершин главного кряжа. Вообще спуск к реке очень крут, подъем длинен и утомителен. Дорожка бежит здесь сначала зигзагом в лесу, затем среди кустарных зарослей и, наконец, взбегает на луг, который от берегового откоса тянется еще на несколько километров на восток. Этот луг, ограниченный с севера глинисто-песчаной грядой, а с юга еловыми лесами, спускающимися с отрогов Ирень-хабырга, и есть так называемое урочище Лу-чжан – крайний восточный пункт торгоутских кочевий ведомства Наин-бейсэ.

Хотя тянь-шаньские торгоуты нигде не казались нам богачами, но в сравнении с ними лучжанцы выглядели совсем нищими; даже у старшины юрта оказалась дырявой, обстановка убогой, дети – в рваных и донельзя грязных халатах.

В урочище Лу-чжан (7080 футов, или 2157 м) мы простояли три дня, предпринимая поездки к подножию снеговых вершин, в зоны альпийскую и каменных осыпей (9000–9500 футов, или 2740–2755 м), охотясь и коллектируя с большим прилежанием, и в конце концо, остались вполне довольны своим здесь пребыванием, хотя дожди, выпадавшие ежедневно, нам чрезвычайно мешали. Не повезло нам только на маральей охоте. Олень этот так здесь напуган, что убить его можно только случайно; усиленная же наша стрельба по птицам, барсукам и суркам давно уже должна была предупредить осторожного зверя о прибытии в его родные леса заклятого врага – человека.

На второй день пребывания нашего в урочище Лу-чжан к нам явился сопровождавший нас из урочища Цзян-цзюнь-гол офицер торгоутской милиции и объявил, что неотложные дела отзывают его обратно в ставку Наина-бэйсэ. почему он и сдает нас местному старшине. На наш вопрос последнему, знает ли он, куда ему следует нас вести, старшина покорно заметил:

– Окрестная страна вдоль и поперек мне знакома. Поеду – куда захотите…

Удовольствовавшись этим ответом, мы отпустили от себя офицера, одарив его как могли.

5 июля мы покинули нашу стоянку в Лу-чжане. Уже в этом урочище мы обратили внимание на глубокие шурфы и ямы, которые вырыты были вдоль того ключа, на котором мы расположили свой бивуак; по речке же Алтын-голу, в долину которой мы спустились с лучжанского луга, такие шурфы оказались чуть не на каждом шагу. Торгоуты нам сообщили, что это – работа китайцев, которые с незапамятных времен повсюду копали здесь золото, но в последнее время совсем забросили это дело по его малой доходности. Впрочем, китайцы рассказывали нам об этом немного иначе: во время мусульманского восстания залотоискатели частью разбежались, частью попали в руки дунган и погибли; с замирением же края, хотя в эти места и явились новые поселенцы, но за добычу золота они еще не брались.

Речка Алтын-гол, что в переводе означает «Золотая река», течет в узкой долине, ограниченной невысокими и отлогими грядами, сложенными из песчанистых глин с значительным содержанием щебня и гальки и поросшими по преимуществу злаками, чием, полынью, скабиозами и другими степными растениями. Насколько безжизненными и бесцветными кажутся эти гряды, покрытые пожелтевшей уже и блеклой растительностью, настолько же привлекательной является долина этой реки, поросшая лесом, преимущественно из тополей, в тени которых приютились многочисленные кустарники. Тенью этого леса, вернее – парка, разведенного самою природой, пришлось нам пользоваться, впрочем, недолго. Река круто уклонилась на север, мы же должны были свернуть на восток. Пройдя от этого сворота всего только несколько километров, мы вдруг увидели на горных склонах плантации мака и уже пожелтевшие поля пшеницы и проса. Очевидно, мы подходили к китайскому поселению.


Глава четвертая. В поисках перевала через Тянь-Шань

Старшина и сопровождавшие его торгоуты, доведя нас до упомянутых выше полей, приостановили своих лошадей и объявили: «Здесь земля наша кончилась, а дальше идите как знаете!..».

– Но вы же обязались провести нас до перевала через Боро.

– Сколько здесь ни живем, а о таком и не слыхивали!.. Но мы обещались довести вас до китайских властей и, как видите, исполнили свое обещание!..

Это была наглая ложь, да и фигура говоривших выражала столько наглости и бесстыдства, что единственным ответом им могло быть только предложение немедленно удалиться. Прогнав проводников, мы остались одни среди плантации мака и полей ячменя и пшеницы. Несколько дальше показались сбитые из глины заборы, какие-то полуразвалившиеся строения, а наконец, и все селение Бортунгэ.

Благодаря отсутствию проточной воды, которая вся была разобрана на поливку полей, мы некоторое время не знали, где приютиться хотя бы только до завтрашнего утра. Сбежавшиеся китайцы наперерыв предлагали нам чудовищных размеров редиску, яйца и хлеб, но относились безучастно к нашим расспросам о воде. Наконец, выискался один, который решился указать нам превосходное место, где мы, по его уверению, можем найти в изобилии все то, что нам нужно.

Вслед за ним мы побрели вон из селения, свернули в сторону от дороги и пошли среди камышей. Камыши кончились, и мы увидали перед собой крошечный пруд стоячей, зацветшей воды, с одного края взбаламученной стадом тут же валявшихся китайских свиней; это был даже не пруд, а скорее грязная лужа…

– Послушай, любезный, да разве возможно пить эту воду?

Вопрос этот, однако, был лишним, потому что один из китайских мальчуганов, целой гурьбой бежавших за нами, тут же демонстрировал способ, каким пользуется местное население для утоления своей жажды. Он поднял рубашку, прыгнул в воду и принялся пить ее точь-в-точь так же, как и наша собака, уже самодовольно расхаживавшая теперь в этой луже.

– Да неужели же у вас здесь нет иной воды, кроме этой?..

– У нас есть речка… Да вы не беспокойтесь, вам ведь и этой воды хватит с избытком!..

Едва растолковали китайцам, что не в количестве дело, а в качестве. Но это только распотешило многих из них, на лицах же других мы ясно прочли себе осуждение.

Когда мы уже собиралась продолжать путь наш дальше, к нам вдруг протолкался весьма прилично одетый китаец и объявил, что возникшее затруднение легко устранить, так как в любой из арыков можно немедленно же пустить проточную воду.

– И вы это сделаете?

– Я уже отдал соответствующие распоряжения.

Со стороны китайцев это было очень любезно, и мы не замедлили, разумеется, выразить им живейшую свою благодарность. Вода, однако, прибыла к нам не ранее, как часа через два, да и то пустили ее не местные жители, а наши казаки.

На следующее утро мы потянулись селением Бортунгэ. Было девять часов. На небе ни облачка, в воздухе тишь и необыкновенная духота, окрестности – волнистая глинисто-песчаная степь, покрытая густой, но уже пожелтелой травой: блеклые краски, скучный ландшафт! А вдали фиолетовые массивы гор, увенчанные снегами, – соединение стольких контрастов с этой унылою местностью… И под влиянием зноя и пыли все эти столь обычные там дикие скалы или густые ельники, перерезанные ручьями и полные прохлады и тени, рисовались воображению нашему вдвое заманчивее, чем, может быть, были в действительности…

Передний эшелон наших вьюков стал вдруг быстро спускаться, но куда – с того места, где я тогда находился, еще не было видно.

– Хоргос!

– А!.. Наконец-то!.. – и я рысью пустился обгонять беспощадно пыливших вьючков.

Хоргос, как и большинство пройденных до сих пор рек южной Джунгарии, вырыл себе глубокое и обширное ложе в послетретичных конгломератах. Смотришь сверху: точно ручьи, сплетаясь и разбиваясь на рукава, бегут по каменистому руслу, а спустишься вниз – ревет бездна потоков, несущих громаду мутной воды… И счастье еще, что последняя разбросалась, а протекай она здесь одной только трубой, пожалуй, не всегда была бы даже возможна и переправа через нее.

На противоположном, еще более крутом берегу одиноко ютилась какая-то китайская фанза – начало поселка, заслоненного от большой дороги цепью глинисто-песчаных бугров. Тут же, только спиной к этим постройкам, расположилась и лавочка, в которой какой-то предприимчивый китаец бойко торговал всяким мелким товаром. Завидя нас, он вышел из-за прилавка и с большой развязностью стал приглашать нас на чашку горячего чая.

На наш вопрос относительно перевалов через горы, этот китаец сообщил, что небольшие партии калмыков ежегодно приходят сюда ранней весной из-за гор, спускаясь по речке Улан-усу.

Мы решили воспользоваться этим указанием и пойти по указанной нам тропе, своротив сюда же и ушедших далеко вперед наших вьюков.

Дорожка побежала сначала логом, потом стала огибать бугор за бугром из лёссоподобной глины, с примесью гальки, и, наконец, совсем затерялась в плантациях мака. Кое-как мы выбрались к задворкам селения Ню-цзюань-цзы, но произвели здесь своим появлением страшный переполох: собаки залаяли, двери захлопали, и все, что в селении, кажется, только было живого, куда-то мигом запряталось…

Мы прибавили ходу и вскоре втянулись в ущелье, в котором и заночевали у опушки елового леса.

От места нашей стоянки дорога круто взвивалась по косогору. Все выше и выше… Наконец мы на гребне отрога. Впереди громадные скалы голого камня, справа и слева глубочайшие щели, поросшие лесом. Дорожка кончилась, и последние следы ее затерялись в траве чуть не по пояс. Куда же теперь? Неужели возвращаться обратно в селение Ню-цзюань-цзы?

– Нет, уж лучше спускаться вон этим логом… Куда-нибудь да выйдем же мы наконец!

И мы стали спускаться. Вьючных лошадей пришлось разобрать по рукам, а верховых погнали пустыми. Щеки оврага целиком состояли из спекшихся на солнце глинисто-песчаных крутейших откосов, по которым лошадям нашим приходилось буквально сползать, рискуя при этом ежеминутно сорваться. А затем, когда мы сползли с этой кручи, внизу мы встретили новое затруднение: чащу ели и всевозможных кустарников, пробираться через которую с вьюками дело вовсе не шуточное. Но, наконец, и с этой задачей мы справились и вышли на луг, который пересекала во всю его ширь большая арбяная дорога.

– А вон и калмыки!

Вьюки были брошены, и все мы, кто был только свободен, поскакали к аулу. Но мы там никого не нашли, кроме двух-трех подростков, пугливо озиравшихся на незнакомых пришельцев. Они до такой степени были поражены появлением нашим, что на первых порах, очевидно, даже не знали, на что им решиться; но, наконец, сочли за лучшее испугаться, бросились в юрту и забились там между кошами.

Мы хотели уже было броситься на розыски взрослых, когда вдруг они сами точно из земли выросли перед нами.

– Мы видели, – говорили они, – как вы подъехали к нашим юртам, и поспешили сюда… Хотя мы и бедные люди, но все же предлагаем вам войти в наши жилища и подкрепить свои силы…

– Спасибо, но мы же очень спешим…

– Но откуда же вы приехали к нам и где остались почтенные ваши семейства?

– Мы, как видите, русские… ваши земли нам незнакомы, и мы заблудились. Покажите же, как пройти нам на перевал через этот хребет…

– На перевал? Но вы ни через один из перевалов теперь не пройдете! Здесь дикие горы, плохие дороги, снег на перевалах повсюду глубокий, но в это время года уже рыхлый настолько, что нет ни малейшей возможности пробраться через него.

– Но как же нас уверяли китайцы, что есть хороший перевал в верховьях речки Улан?

– Ах, что знают китайцы! Перевал там действительно есть, но как вы теперь до него доберетесь? Улан-усу вброд ведь летом вовсе не проходим…

– Однако мы хотим попытаться… Пусть только кто-нибудь из вас нас проводит…

Но на это предложение они ответили отказам. Как можно! Они разве свободные люди? Они работники-дровосеки, закабаленные китайцами и обязанные к сроку доставить значительную партию леса в Манас… Но указать дорогу в долину р. Улан-усу они могут и не отказываются. И они действительно ее указали, а двое из них даже проводили нас с километр.

– А та арбяная дорога куда же пошла?..

– Да никуда. Она вон здесь, много, если в полуверсте и кончается. Это – лесная дорога: по ней мы лес в Манас возим…

Простившись с калмыками, мы двинулись в указанном направлении и, пройдя не более восьми километров среди высоких глинистых и песчаниковых холмов, кое-где прикрытых еще зелеными злаками и в распадах густо заросших кустами таволги и караганы, выбрались, наконец, без особенных затруднений в долину Улан-усу, т. е. «Красной реки», которая как бы в противоречие с данным ей монголами прозвищем несла теперь воды столь же чистые, как кристалл.

Переправившись через нее без труда и вдоволь по этому случаю насмеявшись над неудачной выдумкой торгоутов испугать нас этой мелкой водой, мы раскинули свой бивуак на прелестной лужайке, окруженной скалами, лесом и крутой излучиной Улан-усу. Для того, однако, чтобы без проводника пуститься вперед, надо было хоть в общих чертах познакомиться с характером предстоящего движения по ущелью, и мы решились исследовать его в тот же день…

С этой целью и были нами посланы вверх по реке казаки Комаров и Глаголев. Они проездили часов шесть и вернулись, когда была уже темная ночь. Но пока они ездили, а некоторые из нас экскурсировали в окрестных горах, на бивуаке у нас вот что происходило.

Едва мы принялись было за послеобеденный чай, как из-за леса показалось несколько всадников. Они спешились и приблизились к нашим юртам.

– А, торгоуты! Добро пожаловать… вы куда?

– К вам.

– Опять к нам? Да что вам нужно от нас?

Торгоуты замялись, потом отвели в сторону Николая и стали ему что-то настойчиво и с жаром внушать.

Оказывается, что торгоуты, живущие в этих горах, испугались, узнав, что русские намерены идти вверх по р. Улан-усу. Это ведь для всего отряда верная гибель! И кто же тогда будет в ответе? Никто, как только они, торгоуты… Лучше не доверяться этой реке. И теперь уж в вершинах своих она местами непроходима, но что же будет впоследствии, через несколько дней, когда вода в ней пойдет очень заметно на прибыль? И это не все. За перевалом протекает другая река, которую в низовьях называют Манас, а в верховьях Хуста: это громадный поток, через который, и то только в истоках, переправляются случайно ранней весной, обыкновенно же в то еще время, когда воды ее скованы льдом. «Что же будет, – добавляли в ужасе торгоуты, – если вы теперь же достигнете берегов этой реки? А то, что вы попадете в каменный ящик, из которого нет выхода ни взад, ни вперед… Страшное положение и в перспективе голодная смерть!»

Торгоуты столько раз нас обманывали, что мы давно перестали им верить. Не поверили и теперь, а подумали: «Лгут, конечно! Верно снова хотят, чтобы мы уклонились с прямого пути. Уж подождем лучше наших казаков да выслушаем раньше, что скажут они».

И дождались, наконец, и наговорили они нам порядочно ужасов.

– А не верите, ваше благородие, наведайтесь сами!

– Да неужто же нет обхода нигде?

– Может, и есть, да где их было сегодня искать?! К тому же и ту тропинку, по которой мы ехали, пожалуй что вовсе за тропинку и почесть невозможно… а что уж месяца два, как ею не ездил никто, то, верьте совести, верно!

Решено было на следующий день самим исследовать как можно дальше ущелье. Но все же на душе стало грустно. Приходилось, по-видимому, окончательно расстаться с надеждой попасть на южные склоны Боро-хоро.

На следующий день, едва отъехали мы несколько сот метров от нашего бивуака, как уже Комаров нашел нужным предупредить:

– Переправа!

– Как, уже?!

Мы бухнулись в воду и совсем неожиданно зачерпнули в голенища воды.

– Ого, глубоко!

Но нас дальше ждал новый сюрприз.

Река неслась со страшной стремительностью, билась среди валунов и, обдавая их то и дело клочьями пены и миллионами брызг, уносилась вдаль сплошной белой пеной… А несколько выше, стеной в полтора-два метра, из-под загромоздившего русло реки бурелома выбивались мощные струи воды, разбивавшиеся о каменные твердыни со стоном и ревом, наполнявшим всю эту щель до того, что в двух шагах уже ничего не было слышно. И сырость, и этот шум, и царившая здесь полутьма, которую рассекал один только солнечный луч, упавший в реку откуда-то с высоты и в ней утонувший, и все эти скалы, словно щетиной поросшие ельником, и, наконец, эти валуны, отшлифованные водой и теперь влажные от тумана, – все это производило на нас какое-то странное впечатление: не то содрогалась душа от восторга, не то от какого-то страха. Да, глухое, дикое место! И представьте же себе теперь изумление наше, когда тропинка, добежав до водопада, круто свернула к нему и на наших глазах ушла под пенящуюся поверхность воды.

– Да неужели же здесь переправа?

– Здесь… под гребнем воды.

Жутко, даже очень жутко, но… что же поделаешь? Главное, надо помнить всегда, что колебания в таких случаях очень опасны. Неуверенность седока живо передается и лошади, и тогда хоть возвращайся назад! Она будет трусить, а если и добьешься нагайкой до того, что она, наконец, ринется в воду, то зашагает так робко, что и не такая струя собьет ее в камни.

Более или менее благополучно мы проехали еще шесть таких переправ, все в том же роде. Две из них удалось обойти, через остальные придумали способ перевести вьючных лошадей и баранов и, довольные своей поездкой, вернулись обратно.

– Завтра чем свет к перевалу!

Приказание отдано, но мы не могли скрыть от себя, что идем на авось. Впрочем, мы имели свой план. За восьмой переправой мы отыскали прекрасное место для стойбища. Здесь остановимся на день, думали мы, изучим ущелье еще километров на десять выше, перетащимся, может быть, и туда, а там, вероятно, будет уже недалеко и до перевала…

Вечером вторично явились к ним торгоуты.

– Ну что же, все-таки едете?

– Едем…

– А далеко уезжали сегодня вверх по реке?

– Да до ключа, что впадает в Улан.

– Далеко… Должно быть, хорошие у вас кони… а наши такой дороги не сделают… Ну, что ж, желаем вам успеха!..

Искренний тон последнего пожелания нас очень встревожил: «Неужели же правда все то, что они говорили нам о предстоящей дороге?»

О том, как на следующий день переправились мы через Улан-усу, можно составить себе понятие по следующей картине.

Глухой рев реки все покрывал… Слышен был только говор ближайших, да изредка доносился сюда громкий крик Глаголева, могучая, почти нагая фигура которого отчетливо рисовалась на каменной глыбе, выше других торчавшей над бурною поверхностью пенящегося потока:

– Лови!

И вслед за тем взвивался аркан, расходящеюся спиралью проносился над водопадом и попадал в руки другого казака, который в одной рубашке бесстрашно балансировал на стволе старой ели, сильно накренившейся над клокотавшей пучиной. Конец его привязывался к вьюку, завьюченному чуть не к самой спине, раздавалась команда: «Айда! Пошел!» – и вслед за тем юркий, худощавый Григорий, с головы до ног уже мокрый, но в лихо набок заломленном картузе, уже несколько раз погружавшийся вместе с своей лошадью в воду, отводил на правый берег едва справлявшегося с потоком вьючка.

Он ликовал, и вся его фигура, казалось, нам говорила: «Каков, в самом деле, я молодец!» Да, и действительно молодец! Другие по разу и по два проводили по гребню водопада вьюков, он же один свел их двенадцать… И мы хвалили его: «Ай да молодчина, Григорий!»

Но в силу, вероятно, этих похвал он стал вскоре даже с некоторым пренебрежением посматривать как на тех, кто с ног до головы не был столь же мокрым, как он, так и на тех, кто вертелся и с делом, и без дела между вьюков. В особенности же доставалось от него Давыдке-дунганину и переводчику Николаю.

– Ну, ты, кошма, подавай, что ли, вьюков! Ну, ты, орда, держи, что ли лошадь! – сыпал он и вправо и влево, и ему и держали и подавали… Он некоторым образом чувствовал себя на положении героя, а потому суетился, приказывал и вообще изо всех сил старался держать персону свою на виду. Наконец, Ташбалте он примелькался.

– Ты чего раскомандовался тут! Пошел вон, и без тебя здесь все обойдется!..

Ташбалта Ходжаев – ветеран всех моих путешествий; подобная переправа ему, разумеется, не новость, но он смотрит на нее, как на серьезное дело, а не ищет в ней только забавы или, тем более, предлога выказать свое молодечество.

Николай и Давид тотчас же примкнули к Ходжаеву.

Чтобы помирить враждовавших, я отправил Григория к тому месту, где переправляли баранов. Он пригорюнился было сначала, но, взглянув вперед, просиял. Действительно, я посылал его на забавное дело! Там вязали поперек тела баранов и, несмотря на отчаянное сопротивление с их стороны, подтаскивали к воде и с размаха бросали в пену потока… Течение тотчас же, разумеется, уносило несчастных вперед, но, благодаря аркану, они всякий раз неизменно добирались до камней противоположного берега, где уже их и встречали две спасительные руки человека. Картина обычная, но доставившая Григорию необычное наслаждение. Роль зрителя он тотчас же переменил на роль главного действующего лица, и ни один баран уже не мог миновать его рук…

Когда все лошади стояли уже на правом берегу Улан-усу, я с казаком Глаголевым уехал вперед, а брат остался с вьюками, взяв на себя присмотр и руководство дальнейшим движением каравана вверх по реке. За третьим бродом мы, в свою очередь, с Глаголевым разделились: я еще раз переправился через поток, а он остался на месте, потому что каждому из нас приходилось расчищать и исправлять свой участок дороги.

Немало, должно быть, прошло уже времени, метров двадцать – сорок просеки ширилось уже у меня за спиной, а наших вьюков все еще не видать… Что бы такое?! И я направился к берегу.

Каково же было мое изумление, когда на противоположной стороне я застал такую картину.

По-видимому, уже весь караван там столпился. Бегали, суетились, одни почему-то крупными фестонами развешивали по ближним деревьям штуки пестрых ситцев и кумача, взятых в целях обмена на баранов; другие несли в чащу леса сундуки и мешки или уводили туда же уже развьюченных лошадей… Два казака прибежали, схватили арканы и опять убежали. И оттуда, куда убежали, раздался выстрел, гулко отозвавшийся среди скал.

– Что там такое?

Но меня не слыхали… Я бросился к лошади и тут только заметил впервые, что сталось с рекой…

Несколько часов тому назад совершенно прозрачные воды «Красной реки» окрасились теперь действительно в этот цвет, но одновременно с этим и поднялись настолько значительно, что залили даже все камни, служившие нам раньше указателем брода.

Положение становилось опасным, и медлить было нельзя… Я въехал в дико ревущий поток… Что было со мной вслед затем, описать трудно. Я испытал чувство, которое должен был бы, как мне кажется, испытать человек, низвергнутый в пропасть, с тою, впрочем, существенной разницей, что одновременно я принимал и холодный душ. Когда я очнулся от неожиданности, я увидел себя среди клокочущей пены и торчащих отовсюду каменных глыб. Мне казалось, что я нахожусь на вершине наклонной плоскости, с которой с чрезмерной быстротой я несусь куда-то вниз, в какую-то черную щель, где опять-таки ничего, кроме белой пены и черных вершин валунов, не видать… И странно! В этот серьезный момент я не ощущал ничего: ни испуга, ни стремления выбраться так или иначе из опасного положения… Еще помню один только момент: меня точно метнуло вокруг черной скалы, и тут же я как-то сразу и понял, что нахожусь уже вне всякой опасности: лошадь ощутила под ногами твердую почву и одним прыжком выскочила на камни… Еще одно усилие, и мы оба были на берегу но, к сожалению, не на том, где находились наши вьюки…

Все рассказанное длилось один только миг, вот почему и люди наши, хотя и видели мое приключение, но не успели сообразить даже, чем и как мне помочь. Они на все лады махали руками, указывали на что-то и силились перекричать рев потока, но, увы! совсем напрасно, так как до меня едва доносились бессмысленные: ук, ук!..

Выбравшись на тропинку, я еще раз попробовал переправиться, взял много выше и с грехом пополам добрался-таки до своих.

– Слава тебе, Господи! А мы уже думали…

– Да у вас-то тут что?! Брат где?..

– И у нас-то не вовсе, чтоб ладно… Трое лошадей в воду свалилось… едва спасли, а уж вещи все подмокли. А что сталось с папиросами, да и с прочими всеми вещами, хоть не рассказывай!.. А одну лошадь, Чуркинова гнедка, пристрелили… Должно, ногой попал в камни и то ли вывихнул ее, то ли сломал, а только уж тронуться с места не мог… Его благородие, должно, и по сей поры еще там.

Так закончился первый переход наш вверх по р. Улан-усу, – предсказания торгоутов сбывались.

Вечером пошел дождь, и мы, забравшись в казачью юрту, сообща обсуждали вопрос: продолжать ли движение наше вверх по реке или, пока не поздно, вернуться назад?

Решили, несмотря ни на что, идти к перевалу, но прежде всего обстоятельно изучить ущелье еще на несколько километров впереди. С этой целью я, Григорий и три казака должны были назавтра чуть свет тронуться в путь.

Проехав несколько переправ, мы достигли, наконец, того места, где река каскадом выбивается из щели. Комаров сунулся было в реку, но водой его тотчас же сбило с седла, и оба, казак и лошадь, едва выбрались затем на берег.

