15
Молочное зеркало
1 ноября 1983
Когда Том вошел в наш дом, зеркало внезапно стало молочным, в его центре разошлось облако, как глаукома. Я такого раньше никогда не видела, и меня это напугало.
– Пришел, как смог, – сказал Том. – От Элизабет в последнее время трудно уходить. Она ненавидит оставаться одна. Наши родители уехали на какое-то время.
– А твой брат Криспин?
– Он? Он не в счет. Его вечно нет, все время бродит где-то. Я решил воспользоваться возможностью – Элизабет нашла мамину таблетку снотворного. Всего одна осталась, на дне пузырька. Похоже, сестра неделю может проспать. Слушай, если я тебя куда-нибудь свожу, как твои, не будут против?
Я вспомнила долгие летние вечера, когда убегала от кулаков Мика и часами укрывалась под розовой аркой ревеня на огородах. Покачала головой.
– Я вроде как сама себе хозяйка, – наконец, сказала я, пренебрегая тем, что Барбара всегда говорила, что она места себе не находит каждый раз, как я сбегаю. – Просто подожди, пока я переоденусь.
По дороге наверх я взглянула в зеркало. Молоко превратилось в сумрак. В бледность, подернутую чем-то, похожим на гниль, на яичный белок, начавший портиться по краям.
Рубашка в желтую клетку, в которой я была в день рождения, уже казалась слишком детской. Бо́льшую часть своих унылых старых вещей я преобразила с помощью разрезов и швов, чтобы они походили на то, что носит Сьюзи. Я даже отыскала под лестницей старые пальто и плащи дедушки и стала их носить, хотя Мик едва не подавился, когда впервые меня увидел – словно тесть, который его за человека-то толком не считал, вернулся во плоти, поговорить.
Я оделась в черное и нарисовала на губах красный лук Купидона. Спустившись, я заметила, что Том так и не обзавелся носками, и его торчащие лодыжки казались еще краснее и ободраннее, чем в прошлый раз, будто башмаки стали натирать сильнее.
– Это что? – спросил Том, подбородком указав в открытую дверь гостиной.
– Отцовские гири. Он их поднимает по двести раз дважды в день, когда пытается улучшить свою форму.
Из моего собственного эксперимента с гирями ничего особо не вышло. Я каждый вечер щупала бицепсы, но они не твердели и не увеличивались.
– Правда? Я такие видел на картинках, дай я попробую.
– Нет, я…
Он уже подошел к гирям, поднял их и так принялся бешено ими махать, что я подумала: сейчас они отлетят и разобьют телевизор.
– Не надо! – крикнула я. – Осторожнее, пожалуйста, осторожнее!
Но он начал изображать какие-то физкультурные упражнения, стал смешно приседать, пока гиря в его левой руке не ударилась об пол с грохотом, от которого, казалось, треснули стены.
– Ты сломал дом, – ахнула я, закрывая руками глаза.
– Все хорошо. Смотри, все в порядке.
Он умудрился увернуться и не уронить гирю себе на ногу.
Я отняла ладони от лица.
– Ничего страшного, – сказал он. – Теперь давай все это оставим и пойдем. Я тут подумал – мне не очень нравится, что твой отец улучшает свою физическую форму.
Я сделала вид, что не понимаю, о чем он, и мы вышли. Я все гадала, не пошла ли по самой середине дома огромная трещина. Что-то во мне надеялось, что пошла.
Машина у Тома была старая, у Мика тоже, но она сверкала, и ухаживал он за ней безукоризненно, – а у этой на заднем сиденье лежала грязь, и пахло в ней псиной и дровами. Том, похоже, обрадовался, когда она завелась с первого раза.
– В пятнадцать уже можно водить? – спросила я.
– Не думаю. Но это несложно, и я выяснил, что в деревне можно многое из того, чего нельзя в городе. Куда больше сходит с рук.
Это было правдой. Здесь чего только не делали. Работали в поле совсем детьми. Водили трактора. Даже иногда пили в дальних залах пабов.
И мы поехали, мимо заскользил в окнах лес, в углах ветрового стекла стал скапливаться дождь. Я заметила, что из-за деревьев за нами наблюдает Тень, и сердце мое забилось быстрее. Я была рада, что он остался позади, в клочьях тумана, сгущавшегося под ветвями.
Том прибавил газа, и мы смеялись, когда машина прыгала, как кенгуру, или слишком быстро входила в поворот. Мы смеялись над всем, даже если не было смешно. По пути Том сказал мне, что его родители в Индии. Мы и над этим посмеялись.
