Война. Эвакуация
Начала войны, Великой Отечественной войны, я не помню. Зато хорошо укоренилась в памяти эвакуация. Здесь мне хочется сказать, что вопреки, вроде бы, устоявшемуся мнению, будто партийно-советские руководители на местах в первую очередь отправляли в тыл свои семьи, у нас, в Высоковске, было не так. Во всяком случае, наша семья – семья районного прокурора, тронулась в путь, когда фашисты уже обстреливали город. Семьи других ответственных работников тоже, наверное, покидали свои гнёзда под артиллерийскую канонаду. Мама с моим братиком Валеркой, ещё грудняшкой, села в кабину грузовика, а я, вместе с другими мамашками и малышками, забрался в кузов, где и расселись на досках, укрепленных концами в борта. Находился там, правда, и один мрачный дядька, очень тощий, скуластый, в сером дождевике (хорошо мне запомнившийся). Это был какой-то горкомхозовский служащий, видно, не годный к строевой службе. Через какое-то время он вдруг постучал по фанерной крыше кабины. Машина затормозила. Тощий дядька соскочил на землю и со злостью сказал моей маме что-то вроде «Кончилась ваша власть. Немцы наведут порядок!». Высадил её с ребёнком из кабины, а сам туда забрался, и стал командовать шофёру, куда следует нам ехать. Но он что-то, видимо, перепутал, и вместо желанных ему немцев, вывел машину на наш КПП. Мама изложила офицеру, что произошло в пути. Дядьку отвели в сторонку и, скорее всего, расстреляли. Мы этого не видели, но ведь по тогдашним законам военного времени предателей без разбирательства пускали в расход. Наверное, бывало, что расстреливали и не виновных. Но тот тощий – был явный враг.
Итак, мы отправились вглубь страны, а наши отцы остались в городе. Остались и остались – почему, зачем, этого нам знать было не положено до поры до времени.
Долго ли, скоро ли, как говорится в сказках, наконец, мы оказались в конце пути в деревне Чкаловской (ранее и ныне Оренбургской) области, названия которой я не запомнил. Перед глазами и сейчас маячит бревенчатая стена с толстым слоем снега-изморози. Можно представить, как холодно было в той избе, отведённой эвакуированным, или «выковыренным», как нас, бедолаг, именовали местные жители.
Выплывает из прошлого белобородый, с очень худым, измождённым лицом, старый-престарый еврей что-то долго разъясняющий маме. Она в то время ходила копать картофель из-под сугробов. Помнится, пекла лепёшки из мороженой картошки. Стояли жуткие морозы. Мы страдали от холода, и очень хотелось есть.
Годовалый Валерка-братик и я заболели одновременно крупозным двусторонним воспалением лёгких. Название этой болезни врезалось в память навсегда, ибо от неё братишка мой погиб. Мама позже неустанно повторяла, рассказывая об этом: «Нужен был красный стрептоцид, а его негде было достать. Этот стрептоцид мог спасти моего мальчика».
Похоронили Валерку на погосте посёлка Берды, под Чкаловом, потому что в той деревни, где мы жили, кладбища не было, ближайшее располагалось в Бердах.
Как представлю, что пришлось пережить моей маме в те времена, то не могу никак надивиться её самообладанию и воле к жизни. В самом начале войны она, по сути, потеряла своего старшего сына, который был при вторжении фашистов в Белоруссию то ли у бабушки, то ли в пионерлагере. Скорее всего, он погиб – на родине или, будучи угнанным в какой-то концентрации оный лагерь. Затем буквально у неё на руках скончался младший сынок. В довершение бед ей вручили похоронку: «С прискорбием извещаем, что Ваш муж, Гаврилов Иван Дмитриевич, погиб смертью храбрых». Не уверен, что в точности воспроизвёл траурный документ, но смысл той страшной бумаги, безусловно, передан мной правильно.
Весной 1942 года, после разгрома немцев под Москвой, мы вернулись из эвакуации. Приехали в столицу, в дом Гавриловых. Мама моя рассказывала, что от болезни, осложнённой истощением, я был настолько слаб, что весь длинный и долгий путь из эвакуации проделал в беспамятстве или полузабытьи. И, разумеется, без помощи случайного попутчика – майора Иллариона Барсукова, о котором я уже говорил, ещё неизвестно, чем окончилось бы это возвращение. Не исключено, что мама могла потерять и меня.
В Москве нам стало известно, чем занимался мой отец, Иван Дмитриевич Гаврилов, оставшись на территории, оккупированной гитлеровскими войсками, и при каких обстоятельствах он «погиб смертью храбрых».
Всё объяснилось просто: руководители района и города Высоковск, в том числе и папаша, отправив семьи на восток, возглавили партизанский отряд. Гаврилова, как бывшего пограничника, чекиста, оперативника назначили командиром разведки, где он ощутил себя, как рыба в воде. И вёл себя со свойственной ему дерзостью и находчивостью, применяя, когда это понадобилось свою недюжинную силу.