– Надо искать, ребята, обхода… С вьюками здесь все равно не пройти…

– Где уж с вьюками!..

Поручив лошадей наших Григорию, вдвоем с казаком Чуркиным мы полезли на соседнюю гору. Лиственный лес кончился, и мы уперлись в скалу. Здесь было сыро, росли бурьян и крапива. Еще выше – мох, а там обрыв скалы и площадка…

– Ну, здесь также с вьюками не проберешься!

Однако все же мы полезли вперед, так как я хотел, по крайней мере, познакомиться с характером гор и засечь некоторые из выдающихся вершин этих последних.

Камень обнажился повсюду. Гольцы были донельзя крутые, и мы вынуждены были пользоваться самыми ничтожными выступами камня, чтобы хоть несколько подвигаться вперед. В конце концов мы все же, однако, выбрались на вершину отрога, с которого хотя и раскрывалась широкая панорама гор, но, к сожалению, только на запад, а восток по-прежнему все еще оставался скрытым за соседним отрогом. Подозревай я тогда, какие громадные скопления снега маскирует он, я, без сомнения, не пожалел бы трудов, спустился бы в падь и поднялся бы на противоположную гору, но теперь я почел это излишним. И без того мы употребили на подъем больше часа, вышли за верхний горизонт ельников и достигли зоны ползучего можжевельника. Река казалась отсюда узкой белеющей ленточкой, замкнутой в скалистых черных щеках, выше которых, куда ни взгляни, торчал ельник, который сплошным лесом одевал все сопки вплоть до горизонта гольцов.

Изумрудными змейками луговин, устилающих пади, делился этот лес на участки, и каждый участок представлял из себя ощетинившийся конус, тесно прижавшийся к каменному валу, сложенному, по всему видно, из таких же метаморфических пород, как и все окрестные горы. Километра два впереди р. Улан-усу круто поворачивала на юго-восток, и ее долины нам отсюда было уже вовсе не видно; зато был хорошо виден ее главный приток, который сбегал с снеговых полей, подпертых, точно барьером морены, узким поясом крупных осыпей, среди которых то там, то здесь струились ручьи.

Думая сколько-нибудь выгадать при спуске, мы взяли правее, но вскоре раскаялись. На первых порах все еще шло хорошо. Кое-как мы даже спустились с отвесной скалы, но затем уже выбрались на такую площадку, откуда не было выхода. Впереди пропасть, позади и с обеих сторон – каменные откосы, по которым спуститься еще была хоть какая-нибудь возможность, но взобраться на которые – никакой. Чуркину, впрочем, как-то еще удалось, буквально обхватив руками и ногами каменную глыбу, проползти на соседний выступ скалы, но я чувствовал, что подобный эксперимент будет мне не по силам, что я оборвусь непременно, и колебался… Но другого выхода не было, и я, что делать, решился…

– Сюда, сюда ногу, правей, правей!..

Конвульсивно ухватившись руками за какой-то выступ скалы, я повис над бездной, тщетно пытаясь найти на гладкой поверхности камня хоть какой-нибудь упор для ноги. Наконец, последний нашелся, но зато правая нога так и осталась у меня на весу… Я распластался на камне и не имел силы перекинуть руки вперед.

– Теперь хватайтесь за куст!

Я видел этот куст, жалкий и почти высохший можжевельник, торчащий из ближайшей щели, но не мог до него дотянуться… Но вот и это кое-как удалось… Доверившись крепости деревца, я опять повис в воздухе, делая тщетные усилия отыскать ногами новый выступ скалы.

– Правей, правей!.. Скорее!.. Смотрите, куст!..

Куст, действительно, медленно вылезал из щели. Очевидно, его корни не могли выдержать моей тяжести… Я этого не видел, а чувствовал… И при одном этом сознании у меня потемнело в глазах. Я выпустил куст из левой руки и стал ею машинально хвататься за всевозможные выпуклости скалы; я ухватился за что-то колючее и, несмотря на острую боль, сжал это нечто в руке. Затем еще несколько усилий ногами, и я уже был вне опасности…

– Уф! Чуть было не сорвался!..

Оглядевшись на новой площадке, мы поняли, что попали из огня да в полымя: последняя также кончалась обрывом, а сзади упиралась в скалу. На наше счастье, однако, на скалу навалилась старая ель, с которой время успело уже не только содрать всю кору, но и окрасить ее в густой серый цвет. Доверившись вполне ее крепости, мы спустились по ней и вскоре очутились снова в еловом лесу, путь по которому уже не представлял никаких затруднений.

Григория мы застали внизу одного, казаки же, нас не дождавшись, переправились где-то ниже и уехали на перевал.

Они вернулись тоже не с радостными вестями: «Лезли мы, лезли, бросили, наконец, лошадей и, прыгая с камня на камень, прошли эдак с километр, но все же до перевала не добрались и вернулись…»

Решение наше выбраться на южные склоны Тянь-Шаня, таким образом, оказалось неосуществимым, и мы повернули назад…

11 июля мы прибыли на место первой своей стоянки в устье ущелья р. Улан-усу, а 12-го и вовсе расстались с этой последней, свернув у стойбища маньчжурских солдат, пасших здесь казенный табун, опять на восток. Здесь мы снова вступили в холмистую местность, поросшую луговыми травами и среди них сплошными насаждениями клубники и земляники, – факт, интересный в том отношении, что указывает на вероятное отступление лесов в этой части Тянь-Шаня. На одном из пригорков мы вдруг увидали силуэт рослого каракуйрюка. Каракуйрюк, и здесь, столь высоко в горах, какое необычное в самом деле явление! Конечно, попытка свалить его из винтовки на расстоянии многих сотен шагов окончилась неудачей, но эпизод этот тем не менее возбудил столь оживленные толки, что мы не заметили даже, как добрались, обогнув глубокую и широкую падь, в которой еще раз натолкнулись на маньчжурский табун, до полей, засеянных маком.

Дальше мы свернули в горы, и очень скоро, вдоль речки Фоу-хэ, добрались до нижнего предела ельников (5952 фута, или 1812 м над у. м.), где и остановились. Менее чем в полукилометре от нашего бивуака были юрты калмыков. Оказалось, что это были семьи охотников на маралов, перебравшиеся сюда еще ранней весной из-за Тянь-Шаня, с Юлдусов и из окрестностей Карашара.

Несмотря на систематическое избиение маралов самцов ради пантов, их еще очень много в этих лесах. Чуть не из-под Урумчи до Хоргоса северные склоны гор, в пределах лесной зоны, почти вовсе не заселены; вероятно, только это пока и спасает их здесь от полного истребления, какому они подверглись уже в Хамийских горах и к западу отсюда, за Куйтуном и Джиргалты.

Самим нам не удалось, однако, здесь хорошо поохотиться. Незнакомство ли с обычаями оленя, неумелость ли наших охотников, но только они каждый раз возвращались с пустыми руками. При наличии густого кустарника, высокой травы, леса в полной листве – не легко было найти здесь марала, а еще мудренее было к нему подойти…

Воспользовавшись тем, что торгоуты повадились к нам ходить, мы сделали попытку сговорить кого-либо из них поступить к нам за хорошую плату в проводники; но они наотрез отказались: «Китайцев боимся», – говорили они…

Ввиду этого пришлось ехать к китайскому старшине в упомянутый выше поселок Ши-цюань-цзы. Вопреки торгоутским рассказам, старшина этот оказался добродушнейшим человеком. Он очень сердечно отнесся ко всем нашим нуждам, помог заказать четыре сотни китайских паровых хлебцев (мянь-тау) и отыскать проводника через Манас. Совершенно успокоенные за дальнейшую судьбу нашего движения на восток, вернулись мы на нашу стоянку и на следующий же день выступили по направлению к упомянутой выше реке.

Дорога сначала шла вниз по речке Фоу-хэ. Бесчисленные извилины этой последней, мягкая мурава ее берегов, группы тополей, кустарник и серые глыбы камней, отделившиеся от остального массива, кое-где сужающие долину этой речки, – все это местами представляло такое красивое сочетание между собою, что местность эту по всей справедливости следует отнести к числу живописнейших в Восточном Тянь-Шане. Долина Фоу-хэ очень оживлена, благодаря каменноугольным ломкам, находящимся километрах в двух выше поселка Ши-цюань-цзы. Каменный уголь выступает здесь жилами мощностью до полутора метров среди углисто-известковистых сланцев и железисто-кварцевых конгломератов, прорванных кварцитом. Однако почти вертикальное простирание этих жил крайне затрудняет работу китайцам.

Селение Ши-цюань-цзы невелико, очень разбросано и окружено значительною площадью культурных земель. Базар в нем небольшой, но он так живописно приютился под сенью громадных деревьев и среди быстротекущих ручейков прозрачной воды, что невольно забываешь здесь невзрачность окрестных построек. Вьюки должны быть теперь уже далеко! Мы рысью выехали из селения и, для сокращения пути, межами выбрались на дорогу, которая, не доходя Ши-цюань-цзы, оставила долину Фоу-хэ и свернула к горам. Мы догнали свой караван, впрочем, нескоро, хотя увидели его при первом же подъеме его на высокий увал, служащий восточной гранью донельзя расширившейся здесь долине Фоу-хэ.

Со следующего увала, на юге, совсем неожиданно открылся вид на гигантскую группу сложных колоссов, которую калмыки назвали нам Дос-мёген-ола. Это было величественное, редкое зрелище! Ничего, кроме зеленых гор и долин, которые далеко уходили вдаль, сливаясь там в одно зеленое поле, и непосредственно над ними пять снежных гигантов, отчетливо рисовавшихся на темно-голубом фоне ясного неба! Но нам некогда было долго любоваться этой картиной: следовало спешить, чтобы где-нибудь не сбиться с пути, так как тропинки в этой холмистой местности разбегались во всех направлениях. Спустившись под гору, мы миновали поле, плантацию мака и фанзу; затем дорога повела нас из лога в лог, пока не вывела, наконец, к ключику горько-соленой воды, струившемуся в овраге, обросшем лозой, шиповником и другими кустарниками. Вдоль этого ключика, по тропинке, едва намеченной на спекшихся глинисто-песчаных откосах ущелья, мы и спустились к Манасу.

Глухой гул известил нас о близости громадного потока воды; но гул этот шел точно из-под земли, и, только подъехав уже к обрыву второй террасы и заглянув в него, мы увидели наконец глубоко внизу, в узком каньоне, с шумом, от которого, казалось, содрогались в соседние скалы, катящиеся валы вспененной серой воды. Это и была Хуста (Хосутай), в низовьях – Манас.

Полковник Галкин, совершивший весьма трудное путешествие по горам Восточного Тянь-Шаня и посетивший истоки Хусты, дает живую характеристику этой местности[21]. Сравнивая ее с тем, что сообщалось мною об этой, вероятно, самой дикой и недоступной части Небесных гор в письме из Хами[22], нетрудно подметить почти полное тождество этих двух описаний, хотя, конечно, отчета полковника Галкина я в то время еще вовсе не знал. Это дает мне смелость предполагать, что собранные нами сведения о Дос-мёген и прилегающей горной стране заслуживают доверия.

С окрайних холмов долины Фоу-хэ, как уже знает читатель, мы видели непосредственно над зеленым нагорьем подымавшуюся горную группу из пяти колоссальных пиков. Эту горную группу нам назвали Дос-мёген-ола. Чем дальше, однако, подвигались мы на восток, тем длиннее и длиннее становилась цепь снеговых пиков, пока, наконец, мы совсем не потеряли из виду Дос-мёген, как бы затерявшуюся в море ослепительно блиставшего снега, венчавшего все горы на южной стороне горизонта. Из этого я заключаю, что вся масса гор верховий Хусты представляет редкое по своей высоте и в системе Тянь-Шаня поднятие, может быть, короткий кряж, высшие точки которого приходятся, однако, на ту его часть, которую впервые увидали мы еще из долины Фоу-хэ.

Хуста берет начало с фирновых полей, сползающих с южного склона Дос-мёген-ола. Сперва она течет на восток, затем круто поворачивает на север, прорывая хребет по ущелью, отвесные стены которого имеют превышения до 3000 футов (914 м) над долиной реки. Выше этого грандиозного прорыва долина Хусты, согласно с описанием торгоутов, представляет каменный ящик, замкнутый отовсюду высочайшими скалами, через которые все известные перевалы, за исключением Кельдынского (Дунде-Кельде) на юге и Улан-усу на севере, высоки и очень мало доступны. Узкая полоска лугов тянется здесь кое-где только возле воды; затем корма имеются только местами в побочных ущельях – все же остальное пространство сплошь покрыто осыпями, крупными обломками скал, снегом и льдом; дожди и снег здесь очень часты; вообще же, по словам торгоутов, вся долина имеет дикий и угрюмый характер, почему и посещается в исключительных только случаях, да и то преимущественно одними охотниками.

Независимо от того, ошибочно или нет помещаем мы горную группу Дос-мёген столь близко к повороту Хусты и под этим или другим именем станут в будущем известны горы ее верховий, теперь уже для меня несомненно, что с переходом через Улан-усу в бассейн Манасской реки мы оставили за собой хребет Ирень-хабурга и вступили в предгорья другого столь же самостоятельного звена Небесных гор; а потому вполне своевременно бросить ретроспективный взгляд на пройденное пространство и в коротеньком очерке объединить все вышесказанное об этих горах.

При короткости обоих своих заложений хребет Ирень-хабурга – Боро-хоро очень высок; а это и обусловливает все дальнейшие особенности этих гор.

Бесчисленные остроконечные пики хребта Ирень-хабурга и ослепительно между ними блестящие снеговые долины, чередуясь до бесконечности, занимают весь юг горизонта и на окраинах его мало-помалу сливаются с фиолетовыми тонами необъятной дали. На громадном протяжении он совершенно однообразен, и гребень его, выходя всеми своими точками за пределы вечного снега, нигде не представляет ни особенно выдающихся пиков, ни особенно значительных седловин. Это однообразие в очертании гребня нарушается только на крайнем востоке в верховьях Куйтуна, где зубчатость хребта наиболее глубока, и на меридиане Ачала, где кряж расплывается, понижаясь в то же время довольно значительно.

Такой внешний вид хребта уже достаточно определяет его малодоступность, столь полно сказавшуюся и при неоднократных наших попытках добраться до гребня.

Вообще как горы Боро-хоро, так и дальнейшее восточное его продолжение – Ирень-хабурга, представляют сочетание высочайших скал и глубоких ущелий, по дну которых не имеется почти вовсе путей: так узки они и так полно загромождены всевозможными обломками скал; поэтому все тропинки лепятся здесь вдоль гребней отрогов и часто сбегают книзу, на север, к подошве предгорий, обходя тем глубокую щель, в которую спуск невозможен. Я не знаю, конечно, что мешало торгоутам указать нам перевалы через Боро-хоро, но думаю, что одной из причин была малая доступность последних. Впоследствии от одного илийского уроженца, хорошо, по его словам, знакомого с долиной Каша, нам довелось слышать, что самым восточным из доступных вьючному движению перевалов через Боро-хоро следует считать Мынгэтэ; далее же к востоку имеются только охотничьи тропы, по которым сообщение в разгар лета совсем прекращается. Так ли это в действительности, конечно, я утверждать не берусь; припоминаю, однако, рассказ торгоута, уверявшего нас, что карашарские охотники на маралов потому и перебираются на северные склоны Боро-хоро со своими семьями, что только осенью получают возможность вернуться в свои родные кочевья на р. Хайду-гол.

Неприступности Боро-хоро немало способствуют также стекающие с него реки и покрывающие его ельники.

Речных долин в этой горной цепи вовсе не существует; в верховьях они заменяются щелями, недоступными даже и пешему, в среднем течении – каньонами, стены которых, как мы уже видели, слагаются из рыхлых дилювиальных конгломератов. И несмотря на то, что неразвитые предгория Боро-хоро не позволяют образоваться здесь значительным рекам, каждая из них тем не менее только в редких случаях имеет удобные броды. Высокое падение воды обращает их в стремительные потоки, бурлящие на всех переборах [перекатах] или несущиеся пенистым каскадом среди ими же навороченных каменных глыб и бурелома, а это и делает переправу через них всегда почти затруднительной, если только не вполне невозможной.

Изборожденный ущельями, чрезвычайно крутой гребень Боро-хоро даже много ниже линии вечного снега лишен еще сплошного растительного покрова; замечательно также отсутствие здесь сплошных осыпей, хотя щебень и крупные обломки нередко на значительные протяжения покрывают щеки и днища ущелий, по которым капля по капле струится снеговая вода. Из-за крутизны стен тут еще негде укорениться растительности; зато тем пышнее развивается она ниже, на предгорьях и более покатых склонах хребта, которые как бы подпирают осевой скалистый массив. Последний исчезает под лугом только к западу от р. Джир-галты, т. е. в местах наибольшего понижения хребта.

Где только образовалась площадка или не слишком крутой склон, там появилась и ель. Ель сплошными лесами одевает Боро-хоро в пределах от 9000 до 6000 футов (от 2743 до 1828 м) и вместе с лугами составляет господствующую здесь формацию. По отсутствию подлеска, по сухости лесной почвы еловые леса эти всего ближе напоминают растущие по суходолам боровые ельники Средней России; вместе с тем, однако, они представляют и некоторые отличия, вызванные более сухим климатом нагорной Азии: ягодники, папоротники и грибы здесь совсем отсутствуют, мох же покрывает почву только в редких, самых тенистых и влажных местах и притом исключительно обращенных на север. Всего больше моховых пространств мы встретили в верхней части ущелья р. Улан-усу. Тянь-шаньская ель вообще редко спускается в лога и на дно ущелий, где зато пышно разрастаются разнообразный кустарник и травы, так что в горах Боро-хоро вовсе не редки ландшафты, вся оригинальность коих заключается в длинной цепи обросших елью конусообразных возвышенностей, опоясанных узкою лентой изумрудных лугов.




Лесов лиственных пород в горах Боро-хоро мы не встретили. Смешанно же с елью тополь, ива, береза, рябина, карагач и крушина растут почти повсеместно в ущельях. Ниже, однако, предельного распространения ели в долинах рек всего чаще попадается тополь, который нередко и образует тенистые рощи, далее к низу переходящие в урему [пойменный лес]. На восток от р. Манаса, как мы ниже увидим, все долины рек до выхода их из предгорий густо поросли лиственным лесом; здесь же подобные случаи редки. Вообще в горах Боро-хоро наблюдается постепенное вертикальное поднятие предела формации полынной степи от востока на запад, т. е. навстречу наиболее влажным северо-западным ветрам, – факт, конечно, не лишенный значения и объясняющийся как кажется, орографией этой части Джунгарии.

В горах Богдо-ола, к востоку от Урумчи, мы наблюдаем совсем обратное явление: луговой пояс, очень широкий на западе, постепенно все более и более суживается к Хамийским горам. Таким образом изгиб, образуемый Тянь-Шанем у Урумчи, служит как бы главным приемником осадков, проносимых в Джунгарию северо-западными ветрами. Степной характер растительности и даже до некоторой степени пустынность западной части гор Боро-хоро объясняется также близостью высокого Джунгарского Алатау, заслоняющего ее от влияния упомянутых выше ветров в такой мере, что, судя по флоре, она стоит ближе к горам северных уступов Памира, чем к более восточной части того же хребта.

Вообще с формацией полынной степи мы очень редко встречаемся в этих горах; небольшими клочками встречается она на южных склонах боковых отрогов, да ниже 5000 футов (1520 м) представители ее редкими насаждениями покрывают долины рек и прибрежные холмы. Альпийские луга занимают также лишь небольшие площадки в этих горах, что объясняется тем, что гольцы весьма часто подымаются здесь непосредственно из зоны елового леса. Таким образом, эта часть Тянь-Шаня отличается прежде всего крайним однообразием своей флоры, не остающейся без влияния и на состав фауны, крайне бедной видами и к тому же малооригинальной.

Полковник Галкин пишет, что в верховьях Каша Боро-хоро слагают граниты и глинистые сланцы; проф. И. В. Мушкетов также упоминает о выходах красных слоистых гранитосиенитов в ущелье речки Талти[23]. Наконец, по ущелью Боро-бургасу мы всюду находили скалы фельзитового порфира, местами сильно разрушенного. Все это заставляет предполагать, что южные склоны этого хребта, в противоположность северным, очень богаты выходами массивных пород, к которым, кроме вышеупомянутых, следует также присоединить диоритовые и миндалекаменные породы.

На северных склонах Боро-хоро, кроме упомянутого выше одного только сомнительного случая нахождения кристаллической породы в долине р. Улан-усу, мы не встречали массивных пород: здесь преобладали каменноугольные известняки, филлиты и метаморфические сланцы, которые слагали всюду, где ои только был нам доступен, гребень хребта и при этом обнаруживали сильно выраженную складчатость. Таким образом, характеристика И. В. Мушкетова: «Боро-хоро (Ирень-хабарга) преимущественно хребет метаморфический» вполне подтвердилась и нашими здесь исследованиями.

Южный склон Боро-хоро короче северного; связывая это обстоятельство с обнажающимися на них повсеместно массивными породами, следует думать, что налегавшие на них некогда осадочные породы частью смыты водами Каша.

Как с юга, так и с севера на этот основной массив налегают местами сильно размытые отложения юрской и третичной формаций, которые только однажды сложились в средней высоты горы, а именно вдоль речки Фоу-хэ, где, вопреки общему правилу, юрские железисто-кварцевые конгломераты и углисто-известковистые сланцы с прослойками каменного угля обнаруживают крутое падение.

К ним всюду примыкают новейшие отложения – лёсс и конгломерат, обнаруживающий в сечениях его реками горизонтальное напластование.

Все, что нам удалось узнать о минеральных богатствах Боро-хоро, изложено уже в своем месте; мне остается только добавить, что в горах, образующих левую окраину долины р. Улан-усу, когда-то добывалось китайцами серебро; ныне рудник этот заброшен, и проводника к нему найти мы уже не могли.


Глава пятая. От реки Манас до Урумчи

Спустившись с двух террас, крутыми ярами обрывавшихся к руслу реки, мы очутились на небольшой и узкой скалистой площадке, возвышавшейся метров на двенадцать над Манасом. С этой площадки перекинут был мост через реку[24], но до такой степени узкий и к тому же столь нелепо упиравшийся в противоположный выступ скалы, что с навьюченной лошадью, которой пришлось бы сделать прыжок, чтобы выбраться на тропинку, нам казалось немыслимым его перейти. Вот почему мы и заночевали здесь, отложив до утра переноску на противоположный берег своего багажа.

Пока мы развьючивались, солнце успело уже закатиться за окрестные высокие скалы. Стало быстро темнеть, а вместе с наступавшей темнотой все явственнее обозначалась и необычность окружающей нас обстановки. В самом деле дикое и оригинальное место! Отвесные стены стеснили нас в узком коридоре, среди которого, точно в бездонном провале, с ревом несутся валы белой пены. Еще оглушительнее в ночную пору доносится сюда этот рев, еще таинственнее кажется щель, все детали которой теперь уж исчезли в окружающей мгле. Жутко!.. И засыпая на скалистом карнизе, как-то инстинктивно подбираешь под себя ноги, подальше от зияющей бездны, на дне которой зловеще блестит и волнуется белая грива яростно бьющегося о стены потока.

Переход по мосту через Манас мы совершали так: переносили вьюк, переводили вслед затем лошадь и, завьючив ее, уводили по крутой и узкой тропе на широкую площадку правого берега. При всем том не обошлось без несчастного случая. Одна из наших лошадей, только что завьюченная кухней и мягкой рухлядью, не дождалась своей очереди быть уведенной наверх и, испугавшись подходившего к ней китайца, рванулась в сторону, сорвалась с тропинки и упала в поток с высоты чуть ли не тридцати двух метров! Общий крик и беспорядочная беготня вдоль берега – вот первые наши движения; а затем нам оставалось только смотреть на отчаянные усилия несчастного животного выбраться на берег. Впрочем, мы были свидетелями этой агонии одно только мгновение. Лошадь почти тотчас же скрылась за поворотом реки; когда же мы взбежали на бугор, с которого река открывалась метров на четыреста двадцать вперед, то на поверхности Манаса уже ничего, кроме клокотавшей пены, не было видно.

За исключением Или и, может быть, Чу, Хуста – самая большая из рек, сбегающих с северных склонов Тянь-Шаня; разливаясь у города Манаса на несколько многоводных рукавов, из коих один вовсе непроходим вброд, Хуста здесь несется одной трубой и при этом в каньоне, вымытом в коренной породе и имеющем в поперечнике не более шести с половиной метров. Сила ее течения здесь такова, что полупудовый камень, брошенный с высоты 13 м, делает несколько рикошетов прежде чем погрузиться на дно; медный котел, слетевший вместе с лошадью в реку, долгое время мелькал в пене потока, не погружаясь в него. В связи с неприступностью берегов такая стремительность воды исключала, конечно, возможность спасения даже в том случае, если бы лошадь и не получила при падении никаких повреждений. Тем не менее, в надежде на случай, казаки спускались по водомоинам, думая найти если не ее, то часть погибших вещей где-нибудь среди скал; поиски эти, однако, не привели ни к чему: лошадь и все, что было на ней, исчезли бесследно.