Воздух в клубе был тяжелый. Том поставил передо мной лимонад с ломтиком лимона, свернувшимся на краю, вцепившимся в бокал, как желтая рыбка, наполовину высохшая и отчаянно стремящаяся нырнуть в пузырящееся нечто.
– Что у тебя? – кивнула я в сторону его стакана.
– Светлый шенди. – Он отпил немного. – Глотнешь?
Вкус был сладкий и пивной. Я осмотрелась. В зале было так тесно, народ качался, стиснутый в танце торчком. Заиграла музыка, и поверхность наших напитков пошла волнами от мелких взрывов. Девушки вокруг – с едва прикрытыми джинсовыми юбками попами, с голыми ногами, несмотря на ливень на улице. Я заметила у одной гирлянды блошиных укусов на лодыжках. У другой в карман был засунут свернутый поводок, и я вспомнила собаку с грустными глазами, привязанную снаружи; лапы у нее стояли в луже. Парни с зачесанными вверх волосами толкались у музыкального автомата, бросая в него монеты, спорили, что поставить, тыкали пальцами в стекло, за которым виднелся напечатанный список песен. Повисла недолгая пауза, а потом заиграла знакомая мне «Дорогая Пруденс».
– Боже мой, это моя любимая песня, – сказала я, широко улыбаясь. – Только что вышла.
Том улыбнулся в ответ, и так мы сидели, улыбаясь друг другу, как дураки.
Он потянулся, порылся в кармане и вытащил листок бумаги.
– Вот, – улыбнулся он, – я нашел дома, в книге, стихотворение и списал его для тебя.
Я развернула листок и прочла вслух:
Вот эта теплая рука живая,
Столь пылкая в пожатье благодарном,
Потом, когда она навек застынет
В могиле ледяной, – еще придет
Так нестерпимо сны твои тревожить,
Что ты захочешь собственную кровь
Отдать из жил, лишь бы ее наполнить
Горячей жизнью; вот она – гляди —
Протянута к тебе[1].
– Почему ты мне его дал? – Я поежилась. – Оно жуткое.
Я сложила листок и протянула Тому:
– Оно мне не нравится.
– Нет. – Он потянулся через стол. – Оно романтичное. Очень романтичное, по-моему. Оно о том, как готов отдать жизнь за кого-то. Не говори, что это глупо, пожалуйста. Я протягиваю тебе руку. Ты должна прийти.
– Куда?
На его лице блестел пот.
– Ко мне домой. Я правда хочу, чтобы ты пришла. Ты должна.
Он сделал большой глоток из стакана и вытер губы.
– Ты такая же, как я, – внезапно сказал он.
– Я знаю.
Я была рада, что он рискнул это произнести, а не я. Я бы все испортила.
Я подняла глаза. В зеркале отражались мужские плечи – широкие, в пиджаке. Темные волосы на мускулистой шее были выбриты до белой кожи. Я ощутила внезапный ужас, что нас попытаются разлучить, что разлучат, и, положив стихотворение в карман, потянулась и ухватилась за протянутую руку Тома.
– Скажи, а в чем я такая же, как ты? – попросила я.
– Ты как рождественская хлопушка.
– Не понимаю.
– Не обижайся. Просто у тебя как будто странная игрушка внутри.
– Ой.
– Не переживай. У меня тоже.
Он приложил обе ладони к своему солнечному сплетению и взглянул вниз, словно именно там она и помещалась.
Как только мы вышли из клуба, вокруг нас завихрились дождь и темнота. Я увидела, как из паба напротив на неудержимом плоту пивного перегара вынесло парочку. Мужской силуэт я узнала бы, едва глянув. Длинная куртка, из-за которой ноги в узких штанах казались подрубленными. Широко расставленные ноги, точно приделанные к углам тела. Очертания рога из волос, выдававшегося вперед, когда он повернулся к девушке, которую приобнимал рукой. Она изогнула шею, чтобы посмотреть ему в лицо, и в свете уличного фонаря я узнала Сандру из нашей школы, с приподнятым, как обеденная тарелка, лицом.
Дома я прокралась по лестнице наверх. Я слышала, как Барбара повернулась в кровати и пробормотала: «Руби?» – словно в полусне. Дома Мик или нет, я не знала. Я лежала в постели, дрожа в темноте. Он тоже меня видел, думала я, мы видели друг друга. Это знание угнездилось глубоко во мне, и я пыталась его придушить, потому что понимала: пока мы оба сможем притворяться, мне, возможно, удастся себя уберечь.