Бургомистром Высоковска немцы поставили бывшего заведующего горкомхозом, который, то ли с перепугу, то ли из лакейской услужливости, стал указывать фашистам на тех, у кого мужья или сыновья были в Красной Армии. Когда же он принялся выдавать тех, кто втайне от немцев помогал партизанам, командир отряда поручил Ивану Гаврилову «ликвидировать подлого предателя». На что тот возразил, что это не решит проблемы. Найдут фашисты другого наймита, и новый бургомистр может оказаться зловреднее предшественника. Пусть, мол, этот иуда останется на своей должности, но надо, что бы «закладывать» людей, связанных с партизанским отрядом, он перестал. «Как его „перевоспитать“, я знаю», – заверил Иван Гаврилов.
Он встретил этого немецкого прихвостня неподалеку от городской комендатуры. Со стороны можно было подумать, что беседуют два закадычных приятеля. Картинка, напоминающая историю похищения начальника польской дефензивы. Гаврилов вновь выступал в своём излюбленном репертуаре.
– Больше ты никогда и никого не выдашь, иначе всему твоему многочисленному семейству плохо придется, – сказал он ему. – Обо всех намечаемых карательных операциях будешь сообщать нам заранее. А это, чтобы хорошенько запомнил мой наказ, – и выстрелил в него.
Помнится, я был уже взрослым, когда мама рассказала, что отец, оказывается, отстрелил предателю мужское достоинство, и при этом, будто бы, пояснил: «Размножаться таким, как ты, незачем». Говорили, что даже на операционном столе, когда бургомистра спасал немецкий хирург, тот не признался, что знает, кто в него стрелял. Он ведь хорошо помнил по прошлой своей деятельности: прокурор Гаврилов данное слово держит.
О том, что творил он, возглавлявший разведку партизанского отряда, в тылу врага, я мог только догадываться. Он был не только отчаянно храбрым, но и весьма изобретательным в своих, порой невероятно дерзких, вылазках. Мой отец так насолил оккупационным властям и тем, кто им пособничал, что с ним было решено покончить весьма оригинальным способом: во всех населенных пунктах района появились листовки: «Население может сохранять спокойствие. Бандит-партизан Иван Гаврилов пойман и повешен!».
Иван Гаврилов-партизан.
Гитлеровцы поступили так, как рекомендовал их главный пропагандист: чтобы в ложь поверили, она должна быть большой. Что ж, автор этой рекомендации – Геббельс – в случае с моим отцом оказался прав: в фашистскую брехню поверили даже в Москве.
Она-то и послужила основанием для написания официальной похоронки. Но сведения о смерти «бандита-партизана» Ивана Гаврилова, к счастью, оказались, как иронизировал Марк Твен, несколько преувеличены.
Весной 1942 г. наша семья воссоединилась в Москве.
Интересная подробность: отец явился с «партизанским подарком». Дело в том, что в отряде всех наделяли куревом, а Ивану Гаврилову, как некурящему, выдавали взамен табака крохотные сдобочки с изюмом, похожие на бочонки лото. Накопился их целый мешочек, каковой он и вручил мне.
Мой папаша был человеком немногословным, а мне, как и любому мальчишке, подавай рассказы о героическом прошлом. Он же к «героике» относился почему-то с иронией.
– Как было в партизанах? – переспрашивал он меня. – Холодно было. А в землянке, где, как в песне, «вьется в теплой печурке огонь», очень сильно донимали блохи и прочая живность. Никак не хотел он удовлетворить мальчишескую жажду услышать рассказы о прошедшей войне. Но однажды сдался:
«Ладно, так и быть, слушай про героический эпизод».
Вот он, героический эпизод партизанских будней, в изложении моего отца:
«Нам стало известно, что немцы повезут через лес медикаменты и спирт для полевого госпиталя. Особенно нас интересовал спирт. В промерзшем зимнем лесу это и для медицинских целей, и для согрева всего организма великая ценность.
Устроили мы, как положено, засаду. Едут. Впереди легковушка с офицерами. Позади большой грузовик с солдатами. Вышел я на лесную дорогу, пострелял по легковушке, офицеры успокоились. А мои орлы из разведки закидали грузовик гранатами.
Взяли медикаменты. Отыскали бочку со спиртом. Взвалил я ее на плечо – и ходу. А сзади еще машины с немецкой солдатнёй, но наши их попридержали. Однако вскоре все-таки немчура вновь пустилась вдогонку. Они-то налегке, а мы с грузом. Я впереди, как Чапай, но не на лихом коне, а пешком и по сугробам да с бочкой на горбу, а ребята отход прикрывают огнем. Ну, немчики вглубь не сунулись, побоялись. Отстали. Однако километров шесть, если не боле, пришлось мне переть этот чертов бочонок. Он, правда, не такой уж тяжелый был, но, однако, пуда четыре по бездорожью – тоже не соскучишься».