Вдруг позади послышался выстрел, гулко пронесшийся по долине. Осмотрелись: наши были все налицо. Приостановились и стали озираться назад; туда же, забыв свою жажду, понесся и Васька. Нашему недоумению положен был, впрочем, скоро конец. Из оврага показались почти тотчас же два всадника, которые крупной рысью направились в нашу сторону. Это были торгоутские охотники из Фоу-хэ, догонявшие нас с тем, чтобы наняться в проводники, и теперь, больше ради забавы, стрелявшие по встреченным ими каракуйрюкам. Приключение это нас несколько оживило. К тому же и тропинка вдруг свернула к горам, по ту сторону коих должен был пробегать ручей Лао-цао-гоу. Действительно, едва поднялись мы на перевал, как впереди увидели широкую полосу луга и камыши, а дальше – тополевую рощу, юрты, табуны лошадей, стада баранов и людей в ослепительно белых одеждах.

«Это русские… татары…» – пронеслось у нас в караване. И мы не ошиблись – это были сергиопольские купцы, оптовые торговцы скотом.

Гуртовщики встретили нас очень радушно. Они не замедлили принести нам два ведра кумыса, и мы этот день, оставивший по себе столь грустные воспоминания, закончили в интересной беседе с бывалыми в Китае людьми.

Между прочим они нам сообщили, что верховья ручья Лао-цао-гоу пользуются у охотников хорошей славой, и мой брат решился на следующий же день, пользуясь дневкой, попытать там свое счастье. Но он вернулся ни с чем, хотя не только видел медвежьи лежанки и во множестве маральи следы, но и стрелял по маралу. К сожалению, раненого зверя ни он, ни его товарищи по охоте – казаки Колотовкин и Иван Комаров, настичь не могли: лес был густой, а собаки они с собой почему-то не взяли.

12 июля мы покинули нашу прекрасную стоянку на берегу р. Лао-цао-гоу и всю станцию [переход] шли горами. С первых же шагов нам пришлось взбираться на высокий отрог, служивший водоразделом вышеупомянутому ручью Лао-цао-гоу и Да-бянь-гоу – красивой речонке, текущей карагачевым и тополевым лесом в глубокой долине. Подъем на противоположный склон этой долины был также в высшей степени крут, но горы казались здесь уже не столь оголенными и красная глинистая их почва красиво гармонировала со свежей зеленью различных кустарников и трав полынной формации.

Следующая, параллельная предыдущим, лесная долина принадлежит р. Сяо-бянь-гоу. Пройдя вниз по течению этой последней километров около двух, мы снова наткнулись на кош[25] зайсанских татар. Напившись здесь кумысу, мы поднялись на высоты ее правого берега и километров около двадцати шли холмистою местностью, встречая на пути прелестные луговины и горные покатости, поросшие сочной травой. Остановились на берегу значительной речки Син-га-хэ, в тополевом лесу, у устья того водостока, по которому спустились в долину этой реки.

Син-га-хэ, приняв в себя Да-бянь-гоу и Сяо-бянь-гоу, впадает справа в Манас. Долина ее некогда пользовалась известностью, благодаря богатым золотым приискам, находившимся на правом ее берегу; ныне же прииски эти заброшены, мосты развалились, и дороги, некогда торные, превратились в узкие тропы.

На следующий день мы продолжали свой путь. Сначала шли вверх по р. Син-га-хэ, затем оставили ее вправо и выбрались на крутой горный отрог, справа окаймляющий долину реки. С него мы спустились в высшей степени оригинальную солончаковую котловину, окруженную высокими и крутыми обрывами цветных глин. Миновав и ее, мы за ближайшим увалом увидали китайский поселок Гуан-гао. Закупив здесь весь имевшийся в наличности хлеб (мянь-тоу), мы тронулись далее и, пройдя километров пять плантациями мака и хлебными полями, очутились на краю глубочайшего обрыва в долину р. Сань-дао-хэ, поросшую сплошным лесом вековых тополей, карагачей, берез, ив и рябин, с подлеском из всевозможных кустарников. Река Сань-дао-хэ многоводнее Син-га-хэ, но впадает ли она, как последняя, в Манасскую реку или расходится по полям – осталось нам неизвестным. Последнее, однако, всего вероятнее, так как низовья этой реки, как нам говорили, очень густо заселены, да и в среднем ее течении от нее то и дело отходят арыки. Пройдя вниз по р. Сань-дао-хэ около десяти километров, мы остановились на красивой лужайке в тени высоких деревьев, среди которых, разбившись на рукава, громыхала река. Любоваться местностью, однако, совсем не пришлось: налетевшие с запада тучи разразились дождем, который вскоре и затянул белесоватой пеленой все окрестности.

Утро следующего дня наступило столь же дождливое. Под дождем стали и вьючиться. К этой неприятности вскоре присоединилась другая: проводник калмык отказался нас дальше вести. «Торгоуту охотнику нет места среди поселений китайцев, – говорил он нам между прочим, – там я столь же чужой, как и вы, а потому и полезен вам быть едва ли могу».

Итак, мы снова без проводника и на сей раз уж надолго.

Сань-дао-хэ в это время года оказалась непроходимою вброд, а потому нам пришлось вернуться к мосту, оставшемуся у нас в двух километрах позади.

Долина ее живописна, но густой туман, заволакивавший окрестности, значительно скрадывал ее прелесть; впрочем, нам было не до ландшафтов. Глинистая дорога, вследствие проливного дождя, совсем размякла; к тому же, пройдя мост, мы очутились среди китайских пашен, которые местами суживали дорогу до такой степени, что мы то и дело сбивались с нее на межник. Подобное блуждание из стороны в сторону и при этом нередко по вязкой целине казалось нам теперь тем более утомительным, что на сегодня все обещало нам большой переход. Действительно, в узкой долине правого берега р. Сань-дао-хэ негде было остановиться: вся она была перепахана или занята под постройки различного назначения.

На неоднократные наши вопросы, обращенные к местным жителям по этому поводу, те также видимо затруднялись ответом и, пожимая плечами, посылали нас дальше: «Здесь же, сами видите, негде остановиться!» И мы шли вперед, шли часами, но картина местности продолжала оставаться все той же. Наконец, пологий увал преградил нам дорогу. Перевалив через него и при этом обогнув глубокую рытвину, мы вышли на каменистую степь. Здесь дорога разветвлялась: левая ветвь шла вниз по реке, правая немного сворачивала к востоку. Мы выбрали последний путь, но вскоре раскаялись. Каменистая степь, довольно густо поросшая в начале растениями полынной формации, мало-помалу приобретала все более и более пустынный характер. Жилья не предвиделось, а между тем становилось уж поздно: восток заметно темнел. До заката не долго… а впереди все еще ничего… Мы колебались: не повернуть ли назад? Вода есть, лошадей можно стреножить…

– Да есть-то что будут?..

– Да и тут многим не поживишься!..

Но, на наше счастье, на темном фоне ночи вдруг отчетливо обрисовались темные массы каких-то построек. Мы входили в селение Ту-ху-лу.

Едва мы, поужинав, улеглись в наскоро постланные постели, как на пороге юрты появился дежурный казак, с тревогой в голосе заявивший: «У нас несчастье – не досчитываемся трех лошадей…»

Сна, конечно, как не бывало. Накинув на себя что подвернулось, мы тотчас же выскочили на улицу, где нашли в сборе всех наших людей. Двое из них садились уж на коней с намерением объехать окрестность. Мы выслали еще трех, но, конечно, искавшие вернулись ни с чем.

– Экая темень! Ворам самое сподручное время…

Это восклицание дало толчок нашим мыслям. Нам как-то сразу стало всем ясно, что виновниками переполоха могли быть только китайцы ближайших фанз – народ грубый, и пользующийся вообще столь же дурной репутацией, как и все прочее население китайских деревень по Бэй-лу. Но на этот раз подозрения наши не оправдались: две из пропавших у нас лошадей на следующее же утро были отысканы в долине речки Сань-дао-хэ, где они мирно паслись, разгуливая по хлебным полям; что же касается третьей, то она так и не отыскалась. Очевидно, однако, что если нам и приходилось теперь винить кого-либо в этой утрате, то только самих себя за свое непозволительное доверие к лошади: «Свыклись… теперь не отобьются от табуна!» – говорилось часто у нас, а на поверку вышло иначе…

20 июля мы продолжали двигаться по направлению к Урумчи. Это была утомительная дорога. Николай уверил нас в том, что из расспросов он ознакомился настолько с предстоящим путем, что уже не боится сбиться с него. Но, как и следовало ожидать, на первом же перекрестке он ошибся во взятом им направлении. К счастью, попались китайцы, которые тотчас же указали нам нашу ошибку. Мы свернули на целину, и, согласно их указанию, вскоре действительно вышли на арбяную дорогу, которая и довела нас до ручья Тугурик, по-китайски – Ту-ху-лу, в рамках долины которого мы имели случай еще раз полюбоваться громадой снеговых гор, примыкающих с востока к описанной выше горной группе Дос-мёген.

У речки Ту-ху-лу мы вышли на еще более торный путь, сворачивавший в ущелье. Пройдя им несколько сот метров, мы вышли на новое перепутье. Направившись по той из дорог, которая шла вдоль линии окрайних холмов, мы мало-помалу втянулись в эти последние. Становилось очевидным, что мы снова шли не туда. Николай рысью взъехал на один из пригорков и вскоре стал усиленно махать оттуда руками. Свернули к нему и очутились на какой-то еле намечавшейся тропке, которая то и дело сбивалась на нет. Николай упрямо ехал вперед, совершенно правильно расчитав, что где-нибудь мы должны будем наконец выбраться к р. Хутуби.




Мы ехали безотрадною местностью. Всхолмленная, оголенная и усыпанная черною галькою (глинистый сланец и филлит) глинисто-песчаная почва, поросшая редкими кустиками полыни и некоторыми солянками, неглубокие, но широкие и крутоярые рытвины, глинистые площади – днища высохших луж, теперь растрескавшиеся на неправильные многоугольники, изредка рыхлые солонцы и всюду серовато-белые выцветы соли – вот какие неприглядные картины, одна за другой, сменялись непрерывно пред нами. И при этом зной нестерпимый, лучи солнца, прожигавшие тело вплоть до костей…

Но за всем тем местность эта далеко не казалась безжизненной. Хуланы и антилопы каракуйрюки ходили тут многочисленными стадами, ящерицы (двух родов: Phrynocephalus и Eremias) шныряли поминутно, степные куропатки то и дело срывались из-под ног и стрелой уносились на север, а жаворонок заливался над головой, точно радуясь случаю выкупаться в золотых лучах палящего солнца; даже в бабочках весной здесь не могло быть недостатка, теперь же, конечно, нам осталось собирать только едва определимые остатки различных представителей рода Satyrus.

Пройдя вышеописанной местностью километров около тридцати, мы совершенно неожиданно для себя вышли снова в степь, по которой в северном направлении проходила большая арбяная дорога. Идя по ней, мы вскоре увидали массу зелени впереди. Встретившиеся нам тут китайцы объявили, что это и было селение Хутуби (Хотук-бай, или Хотук-бий).

Хутуби, как кажется, впервые упоминается в описании путешествия армянского царя Гантона (1254 г.), которое переиначивает название этого древнего поселения в Хутайай (Khutaiyai)[26]. Затем оно же встречается на карте северо-западных и западных владений монголов, изданной в 1331 г. (Гутаба, Gu-ta-ba). Но ни монах Чань-чунь, ни другие китайские источники о нем не упоминают, из чего, как мне кажется, следует заключить, что Хутуби никогда не играл видной роли в истории этого края.

Арбяная дорога довела нас до высокого яра, омываемого р. Хутуби, но тут, в поисках более удобного спуска, свернула на северо-запад и, вытянувшись вдоль берега, терялась в бесконечной дали. Нам не хотелось делать столь значительного обхода, и мы спустились на широкий плёс Хутуби по пешеходной тропе.

Верховья р. Хутуби нам неизвестны. От грандиозной горной цепи, известной у торгоутов под именем Богдо, отделяются по всем направлениям высокие хребты, переходящие на большом протяжении своими вершинами за линию вечного снега. Наибольшее поднятие обнаруживается между урочищем Хутуби (Хутук-бий), лежащим в верховьях реки с тем же именем, и урочищем Кара-узень, из которого вытекает р. Убрюгюн-гол, принадлежащая бассейну Алгоя. В урочище Хутуби горы понижаются, резкие контуры несколько сглаживаются, долины расширяются и обращаются в роскошные альпийские луга, которые привлекают в летние месяцы значительное число торгоутов с их многочисленными стадами.

Что в верховьях Хутуби высятся грандиозные пики, это мы видели даже отсюда; но ближайшим образом определить их высоту хотя бы по отношению к окрестным горам нам вовсе не удалось, так как только что нами пройденная холмистая местность заслоняла собой Богдосский массив.

Река Хутуби при быстрым течении несла здесь столько воды, что, разбившись даже на 8—10 протоков, в некоторых из них все еще имела глубину свыше семидесяти сантиметров; впрочем, благодаря плоским берегам этих протоков и твердому и ровному грунту их дна, переправа через реку не представляла здесь никаких затруднений.

Пройдя реку и не заходя в селение, оставшееся у нас в двух километрах ниже, мы расположились на одном из арыков, выведенном из Хутуби, под сенью двух старых ив.

На следующий день мы наконец выбрались на Бэй-лу.

Бэй-лу в 1889 г. продолжала хранить следы долголетнего запустения, на которое обрекло ее восстание притяньшаньских дунган: камыши разрослись там, где прежде были арыки, от когда-то хорошо выстроенных мостов теперь оставались одни только козлы или, в лучшем случае, полотно без перил и с ямой посередине, от многочисленных караулок – развалины или груды бесформенной глины. Полотно грунтовой дороги, когда-то приподнятое в топких и низких местах, теперь расползлось, и глубокие выбитые в нем колеи в связи с многочисленными объездами по камышам и топким солончакам ясно свидетельствовали, с какими трудностями приходится здесь ныне бороться китайской арбе. Но для нашего каравана, конечно, подобных трудностей вовсе не существовало, и мы с удовольствием приветствовали эту дорогу, как временный роздых от утомительных блужданий наавось по каменистой пустыне.

Миновав небольшое селеньице, расположенное у заброшенного импаня Юн-фу-гоу и населенное, как кажется, только дунганами, мы вышли на хрящеватое плоскогорье, скудно поросшее тамариском и служащее водоразделом двух параллельных бассейнов – Хутуби и Сань-дао-хэ. Спускаясь с него (уклон здесь до того слаб, что еле заметен), мы увидели впереди массивные стены, вскоре оказавшиеся развалинами какого-то древнего «калмыцкого» города, почему-то известного у китайцев под именем Ян-чан-цза.

Развалины ли это джунгарского городка или, быть может, еще более древнего – уйгурского, к сожалению, осталось невыясненным. Китайцы отговаривались незнанием, местные же чань-тоу[27], незнакомые с наименованиями «уйгур» и «джунгар» и постоянно смешивающие между собой эти народности, не могли дать ближайшего указания.

Следующие соображения заставляют, однако, предполагать в этих стенах развалины уйгурского городка.

«Проехав Лун-тай и еще два городка, – сообщает нам даосский монах Чань-чунь[28], – 9-й луны 9-го числа мы достигли города Чан-бала (Чжан-бали), принадлежащего хой-хэ. Владетель здешний Уй-вур, в сопровождении своих родичей, вышел к нам навстречу». Армянский царь Гайтон, на своем пути от Каракорума в Западную Азию (1254 г.), прошел также через городок Джамбалек, расположенный на запад от Бишбалыка[29]. Не о современных ли развалинах Ян-чан-цза здесь идет речь?

Внутри стен Ян-чан-цза не сохранилось уже никаких следов прежних построек. На их месте по бесформенным кучам глины ныне разросся бурьян, да стоит одинокая фанза, хозяин которой, пользуясь водой тут же пробегающего арыка, развел бахчи арбузов и дынь.

Миновав эти развалины и пройдя с десяток арыков, выведенных из р. Сань-дао-хэ, мы остановились на небольшой полянке, среди обширных зарослей карагача, которые, как кажется, почти непрерывной и широкой полосой тянутся сюда из-под Фоукана.

24 июля – день нашего прибытия в Урумчи.

От места нашей стоянки на одном из протоков р. Сань-дао-хэ до резиденции синьцзянского губернатора считается около сорока восьми километров. В предположении добраться туда засветло мы поднялись вскоре после полуночи, вьючили лошадей в сумерках и к рассвету были готовы.

Несколько километров мы шли лесом, по дороге, обсаженной вековыми карагачами; когда же, наконец, выбрались на плёс р. Сань-дао-хэ, то были поражены единственным в мире зрелищем: мы увидали Богдо!

Нечто подобное довелось мне видеть на Памире из долины Ринг-куля. Громады Мус-таг-ата, отчетливо обрисовавшись на темно-синем безоблачном небе, подымались из-за невысокой окрайней гряды куполами сплошного снега в необъятную высь. Но там суровая природа окружающей местности, главное же – отсутствие далекой перспективы, придавали особый отпечаток этой величественной картине…

Богдо-ола предстала перед нами в совсем иной обстановке. На первом плане темная масса карагачевого леса; за ним фиолетовая дымка тумана, в котором сгладились и потонули очертания далеких гор, и, наконец, надо всем этим – колоссальный Богдо, который отсюда, слив свои три вершины, кажется громадной трапецией – престолом, прикрытым серебристым снежным покровом[30].

Плёс р. Сань-дао-хэ довольно широк и покрыт сеткой небольших протоков, текущих в плоских берегах, сложенных из мелкой гальки, гравия и песка серого цвета; только в редких случаях протоки собираются вместе и, сделав излучину, подмывают какой-либо из берегов, поросших здесь лозняком, облепихой и другими кустарниками.

За р. Сань-дао-хэ мы снова шли местностью, богато орошенной как рукавами этой реки, так и многочисленными мелкими арыками, выведенными из них. Обилие леса, причудливая игра света и тени, развалины пикетов и фанз, живописно когда-то ютившихся под сенью старых карагачей, – все это выглядело настолько красиво, что мы не заметили, как прошли следующие три километра, отделяющие Сань-дао-хэ от г. Чан-цзы.

Город Чан-цзы невелик и окружен стенами, которые местами уже значительно обвалились; но предместье его довольно обширно, имеет восемь постоялых дворов (таней) и торговые ряды из нескольких десятков лавчонок и лавок. К этому предместью, не представляющему в остальном ничего замечательного и населенному, как и город, преимущественно китайцами, примыкают развалины, занимающие вдоль дороги большое пространство. Развалины эти обязаны своим происхождением событиям шестидесятых и семидесятых годов и теперь, как кажется, уже местами восстанавливаются; по крайней мере, мы встретили здесь два-три семейства чань-тоу, приспособивших для жилья несколько наименее потерпевших мазанок.

За г. Чан-цзы рощицы карагача попадаются реже, а через восемь дальше и совсем пропадают; вообще дорога хотя и продолжает идти еще культурным районом, но окружающая местность приобретает уже все более и более пустынный характер. За глубоким яром р. Катун-дэ, пересекающим дорогу на седьмом километре от Чан-цзы, пашни исчезают и только еще изредка попадающиеся здесь арыки напоминают путнику, что он идет по стране, когда-то бывшей более населенной; теперь же это глинисто-песчаная, почти лишенная растительности пустыня, по которой бродят небольшие стада каракуйрюков.

На правом очень высоком берегу р. Катун-хэ расположился таранчинский поселок Тоу, а километрах в четырнадцати дальше – китайский пост (импань) Да-ди-во-пу и при нем постоялый двор (тань), харчевня и лавка; не доходя последнего, вправо от дороги, виднеются развалины другого селения; наконец, между упомянутыми селениями, на пятом километре от р. Катун-хэ, стоит заброшенный ныне сторожевой пикет; но это и все, что можно отметить на этом пути.

В Да-ди-во-пу мы встретили сборище: китайские арбы, множество лошадей и людей. Это был китайский эскорт, километра на четыре отставший от мандарина, который в сопровождении только трех офицеров уехал вперед. Появление наше не произвело на солдат особого впечатления, хотя и не прошло незамеченным, что мы заключили из неоднократно долетавших до нас слов: «Русские с реки Или-хэ!»

За Да-ди-во-пу местность продолжала хранить все тот же характер глинисто-песчаной степи; но последняя не убегала уже за края горизонта, а постепенно вдвигалась в рамки, которыми служили на западе скалистые гряды гор, а на востоке – зеленая полоса леса, намечавшая течение урумчиской р. Улан-бэ, или Архоту. На тридцать восьмом километре от г. Чан-цзы упомянутая гряда очень близко подступает к дороге, образуя здесь скалистые стены ущелья р. Улан-бэ. Стены эти, прикрытые коркой из спекшейся глины, казались совсем бесплодными, если не считать тощих кустиков золотарника и полыни, ютящихся кое-где по рытвинам и в тенистых местах. Такое бесплодие в столь близком соседстве с довольно крупной рекой, сопровождаемой к тому же густыми и сплошными древесными насаждениями (тополь, тал и карагач), можно встретить только во Внутренней Азии, этой классической стране всяких контрастов. Здесь, впрочем, контраст этот обусловливался глинистой почвой окраин долины и значительным падением со склонов, способствующих быстрому скатыванию дождевых вод.

Между тем близость крупного центра оседлости становилась уже ясно заметной: пашни стали сплошными, пешие, конные, арбы и ишакчи попадались ежеминутно. Встречные, на обращенные к ним вопросы: «Далеко ли до Урумчи?» уже не отвечали определением того или иного количества «ли» или «иолов»[31], а только махали головой и отделывались коротким: «Близко!» Действительно, вскоре появились глиняные мазанки, затем более крупные постройки, образовавшие улицу, и, наконец, мы увидали перед собой пригорок с красной кумирней (хун-мяо) на нем. Последний скрывал за собой Урумчи.

Перед большим мостом, перекинутым через реку, нас встретил аксакал[32] и представители русского купечества в Урумчи, которые и проводили нас до луговины на левом берегу Улан-бэ – единственного места в окрестностях города, где мы могли, не стесняясь пространством, раскинуть свой бивуак. При этом нам еще раз пришлось перейти через реку, но уже вброд. В Улан-бэ оказалось воды не более, как на 70 см; зато она разливалась здесь на несколько рукавов.


Глава шестая. Урумчи

Жизнь такого города, как Урумчи, своеобразна и интересна. Конечно, многое от меня, как путешественника, могло ускользнуть, многое в ней осталось неясным, но за всем тем я все же считаю не лишним свести в связное целое все то, что мне удалось в ней подметить.

Ночь. На востоке чуть брезжит. Урумчи – еще спит, но предместье проснулось. На широком дворе китайского тани[33] блуждают огни. Оттуда слышатся уже голоса, доносится скрип журавля[34], призывное ржание коней. Для привычного уха в этом шуме все ясно: так сбирается караван. И действительно, немного спустя фургоны точно срываются с места и с шумом и грохотом выкатываются на улицу.

Громко стучат о твердую землю колеса, содрогается весь корпус китайских телег и стоном несется на улицу. Тишина ночи нарушена: чувствуется, что начинается день…

И стоит только двинуться в путь одному каравану – это точно сигнал, подымающий всех – десяток ворот выпускают такие же караваны телег или громоздко завьюченных лошадей… Все это грохочет и звенит бубенцами, а резкие удары длинных бичей и неумолкаемые китайские «цо, цо!.. цо, цо, ух!..» и тюркские «тыр… тыр…» придают какой-то своеобразный оттенок этому ночному движению среди темных силуэтов домов и навесов…

Но вот уж кое-где задымились и отдушины топок, сразу разнесшие по всему пригороду едкий дым каменного угля и сжигаемого полусырым назема [навоза]и всяких отбросов; впоследствии к дыму присоединился и чад – неминуемый спутник всякой китайской стряпни, и улица мало-помалу стала приобретать ту отвратительную атмосферу, которая так характеризует каждое местечко в Китае.

Очевидно, что многочисленные харчевни уже начали свою раннюю деятельность: там варят лапшу и изготовляют «мянь-тоу», необходимые элементы утреннего завтрака простого народа, который обыкновенно чуть свет высыпает на улицу.

Рассвело… Потягиваясь, выползли из своих нор сидельцы и мелкие торгаши, открыли лари и заняли свои обычные места у разложенных рядом кучек товара. Кашгарец-мясник (касаб) повесил на крюк тушу только что зарезанного барана и горкой на особом столике уложил легкие, сердце, печенку и внутренний жир. Пробежал мальчуган с корзиной на голове и, крича во все горло: «Иссык! Иссык!..»[35], скрылся в переулок, ведущий на главный рынок – «Киндык». В белых матовых рубашках (куйпэк) и куцых «джаймэках»[36] прошла толпа турфанлыков, гоня перед собой партию ишаков с корзинками, нагруженными каменным углем. На сытой лошадке, гремя навешанными на нее бубенцами, проехал не спеша куда-то дунганин. Прошли еще какие-то личности… И народ, все прибывая, наполнил улицы пригорода… Наконец, три пушечных выстрела извещают его, что городские ворота открыты и что официальный день начался.

В первые часы дня обыкновенно всего люднее конный базар. Какого народа здесь только нет! Площадь небольшая, примыкающая к лесным рядам, всегда чуть не наполовину занятая возами с соломой и сеном, а толпится здесь своего и пришлого люда так много, что продавцам решительно негде выказать достоинства приведенных сюда лошадей.

Вот жмется к сторонке кучка карашарских калмыков. Они здесь редкие гости и, может быть, на этом базаре появились впервые. Их понимают плохо, а они и того хуже, но это вовсе не помешало толпе из лиц всевозможных национальностей окружить их сплошным кольцом страстно жестикулирующих и о чем-то неистово кричащих. Это – добровольные маклера, без вмешательства которых не совершается здесь ни одна купля или продажа…

Карашарка, прямой потомок знаменитых некогда баркюльских лошадок, пользуется и поднесь еще вполне ею заслуженной славой; вот почему пригон их на любой из базаров Хэнти составляет уже событие дня и собирает сюда богачей и любителей чуть ли не со всех концов города. Цены на них стоят обыкновенно очень высокие, а так как торгоуты в городах спускают с себя свою обычную суровость и надменность и являются именно теми простаками, которых всего легче остричь, то местные маклера (далялы), в надежде на порядочный магарыч (черинка), изловчаются всячески, чтобы не выпустить из рук выгодную продажу.

Завязываются ссоры, подчас потасовки, более ловкие врываются между торгующимися, убеждают их прийти скорее к соглашению, шумят и ругаются, если торг почему-либо затягивается, десятки раз поочередно запускают руки в рукава продавца и покупателя и потом дерут черинка с того и другого. Иногда старания даляла не приводят ни к чему именно потому только, что его же более ловкий коллега мешается в сделку и, узнав заявленную цену, внушительно замечает: «Так продешевить лошадь нельзя; я знаю покупателя, который даст тебе за нее много дороже…» Одураченный торгоут прекращает торг, а разочарованные далял и покупатель неистово набрасываются на смутьяна, который, разумеется, готов на все и дает ловкий отпор.

Шум и гам конских базаров, впрочем, хорошо известны каждому, кто хоть раз посетил города Центральной Азии. Говорят, обычай маклерства вызван исламом, но это едва ли верно: маклерство в ходу и в Китае и, как кажется, вовсе не чуждо монголам. Но откуда бы ни пришел этот обычай, он во всяком случае не сулит ни продавцу, ни покупателю ничего доброго, так как является не пособником, а всего скорее тормозом сделки: или продешевишь, или не досмотришь и купишь вовсе не то, в чем нуждаешься.

Но вот, наконец, торг состоялся. В городах Русского Туркестана для того, чтобы оформить его, достаточно одного заявления базарному аксакалу; в Китае же отправляются для этого в ямынь, где и уплачивают за каждое удостоверение по два цена[37]. Но далял тут, очевидно, более уж не нужен: он получил свою «черинка», давно уж юркнул в толпу и, вероятно, взглядом хищника высматривает теперь в толпе новую жертву…

К полудню конный базар обыкновенно пустеет. Толпа мало-помалу отливает в «Киндык» и разбредается по бесчисленным здесь трактирам, в которых, согласно с китайским обычаем, и заканчивает всевозможные сделки.

Китайский трактир – открытое помещение под навесом (пэн). Оно не блестит ни чистотой, ни комфортом: квадратные, а иногда, как у дунган, и длинные, насквозь промасленные столы, такие же скамейки и табуреты, – вот и вся его утварь; смрад и едкий чад – обычная в нем атмосфера; копоть на всем и повсюду; если что-нибудь подают, то подают до отвращения грязно… Да как же о чистоте тут и думать, когда с улицы несет сюда беспрепятственно пыль, а в непогоду, когда «Киндык» обращается в сплошную клоаку вонючей грязи, каждый проезжий обдает посетителя дождем брызг и комьями грязи! Публика же этих трактиров относится к окружающей ее грязи довольно безучастно.

Эта публика в высшей степени разнообразная, всего же более голытьбы. Есть завсегдатаи, которые, кажется, на то только и существуют, чтобы украшать собой такие чертоги. Среди этих субъектов, как свежая и яркая заплата на просаленном полотне, виднеются иногда и довольно прилично одетые господа. Но таков уж обычай! Еда – это своего рода культ для китайцев; под покровом трактира в Китае исчезают все различия между людьми.

Туркестанцы трактиров не держат; что же касается до дунган, то харчевни последних внешним видом своим почти вовсе не отличаются от китайских; зато подают там много опрятнее, да и кухня у них совсем другая.

Китайцы, как известно, едят решительно все, начиная с ужей и саранчи и кончая ослятиной и мясом собаки; зато не выносят ничего молочного и не любят говядины. Дунгане, наоборот, хотя в способах приготовления пищи и подражают китайцам, но едят только то, что не запрещено мусульманским законом. Вот почему за дунганским обедом вы найдете ту же смену блюд, что и за китайским: то же обилие проквашенных овощей (сянь-цай), те же в высшей степени разнообразные соусы и рис напоследок, но все это исключительно из баранины, говядины или птицы.

Много времени уделяет китаец трактиру, но еще больше базару и улице. Оттого на последних всегда такое движение и такая масса снующего люда. Это многолюдство производит ошеломляющее впечатление на иностранца, который, видя себя в подобии муравейника, получает зачастую совсем ложное представление о населенности города.

Домашняя обстановка китайца вовсе не приноровлена к тихой жизни в семейном кругу. В самом деле, в Китае наблюдается то же, что и в других государствах, где социальные условия принижают женщину до степени рабы и наложницы: рознь в интересах супругов и отсутствие нравственных уз между ними.

Вся деятельность мужской его половины вращается обыкновенно вне сферы домашнего очага… Чуть свет – и китаец уже толкается где-нибудь на базаре или работает тут же, в какой нибудь каморе, которая для него одновременно решительно все, что хотите: и приемная, и лавка, и мастерская, одинаково доступная всем, за исключением, впрочем, той, которая, по нашим понятиям, должна была бы стоять всего ближе к ее обладателю.

Вот почему китайские базары так шумны, а прилегающие к ним улицы людны.

Но пройдите один-два квартала, и вас невольно поразит господствующая кругом тишина и как будто даже пустынность: на улице ни души, и только из-за оград доносятся изредка сюда голоса, свидетельствующие, что не все еще умерло здесь по соседству…

И такими контрастами с окрестностями отмечены в Китае не одни только базарные улицы городов, но и все магистральные и второстепенные, водяные и сухопутные пути сообщения: на них вереницы людей и животных, а на десятки километров в стороны – ни души.

И я думаю, что это потому происходит, что в Китае рук много, а труд и время ставятся там ни во что. Китаец – в постоянном движении, и подчас ради таких минимальных выгод, которые показались бы просто смешными в Европе. Пусть находятся чудаки, вроде некоего сановника Чэи-ци-туна, вычисляющие, что средний достаток китайской семьи простирается до 60000 рублей (sic!), мы все же не иначе можем смотреть на Китай, как на обширное царство пролетариев. В массе своей земледельцы, они выделяют все же громадный процент неимущих, которые в поисках заработка направляются прежде всего на большие пути. Масса народа: сельчане, не знающие, на что убить свой досуг, прасолы[38] и торговцы, нищие и солдаты, погонщики мулов, наконец, извозчики, со своими бесконечными вереницами лошадей и фургонов, – все это сливается в одну общую струю вечных странников и всей своей совокупностью производит впечатление громадного муравейника… Вот почему, путешествуя только по главным дорогам Китая, невольно проникаешься верой в возможность существования в нем 400 миллионов человеческих душ.

Киндыкский базар в Урумчи представляет отличную иллюстрацию ко всему вышесказанному: это труба нетолченая всякого люда, который, просто уму непостижимо, откуда сюда набрался.

Но я не люблю китайских базаров. На всем Востоке, у тюркских племен, базар самое красивое место: здесь тоже бездна народа, но каждый туркестанец одет по возможности во все лучшее; здесь тоже повсюду проглядывают и грязь, и убожество, но все это как-то остается прикрытым халатами туркестанцев. Вы даже на первых порах положительно потеряетесь среди этой пестроты и яркости красок, в этом разнообразии лиц и костюмов.

Ничего подобного в Китае вы не увидите; если и встречаются здесь шикарные магазины, то они еще резче оттеняют безобразие соседних лавчонок. Монотонность во всем: синие громадные матовые[39] вывески, синие экипажи, синие одежды на богачах и на нищих… А затем эта ужасная вонь, эта ужасная грязь, эта лоснящаяся от сала оборванная толпа! Да, именно толпа, составляющая украшение всякого торжища, здесь просто ужасна!

В центре Киндыка высятся триумфальные ворота обыкновенной китайской архитектуры. Но кто и ради чего вздумал поставить здесь эти ворота – осталось нам неизвестным.

У этих ворот извозчичья биржа и главное сборище торгашей овощами. Тут же расположены и трактиры. Несколько дальше, справа – посудная лавка, слева – китайской обуви, готового платья и мелочей; еще дальше – лавка с красным товаром [мануфактурой] и рядом с ней бакалейный и гастрономический магазин, в котором непременно найдутся: лянчжоуские окорока, низший сорт сахара (хэй-тан), пекинские варенья, печенье, средние и низшие сорта чая, соленая овощь, поддельные ласточкины гнезда и другие тому подобные предметы десерта и кухни; несколько шагов дальше – кузница, лавка с нашим среднеазиатским товаром, опять трактир, кабак и громадная мастерская гробов… За ней лавка с мелочным товаром и лубочными картинами, железная лавка, богатый магазин шелковой мануфактуры; тут же серебряные, яшмовые, агатовые и реже нефритовые изделия, лабаз, красильня, какой-то закоулок с бакалейным товаром, фабрика вермишели и макарон, касса ссуд и вместе с тем меняльная лавка, и так – до ворот, при въезде в которые с одной стороны выстроена небольшая кумирня, с другой – помещение для караула.

Впереди этого ряда лавок и магазинов другой ряд – лотков и корзин, в которых виднеется всякая овощь, но главнейшим образом красный перец, черные бобы, лук и чеснок, всякие лепешки и пирожки.

Но, вероятно, толпе и этой всей снеди еще недостаточно, потому что вы всюду здесь видите шмыгающих разносчиков, которые из последних сил надрываются для того, чтобы покрыть общий гул толпы и выхвалить необыкновенные качества предлагаемого товара, каких-нибудь жареных в кунжутном масле бобов или уже почти простывших пельменей – «пьянчи».

А на улице между тем чуть не столпотворение вавилонское… Кое-где, нагруженные углем, вязанками хвороста, снопами люцерны, всякой всячиной, толпятся ослы; шныряют одноконные извозчичьи экипажи; вереницами тянутся верховые; тяжело переваливается китайский фургон, с трудом прокладывая себе достаточно широкий путь для проезда; щелкает бич и, попадая далеко не всегда по назначению, вызывает самую отборную ругань: «черепаха!», «гнилое черепашье яйцо!»… а затем, как водится, – поминанье родителей… По временам то там, то здесь слышится звук цепей… Это колодники: у одного к железному ошейнику и сзади к ноге цепями прикована тяжелая, обитая железом, дубина, не позволяющая ему ни сесть, ни нагнуться; другой сгибается под тяжестью так называемого «сельхеня». К ним здесь, однако, давно уже привыкли, и они своим появлением не возбуждают ничьего любопытства…

Но вот слышится мелкий дребезжащий звук бубенцов: едет на сытом муле какой-то важный чиновник, предшествуемый другим с белой фарфоровой шишкой… Его появление производит сенсацию: многие ему приседают; другие, видя, что проделка их пройдет незамеченной, презрительно вам заявляют: «Дюхошен!»[40] – и поворачивают ему свою спину… Еле проталкиваются сквозь толпу два спешащих куда-то солдата, и тут же, но только робко, сторонкой, пробирается компания «дивана», туркестанских юродивых-нищих, нечто вроде российских гусляров былых, допетровских, времен: они здесь совершенно случайно и теперь стараются выбраться незамеченными в туркестанский квартал.

Но поздно… Часы показывают четыре. Разошлись крестьяне окрестных селений, потянулись домой продавцы сена, хвороста; овощи распродались, разносчики куда-то исчезли, и Киндык стал пустеть.

Торговый день в самом деле уже на исходе. В 6 часов запираются кое-где магазины, а за час до «вань-фань», т. е. ужина, все спешат уже по домам… В сумерки Киндык даже мрачен: темные силуэты всевозможных пристроек выглядят странно, а раздуваемые ветром матовые вывески кажутся распластавшимися над головами чудовищами. Прохожие очень редки: все они вооружены громадными бумажными фонарями и в своей мягкой обуви плывут точно какие-то привидения. Единственный резкий здесь звук – трещотки караульных китайцев, но и они с полуночи перестают уже нарушать тишину ночи…

Задолго, однако, до того момента, когда окончательно замирает жизнь на Киндыке, оживает она на улице другого базара – «Думу». Это приют кутежа и разврата. И хотя и эта сторона жизни малоизвестного нам народа не может не возбудить в нас живейшего интереса, однако я решительно уклоняюсь от неприятной обязанности писать на подобную тему.

Но даже и «Думу» к полуночи затихает. Ночь. «Ночь, – говорят китайцы, – создана для того, чтобы спать». И правило это в точности соблюдается во всем Китае.

«В начале XIX в., – пишет Риттер, – Урумчи славился своими богатейшими фабриками»[41]. Но это известие совокупно с другим: «Урумчи представляет из себя первоклассную крепость» – независимо от того, откуда оно могло быть заимствовано, приходится считать вымыслом.

В самом деле, в Восточном Туркестане процветают теперь, процветали, конечно, и раньше только две отрасли кустарной промышленности: шелковое производство и хлопчатобумажное дело.

Но нигде в настоящее время в окрестностях Урумчи тутовое дерево не растет, да и в Турфане, как мы ниже увидим, шелководства вовсе не существует; а потому не могло оно процветать и где-нибудь по соседству, хотя бы в южной Джунгарии, например. Еще труднее допустить существование там полвека назад хлопчатобумажных промышленных заведений: в окрестностях Урумчи хлопчатник совсем не родится, а на привозном сырье из Курли или Турфана не могло быть расчета работать. Даже обыкновенных хлебов, не говоря уже о рисе и фруктах, частью вследствие топографических условий местности, главнейшим же образом из-за отсутствия пригодных земель, ближайшие окрестности Урумчи почти вовсе не производят: они доставляются сюда издалека; а именно – из Манаса, Фоукана, Лянь-сана и даже Токсуна; и все, чем может он похвалиться в настоящее время, это – огородные овощи, люцерна и яблоки.

Нет, значение Урумчи имел и всегда будет иметь вовсе не потому, что представляет какие-нибудь особенно счастливые данные для развития промышленности фабричной или иной, а вследствие счастливого своего положения на месте пересечения многих путей.

Пока в Джунгарии господствовали кочевники, подобную роль попеременно играли города «Южной дороги» (Нань-лу)[42]; но, с падением Калмыкского царства и присоединением к Китаю обширной территории к северу от Тянь-Шаня, маньчжурским императорам пришлось искать иной пункт для управления всеми землями, лежащими между Алтаем, с одной стороны, и Куньлунем – с другой. Выбор их пал на Ди-хуа-чжоу, и не без оснований, потому что это единственный пункт в пределах Синьцзянской провинции, из которого с одинаковым удобством можно управлять и югом и севером.

Таково стратегическое значение Урумчи. Несколько меньшую роль играет он в настоящее время в политическом отношении. С улучшением, однако, путей сообщения и с проведением сюда телеграфа из окраинных городов: Чугучака, Кульджи и Кашгара, где в настоящее время по необходимости приходится содержать лиц, облеченных обширными полномочиями, власть губернатора должна будет возрасти, а с ней вместе вырастет, без сомнения, и значение этого города.

Наконец, достаточно одного взгляда на карту Западного Китая, чтобы оценить его значение в торговом отношении. Действительно, он не только занимает центральное положение среди городов китайского Притяньшанья, но и лежит на пересечении главных путей, по которым как расходятся, так и притекают товары из двух струн, непосредственно поставляющих их на Урумчиский рынок, – России и Внутреннего Китая. Столь выгодное географическое его положение в связи с тем, какое занял он после того, как Лю-цзинь-тан объявил его своей резиденцией, сделали из него главный складочный пункт товаров русских, китайских и европейских.


Глава седьмая. Богдо-ола

Синьцзянский губернатор (сюнь-фу) Лю-цэинь-тан был в отсутствии. Его обязанности исправлял председатель казенной палаты (фантэй) Бэй-гуань-дао. Но этот сановник, на выраженное нами желание видеть его, отвечал, что он, к сожалению, болен и принять нас не может. Тогда поспешили объявить себя больными и остальные чины, военные и гражданские, которым мы почли нужным послать свои карточки: «ньэтэй» (председатель уголовной палаты?), «даотай» (областной начальник), «чинтэй» (комендант Урумчи и главный начальник расположенных в его округе войск), «бодзядзюй» (полицмейстер) и другие, ни рангов, ни обязанностей коих нам сколько-нибудь точно определить не могли.

Отозвался желанием нас повидать только некий Гуй-жун, секретарь и драгоман [переводчик], состоящий при губернаторе. Господин этот, долго живший в России и, кажется, читавший даже лекции китайского языка в С.-Петербургском университете, написал нам длиннейшее письмо, в котором на хорошем русском языке излагал свое горячее желание видеть нас у себя.

Но свиданию этому не суждено было осуществиться. В воротах города китайские солдаты напали с дубинами на сопровождавшего нас аксакала, и только своевременное вмешательство наше помогло ему ускользнуть из их рук. Конечно, мы вернулись назад, а полчаса спустя у нас в лагере было уже настоящее столпотворение вавилонское: весть о побоях, нанесенных аксакалу, с изумительной быстротой распространилась по городу и сюда стеклось теперь почти все русское население города.

За что? Как? В чем же, наконец, дело?!

Объяснение дикой выходки солдат, конечно, не сразу нашлось. Но, наконец, некоторые дунгане, успевшие уже повидаться с солдатами караула, принесли нам известие, что аксакалу ставилось в вину то обстоятельство, что он допустил русских с оружием (сопровождавшие нас казаки были при шашках) вступить в городские ворота. Этой же причиной объяснили скандал и посланные Гуй-жуна. Тогда мы предложили последнему, если он действительно искренне желает нас повидать, побывать у нас, когда вздумает, запросто; но китаец к нам не поехал.

Таким образом, в Урумчи нам не пришлось свидеться ни с одним из представителей местной администрации, если в числе последних не считать дюхошена – уездного начальника, с которым мы беседовали очень долго и который взялся доложить фантэю о творимых нам всюду затруднениях. Он даже явился к нам с некоторой помпой, в синих носилках, несомых четырьмя солдатами, и в сопровождении свиты, предшествуемой большим красным зонтом.

Результатом этого визита было полученное нами разрешение посетить священную гору Богдо. Закупив поэтому все, в чем нуждались, мы выступили из Урумчи по направлению к этой последней 29 июля.

Встали с рассветом, но провозились так долго с укладкой вещей, что когда первый эшелон наших вьюков тронулся наконец с места стоянки, по улицам города уже вовсе не стало проезда: с трудом миновав предместье, мы еле-еле пробились к восточным воротам.

Вот последний арык «Чимпан», выведенный из Урумчиской реки, а вот и горный увал, с которого весь город, как на ладони. Впереди, километров, может быть, на пятнадцать, потянулось плато глинисто-песчаное и пустынное, а на горизонте выросли первые складки предгорий гигантской горы.

Всегда безлюдное, плато это оживлено было теперь необычной картиной. Выстроившись в ряды, стояли здесь расцвеченные фонарями и флагами балаганы, в которых торжественно восседали кумиры…

Их было молили о дожде; когда же никакие просьбы и жертвы не помогли, с гиком и свистом выволокли вон из тенистых и прохладных кумирен на самое пекло… «Вы зазнались, господа-боги!.. В кумирнях вам хорошо и свежо, так побудьте же здесь и на себе испытайте, каково нам в эту жару быть без дождя!» Но и это энергичное распоряжение не помогло: дракон (Лун-ван) со всей своей свитой решительно отказался повиноваться китайским властям, и дождя попрежнему не было. Тогда с ними затеяли двойную игру: обратно в кумирни их не ввезли, а выстроили для них балаганы, в которых те и продолжали уже отбывать свое наказание.

Мы приблизились к этим постройкам. Из них самая большая оказалась театром: как и всюду в Китае – открытая сцена без всяких претензий на украшения. Но в эту жару даже и театр был пуст. У временных кумирен тоже не было никого: очевидно, «хошани»[43] отдыхали теперь в разбитой тут же палатке… Они выскочили, когда заслышали голоса. Пошептавшись с сопровождавшим нас аксакалом, они взяли свои инструменты – треугольник, бубны и «иерихонские» трубы и, став в ряд перед безобразно размалеванной куклой в шелковых одеяниях, заиграли свой дикий гимн во славу Лун-вана… Странное зрелище! Китайские жрецы, хотя в поношенных, но зато национальных черных костюмах и с распущенными по плечам волосами, странные и с непривычки дикие звуки не менее странных труб, разодетый в шелка истукан, курящийся перед ними фимиам и кругом пустыня – и, кроме нас, никого.

Мы подали ближайшему из жрецов небольшой кусок серебра и крупной рысью пошли догонять далеко уже вперед ушедшие вьюки.

Зной нестерпимый. По сторонам скучный, желто-серый ландшафт. Изредка кое-где торчат либо полузасохшие стебли каких-то никому не известных растений, либо обглоданный чий. Единственный звук на этом плато – стрекот бесчисленных прямокрылых, которые при каждом шаге, как брызги, разлетаются от вас во все стороны. Но горизонт здесь все-таки не широк: отовсюду подымаются горы, которые уже заслонили гиганта. И до них, по-видимому. вовсе недалеко. Но мы целых два часа уже в дороге, и эти два часа успели показаться нам вечностью. И вот наконец мы пришли… Мы взобрались на пологий увал и с него увидали точно иную страну.

Бесконечная панорама гор и лощин, поросших сочной, прекрасной травой, множество речек и родников, рощицы, осины[44], ели и тополя, с подсадой из разнообразных кустарников, и над всем этим одетый снегом, величественный, трехглавый Богдо!

Наш проводник свернул вправо, и мы стали подыматься лощиной, по дну которой струился ручей Лоуса-гу; сперва кое-где виднелись еще плантации мака, но затем и эти следы культуры исчезли, и мы стали нырять из одной пади в другую. Наконец, на одиннадцатом километре, спустившись в долину другого ручья Кичан-гу, узнали, что пришли на ночлег, и остановились в густом карагачевом лесу, за которым виднелась одинокая фанза, окруженная плантациями мака.

На следующий день мы продолжали идти все такой же изрезанной лесными долинами местностью. Мы втянулись даже в какую-то щель, стены которой сложены были из отшлифованных литометаморфических сланцев – совершенно дикое место! – как вдруг при выходе на лужайку нас неожиданно поразил отчаянный лай нескольких псов, понесшихся к нам навстречу. Вгляделись – дымок… Но из-за тут же росших кустов жимолости и крушины ничего пока еще не было видно…

– Что тут такое?

– Кош зайсанских киргизов… да вот и они!

Русские киргизы – здесь? Какими судьбами?!

– Аман кельды?.. Аман, таксыр[45].

Знакомые речи и точно знакомые лица… Были ли они рады нас видеть – не знаю, но мы непритворно обрадовались. Едва развьючились, как тотчас же завязалась самая приятельская беседа. Это были торговцы-гуртовщики, давно уже промышляющие в Джунгарии и то и дело кочующие с Иртыша на Бэн-лу и отсюда обратно. Шибко зашибают деньгу.

– Китайцы – они ведь странный народ – своих боятся, а к русским питают доверие. Ни калмыков, ни киргизов и близко к Урумчи не пускают, а русские – торгуй в нем, чем хочешь. С гурта тысячу, а не то и больше рублей наживаем… А лошади – с тех-то, пожалуй, и по пяти рублей на голову мало считать… Да теперь, впрочем, что! Раньше разве так торговали? Были деньги – солдаты стояли. А нынче норовят уже больше в кредит… Оскудел народ, нет вовсе серебра в крае, а натурой отсюда что увезешь? Страна неустроенная, все тут – привозное, ничего своего…

И в этих немногих словах сказался ясный взгляд киргизов на бедственное положение южной Джунгарии и на ее материальную зависимость от соседей. Действительно, единственно, чем может еще в настоящее время гордиться эта страна, – это производством высших сортов опия. Но, увы, она же является и первой потребительницей его, так что даже ежегодный ввоз сюда гансуйского опия едва ли с годами может много уменьшиться.




– Ну а что, много от вас перепадает китайским властям?

– Нет, пока что – судьба милует. Мы круглый год ведь в горах, не живем у них на глазах. Ну а если уж дело какое, тогда без этого как же и быть?!

На этом беседа оборвалась. Где-то поблизости послышался выстрел, необыкновенно гулко пронесшийся по ущелью, покатился откуда-то щебень, и минуту спустя из-за соседней скалы появилось сияющее лицо Комарова.

– Орлят подстрелил, ваше благородие, еще трепыхаются.

Оказались оперившимися птенцами.

Занявшись птицами, мы и не заметили, как киргизы один по одному разбрелись кто куда.

Между тем, едва пообедали, стало темнеть. До заката, разумеется, еще далеко, но в ущелье уже сумерки. Тени выросли и на противоположных скалах, все выше и выше, стал подыматься золотой пояс света. Засветились, наконец, одни только шпили, но и они вскоре погасли. В нашей яме стало вдруг и сыро, и как-то совсем неуютно. Засветились огни и вблизи них мрак точно еще больше сгустился.

– Ташбалта, Григорий, собирайтесь – пора!..

И вот, с фонарем и сетками, втроем, направились мы на обычный ночной лов вниз по ущелью. Холодно, однако, и к тому же роса: в густой траве сапоги живо намокли.

– Нет, тут ничего не поймаем; идем к осыпям…

И хоть ничего не было видно, но мы кое-как все ж таки продрались сквозь кусты, по камням перебрались через ручеек Гань-гу и полезли на осыпь. Но и там – ничего. Раза два пролетала над головами какая-то бабочка и уже более не попадала в полосу света. А между тем совсем уж стемнело. У нас под ногами расстилалась теперь уже одна сплошная черная щель, в глубине которой не было возможности ничего разобрать; даже и та луговина, на которой стояли мы бивуаком, слилась теперь в нечто неопределенное и бесформенное с окружающими ее лесом и скалами… Огни на ней тоже погасли. Стало быть, поздно… Пора!

Мы стали спускаться. Подошли и к ручью.

– Да посвети же, Ташбалта!

– Сюда, сюда, хозяин!..

И он указал мне, вероятно, на камень, но я промахнулся и попал в воду. Ташбалта сделал какое-то неловкое движение, и фонарь погас. Спичек не оказалось, и мы уже ощупью продолжали свой путь. Когда проходили среди табуна, лошади фыркнули и шарахнулись в сторону. Но собаки узнали и стали шумно выражать свою радость. Еще несколько шагов, и мы чуть не наткнулись на юрты. У нас еще светился огонь: брат заканчивал нанесение съемки, а Матвей увертывал препарированных птиц.

Минут пять спустя наш бивуак уже спал, и только дежурный казак мурлыкал про себя какую-то песенку в ожидании скорой смены.

На следующий день мы тронулись очень рано.

Сейчас же с места нашей стоянки дорога пошла густым лесом: ель и осина. Густой подлесок и бурелом загораживали местами дорогу, и нам немало пришлось повозиться, прежде чем выбраться опять на луга. Зато, переправившись на правый берег Гань-гу, мы вздохнули свободнее: мы очутились на разработанной китайцами вьючной тропе. Всюду лежал здесь сложенный в клетки и стенки сырцовый кирпич. Куда везут и почему он здесь сложен?

– Кумирни богам своим строят, вот и везут… А старые, которые и были, все разорили дунгане…

Однако подъем все круче и круче. Роскошнейший луг внизу, осыпи сверху и по краю последних вьется тропа.

В камнях послышалось клохтанье уларов[46]. Вот кабы их подстрелить!.. И наши охотники с разных сторон полезли на осыпь, но полчаса спустя вернулись с пустыми руками.

А между тем мы уже успели подняться на перевал и спуститься в широкую и поэтическую долину р. Ши-ма-гу. Под могучими столетними тополями, среди которых по каменистому ложу разбросалась отдельными рукавами река, стоял кош киреев.

Здесь мы застали только подростка, который поспешил предложить нам по чашке айрана[47]. Я, однако, не останавливался: было не до расспросов.

Все величественнее становились горы, и чем дальше, тем живописнее местность. С каждого холма рисовалась новая панорама, каждый поворот обещал иное сочетание скал, лугов и елового леса, которые чередовались с таким разнообразием, представляли такие чудные комбинации красок и форм, что положительно я не знал, куда смотреть, чем любоваться. И в то же время меня неудержимо что-то тянуло вперед, точно сердце предчувствовало, что нечто лучшее еще впереди и что это подножие «Божьего трона», действительно, дивный калейдоскоп чудных перспектив и ландшафтов.

Мы миновали долину, днище и противоположные скаты которой покрыты были на корню высохшим лесом. Какие причины вызвали образование таких громадных площадей сухостоя? Неужели пожар, и если да, то давно ли? Но спросить было не у кого. Взбираемся все выше и выше. И вот наконец перевал… Внизу, на страшной глубине, озеро дивного бирюзового цвета. Гигантские скалы кругом. Над ними – трехглавый Богдо.

Так вот оно где, это священное озеро, воды которого некогда покрыли останки ста тысяч святых! Так вот почему китайцы дают такое поэтическое название этим горам[48], а воображение всех окрестных народов населило их своими богами![49]

Вся Центральная Азия не имеет уголка более живописного и вместе с тем более таинственного и величавого. Гигантская гора, «подпирающая, – по китайскому выражению, – облака и заслоняющая собою луну и солнце»[50], и видная из пяти городов, но всего лучше из Центральной Джунгарии, откуда она, действительно, кажется «троном», или, если хотите, усеченным конусом, совсем неестественно высоко приподнявшимся из-за громады снеговых гор, вся она теперь тут, перед нами, не заслоненная вовсе предгориями… Подошву ее омывают воды озера бирюзового цвета, берега которого – дикие скалы, поросшие лесом, и выше них, с нашей стороны, – изумрудные поляны и еловые рощи, напротив – осыпи пестрого камня. И все это, наконец, в узких рамках торчащих кругом горных вершин, которые только на севере рассекаются одною дикою и узкою щелью р. Хайда-джана[51]. Какое таинственное и дивное место! И это где же? В сердце Гобийской пустыни, которая двумя широкими рукавами охватила этот, еще неведомый европейцам, «Парнас» тюркских и монгольских народов…

Дорожка бежит высоко над западным берегом озера. Мы то и дело то круто взбираемся на откос, то спускаемся в лог. Чудные луга, залитые морем цветов; еловые рощи, скалы, разбросанные по сторонам; то полуразрушенные, то строящиеся кумирни; караваны мулов, везущих либо кирпич, либо лес, либо, наконец, громадные глиняные кувшины с водой; китайцы – рабочие и монахи – все это, то и дело, мелькает и вправо и влево от нас. На нас смотрят с удивлением, мы тоже озираемся по сторонам и все боимся чего-нибудь не пропустить, чего-нибудь не досмотреть в этом чудном уголке…




– Вот где постоять бы!

– Да, да, разумеется… Надо только выбрать получше местечко.

– Да чего выбирать! Здесь везде хорошо… вот, хоть у озера!

Но озеро все еще далеко от нас, а дорожка юлит по отрогам и то спустится вниз, то взбежит снова наверх. Наконец, вынырнув в последний раз из елового перелеска, делает крутой поворот и еще круче спускается книзу… Озеро!

Едва развьючились – к нам явилась депутация от монахов.

– Здесь нельзя стоять!

– Почему нельзя?

– Озеро это священное… Бог Та-мо-фу, что обыкновенно сидит в ледяных чертогах своих, сходит иногда сюда покататься, и тогда все озеро сверкает огнями…

– Любопытно… и вы видели эти огни?

– Видели их святые люди – подвижники, постники; а из нас их никто не видал.

– И мы, вероятно, их не увидим.

Такой оборот речи, очевидно, не понравился почтенным служителям Та-мо-фу. Они начинали сердиться.

– Здесь, слышите ли, нельзя пасти скот, нельзя охотиться, нельзя рубить лес. Место это священное; все твари, населяющие его, принадлежат Та-мо-фу. Он рассердится, если их станут избивать, их луга топтать, их леса рубить. Выстрелы из ружья и удар топора нарушат покой, который здесь царствует искони. Они призовут на вас божий гнев, и тогда вы погибли.

– А кому же принадлежат мулы, разгуливающие вон там, на лугу?

– Фантэю.

– Почему же вы их отсюда не гоните? Они ведь топчут луга.

– Мы не смеем.

– А как же вы смеете рубить здесь леса?.. Мы встречали всюду порубки.

– Это не мы, а солдаты.

– А их отчего вы не гоните?

– А как же их гнать?

– А так же, как теперь вы гоните нас.

– Но ведь они не по своей охоте… лес нужен для строящихся кумирен!..

– Вот сказали! Да разве его нельзя привезти из-за гор? Кирпич ведь везете!..

Монахи переглянулись.

– Мы еще раз повторяем свое требование: уходите отсюда!

– А если мы не уйдем?..

– Мы в вас прикажем стрелять…

– А, если так, то вот что, монахи! Мы здесь останемся, а для того, чтобы обеспечить себя от случайностей… казаки! Комаров, Глаголев! Скрутить этому господину руки за спину, да и пусть посидит у нас подольше в гостях!

Это подействовало: монахи бежали, главарь их смирился и потом за все наше двухнедельное здесь пребывание был даже нашим лучшим приятелем. Его товарищи натащили картофеля, редиски, луку и других овощей; мы одарили их всех несколькими аршинами синей китайки, и мир с ними был заключен навсегда. Они даже впоследствии пренаивно сознались, что надеялись сорвать с нас приличный куш в пользу кумирни: «Ведь бедняга Та-мо-фу не имеет пока даже приличной одежды!..»

Монахи, между прочим, нам говорили, что еще в древности бог Та-мо-фу, спустившись с престола, начертал на одной из скал, с юго-востока окаймляющих озеро, такие слова: «Люди! Молитесь мне здесь, ибо место это, как ближайшее к небу, избрано мною». Но никто не мог прочесть этой надписи, пока не выискался, наконец, один почтенный старик. Существует ли и поднесь эта надпись, неизвестно: лодок здесь нет, а берегом до скалы не добраться…

Но мы попытались. В самом деле это мог быть любопытный документ – остаток хотя бы того «варварского» письма, о котором говорят китайские летописи V в.[52] К тому же все равно нам предстояло посетить южный берег этого озера: я хотел отыскать более или менее ясные следы ледников; брату необходимо было ставить веху для того, чтобы тригонометрически определить относительную высоту хотя бы крайнего и из трех самого невысокого пика Богдо. Два дня мы употребили на поиски, исходили весь южный берег, осмотрели все скалы, а надписи не нашли!

Это была первая неудача. Затем дальше. Мы ежедневно охотились, но всегда как-то несчастливо. Подстрелишь птицу, упадет, не отыщешь в траве или кустах, а найдешь как нарочно такую, которой весь заряд угодил в голову или вышиб много пера… Неоднократно слышали рев маралов, видели нередко косуль, стреляли и не убили. Предпринимали специально охоту на уларов – и тоже без результатов. В мире насекомых опять-таки ничего нового и интересного, а как надеялись здесь что-нибудь встретить! Думали, наконец: вот постоим, лошадей выправим. Но надежды и тут не осуществились: запретный корм не впрок, видно, пошел нашим животным! К тому же одна из них обезножила, напоровшись копытом на низко срубленный ргай [кизильник], у другой спинной намин разыгрался в серьезную рану. Но самым памятным событием было вынужденное бегство наше с гребня одного из главных отрогов Богдо. Еще хорошо, что все обошлось совершенно благополучно и что мы отделались только тем, что измокли да выпачкались в грязи… Вот как происходило все дело.

Надо было определить высоту снеговой линии, собрать образчики горных пород, слагающих горную группу, и образцы флоры и фауны, снять фотографии – одним словом, хотя бы в общих чертах познакомиться с альпийской зоной хребта. День был прекрасный, небо безоблачное. С вьючными лошадями мы всемером живо добрались до перевала в долину р. Ши-ма-гу, но тут тропинка оборвалась и началось карабканье по гребню одного из отрогов хребта.

Надо отдать полную справедливость Та-мо-фу: умело выбрал он свое седалище и крепко защитил снеговые чертоги свои от любопытных взоров людей.

– Хассан, да ведь это разве дорога? Не понимаешь?.. Шайтан, шайтан-иол! Чертова лестница, а не дорога!..

– Ага, шайтан-иол!.. – рассмеялся Хассан и полез дальше.

Мы уже давно спешились и волокли за собой лошадей, которые, прыжками взбираясь на камни, то и дело грозили сбить нас головой или грудью с обрыва. Круча невероятная… Каменные плиты, скользкие и гладкие, на которых не знаешь как и держаться. Или и хуже того – карнизы столь узкие, что мы не переставали все время трепетать за нашего гнедка, завьюченного поверх кошей мешками с провизией и кое-какими вещами. Отдыхали только в тех местах гребня, куда добегал ельник; но и тут с лошадьми была беда: вывороченные коряги, низко растущие ветви, каменные глыбы – все это были такие препятствия, которые не легко обходились.

Озеро, которое виднелось одним своим южным концом, казалось нам на недосягаемой глубине. В самом деле, мы уже поднялись над его уровнем на высоту 3500 футов, целого километра по вертикали! В тех узких рамках, в которых оно было заключено, оно представлялось отсюда лазуревой каплей на дне глубочайшего каменного сосуда. Странное, единственное в своем роде, зрелище! Гигантские прибрежные скалы казались нам отсюда ничтожными валунами и частью настолько теряли свои очертания, что сливались с более высоким ярусом гор; еловые леса мелькали на них темными пятнами, отдельные же предметы совсем исчезали в той полупрозрачной мгле, которая сероватой дымкой охватывала низы. И поверх всего этого – громадный голубой купол неба, и на всем – снопы лучей, резкие контрасты света и тени!

Но нам было некогда останавливаться на этих подробностях эффектной картины: мы спешили вперед… Кое-как вскарабкавшись на барьер, сложенный из вертикально торчащих сланцевых плит, мы очутились по ту сторону гребня и сразу совсем в иной обстановке: о пропастях и карнизах нет и помина, впереди только луговые покатости, перерезанные глубокими ложбинами, и обычный альпийский ландшафт с его островками оголенной топкой земли – «плешинами», как обыкновенно их называют, с его бесчисленными тропами, опоясывающими холмы и бугры и уму непостижимо кем здесь проложенными, редкими цветами и все заполнившим кипцом. Здесь мы уже снова сели на лошадей и рысью погнали вперед.

Несколько километров такой местности, после всего нами виденного, показались нам монотонными, и мы оживились только тогда, когда впереди показались снова утесы, глубокие пади, леса и далекая панорама гор и долин, по которым тонкими струйками неслись речки – притоки выше упоминавшейся Ши-ма-гу. Проехав еще несколько километров и то спускаясь в глубокие лога, то подымаясь на гребни, мы достигли, наконец, какого-то бурного ручейка, на берегу которого, по предложению Хассана, и разбили свой бивуак, вернее сказать, разостлали кошму и разложили на ней те немногие вещи, что захватили с собой. День окончили: брат за препарировкой птиц для коллекции, я за укладкой чешуекрылых, наловленных днем, и за ловлей ночниц.

Ночь провели скверно: мелкий дождь, туман и сырость, а над нами один только покров – хмурое небо! Проснувшись рано и согревшись за чаем, мы стали собираться в дорогу.

Кто был в горах, кто поднимался поясом осыпей до линии вечного снега, тот, без сомнения, уже знает, что за адская дорога нам предстояла. Всего лучше, разумеется, было бы нам подыматься пешком. Но подобное предприятие в данном случае было невыполнимо уже потому, что по приблизительному расчету в оба конца не могло быть менее двадцати километров; к тому же пришлось бы нагрузить себя всевозможными вещами, начиная с гипсометра и бусcоли и кончая ружьями и фотографическим аппаратом; да и ходьба на абсолютной высоте в 11000—12000 футов (3548–3660 м) сама по себе уже не легка… И вот мы верхом и снова в пути.

Долина шириной сажен в сто – полтораста (213–320 м). Крутые скаты по направлению к середине, где среди валунов пенится бурный поток. То мокрый луг, на котором лошадь вязнет на каждом шагу, то осыпь, под которою журчит незримый ручей. Бурые осколки метаморфических сланцев навалены грудами; наступишь на один, и все соседи приходят в движение, грозя вам своим зловещим шуршанием. Лошадь пугается, изощряется одним махом перескочить через подобный барьер, но, сдерживаемая уздой, горячится и без толку топчется на одном месте, рискуя ежеминутно сломать себе ногу. Тягостная езда!




Перешагнув через каменный вал, мы очутились в настоящем царстве смерти и разрушения: кое-где среди камней виднелись еще лишаи, но, кроме них, ничего. Даже улары клохтали где-то ниже и в стороне. Представьте же себе изумление наше, когда вдруг Колотовкин воскликнул:

– Капуста!

– Какая капуста? В уме ли ты, Колотовкин?

Смеется.

– Так точно! Только вот достать не могу…

Что за диво? И как ни трудно было среди громадных каменных глыб добираться до Колотовкина, но добрались и в расщелине между камней увидали если и не капусту, то нечто действительно странное: громадное растение, растущее наподобие этой последней. Ничего сколько-нибудь схожего с ним мы никогда и нигде не встречали.

– Как бы достать?!

– Я и то думал, как бы достать… да неспособно. Ишь щебень какой – крутизна!

Стали осматриваться и увидели такую же капусту и выше, и ниже в камнях. Добравшись до первой, еще более изумились: на цветке, забравшись между громадными наружными желтовато-белыми лепестками и крупным, колючим темно-лиловым соцветием, сидела ночница, очевидно нечто новое замечательное.

Собрав с цветов еще несколько экземпляров этой ночницы, мы полезли вперед. Подобное лазанье по осыпям не представляет решительно ничего соблазнительного: это тяжелый, рискованный труд, на который побудить может только необходимость. Выше нас крупный щебень и громадные глыбы в несколько пудов весом, по сторонам и ниже все то же. И конца, кажется, нет такому подъему… К тому же большинство этих глыб еле держится и только ждет какого-нибудь толчка, чтобы с грохотом скатиться на низ и увлечь вас за собой. И вот вы в постоянном стряхе, что дадите этот толчок. Вы шагаете неуверенно и при каждом шаге, прежде чем утвердить ногу, стараетесь ощупать под собою почву. Но все зыбко, все движется, все точно живет у вас под ногами… Неприятно. А тут вдобавок еще и руки заняты всякой всячиной, И, между прочим, также и этой капустой.

Но вот наконец гребень! Дальше некуда лезть: площадка и снег.

Но отыскать следы старого, слоистого снега оказалось вовсе не так-то легко. Когда же на нем стали мы кипятить воду, то оказалось, что мы стоим на высоте, равной 12080 футам (3683 м) над уровнем моря.

Еще несколько шагов, и перед нами предстал трехглавый Богдо.

Мы были разочарованы: мы увидали перед собой три занесенных снегом конуса, не поразивших нашего воображения ни своими размерами, ни относительной высотой. Величавый образ горного колосса исчез, и на его месте мы увидали ничем особенно не выдающуюся горную группу.

Наши размышления внезапно были прерваны возгласом Колотовкина:

– Смотрите, какая туча с запада лезет!

Оглянулись и, не теряя минуты, стали спускаться. Внизу нас уже поджидали казаки, которых тоже немало беспокоило небо. К счастью, дождем только вспрыснуло, и когда мы добрались до нашей стоянки, солнце снова выкатилось из-за туч на синий простор.

Пора спать! Но едва я закутался в одеяло, как на подушку упала первая капля дождя. Я и на подушку натянул одеяло. Но дождь усиливался, и, наконец, разразилась гроза. Я вскочил в одном белье, живо накинул на себя полушубок и достал запасный войлок, из которого и устроил род шатра над собой. Но сравнительно благоденствовал очень недолго. Вдруг вспомнил: а бусcоль, а фотографический аппарат, а папка с растениями? Ведь все эти вещи и были накрыты кошмой! Полез за ними, забрал к себе все, за исключением папки, которой, как ни искал, не нашел. А между тем я уже вымок, под постель также стала набираться вода. Дождь не переставал. Раскаты грома и молнии были чуть не ежесекундные. Я хотел было вытянуть ногу, но попал в какую-то лужу: оказалось, что мой шатер не покрывал постель целиком, и теперь вся вода с него собралась в складках подстилки и одеяла. Наконец, я надумал. С грехом пополам надел на себя чембары[53] и шведскую куртку, натянул сапоги, свернул свою постель, укутав в нее предварительно инструменты, накрыл все это войлоком, сам же побрел к казакам, которые еще накануне из сучьев лозы и своих шинелей устроили себе балаган. Но в нем было тесно. Вдобавок не хотелось будить людей, и я пристроился кое-как на корточках в уголке.

Однако как долго тянется ночь! Сколько ни выглядывай – темно и темно! И дождь не перестает…

Как и следовало ожидать, все поднялись, едва забрезжилось утро.

Мы поехали. Мы скользили, падали, вымокли до последней нитки, вымарались в грязи, но наконец все же благополучно добрались до перевала на озеро… А дома, наевшись и обсушившись и вспоминая пережитое, много смеялись над различными, теперь уже только забавными, эпизодами как этой ночи, так и нашего поспешного бегства с «Чудотворной горы». Об одном искренне сожалели: «капуста» пропала…

В заключение несколько слов как о самом озере, так и об его окрестностях. Озеро лежит на абсолютной высоте, равной 6516 футам (1986 м), и принадлежит к типу моренных озер. Глубина его, вероятно, очень значительна, берега круты. Оно доступно только на юге, где принимает в себя речонку, выбегающую из-под снегов Богдо-ола, и на севере, где ограждающая его древняя морена незначительно подымается над его уровнем. Рыбы в нем нет. Водяная птица тоже не держится. Убили только, вероятно, совсем случайно сюда залетевших.

Морена сложена из громадных валунов и в настоящее время представляет из себя громадный каменный вал, заросший кустарником и прекрасными травами. Озерная вода, вероятно, просачивается где-нибудь между камней, потому что с полкилометра дальше, непосредственно под мореной, выбивается несколько значительных ключей, которые, сливаясь, и образуют р. Хайдаджан. Рядом с этим озером есть еще два, но они ничтожны. Каких-нибудь иных следов существования здесь в давнопрошедшие времена ледников я не нашел.

Что же касается до геогностического строения гор, то в общих чертах оно таково. Главный массив Богдо-ола состоит из древних метаморфических сланцев, из коих преобладает кремнистый с выделением роговика и кварцита; у озера выступают глинистые сланцы (метаморфические), которые ниже становятся преобладающими; к ним прислоняются красные глины, образуя боковые уступы поперечных Хандаджану долин; но затем они пропадают и сменяются желтым глинистым песчаником, и дальше темными, почти даже черными филлитами, от которых очень контрастно отделяются своими резкими и яркими (желтыми и кирпично-красными) цветами глинистые сланцы. Здесь горы уже заметно понижаются. Ель вполне исчезает, появляется чин. Конгломераты и примазки новейших образований совершенно маскируют основные породы, и только недалеко от выхода речки в пустыню вновь попадаются плотные песчаники, в которых вода в свое время успела выдолбить прекрасно отполированные гнезда и трубы. Затем ничего, кроме дилювиальных наносов, мы уже не встречали.


Глава восьмая. Опять на Бэй-лу

Нашу стоянку у озера мы покинули 12 августа. Мы круто спустились с морены и втянулись в ущелье, в котором шумно бросался из стороны в сторону Хайдаджан.

Хайдаджан слагается из двух речек.

Древняя морена, ограничивающая озеро с севера, имеет поверхность крайне неровную и ближе к восточному концу рассекается глубоким логом, едва на 6 м превышающим уровень озера. Лог этот оканчивается обрывом и далее тянется глубоким рвом, стены коего представляют осыпи зеленоватой гальки и песка такого же цвета. Здесь-то и выбиваются (на разном уровне) многочисленные ключи, образующие правую вершину р. Хайдаджана. Левый же исток его берет начало в верхнем из двух маленьких озерков, упоминавшихся в предыдущей главе, после чего постепенно, хотя и очень скоро, пропадает в камнях и только уже ниже второго озерка становится снова довольно заметной речонкой. Ниже соединения своих двух истоков Хайдаджан пробивается сквозь узкую щель и хотя затем все еще продолжает течь очень стремительно, но переборов уже не имеет. Место прорыва Хандаджана – самая дикая часть ущелья, и не будь здесь искусно проложенного пути – еще вопрос, удалось ли бы нам благополучно спуститься с морены!

Ниже морены ель перестала встречаться, и далее по ущелью росли уже только лиственные породы: тополь, ива и карагач с подлеском из разнообразных кустарников, в которых многочисленными выводками держались щеглята. Здесь же нам попались: Falco subbuteo L., Cerchneis tinnunculus L., ореховка (Nucifraga caryocalactes L.), дрозды (Merula maxima Seeb., Turdus viscivorus var. hodgsoni Jerd.), трехпалый дятел (Picoides tridaclylus L.) и две Molacilla (M. personata Gould. и M. melanope Pall.), водившиеся также и на берегах озера.

Миновав небольшую полянку, на которой в мазанках ютилось несколько человек китайских рабочих, изготовлявших кирпичи для строящейся кумирни, мы прошли этим ущельем еще километров пятнадцать и остановились на краю саза[54], под купами старых карагачей, видимо не раз уже служивших пристанищем караванов. Было еще рано, но идти далее мы не решились, так как здесь уже всюду рос чий – этот первый предвестник пустыни.

Действительно, на следующий день мы вышли в нее, хотя и не сразу, так как первые три-четыре километра по выходе из ущелья нам пришлось брести среди фанз селения Ду-хан-чжан и окружающих его полей гаоляна[55], гречихи и обыкновенного и итальянского проса; сперва это была каменистая степь, т. е. «гоби», по выражению местных жителей, поросшая тощей растительностью, преимущественно солянками, но затем эта «гоби» сменилась солончаком и глинистыми пространствами, поросшими чием. Чем дальше, однако, мы подвигались по большой дороге, на которую незадолго пред тем выбрались, тем гуще и гуще становились заросли чия, пока, наконец, мы не очутились среди словно волнующегося моря метелок этого характерного злака, залившего все окрестности и уходившего вдаль, за края горизонта. А потом чий сменился такими же зарослями жесткого низкорослого камыша, среди которого, впрочем, кое-где виднелись уже отдельные группы карагачей. Через несколько километров эти карагачи слились в сплошной пояс густой зелени, скрывавшей, как нам говорили, селения оазиса Эр-дао-хо-цзы.

Карагачевый лес на рыхлом солонце – явление не совсем обычное и для Внутренней Азии; и к тому же лес рослый, очевидно чувствующий себя как нельзя лучше на столь несвойственной ему почве. И каким путем он здесь народился? Остатки ли это былой культуры, или человек здесь ни при чем? В данном случае я склонен предполагать первое, хотя вообще считаю не лишним отметить тот факт, что карагач – самое обычное дерево южной Джунгарии. Заросли его, как нам говорили, начинаясь к западу от Фоу-кана, почти непрерывной полосой, на многие десятки километров тянутся вдоль Бэй-лу, доходя здесь почти до Куйтуна. И несомненно, что именно карагачевый лес, а не саксаульный или туграковый, рисовал Ренат на своей карте[56].

К сожалению, эти природные лесные богатства южной Джунгарии в настоящее время беспощадно уничтожаются китайскими углепромышленниками, которые находят свой легкий промысел тем более выгодным, что цены на древесный уголь стоят в городах Притяньшанья всегда очень высокие.

Вышеописанной местностью мы ехали долго. Наконец, мы пересекли первый арык: он был сух, порос камышом и, очевидно, был уже запущен давно. Однако он все же мог предвещать нам скорый конец нашего чуть не сорокакилометрового перехода. И действительно, вскоре мы увидали развалины какого-то здания, за ними поля с колосившимся просом и, наконец, широким арык с быстро в нем бежавшей мутной водой. Здесь мы решили остановиться, хотя окрестности – безотрадный солонец, поросший тамариском и саксаулом, – и не представлял решительно ничего привлекательного. Но и то сказать – разве мы могли надеяться найти нечто лучшее в Южной Джунгарии, да к тому же в августе месяце? К сожалению, нам пришлось здесь дневать, так как новая пропажа трех лошадей, на этот раз действительно уведенных у нас, вынудила нас провести в бесплодных поисках чуть не двое суток. Я даже ездил к чиновнику, управлявшему оазисом Эр-дао-хо-цзы, для предъявления ему данных для обвинения в конокрадстве одного из местных поселян, на дворе у которого мы нашли ясные отпечатки русских подков; но это не повело ни к чему: чиновник не согласился даже принять нашу жалобу к сведению, предоставив нам разделываться с похитителем по своему вкусу и усмотрению! Не следует забывать, впрочем, что Джунгария, с самого момента присоединения своего к обширной территории Китайской империи, служит местом ссылки как для провинившихся или подвергшихся опале чиновников, так и для обыкновенных преступников, а потому случаи, подобные нашему, считаются здесь явлением настолько заурядным, что уже не обращают на себя ничьего внимания.

Положение, в котором мы очутились, оказалось тем более затруднительным, что в селении Чжан-чин-цза мы нашли одну только продажную лошадь, и вот, волей-неволей, для подъема нашего багажа нам пришлось прихватить трех быков, которые сопутствовали нам вплоть до Гучэна.

По милости этих быков 16 августа мы прошли всего только 12 км и, миновав селение Чжан-чин-цза, остановились близ небольшого пруда, на восточной окраине оазиса Эр-дао-хо-цзы.

Селение Чжан-чин-цза имеет крошечный и жалкий базар. Улицы его тесны и грязны, домишки убоги. Гарнизон, состоящий из 20 конных солдат, местится в каких-то жалких мазанках. Столь же мизерно и помещение их офицера. Зато тани здесь довольно опрятны и поместительны. Воду для питья селение получает из колодцев; для орошения же полей пользуется водой из арыков, которые в большом числе выведены из протекающей к западу от селения речки, вследствие чего последняя совсем истощена и вода в ней еле-еле сочится. Кроме китайцев, в Чжан-чин-цза живет и несколько семейств туркестанцев, как кажется, выходцев из Турфана.

17 августа, покинув оазис, мы вступили в каменистую степь. Картина давно нам знакомая: ни деревца, ни былинки… камень и камень… На несколько километров впереди виднеется широкая желтая лента пыльной дороги, и на ней ни души. Точно вымерла степь! Даже обычных обитателей подобной пустыни – вертлявых ящериц – и тех не видать! Душно…

Но вот мы приблизились к глинисто-песчаным нагорьям, и местность несколько оживилась. Появились: в кучи сложенный камень – указатель пути во время снежной метели, тощие пучки чия, кустики Enrotia ceratoides. Еще дальше показались развалины каких-то построек, среди которых одна оказалась даже приспособленной под кабак и харчевню; но, видно, пустыня эта не оправдала ожиданий предприимчивого китайца, так как на возвратном пути мы уже не нашли здесь шеста с красной тряпицей – обычной вывески таких заведений. Наконец, впереди показались ряды и отдельные группы деревьев, а вслед за тем мелькнула и полоса луга. Мы прибыли на речку Ло-тай, долина которой, известная своими каменноугольными копями, оказалась изрытой норками песчанки, самого распространенного и обыкновенного в южной Джунгарии грызуна.

Речкой Ло-тан начиналась с запада цепь оазисов, в административном отношении подчиненных цитайскому уездному начальнику и разграниченных небольшими пустошами, тоже когда-то бывшими под культурой, но теперь почему-то оставленными. Впрочем, на восток от Гучэна степь снова начинает преобладать, так что уже за селением Му-лэй китайские поселения встречаются не иначе, как отдельными хуторами, да и то разделенными обширными пространствами волнистой степи. Наиболее богатыми и плодородными участками этой части Бэй-лу следует считать западные оазисы – Джымысар и Сань-тай, хорошо орошенные и густо поросшие лесом. В особенности богат лесом оазис Сань-тай, который, как кажется, орошается арыками, выведенными из целого ряда речек, сбегающих сюда с Тянь-шаньского гребня; из них речка Ло-тай крайняя с запада, а Со-ца-хэ с востока.

В километре от речки Ло-тан мы натолкнулись на развалины не то города, не то буддийского монастыря, которые я, мало в то время знакомый с историей этого края, осмотрел, к сожалению, очень поверхностно.

Цин-хо-цюань – название ничего нам не объясняющее, и если бы случайно не удержалось здесь другого названия – Ло-тай, мы были бы в затруднении определить эпоху существования этого городка.

Ло-тай, конечно, испорченное тюрками слово Лунь-тай, о котором упоминали в своих записках как Чань-чунь, так и известный монгольский сановник Елюй Чутай[57]. На юг от него высится трехглавый Богдо, который в таких красноречивых выражениях описывается Чань-чунем. «Три пика вместе вонзаются в холода облаков! Окруженные падями и уступами, четыре отвеса высятся рядом! Снеговой хребет сопределен здесь небу, и никогда не достигнет его человек! Там озеро есть: в его ледяной (зеркальной?) поверхности отражается только солнце, простым же смертным оно почти недоступно (о нем есть поверье: если смотреться в него, то лишишься рассудка). Там утес есть, неприступный и крепкий: никогда гибельный меч не обрушится на того, кто сумеет укрепиться на нем. Там скопление вод: водой выступающих ниже источников орошаются яровые поля. Да, эта славная твердыня есть первая в Северных странах, и нет человека, который сумел бы изобразить ее на картине!»

Долину Ло-тай мы покинули 19 августа. За городищем Цин-хо-цюань потянулись уже более современные развалины фанз и пикетов, обязанные своим происхождением восстанию мусульман. Они тесно примыкали к маленькому, но чистенькому базарному местечку Сань-тай, населенному китайцами и таранчами. За Сань-таем потянулись сады, настоящие аллеи из мощных карагачей и изредка ив, но затем местность стала приобретать более пустынный характер, человеческое жилье снова сменилось развалинами, и мы, наконец, вышли в глинистую степь с чахлой растительностью. Ею шли долго, пока на горизонте не вырисовывались массивные стены старого Джымысара. Нам следовало обогнуть эти стены, чтобы добраться до высоких стен нового Джымысара, городка, не имеющего ныне ни торгового, ни стратегического значения и восстановленного из развалин, всего вероятнее, по традиции.

Предместье Джымысара – узкая улица, тесно застроенная заезжими танями, лавками и ларями – кишело оборванным людом, какого, конечно немало в каждом хоть сколько-нибудь значительном городке; но здесь его было что-то особенно много. Что за народ?! Оказалось, что это были солдаты, возвращаемые на родину. С трудом и не без обоюдных препирательств, выбравшись на простор, мы, не доходя до р. Да-лан-гу, свернули несколько в сторону и остановились на берегу крошечного ручья, поразившего нас громадным количеством бывшей в нем рыбы.

В Джымысаре нам сообщили, что из него имеется прямая дорога в урочище Гашун. Но известие это оказалось ложным. По крайней мере китаец, объявивший об этом и взявшийся нас туда проводить, оказался обманщиком. Тем не менее мы остались ему благодарны, так как это отступление в сторону от большого тракта дало нам возможность посетить любопытную местность.

Из Джымысара мы направились по пути к заштатному городку Ху-бао-цзэ, о котором нам говорили, как о древнейшем из городов южной Джунгарии. Дорога шла туда среди порослей карагача, тала и тополя. Самый городок оказался почти пустым, и все его население состояло из нескольких десятков солдат, которые с грехом пополам ютились в кое-где еще уцелевших лачужках; впрочем, его ворота были исправлены и, кажется, по традиции запирались на ночь. За городом находится пруд, образованный довольно широкой плотиной, перегораживающей ключевой лог; с краев он порос камышом, в котором держится множество водяной птицы: уток, куликов, Rallus aquaticus и Vanellus cristatus; стрелять в них, однако, мы не решились, так как вместе с дикой плавала здесь и домашняя птица. За плотиной мы очутились в прекрасной аллее старых карагачей, которая и повела нас среди пашен и хуторов (фанз). Дорогой мы то и дело пересекали арыки, переполненные мутной водой; но откуда была выведена последняя, так и осталось загадкой. «Далангу, Шаланту» – путались местные жители, причем оказывалось, что Далангу то восточная, то западная из двух рек близнецов, орошающих Джымысарский оазис. Километров пять мы шли возделанными полями, с которых весь почти хлеб был уже собран; затем попали в обширные заросли высокого камыша, которые шли еще километров на двенадцать и кончались в песчаной степи, поросшей тамариском и саксаулом. Здесь колесная дорога кончалась, разбившись на веерообразно расходящиеся колеи, пропадавшие в саксаульниках; очевидно, что сюда ездили только за лесом, что, впрочем, подтвердили и попавшиеся нам навстречу китайцы. Итак, приходилось возвращаться назад в Ху-бао-цзэ.

От Ху-бао-цзэ мы шли старой, давно заброшенной дорогой в Гучэн. Последняя пробегала безграничной степью, густо поросшей высокой травой – явление редкое в Центральной Азии и замечательное для южной Джунгарии. Конечно, в эту позднюю пору поверх всего в этой степи высились вначале чий, а затем камыши, но среди них мелькали и другие растения: полынь, еще бывшая в цвету Statice Gmelini, Cynanchum acutum и др. Кое-где эту степь пересекали лога и старые русла исчезнувших речек; в особенности хорошо сохранилось русло реки, направлявшейся к Ху-бао-цзэ, но куда делась вода этой последней – иссякла ли, перехвачена ли выше арыками – осталось нам неизвестным. На пятнадцатом километре мы заметили в стороне, на краю ключевого лога, развалины каких-то построек, на двадцатом, на берегу ключевой речки Шотун, – фанзу, от которой ясно стали видны и стены маньчжурского города; мы находились, однако, все еще в трех километрах от Гучэна.




Не доходя до ключевого лога, через который к городу выстроен мост, мы остановились в километре от последнего, в местности, указанной нам нашим проводником, но оказавшейся в высшей степени несимпатичной: объеденный чий, поломанный бурьян, загаженная конским пометом земля, кочкарник и болотистые пространства кругом. Но по эту сторону города мы, действительно, ничего лучшего найти не могли, за крепостью же нам сулили еще худшую обстановку.

«В правление императора Юн-Чжэн, – пишут китайцы[58], – в восьми переходах от Баркюля на запад, для связи с прочими городами, основан был пост Гучэн, в котором и оставлен генерал с одной тысячью семейных маньчжуров».

Так как событие это относится к началу сороковых годов XVIII столетия, то давность существования этого города, если, конечно, мы отбросим всякую мысль о тождестве уйгурского Кушана с современным Гучэном, окажется незначительной. Тем не менее площадь окружающих его развалин, в совокупности с вновь отстроенными городами: маньчжурским, китайским и торговым, в общем довольно обширна.

Развалины, окружающие Гучэн, относятся, во-первых, ко времени дунганского восстания, во-вторых, к такому периоду, о котором у современных жителей не сохранилось преданий. Это по преимуществу те остатки стен и зданий, в большинстве же случаев бесформенные массы глины, которые виднеются к северу от дороги. К новейшим развалинам следует отнести «Старый город» (Лао-чэн) и маньчжурский импань, взятый и разрушенный кучасцем Айдын-ходжою.

Из всех развалин частью восстановлен только Лао-чэн, в котором в настоящее время главнейшим образом селятся таранчи, как местные аборигены, так и новейшие выходцы из Турфана. Эта-то восстановленная часть Лао-чэна, примыкающая к большой дороге и представляющая два ряда ларей и лавок, и составляет предместье города, по преимуществу его торговую часть. Стены, окружающие его, совсем разрушены, ворота еле держатся, тем не менее они аккуратно запираются к 9 часам вечера – обстоятельство, заставившее местное население проложить себе объездной путь в это предместье, поперек разрушенных стен и развалин.

С восточной стороны в это предместье упирается китайский город, заново отстроенный в 1884 г.; но стены его выстроены были так плохо, что в наше время успели уже дать глубокие трещины, местами даже осыпались и вообще производили впечатление старой постройки. Они не особенно высоки и по форме представляют вытянутый прямоугольник с двумя воротами на западном и восточном концах. Главная его улица занята китайскими лавками, среди которых богатых нет вовсе; между тем мне говорили, что именно в Гучэне сосредоточены важнейшие склады китайских товаров. На эту улицу выходит и так называемый «конский базар», хотя, кроме лошадей, сюда на продажу ведут не только ишаков и каширов, но и крупный и мелкий рогатый скот и, наконец, как исключение – верблюдов. Впрочем, несмотря на то, что Гучэн ведет весьма обширную торговлю скотом, гуртовщики редко появляются на этом базаре. И это понятно, если принять в расчет поборы, взимаемые городом и казной (бадж) с торговли скотом. Величина этих поборов получает тем большее значение, что цены на животных на гучэнском рынке вообще не особенно велики. Так в наше, например, время продавались: лошади молодые и крепкие, имеющие средний аллюр, по 25–30 руб., верблюды по 35–40 руб., волы по 30–40 руб., бараны киргизской породы – отборные по 3–4 руб., средние по 2–3 руб., и т. д.

Кроме базаров, этот город вмещает еще: ямынь, помещение и канцелярию уездного начальника, казарму полицейских чинов, и, наконец, самую большую в Гучэне кумирню.

Бок о бок с Лао-чэном выстроен и маньчжурский импань. Этот импань рассчитан на четыре тысячи человек гарнизона, в действительности же в 1889 г. в нем содержалось: 240 человек легкой кавалерии, вооруженной холодным оружием (преимущественно бамбуковыми пиками), и 128 человек тяжелой кавалерии, вооруженной старыми немецкими пехотными пистонными ружьями с трехгранными штыками при них.

Пехотных частей не имеется вовсе в Гучэне, если не считать 120 человек полиции, подчиненной уездному начальнику, набранной из лиц различных национальностей и вооруженной очень плохими клинками (шашками). В маньчжурском импане (мань-чене, т. е. в маньчжурском городе), кроме казарм, заново отстроены три кумирни, крошечный базар с двумя-тремя китайскими лавками, большой дом начальника маньчжурского гарнизона, конюшни и несколько фанз семейных маньчжуров.

Кроме ламоченского предместья, Гучэн имеет еще и другое, не обнесенное стенами, так называемый мусульманский квартал, расположенный в треугольнике между китайским городом, Лао-чэном и арыком. Оно очень людно, постройки в нем тесны и скучены. Одна из них – дом ходжентского выходца, давно переселившегося в Китай, – служит приютом всех русско-подданных торговцев, на более или менее продолжительный срок приезжающих в этот город. На возвратном пути и мы воспользовались радушно нам здесь предложенным помещением.

Все три вышеупомянутые части Гучэна, вместе с только что описанным предместьем, едва насчитывают постоянных пять тысяч жителей, которые по национальностям, включая солдат, распределяются так: тысяча маньчжуров, около двух тысяч таранчей и столько же совокупно дунган и китайцев. Осенью, однако, Гучэн производит впечатление более многолюдного города, но причиной этому служит временный прилив сюда пришлого люда – барышников и торговцев – со всего восточного Притяньшанья, собирающихся сюда для расторжки бараньих гуртов, пригоняемых из-за Урунгу кызаями и киреями.

Окрестности Гучэна очень печальны: несколько тополей вдоль главного арыка у городского выезда, два-три карагача в хуторах к северо-западу от развалин старого города – и это, пожалуй, и все по части древесной растительности. Пашен мало; зато всюду тянутся глинистые пространства, поросшие чием, или болота, образуемые множеством ключей, не имеющих стока. Ключевых балок здесь также немало, но днища их давно загажены и вытоптаны скотом, а самые ключи до такой степени загрязнены и забиты, что еле-еле сочатся, превращая ближайшие участки земли в липкие и отвратительные, зловонные массы грязи.

Гучэнская речка и арыки, проходящие по предместью, выведены из ключей, еще более обильных водой и находящихся километрах в трех к югу от города. Говорят, там попадаются обширные займища камышей, но видеть их нам не пришлось. Еще далее к югу тянется, будто бы, гоби, которая и упирается в предгорья снегового хребта. А к северу от Гучэна опять камыши, потом чии и, наконец, барханы песков.

Через эти-то пески мы и решились идти из Гучэна за дикими лошадьми, так не дававшимися нашему знаменитому здесь предшественнику Н. М. Пржевальскому.

* * *

Мы доживали последние летние дни, а потому, прежде чем приступить к описанию свыше чем полумесячной экскурсии нашей в глубь Джунгарской пустыни, постараемся сгруппировать все имеющиеся в нашем распоряжении данные для характеристики джунгарского лета.

В ночь на 24 августа термометр впервые показал ниже 0° – верный признак наступающей осени. Но приближение последней сказывалось давно, отражаясь особенно резко в мире растительном и животном.

Пожелтела степь, потемнели листья деревьев и местами уже переливали в желтый и бурый оттенки, и только берега речек, сазы и солонцы продолжали еще зеленеть, хотя уже и здесь цветущие растения попадались не часто. В мире животном приближение ее всего яснее сказывалось в подмечавшемся изо дня в день обеднении фауны видами. Правда, среди позвоночных, в Джунгарии вообще не особенно богатых своими представителями, однообразие это сказывалось не столь заметно, как среди, например, насекомых; тем не менее от нашего внимания не могло ускользнуть быстрые уменьшение, например, хищных птиц, могущее, как кажется, быть поставленным в связь с более скрытым образом жизни, которую стали вести в эту позднюю пору песчанки[59], обилие коих вдоль Бэй-лу и вызывает громадное здесь скопление хищников. Из мира же насекомых всего сильнее сказывалось приближение осени на дневных бабочках и жуках. Последних, конечно, мы продолжали еще набирать во множестве, но эти сборы относились уже только к весьма немногим видам. Так, на обширном протяжении, мы находили все тех же Scarites satinus Dej., Calosoma sericeum F., Neodorcadion (nova species), Aphodius (nova species), Chrysochus aeneus Ball., Chrysochares asiaticus Pall., Deracanthus sp. (?), Cymindis picta Pall. и немногих других.

Итак, теплая пора проходила, и наступала осень, слишком короткая для того, чтобы представить постепенный переход от знойного лета к продолжительной и суровой джунгарской зиме.

В июне и июле, как припомнит читатель, мы находились в постоянном движении, то спускаясь в знойный культурный пояс Джунгарии, то взбираясь в субальпийскую зону Боро-Хоро; в августе первые десять дней мы провели в горах Богдо-ола, другие десять дней – на Бэй-лу. В зависимости от этого есть разница в моих метеорологических наблюдениях за сказанный промежуток времени: для августа они более полны и поучительны.

Для читателя должны быть ясны причины, вызвавшие такое различие.

Ценность термометрических, как и всяких других подобных же наблюдений для данного места, возрастает с их числом в течение дня, с их правильностью и продолжительностью их срока. Поэтому летучие наблюдения путешественников, не удовлетворяющие ни одному из этих условий, не могут служить базой для каких-нибудь точных выводов метеорологии и имеют значение преимущественно в качестве иллюстраций к описанию климатических особенностей страны, составленному на основании общих соображений, отрывочных данных и тому подобного малонадежного материала. Конечно, такое описание мало научно, но не бесцельно однако, так как все же знакомит нас с общими, хотя бы самыми резкими проявлениями климата описываемой страны. Но в качестве иллюстраций наблюдения эти имеют в том только случае цену, если относятся хотя бы в течение суток к одному пункту. Но что сказать о наблюдениях, веденных в таких условиях: утро в знойной Джунгарии, вечер на высоте 2700 м абсолютного поднятия; или еще: утро на высоте 1525–1825 м, полдень в культурной полосе, вечер и ночь опять в субальпийской зоне? А именно в таких-то условиях мы и провели почти весь июнь и июль месяцы.

В джунгарской равнине зной, бесконечный горизонт[60], ясное небо и тишь; только по утрам и после заката слабо дуют периодические ветры от гор и к горам (бризы). Иногда тучи налетают с бурей, и тогда температура воздуха вдруг понижается на десяток и более градусов; но вообще дождь – явление редкое в Южной Джунгарии; к тому же он выпадает всегда в ничтожном количестве: выглянет солнце, и опять все сухо кругом. Часты лишь пыльные вихри, свободно разгуливающие по всему необъятному простору Джунгарской пустыни. Положение Южной Джунгарии в центре Азиатского материка и широта, соответствующая широте Крыма, казалось бы, должны были вызвать в ней самые резкие колебания температуры дня и ночи; между тем в течение летних месяцев этого здесь вовсе не замечалось, и только уже в конце августа стали обнаруживаться скачки от 30° дневного тепла к ночным морозам.

В горах выше 1800 м дождей больше; безоблачного неба почти не бывает; ветры сильнее и хотя и дуют по всем румбам, но западные все же заметно преобладают. В солнечные дни дневная температура не подымается выше 25°С в тени, ночи холодные; выше 2100 м росы становятся обычным явлением.

Вообще в горах холодно, и мы не раз вынуждены были прибегать к своим полушубкам.


Глава девятая. В Центральную Джунгарию за дикими лошадьми

Николаю Михайловичу Пржевальскому не суждено было познакомиться с дикою лошадью (Equus przewalskii Poljakow), этим интереснейшим из животных Центральной Азии. Сообщаемые им сведения о некоторых повадках ее[61], не вполне, как это мы ниже увидим, согласные с тем, что нам самим пришлось наблюдать, дают даже повод думать – не хуланов ли он принял за лошадей.

Пржевальский замечает: «киргизы называют дикую лошадь кёртагом (а не кэртагом); суртэгом же зовут джигетая (Asinus hemionus Pall.)». Это не совсем так.

Слова «кер» и «сур» – названия мастей. «Кер» значит мухортая, подвласая, иначе каурая, с большими беловатыми подпалинами. Когда масть темнее, когда навис исчерна-серый и стан издали кажется мышасто-пегим, киргизы зовут ее «сур». Таким образом и сур-тагом и кер-тагом могут быть как виды Asinus, так и дикая лошадь; хотя, действительно, Asinus onager и Equus przewalskii преимущественно кер-таги, a Asinus hemionus – сур-таги.

Китайцы всех Asinus и Equus przewalskii безразлично называют «ие-ма» или «я-ма», что значит – дикая лошадь; турфанцы Equus przewalskii называют «яуват» или «такы», но как называют они диких ослов – осталось мне неизвестным; наконец, монголы, называющие Asinus onager – хулан, имеют особое название и для дикой лошади – «такы гурасын». Таким образом, из всех народов Центральной Азии едва ли не у одних только западных монголов (торгоутов) и некоторых алтайских племен существуют различные наименования для этих животных. Не доказывает ли это, что дикая лошадь уже в исторический период не заходила за пределы современного своего распространения и что из всех кочевников Центральной Азии только западных монголов (олётов) можно было бы отнести к коренным обитателям Джунгарии? Отсюда же явствует, что и все летописные сказания о существовании диких лошадей в Да-цзи и остальной Гоби относятся не к ним, а к диким ослам, населяющим и ныне все эти местности.

Как бы то ни было, все же нам первым из европейцев пришлось в действительности наблюдать, охотиться и бить этих животных. Описание этой охоты, живо написанное моим братом[62], читатель найдет ниже; теперь же я предпосылаю ему короткий обзор пройденного пути, в особенности песков, широкой полосой залегающих к северу от Гучэна.

В Гучэне от гуртовщиков-киргизов мы получили точные указания местности, где имеют обыкновение осенью держаться дикие лошади: «От Ачик-су (урочище Гашун) на восток до Си-джира – вот где вам следует их искать», – говорили они. И мы не замедлили воспользоваться их указаниями; по их же совету мы пригласили в проводники Сарымсака, илийского уроженца, вдоль и поперек исходившего Джунгарию и восточное Притяньшанье и хорошо знакомого с гашунской дорогой. Кроме Сарымсака, к нам присоединился и некий мулла[63] – записной охотник и хороший стрелок, прельщенный высокой премией, обещанной нами за каждую убитую им дикую лошадь.

От Гучэна до Гашуна, по нашим соображениям, было всего около 64 км. Пройти это пространство с вьюком в один прием было трудно; а потому было решено: днем подойти к пескам, где было небольшое китайское поселье Бэй-дао-цао, тут покормить лошадей, сварить обед и, выступивши около 7 часов вечера, пройти пески ночью.

Сдав на хранение гучэнскому аксакалу большую часть нашего багажа, мы 23 августа тронулись в путь налегке и, пройдя город, за бугром, у которого дорога разделяется надвое, вышли в степь. Перед нами развернулась выжженная солнцем равнина, уходившая в бесконечную даль и местами поросшая низкорослым камышом и чием, отдельные высокие экземпляры которого, раскинувшие наподобие дикобраза свои жесткие стебли, мелькали с обеих сторон от дороги. Этою степью до селения Бэй-дао-цао было не более двадцати километров.

До нас этой дорогой проходил М. В. Певцов, и то, что он сообщает об этих песках, заслуживает особенного внимания. Песчаные, продолговатые бугры пустыни Гурбун-тунгут, – говорит он, – имеют вид кряжей, направляющихся преимущественно с северо-запада на юго-восток и часто сочленяющихся между собой второстепенными ветвями, образуя таким образом почти везде по дороге полуэллипсоидальной формы котловины, обращенные своими вершинами к северо-западу. Происхождение этих песчаных кряжей следует, как кажется, приписать выветрившимся тут же на месте невысоким гранитным кряжам, так как в котловинах изредка встречаются плитообразные обнажения желтого гранита. Эти обнажения в некоторых местах простираются до 45,5 кв. м, представляя собой плоские каменные твердыни, о которые звонко ударялись подковы лошадей, производя ночью искры. Весьма вероятно, что остовом наиболее высоких барханов с столь правильным простиранием служат остатки выветрившихся гранитных хребтов, покрытых прежде всего хрящом, потом дресвою и, наконец, сыпучим чистым кварцевым песком, от них же происшедшим и послужившим впоследствии могилою этим уже отжившим свое время остаткам[64].

Несомненно, что местность между Бэй-дао-цао и Гашуном представляет занесенную песками гряду, имеющую то же простирание, что и остальные хребты этой части Джунгарии. Но едва ли существует достаточно оснований считать эти пески за результат выветривания подстилающих их гранитов. В самом деле, условия их образования, казалось, должны были бы быть совершенно одинаковы как здесь, так и в горах Намейчю, в сложении коих, по словам того же путешественника, принимает столь видное участие сходный с гурбун-тунгутским желтый гранит, и, однако, сколько-нибудь значительных скоплений песка там не было обнаружено.

Сводя все то, что нам известно об орографическом и геологическом строении Внутренней Джунгарии, нельзя не прийти к тому заключению, что в третичную эпоху она не представляла одного обширного водного бассейна, а распадалась на ряд внутренних морей, соединенных протоками. Западное и в то же время самое обширное из этих морей, остатком коего служит в настоящее время Эби-нор, заканчивалось к востоку двумя узкими заливами, разделенными Гурбун-тунгутской грядой. Южный из этих заливов омывал Баркюльское плоскогорье, северный же (Бортень-гоби) нешироким протоком соединялся с восточным морем, точнее, с заливом последнего, если только обе водные поверхности существовали одновременно, в чем, однако, нельзя не выразить некоторых сомнений ввиду нижеследующих соображений.

К востоку от меридиана Баркюля распространены красные, так называемые ханьхайские отложения, непосредственно выступающие на поверхность; к западу же от Гучэна подобных отложении обнаружено не было ни мною, ни другими исследователями Джунгарии[65]. Правда, к северу от Гашуна тянется, по словам М. В. Певцова, плоская возвышенность, состоящая из слоистой желтовато-розовой глины с прослойками и желваками пепельно-голубой глины[66], но глины эти ни в каком случае нельзя отождествить с ханьхайскими отложениями, а потому, если последние где и существуют в Эби-норской впадине, то остаются скрытыми под наносами позднейшей эпохи.

Как бы то ни было, но несомненно одно: Гурбун-тунгутская гряда узким мысом вдавалась некогда в самую мелкую часть Западно-Джунгарского моря, а потому, очень вероятно, служила и местом отложения дюнных песков. Что именно таково происхождение гурбун-тунгутских песков, явствует уже из того обстоятельства, что в составе его принимают участие, кроме кварца и полевого шпата, и другие горные породы, главнейшим же образом: кремний, кремнистый сланец, зеленый филлит, хлоритовый диабаз, плотные песчаники и другие, которые к тому же попадаются не только в виде зерен, но зачастую и в форме окатанной гальки.

Сделав это необходимое отступление, я перехожу теперь к прерванному рассказу, придерживаясь, по возможности, текста моего брата.

Вскоре взошла луна и своим слабым светом осветила окрестности. На тропинке, по которой мы шли, песок был неглубок; нога тонула всего сантиметров на шесть, тем не менее идти было трудно, и лошади утомлялись.

Флора песков оставалась все та же: по высоким барханам виднелись густые поросли гребенщика и саксаула, в падях же попрежнему росли камыш и солянки. Местность все повышалась, песок становился крупнее, попадались площадки, на которых копыта лошадей стучали так, точно по городской мостовой. Но вот часы показывают без пяти девять. «Вьюки, стой!»

Предупрежденные люди спешат развьючить двух лошадей, на которых идут ягтаны с хронометрами. Через 5–6 минут хронометры заведены, и мы снова двигаемся в путь.

Подул свежий ветерок, люди оделись в шинели. К полуночи холод настолько усилился, что казаки одни за другим стали слезать с лошадей, чтобы пройтись пешком и разогреть закоченевшие ноги.

Ночные переходы всегда тяжелы, но теперешний казался особенно утомительным: ни люди, ни лошади не успели порядком отдохнуть от дневного перехода по жаре в 30° с лишком; а тут приходилось делать второй переход по крайне тяжелой дороге, к тому же при холодном северо-восточном ветре, понизившем температуру до 0°. Люди стали кутаться крепче, надели полушубки и нередко поклевывали носами.

Прошло еще часа два. Наше намерение было – пройти до половины дороги (это рассчитывали мы сделать в 5–6 часов), тут, у колодца Гурбан-кудук, покормить лошадей и, отдохнув часа четыре, двинуться далее. Но вот уже четвертый час ночи, а проводник все ведет и ведет вперед караван. По всей вероятности, в темноте он пропустил колодец, так как половина пути, по расчету, должна была уже быть давно пройдена.

Поговорив с братом, мы решили остановиться на отдых. Приказа остановиться, казалось, только и ждали; в одно мгновение вьюки были развьючены и брошены как попало; лошади сведены в кучу. Воды не было: проводник не знал, в какой стороне остался колодец. Каждый выбрал себе место по вкусу и улегся отдыхать, стараясь укрыться от ветра. Но сон был не долог.

При свете зари оказалось, что мы ночевали, далеко пройдя колодец, и находились на высшей точке песчаной возвышенности. Гряда, на которой мы стояли теперь, значительно возвышалась и над Гучэном, и над Гашуном; роскошный вид открывался с нее на север и юг. Сквозь дымку зари блестели снеговые вершины Тянь-Шаня, облитые золотым пурпуром восходящего солнца, подошвы же этих великанов тонули в волнах утреннего тумана. Далеко-далеко на севере смутно вырисовывались неясные очертания Алтая, затем выступали гладкие, точно облитые водою, вершины Бантык-богдо, а ближе к нам на огромном пространстве зеленели камыши урочища Гашун.

Растительность стала и гуще, и разнообразнее, чем в первой половине пути: местами чий составлял густые заросли, а встречались и участки, сплошь заросшие камышом, в ямках же густо росли солянковые растения. Бугры были изрыты грызунами, которые при нашем приближении издавали писк и быстро скрывались в норках. Нам удалось, однако, подкараулить и убить из них несколько штук, которые и оказались уже попадавшимися нам раньше песчанками.

С восходом солнца засуетилось и пернатое царство: выскочил откуда-то чекан, чирикнул пустынный воробей, и какой-то хищник быстро пронесся, не дав даже времени вскинуть ружье. Но вот раздалось знакомое карканье, кончавшееся трелью «ррр…», и со свистом пронеслась на водопой большая стая пустынных куропаток, за ней вторая, третья, спеша туда же, куда спешили и мы, т. е. к ключам Гашуна.

Около полудня мы вышли на поляну у пикета Хазэ, в котором содержалось несколько китайских солдат для прогона на верблюдах казенных пакетов; тут мы напились довольно скверной соленой воды. Пройдя еще три километра, наш караван остановился у солонцеватых озер Ачик-су, среди зеленой лужайки, как раз там, где водяной сток круто заворачивает с востока на север. Расставив юрты и отдохнув, мы взялись за приготовления к охоте и осмотр окрестностей, что заняло у нас все время до вечера.

В общем, местность представляла следующую картину. Около главного лога, тянувшегося с востока, местность была довольно ровная и к югу, до самых песков, покрыта кормовою травою; на этом пространстве в двух местах находились ключи, которые орошали вышеуказанное пространство. Далее к востоку, в километре от нашей стоянки, виднелось озерко весьма хорошей воды. Это была последняя вода: еще далее километра на три лог был сух и блестел кристаллами соли. Солончаковое русло, изогнувшись немного к югу, снова поворачивало на восток и входило в долину, шириною около трех километров; почва ее была до крайности слаба, так что нога, пробив верхнюю тонкую кору, проваливалась до щиколотки в глинистую порошкообразную массу.

Края долины представляли несколько волнистую и твердую поверхность, покрытую крупной галькой, а местами и надутым песком; километров в 15–18 эти края смыкались и, подымаясь, уходили к юго-востоку. К северу от нашей стоянки долина была узка, русло образовывало около пятнадцати озерков, вытянутых в одну линию; тут, в густо поросших камышом лужах, находила себе приют и всевозможная водяная птица. За исключением мест, прилегающих к ключам, все пространство было удобопроходимо; покрытое порослями тамариска, камышом, а местами и туграками, оно представляло довольно ровную степь, раскинувшуюся приблизительно на 68 кв. км.

Степь эту мы изъездили во время поисков лошадей и вдоль и поперек. Особенность степи, которая резко бросалась в глаза, заключалась в том, что вся местность была изрезана тропинками, пробитыми животными. В промежутках и по краям тропинок следов не было заметно; местами они уширялись и образовывали как бы площадку, посреди которой лежала обыкновенно масса помета, будто нарочно собранного в пирамидальную кучу. По следам на тропинках мы не могли определить положительно, принадлежат ли они хуланам или лошадям, а равно трудно было сказать, откуда приходят животные. Поэтому мулла посоветовал нам занять линию между крайним восточным и северным озерами.

Задолго до восхода солнца, пишет мой брат далее, часов около двух ночи, мы, в числе десяти человек, вышли из лагеря и без шума пробрались к заранее выбранным местам. С напряженным вниманием вглядывался я вдаль, прислушиваясь к малейшему шороху; но все было спокойно. Изредка только раздавался писк какого-то мышонка или свист пустынного зайца. Сидеть было холодно, а мертвая тишина вокруг и слабое лунное освещение распологали к дремоте; мысли путались; чувствовалось, что засыпаешь.

На востоке заалела заря. Что-то стукнуло невдалеке… Это шла антилопа каракуйрюк. За ней, осторожно ступая, вышла из-за куста вторая, там третья. Грациозные животные скользили как тени, чутко ко всему прислушиваясь. Они остановились недалеко, всего шагах в восьмидесяти, но стрелять было нельзя: по словам муллы, лошади боязливы и при малейшем подозрительном шуме уносятся с быстротою ветра, возвращаясь снова на водопой не ранее двух-трех дней. Ружье, лежавшее у меня на коленях, скользнуло и ударило в ствол куста, за которым я сидел. Ветер был на меня; поэтому животные не почуяли, но все же, недоверчиво озираясь, побежали рысцой по направлению к ключам, скрываясь в туманной дали.

Солнце взошло, было шесть часов утра. Охотники стали одни за другим подниматься из-за кустов, расправляя замлевшие члены. Мы собрались. Никто не видал лошадей. Только один казак стал нас уверять, что видел какого-то странного зверя, ни на что не похожего.

На следующую ночь охота возобновилась. Охотники разошлись группами по озерам, но и эта ночь была неудачна. Однако мы не унывали. Осматривая днем водопои и тропинки, мы убедились, что лошади приходили на водопой уже после того, как были покинуты нами засадки. Подошли они с подветренной стороны, откуда мы их и не ждали. Это открытие так порадовало нас, что мы еле дождались третьей ночи. Я с Иваном Комаровым и Андреем Глаголевым заняли место около крайнего восточного озера, другие же уселись группами у северных озер. В девять часов вечера все были на местах. Выбрав себе засадку спиною к озеру перед большими зарослями, я вырезал все лишние ветки, мешавшие движениям и стрельбе. С трех сторон меня окружал высокий кустарник, и только слева была широкая долина лога, вся блестевшая от кристаллов соли; с этой стороны я ожидал лошадей. Вечер был теплый и ясный, то и дело прилетали к воде какие-то пташки; слышно было, как они шлепались в воду озерка. Пищали болотные кулики. Но по мере сгущения сумерек все затихало. Где-то недалеко пролетел громадный сыч, оглашая воздух своим замогильным криком, последним среди засыпавшей природы. Но вот послышался шорох, и по тени, скользнувшей по белой пелене лога, я узнал тихо кравшегося к воде волка.

Луна поднималась все выше и выше. Жутко было сидеть одному среди потонувших во мраке зарослей: в кустах я не мог ничего рассмотреть, не помогли и расчищенные между ними пространства. Вдруг почти над ухом позади меня раздался какой-то храп, похожий на хрюканье кабана. Мороз побежал по коже, и я, сжав в руках штуцер, стал тихо поворачиваться в сторону слышанного звука, стараясь разглядеть сквозь кусты тамариска нарушившего ночной покой. Напрасно! Все было покойно, ни одна вершинка кустов, резко выделявшихся на фоне чистого неба, не колебалась. Прошло минут пятнадцать – такой же храп, но подальше, раздался со стороны, откуда я только что отвернулся. Звук был настолько странен, что я терялся в догадках.

Так продолжалось около часу; хрюканье слышно было то ближе, то дальше. Вдруг где-то далеко-далеко раздалось давно желанное конское ржание. Сердце радостно забилось.

«Верно пройдут мимо моей засадки», – я уселся получше.

Но время шло, ноги совсем одеревенели, а лошадей нет как нет, и ни шороха, ни звука. Прошло не менее часа томительного ожидания… Резко щелкнул на озере выстрел, и жалобный звук летевшей пули донесся до меня.

«Экая мерзость – промахнулся!» – чуть не вслух проговорил я.

Но вот второй, третий удаляющиеся выстрелы.

«Надо спешить: верно ранил и преследует».

Я выскочил из засадки, бросился к озеру и тут же наткнулся на двух казаков.

– В кого стреляли?

– Да вот, ваше благородие, в лошадей.

– Ну а сейчас?

– Да в них же, вот они стоят.

Действительно, в трехстах шагах в указанном направлении, вытянувшись в линию, стояло семь лошадей. При свете луны они казались как снег белыми и стояли не шевелясь.

– Надо к ним красться, а стрелять тут далеко.

– Да, ваше благородие, мы и то пробовали, да жеребец их уводит. Он прячется вот тут за кустом и за нами смотрит; чуть двинемся, он сейчас начнет чертить кругом и уведет табун.

– Стойте здесь, а я попробую.

И с этими словами я опустился на колени и на четвереньках пополз к табуну. Не успел я отползти и шестидесяти шагов, как с фырканьем и храпом вылетел из кустов жеребец. Казалось, это сказочная лошадь – так хорош был дикарь! Описав крутую дугу около меня, он поднялся на дыбы, как бы желая своим свирепым видом и храпом испугать врага. Клубы пара валили из его ноздрей. Вероятно, ветер был неблагоприятный, и он меня не почуял, потому что, вдруг опустившись на все четыре ноги, он снова пронесся карьером мимо меня и остановился с подветренной стороны. Тут, поднявшись на дыбы, он с силой втянул воздух и, фыркнув, как-то визгливо заржал. Табун, стоявший цугом, мордами к нам, как по команде, повернулся кругом (причем лошадь, бывшая в голове, снова перебежала вперед) и рысью помчался от озера. Жеребец, дав отбежать табуну шагов на двести, последовал за ним, то и дело описывая направо и налево дуги, становясь на дыбы и фыркая.

Расспросив казаков, как подошел к озеру табун, я узнал следующее. Около одиннадцати часов вечера казаки услышали шорох между мной и их засадками, потом раздался храп. Ветер был от меня к ним, поэтому они ясно слышали, что происходило в моей стороне. Жеребец, почуяв опасность, обходил мою засадку то с одной, то с другой стороны. Точно определив мое положение, он тихо удалился в сторону песков, где и раздалось, вероятно, призывное его ржание. Далеко к востоку обойдя меня и наше озеро, табун тихо приближался к нему с севера. Когда казаки заметили лошадей, жеребец шел впереди, а за ним шагах в ста табун. Почти без шума подошел жеребец к воде и стал пить. Он стоял не далее сорока шагов от Комарова и пил, оборотясь мордой к нему. Слабый стук взведенной пружины заставил лошадь приподнять голову. Казак целил в лоб, но, при всем желании, в темноте не мог найти мушку, хотя около нее и была привязана полоска бумаги. Последовал промах. Жеребец бросился к табуну и, отогнав его шагов на триста, стал шагах в ста от засадки казака. По нем-то и продолжали стрелять без успеха Комаров и Глаголев.

Наши ночные сидения на озерах продолжались еще дня три, но без удачи. Лошади подходили шагов на двести, но более приближаться не решались. Бедные животные, лишившись необходимого питья, выбивали ногами в сырых местах ямки и пили накоплявшуюся там воду.

Пришлось нам увидеть и днем этих жителей пустыни. На шестой день нашего пребывания в Гашуне прибежал дежурный казак из нашего табуна и сообщил, что километрах в трех ходят дикие лошади. Мы решили объехать табун со стороны песков. Показавшись там лошадям, этим заставить их войти в восточный рукав, где на тропах и должны были поджидать табун пешие охотники. Сказано – сделано. Поднявшись на маленький холмик, я увидал лошадей, которые спокойно паслись около песков. Сориентировавшись, я с двумя охотниками отправился к узкому месту восточного рукава, а остальные, сев на лошадей, стали объезжать табун, забирая сильно на запад.

Не успели мы занять нашей позиции, как услыхали выстрел. Очевидно, наш план был разрушен. Действительно, табунчик был обойден легко, но когда люди вышли к нему, то лошади стали двигаться параллельно цепи, стараясь прорвать ее, и налетели на казака Петра Колотовкина. Неожиданность так озадачила его, что наш перворазрядный стрелок дал промах в тридцати шагах. К довершению неудачи за мчавшимся табуном поскакала и его лошадь. Бывшие близко люди погнались за беглянкой и поймали ее только потому, что она не могла поспеть за табуном.

Интересно было видеть при этом поведение жеребца. Почуяв что-то недоброе, он фырканьем дал знать табуну; лошади мгновенно выстроились гуськом, имея впереди молодого жеребца, а жеребят посредине, между кобыл. Пока табун шел, имея сбоку охотников, жеребец держался с той же стороны, направляя табун то голосом, то ударами копыт на избранный им путь. Когда лошади прошли сквозь цепь охотников, и за ними следом помчались люди, стараясь отбить серка, увязавшегося за табуном, жеребец стал в арьергарде. Забавно было видеть, как он понукал маленького жеребенка, который не мог поспеть за всеми на своих слабых ножках. Сперва, когда жеребенок начал отставать, кобыла старалась его подбодрить тихим ржанием, но, видя, что ничего не помогает, она отделилась от табуна, не желая, по-видимому, бросать своего детища. Однако жеребец не допустил подобного беспорядка: сильно лягнув кобылу два раза, он заставил ее догнать табун, а сам принял попечение о жеребенке. Он то подталкивал его мордой, то тащил, ухвативши за холку, то старался подбодрить, налетая и брыкаясь в воздух.

Поймав серка, казаки вернулись в лагерь. Всем было досадно. И лошадей-то видели недалеко, и совсем они не такие недоступные, как о том нам рассказывали, а все неудачи. Причина их, очевидно, заключалась в том, что люди не освоились еще с охотой и терялись, когда приходилось стрелять. Мы себе составили совсем превратное понятие об осторожности диких лошадей. Это обстоятельство на три четверти уменьшало успех охоты. Мы оказывались то чересчур осторожными, когда этого вовсе не требовалось, то наоборот. Насколько дикие лошади осторожны ночью, настолько они сравнительно беспечны днем; но зато днем лошади так хорошо маскируются, что нередко, преследуя табун в 300–400 шагах, мы совсем теряли его из виду и находили только по следу.

Хорошая до того времени погода вдруг изменилась: шел даже дождь. С наступлением непогоды перестали появляться около озера и лошади. Это обстоятельство взволновало нас. Явился вопрос – совсем ли покинул табун, напуганный нашим постоянным присутствием, это урочище или только временно? Ведь лошадям, вследствие дождливой погоды, не было необходимости приходить к постоянному водопою: теперь везде была вода! Прошло два дня, небо прояснело. Мы решили перекочевать далее на восток, к соседним ключам, где была еще надежда встретиться с дикими лошадьми. К тому же нам говорили, что там вода лучше, гашунская же оказывалась крайне вредной для наших караванных животных.

И вот, часов в семь вечера, я с двумя казаками и проводником покинул лагерь. Не успели мы проехать и двенадцати километров, как впереди нас раздался храп. Оказалось, мы встретились как раз с табуном, который шел на водопой по той же тропинке, но с противоположной стороны. Почуяв нас, вожак храпом известил лошадей: те мигом повернули назад и, отбежав шагов на триста, стали. Казаки спешились и стали пробираться к табуну, где ползком, где прикрываясь кустами; я остался наблюдать и держал лошадей. Жеребец то уходил в кусты, то снова появлялся, мечась из стороны в сторону. Наконец, сообразив опасность, он перебежал на тропинку, параллельную нашей и находившуюся шагах в четырехстах, и ржанием позвал к себе табун. Лошади мигом перебежали к нему и крупною рысью направились мимо нас к Гашуну. Казаки возвратились, ругая бдительность жеребца, и мы повернули домой. На общем совете решено было – вперед ключей на ночь не занимать, а стараться подойти к табуну днем, а также дать лошадям день отдыха, чтобы усыпить их бдительность.

Наконец наши старания увенчались успехом! Это было 1 сентября – день, который навсегда врезался у меня в памяти. В четыре часа утра дежурный казак разбудил нас и сообщил, что табун опять гуляет на прежнем месте около песков. Зная, что лошади около пяти часов начинают двигаться с пастбища в пустыню, мы живо собрались, и не прошло и получаса, как все были на конях. Двое казаков были назначены в обход табуну, остальные должны были вытянуть цепь и загородить проход в восточный рукав. До места мы ехали рысью, казаки изредка останавливались и, став на седла, высматривали, на месте ли табун. Сойдя с лошадей и спутав их, мы осторожно вытянулись линией, заняв пространство около двух километров, и каждый по своему усмотрению стал красться к табуну. Каково же было наше удивление, когда, подойдя к кустам, около которых должны были быть лошади, мы увидели, что их и след простыл.

Вглядываясь в даль, мы заметили тихо двигавшийся табун уже на первых грядах песчаной полосы, километрах в двух от нас. Очевидно, лошадей мы не испугали, иначе слышали бы их тревожное фырканье; способность их ассимилироваться с окружающей природой дала им возможность пройти мимо нас незамеченными. Неудача и этой охоты произвела на меня крайне тягостное впечатление. Не рассчитывая, чтобы погода оставалась и на завтра ясною, я решился один попробовать счастья; а именно, отыскав след табуна, увязаться за ним и нагнать его на отдыхе.

Предоставив людям продолжать охоту по своему усмотрению, я повернул прямо в восточный рукав в том предположении, что ушедший в пески табун сделает дугу и пересечет мною избранное направление. Отъехав километра три, я услышал за собою шум; оглядываюсь – вижу брата.

Очевидно, нами руководила одна и та же мысль, и оба мы одинаково досадовали на неудачи.

Я тщательно всматривался в следы по краям тропинки, пробитой дикими лошадьми, как вдруг увидал маленький следок жеребенка, который шел одиноко, пересекая нашу тропу. Я слез с лошади и, ощупав след, нашел, что он совершенно свеж. Ощупывание следа утром в песках гораздо надежнее, чем одно рассматривание: на глаз всякий след, более четырех сантиметров глубиною, кажется совершенно свежим, наощупь же – сыроватые свежие следы имеют боковые стенки сухие, а сухие свежие следы – боковые стенки не слипшиеся, что бывает у старых сухих следов, вследствие смачивания их водою.

Итак, след табуна был найден. Очевидно, лошади шли спокойно и врассыпную. По следу мы скоро выбрались из трухлявой почвы рукава на северный твердый берег. Тут к маленькому следу присоединился большой, вероятно, принадлежавший матке. Местами попадая на твердую почву, след исчезал совершенно; тогда брат останавливался на последнем следе; я же, описывая круг, отыскивал выходной из круга след и, удостоверившись в его верности, двигался с братом дальше. Шли мы очень быстро и так были увлечены, что трудно сказать, сколько часов продолжалось выслеживание, но по некоторым признакам видно было, что мы уже от табуна недалеко и нагоняем его. Передав лошадь брату и выйдя вперед шагов на 300–400, я уже стал с большой осторожностью подыматься на бугры. Наконец, с одного из них, шагах в 800, я увидал табун в восемь лошадей, в числе их был и жеребчик.

Лошади не шли гурьбой, а придерживались одной линии. Своими движениями и видом они точь-в-точь напоминали наших домашних лошадей, когда те в жаркий день тянутся одна за другой в лесок или на водопой, или с заходом солнца идут по деревне, направляясь к своим дворам. Лениво покачиваясь, помахивая хвостами и пощипывая попадавшийся камыш, они тихо брели. Тут уж приходилось быть настороже.

Я снял сапоги, перестегнул патронташ и, улегшись, следил, когда последняя лошадь перевалит за впереди лежавший бугорок. Осторожно перебравшись ползком через гребень бугра, я поднялся на ноги, бегом добрался до следующего холма и всполз на него. Много раз я повторял этот маневр и два раза, благодаря удобному расположению бугров, я подходил сзади к табуну шагов на 100–200. Но я видел только крупы лошадей, поэтому стрелять не решался.

В один из таких моментов меня чуть не открыл жеребец; хотя он не был так бдителен, как ночью, но сохранял ту же привычку оставаться спрятавшимся в кустах и пропускать табун шагов на 200–300 вперед или выходить самому на то же расстояние перед табуном. Выползая на гребень, я так и вздрогнул, услыхав шагах в тридцати зловещее фырканье, которое, к счастью, раздалось по другую сторону гребня. Скорчившись, как возможно было, я припал к земле, боясь вздохнуть.

«Неужели все старания даром?» – мелькнуло в голове.

Я тихонько стал всматриваться в кусты, чтобы рассмотреть жеребца: о нем я мог судить только по легкому шороху, слышавшемуся спереди. Обойдя обе стороны и не почуяв опасности, он успокоился и пустился догонять табун.

Пролежав еще минут пять, я покинул холм и вернулся к брату. Мы условились, что он не будет двигаться вперед, пока не услышит выстрела; затем прискачет ко мне возможно скорее, чтобы дать лошадь, если придется догонять раненое животное.

Когда я снова вернулся на холм, то лошади были уже шагах в пятистах. Опять приходилось ползти; я уже сильно устал. Отправляясь на охоту, я не пил даже чаю и впопыхах не взял папирос, но страсть охотничья превозмогла все. Было далеко за полдень. Догнав табун еще раз, я стал искать глазами какого-нибудь холмика, к которому можно было бы незаметно подползти и, опередивши, сбоку встретить лошадей. Шагах в шестистах впереди я увидел гряду, тянувшуюся параллельно движению табуна, длиною около 200 м. Это была последняя возвышенность: впереди виднелось ровное пространство, покрытое саксаулом, тамариском и местами редким и высоким камышом. Надо было спешить.

Мысленно определив тот круг, который я должен был обползти, я спустился с холма, закинул штуцерный ремень за плечи и пополз, что было сил, в обход. Жара и духота вблизи земли были ужасные, на мне не было сухой нитки, а колени и руки ныли от врезавшейся гальки. Наконец я вполз на вершину гряды. Оказалось, лошади прошли шагах в восьмидесяти от гряды и в эту минуту были далеко впереди. «Попробуем еще раз погоняться с ними», – подумал я и снова пополз. Достигнув гребня, я увидел наконец лошадь в профиль. Это была вторая с конца. Без звука поднял я курки штуцера Haedge’a и, став на колено, стал выдвигаться из-за маленького куста саксаула, прикрывавшего меня. Лошадь стояла, спокойно обрывая листики камыша. Медленно подняв ружье, я приложился. Но утомление сказалось тут во всей своей силе: я с трудом держал ружье, а от волнения и усталости руки и ноги дрожали как в лихорадке. Я чувствовал, что стрелять не могу. Опустив штуцер, я припал к земле.

Прошло не более полминуты; досада на слабость и усталость просто душила меня. Я поднял голову. У камыша стояла уже последняя лошадь. «Или сейчас, или больше сегодня не удастся», – подумал я. Собрав все силы, я быстро поднялся на одно колено и приложился. Штуцер не дрожал в руках. «Левее, левее… ниже, ниже…»

Грянул выстрел, и от страху, что промах, у меня волосы стали дыбом. «Нет, вот красное пятно под самой лопаткой – попал… что же не падаешь?» – мелькнуло в голове. Вдруг лошадь рванулась и, сделав дугу, стала другим боком. Бессознательно я снова приложился и выстрелил. Лошадь упала на колени, но, быстро вскочив, ринулась вперед, то падая, то снова подымаясь. «Скорее, скорее стрелять!» – и я судорожно вталкивал новые патроны в ружье. Между тем табун круто повернул назад. Думая, что выстрел был спереди, он сначала рысью, а потом карьером пронесся мимо меня. Боясь потерять уже раненое животное и помня крепкоранность травоядных, я уже не обращал внимания на лошадей, а то не одно бы животное осталось на месте. Я выскочил из куста и бросился к моей жертве. Все ее старания уйти были напрасны: обе лопатки были пробиты пулями, и хотя лошадь двигалась, но очень медленно. Две новые пули, из которых одна перебила хребет, покончили дело. Лошадь упала на бок и осталась неподвижной. Не могу выразить того чувства радости, которое охватило меня. Наконец-то мы добыли то, что еще в Петербурге было темой бесконечных разговоров: удалось убить животное, которое так старательно искал и не нашел знаменитый охотник и стрелок Пржевальский! Минут через десять подъехал брат.

Мы подошли к убитой лошади.

– Кто с тобой стрелял?

– Да я один.

– Удивительно быстро следовал выстрел за выстрелом; я думал, не встретил ли ты кого из людей. По правде сказать, слыша такую канонаду, я стал сомневаться в успехе, предполагая, что вы просто стараетесь хоть подшибить какую-нибудь лошадь из убегающего табуна, – говорил он, разглядывая лошадь. – Как это ты так быстро заряжал ружье?

Рассматривая раны, причиненные пулями животному, я стал сожалеть, что упустил случай и не воспользовался моментом, когда выстрел озадачил табун и он стоял секунды две-три не шевелясь. Но мое волнение находило оправдание в том, что предмет охоты уж чересчур был редок и чрезвычайной важности.

Полюбовавшись на красивое животное, мы решили, что я останусь снимать шкуру, а брат поедет в лагерь и приведет людей, чтобы помочь мне справиться с работой. Было уже четыре часа. Я вооружился перочинным ножом, который уж не раз заменял мне препараторский скальпель, и энергично принялся за дело. Работа шла быстро, я хотел поспеть к приезду людей, даже не воображая, что от места, где была убита лошадь, до лагеря было около двенадцати километров.

Я уже вьючил шкуру и череп на свою лошадь, когда услышал почти одновременно четыре выстрела. Думая, что эти выстрелы – призывные, я ответил из штуцера тем же. Через некоторое время я увидел вдали препаратора артиллериста Жиляева, который быстро ехал ко мне.

– Ваше благородие! – закричал он, увидев меня. – Казаки сейчас еще жеребца убили!

Надо было видеть его радостное лицо при этом возгласе, чтобы понять, как отражались всякие наши удачи и неудачи на людях. Полная отчужденность от родины связала нас почти родственными узами, и интересы личные становились общими.

По приезде брата в лагерь известие, что лошадь наконец мною убита, вызвало общий восторг. Всем хотелось посмотреть и поздравить с удачей; люди даже приоделись почище, чтобы праздничным видом ознаменовать этот день. Кто-то даже флаг сделал из лоскутка и воткнул около нашей юрты. В сопровождении трех казаков и препаратора брат нашим следом пешком добирался ко мне. И вот, не доходя двух километров, один из казаков увидел табун, стоявший в кустах; некоторые лошади лежали, другие стояли. Люди тотчас же спешились, и двое, последовав моему примеру – сняв сапоги и все лишнее, поползли к табуну. Залп из двух винтовок положил на месте красавца-жеребца: одна пуля попала в висок, другая перебила шейный позвонок. Тем не менее люди, перезарядив винтовки, дали второй залп уже по лежавшему животному.

Собрав охотничьи принадлежности, закурив наконец папиросу и выпив воды, я поехал посмотреть второй экземпляр добычи нашей охоты.




Убитый жеребец, судя по зубам, был около десяти лет. По строению тела он имел статьи, отличающие наших алтайских лошадей, карабахов и финских лошадок, т. е. при сравнительно небольшом росте – 1 м 8 см – лошадь отличалась шириной груди и крупа, широкой, массивной и короткой шеей, тонкими и изящными, как у скаковых лошадей, ногами и широким, круглым копытом. Голова казалась несколько тяжелою сравнительно с корпусом и имела широкий, красивый лоб; линия вдоль лба к ноздрям – прямая; верхняя полная губа несколько заходила (нависала) над нижней, уши для такой массивной головы слишком малы. Хвост, хотя и не был покрыт от самой сурепицы волосами, как у нашей лошади, тем не менее был длиннее, чем у хулана. Цвет его близ сурепицы был одинаков с шерстью, покрывавшей весь корпус животного, конец же был черный.

Лошадь не имела челки, но грива ее начиналась несколько впереди ушей и шла до холки; длинные волосы приходились на середину гривы. Вообще, по бедности волос на гриве, хвосте и щетках, дикая лошадь напоминала текинскую. Оригинальной особенностью этого животного являлись жесткие, доходившие до вершка бакенбарды, шедшие по ребру нижней челюсти, начинавшиеся немного ниже ушей и соединявшиеся под мордой, не доходя до подбородка. Масть лошадей каурая летом и светло-гнедая зимой – в обоих случаях с почти белыми подпалинами. Волосы на щеках и на лбу несколько темнее, чем на остальном теле; конец морды беловат. Спинной ремень очень слабо выражен и у лошадей в зимнем уборе совсем пропадает. Ноги до бабок, а равно и грива черные. Грива свешивается на левую сторону. Вообще шерсть короткая и гладкая, но у молодых она курчавая. На всех четырех ногах мозоли.

Показав линии разрезов кожи жеребца, я с братом поехал домой, оставив казаков и препаратора доканчивать снимание шкуры. По приезде в лагерь поздравления посыпались со всех сторон. Между тем приказано было готовить ужин, и мы устроили праздник, конечно убогий по внешности, но отличавшийся удивительным весельем. Да как было и не радоваться, когда ради дикой лошади мы и предприняли рискованную и не по нашему бюджету дорогую поездку в пески и солонцы Центральной Джунгарии! К тому же эта удача с внешней стороны много могла способствовать успеху экспедиции, так как всякое дело оценивается не по количеству труда и здоровья, затраченных на него, но прежде всего по его результатам.

Дня через три, при помощи облавы, убили еще жеребца, вероятно по старости отбившегося от табуна и бродившего отдельно. С этого-то 18-летнего экземпляра и была снята фотография вместе с охотниками, на которых набежал несчастливец. Кроме того, сопровождавшим нас охотником-турфанлыком была убита кобыла, шкура которой и дополнила нашу коллекцию.

Между тем, несмотря на удачу нашей охоты, мы должны были как можно скорее покинуть урочище Гашун, так как горько-соленая вода губительно действовала на лошадей. Мы выступили 6 сентября, взяв с собой фураж для корма лошадей. Лошади с трудом перешли пески; одну из них пришлось даже бросить, а некоторых уже без вьюков мы еле-еле дотащили до селения Бэй-дао-цао.

При дальнейшем следовании в глубь Центральной Азии нам приходилось постоянно встречать хуланов и джигетаев. Сравнивая дикую лошадь с двумя последними, мы видим следующее существенное различие в повадках тех и других.

Дикая лошадь – житель равнинной пустыни и выходит на пастьбу и водопой ночью; с наступлением же дня возвращается в пустыню, где и остается отдыхать до полного захода солнца. Весною, когда в табуне есть жеребята, она отдыхает всегда на одном и том же месте. Это свидетельствуется тем, что мною была найдена площадка около 18 кв. м, сплошь покрытая толстым слоем жеребячьего навоза. Почти полное отсутствие крупного помета заставляет предполагать, что место отдыха табуна изменяется, когда жеребята подрастают, и остается постоянным во время их малолетства.

Дикие же ослы – жители подгорных стран по преимуществу. С восходом солнца стадо их выходит из гор на пастбище и водопой, к заходу же солнца возвращается обратно в горы, где и ночует. Они предпочитают горы, покрытые степною растительностью, вообще так называемые «сырты»; но водятся также и на пустынных плоскогорьях. Мы встречали хуланов и джигетаев массами, но мест их постоянных кочевок найти не могли.

Дикие лошади ходят большею частью гуськом, особенно когда уходят от опасности; хуланы же и джигетаи, будучи испуганы, всегда толпятся и убегают в беспорядке. Вследствие привычки лошадей ходить гуськом по всей местности Гашуна идут глубоко проторенные тропинки; между тем там, где водятся хуланы и джигетаи, мы этого не встречали, за исключением долины верховий ганьчжоуской реки (Хый-хэ) в Нань-Шане. Одним из самых отличительных признаков присутствия в данном месте диких лошадей служат громадные кучи помета близ троп; на эту особенность указал нам мулла, который тотчас же, по прибытии нашем в Гашун, по этому признаку определил, что лошади были на водопое накануне.

В случае опасности жеребец дикой лошади убегает вперед в тех только случаях, когда в табуне нет жеребят; да и тогда часто отбегает в сторону и всеми движениями своими выражает крайнее беспокойство; хулан же более эгоист и мало заботится об опасности, угрожающей его гарему и подрастающему поколению.

Хулан и джигетай не ржут, а кричат, да и то весьма редко. Дикая лошадь, наоборот, ржет звонко, и ржанье это совершенно схоже с ржаньем домашней лошади; точно так же, когда дикая лошадь сильно испугана, то ее храп и фырканье напоминают наших лошадей.

Неоднократно приходилось слышать, что, кроме каурых, бывают еще голубые и пегие лошади. Голубых мы совсем не видали. Пегих лошадей, нам казалось, мы видели, когда рассматривали табун с двух– или трехкилометровой дистанции; с приближением же к лошадям эта пегая окраска пропадала. Это можно объяснить, как мне кажется, световыми эффектами. Немного взъерошенная от валянья шерсть или потемневший от омертвения при линянии волос не отражают света так же сильно, как гладкая шерсть и живой волос. Поэтому такие места кажутся темными пятнами. От свойства освещения зависит, вероятно, и кажущаяся голубая окраска лошадей. Например, нам, при лунном освещении, лошади казались совершенно белыми.

Монголами делались неоднократные попытки приручать диких лошадей, но все они не имели успеха; дикая лошадь не поддается влиянию человека, дичится его и не позволяет себя утилизировать.

Ловят монголы лошадей весьма просто. Найдя табун, они начинают его преследовать до тех пор, пока не набравшиеся еще сил жеребята, обессилев, не падают. Их тогда забирают и пускают в табун домашних лошадей.

Рассказывают, что жеребцы диких лошадей иногда уводят домашних маток с собой в пустыню, но это едва ли верно. Очень сомнительно, чтобы наших домашних животных могли удовлетворить плохой корм и соленая вода, которыми вполне довольствуются дикие лошади.


Глава десятая. Город Ци-тай и связанное с ним прошлое Джунгарии

Из Гучэна мы выступили 12 сентября и направились большой дорогой в Чи-тэй или, правильнее, Ци-тай. Сперва мы шли местностью, поросшею чием и камышом; затем вступили в каменистую степь, поросшую хотя и скудной, но довольно разнообразной растительностью: Horaninovia ulicina, «койкыль-чой» (Ephedra sp.?) с созревшими уже красными ягодами, «джусой» (Artemisia sp.?), «терескеном» (Eurotia ceratoides), «абдрасманом» (Peganum harmala)[67] и другими растениями, свойственными наиболее отрадным уголкам подобной степи. Местность в общем ровная, пустынная, с блеклыми тонами и в высшей степени однообразная.

Расстояние между Гучэном и Ци-таем свыше тридцати километров, показавшихся нам бесконечными. Ни одного встречного путника, ни одного предмета, который мог бы остановить на себе наше внимание, если не считать быстрых леммингов, за которыми деятельно и не всегда безуспешно охотился Васька (читатель, конечно, помнит, что так звался наш пойнтер). Но вот, наконец, впереди ясно обозначилась желтоватая полоса, не то – освещенный солнцем край оврага, не то – лёссовый выступ степи, в которой мы тотчас же признали стены Ци-тая; еще один-два километра, и путь был окончен. Убогим предместьем вдоль развалившихся стен спустились мы в узкую долину речки Гангу, на берегу которой и остановились.

Ци-тай-сянь еще недавно был окружным; но теперь он заброшен и представляет грустное зрелище полного запустения. Впрочем, как кажется, он потерял свое значение не теперь. Обширное кладбище, с юга примыкающее к предместью и представляющее бесконечное множество теснящихся друг к другу надмогильных насыпей, о происхождении коих современное население Ци-тая едва ли что знает, наводит на мысль, что некогда на месте современного Ци-тая стоял город со значительным населением. Но что это был за город?

История Джунгарии вообще малоизвестна; но и то немногое, что дошло до нас, не получило еще систематической разработки. Я далек от желания восполнить этот пробел, но в то же время, в качестве географа, не мог отрешиться и от мысли заглянуть в прошлое этой страны, дабы при помощи исторических справок полнее оттенить то глубокое значение, какое приобретает для нас именно географическое изучение этой последней. Несомненно, что самым запутанным из таких вопросов является вопрос о былом местоположении Бэй-тина, впоследствии Бишбалыка; а так как Ци-тай является самым восточным из пунктов, к которым имеются основания приурочивать это древнейшее из поселений Южной Джунгарии, то я и почел наиболее уместным именно в этой главе остановиться на его изучении.

«Бе-сы-ма (Бишбалык), – пишет Чань-чунь, – во времена династии Тан было Бэй-тинь-дуань-фу»[68]. То же подтверждает и сравнительный китайский географический словарь «Си-ю-тун-вен-чи»[69].

В реляции Ван Янь-дэ мы находим краткое описание города и его окрестностей.

У туземцев Бэй-тин носит название Илолу (Ирлу); в нем довольно многоэтажных домов, беседок и садов. Народ понятлив, прямодушен и честен. Ловкостью обладают удивительною и превосходно выделывают посуду и утварь из золота, серебра, железа и меди. Умеют и камень «юн» обрабатывать.

Равнина Бэй-тинская тянется в длину и ширину на многие тысячи ли. В ней витает тьма коршунов, ястребов, соколов и других хищных птиц.

В горе к северу от Бэй-тина добывают нашатырь. Из горы этой постоянно подымаются клубы дыма, а по вечерам появляются на вершине ее яркие огни, как бы от факелов. Для сбора нашатыря жители надевают туфли на деревянных подошвах: кожаные тотчас прогорели бы.

Близ города есть озеро. Посол прогуливался по нем в лодке с государевым семейством. Вокруг озера раздавалась музыка.

В стране этой много лошадей. Государь, государыня, наследник престола – все имеют свои табуны, которые и посылают пастись в обширную долину, протяжением до 100 ли.

Все эти данные о Бэй-тине очень ценны.

«Равнина Бэй-тинская тянется в длину и ширину на многие тысячи ли». К этому перевод Visdelou добавляет: «равнина эта расстилается в три стороны от города». Ясно, что городом этим не мог быть Урумчи, расположенный в лощине и с трех сторон замкнутый горами. Это был город, лежащий у северных подножий Эдемэк-даба, и ближе всего – Ци-тай, выстроенный у подошвы последнего уступа предгорий Тянь-Шаня.

«В ней витает тьма коршунов, ястребов, соколов и других хищных птиц». Как это верно для Южной Джунгарии к востоку от речки Ло-тая! Привлеченные легкой добычей – леммингами и песчанками – хищники собираются здесь во множестве, что составляет ныне, как составляло оно и тысячу лет назад, такую особенность местного ландшафта, которая не укрылась и от любознательного китайца.

«В горе к северу от Бэй-тина добывают нашатырь; гора эта дымит, и почва ее настолько накалена, что при ходьбе по ней кожаные подошвы прогорают…»

Конечно, здесь идет речь о той плоской возвышенности, которая с севера ограничивает Гашунскую впадину. Урочище Чи-чанда, к северу от Ци-тая, является единственным местом в Южной Джунгарии, где, наряду с каменным углем, и по настоящее время добываются аммиачные квасцы. У Певцова мы находим следующее описание той части этой горной гряды, которая лежит к северо-востоку от урочища Гашун[70]. «К востоку от кумирни простирается плоская возвышенность, поднимающаяся над равниной футов на 150 (45,7 м) и ниспадающая к ней крутым обрывом. Она имеет около 15 верст (16 км) ширины и на восток простирается на неопределенное расстояние.

Эта возвышенность представляет редкое и вместе с тем загадочное явление: она состоит из слоистой желтовато-розовой глины, подвергавшейся действию весьма высокой температуры, раскалившей ее до такой степени, что она стала необыкновенно звонкой и твердой. Около обрыва лежат во множестве шлаковидные, пузырчатые куски прокаленной глины, образующие у его подошвы на всем протяжении как бы россыпь, но ни следов каменноугольного пожара, никаких других признаков, которые указывали бы на причины этого любопытного явления, мы не заметили». Если пожар каменноугольных пластов имел место девять столетий назад, то, конечно, никаких других наружных его следов, кроме прокаленной глины, и сохраниться здесь не могло.

«Близ города есть озеро…» Надо думать, что речь идет здесь не об озере, а о пруде. Назначение таких прудов в подгорных местностях Китайской Азии – служить водоемами на случай обмеления питающих их речек. Я упоминал уже о пруде близ селения Хо-бу-цзы. Другой подобного же назначения находится с восточной стороны города Ци-тая. В настоящее время он не велик, но во время Ван Янь-дэ он мог иметь и другие размеры. К тому же не следует забывать, что мы должны смотреть на такие удовольствия, как прогулка по озеру, глазами китайца. В Хами мы видели, например, громадную неуклюжую джонку Лю-цзинь-тана, которая с трудом поворачивалась в миниатюрном пруде. Сюда, как нам говорили, не раз съезжались приглашенные этого китайского сановника для того, чтобы поесть и попить под звуки оркестра, располагавшегося в этих случаях в беседке, специально для этой цели выстроенной на берегу – точь-в-точь, как описано это и у китайского посла Ван Янь-дэ.

Из всего вышесказанного нельзя, как мне кажется, не вывести заключения, что древний Бэй-тин находился если не на месте современного Ци-тая, то в ближайших окрестностях этого города.


Глава одиннадцатая. Последние дни на северных склонах Тянь-Шаня

Между Ци-таем и селением Му-лэй насчитывается около 40 верст (42 км). Расстояние это мы решились пройти в два приема, почему 13 сентября и остановились на речке Ши-ма-гу, служащей восточной окраиной цитайскому оазису. Все пройденное пространство, несколько более 12 км, было сплошь обработано и изрезано арыками, в большинстве случаев до краев переполненными водой. На полях не сжатым оставался только кунак, но его было мало; все же остальное пространство представляло картину сжатого поля.

От Ши-ма-гу до развалин селения Дун-чин дорога идет глинисто-песчаной степью, только в редких местах усыпанной галькой. Это, как всегда, самые бесплодные участки пустыни; разве где зеленым пятном мелькнет кустик эфедры или встретятся площадки, поросшие красноватой солянкой «кам-как».

Селение Дун-чин, расположенное на краю плоской ключевой впадины, поросшей различными злаками, представляя ныне одни только развалины, с тыла примыкает к плоской глинисто-песчаной гряде, прорванной в этом месте сухим логом, заваленным галькой. По этому-то логу и идет далее дорога на Му-лэй.

Конец ознакомительного фрагмента.