Тут я хочу напомнить: отец был могучим мужиком, работа в юности грузчиком в московском рыбном порту накачала его мускулы на всю жизнь. Между прочим, в 1941 г., когда разыгрывались описываемые события, он был в расцвете сил – 33 года, возраст Христа.
А закончил свой партизанский героический эпизод отец так: «Ну, и ругались в отряде, когда выяснили, что в бочке не спирт, а бензин! Один я смеялся. От обиды. Над самим собой, дураком, смеялся».
Попутно отмечу – отец никогда в жизни не сквернословил, что передалось и детям, и внукам. Чем ругаться, лучше смеяться.
А вот ещё одна картина, относящаяся к партизанской поре, по его собственному признанию, врезалась в память навсегда. Не раз он возвращался к ней, она занимала особое место во всей его богатой событиями жизни.
Немцы, разгромленные под столицей, стремительно удирали от ударов Красной армии. Колонны их войск настигала авиация, бомбила и расстреливала разбегавшихся по обочинам дорог солдат и офицеров. Проходил налет, и в кюветах, на придорожных полях оставались трупы и разбитая техника.
Новый налет – и поверх этого слоя мертвецов и железного лома ложились вновь убитые и остовы машин. И все это происходило в чудовищный, небывалый мороз, когда немцы застывали в тех позах, в которых застала их смерть. Такой страшный слоеный пирог предстал перед глазами вышедших из леса партизан.
«Мне пришлось пройти отрезок этой дороги смерти дважды, утром и на закате, – вспоминал отец. – И я заметил одного мертвеца, лежавшего на развороченной бронемашине. Мороз его ударил в тот момент, когда правая рука была поднята вверх. Так он и застыл, и остался указывать на что-то в небе. Возвращался я при свете заходившего солнца, а мертвый немец все продолжал тыкать пальцем в небо. Длинная тень от него пересекала дорогу. Меня этот немец с тех пор преследует…»
А ведь подобные «скульптуры» русские морозы громоздили вдоль дорог и в 1812 г., когда из России бежали французы. Кстати, с напоминанием о «великой наполеоновской армии» мне довелось столкнуться на Севере, куда я уехал, окончив институт. Под столицей Коми Сыктывкаром, побывал в деревушке… Париж. Это всё, что осталось от множества пленных французов, выселенных в этот край после разгрома войск Наполеона. Говорят, до моего появления в том местечке жила древняя, чуть ли не столетняя француженка. Откуда она там появилась, никто не знал, может родственница какого-то пленного переселилась из французского Парижа в Париж Сыктывкарский?
Как утверждают историки, не состоявшиеся завоеватели мира быстро ассимилировались в чужой стране, переженившись на симпатичных комячках. Между прочим, у незнакомых с ними бытует превратное мнение об облике коми-девушек. Они рисуются этакими раскосыми, скуластыми страхолюдинками. Ничего подобного. Глаза у них большие, округлые, а некоторая скуластость придаёт облику пикантность. Очень много красивых женщин. Мне, например, посчастливилось работать на местном телевидении в Ухте с самой настоящей красавицей Луизой Павловной, у которой были намешаны кровь коми, французская и, кажется, немецкая. Она была женой известного писателя Александра Рекемчука.
Так вот, в те далёкие времена пошла поросль от смеси угро-финской и романской народностей. Достигших призывного возраста юношей, франко-коми кровей, отправляли служить в доблестную французскую армию. И, опять же утверждают историки, не было ни одного случая, чтобы, по окончании срока службы, молодые люди не вернулись на родину – в Зырянский край.
Пленных немцев я видел только в кинохронике, тех самых, которые понуро плелись гигантской колонной в Москве по улице Горького. Зато с итальянцами, попавшими к нам в плен, пообщался. Они строили у нас, в Раменском, дом, и по-моему, не слишком себя утруждали. Беспрерывно устраивали перекуры, хороводились вокруг коллеги с губной гармошкой, и горланили что-то на своём языке. Пели красиво.
Люди наши относились к ним с явной симпатией, жалели их, подкармливали. А ведь, ясное дело, в Советском Союзе едва ли нашлась семья, которая так или иначе не пострадала от ужасов военного нашествия гитлеровских войск и их сателлитов. Но почему-то зверства фашистов не увязывались с пленными из той же армии захватчиков. К ним относились с обычным человеческим состраданием, как на Руси издавна принято «выказывать жаль» к сирым, убогим и заключённым. Западные зрители до сих пор недоумевают, глядя кинохронику: отчего это русские молча стоят по обочинам улицы Горького, без ненависти глядя на проходящих мимо поверженных фашистов. Почему никто не кидается на изуверов с кулаками, никто не бросит в них камень…
Один итальянец затеял со мной куплю-продажу. Изъяснялись в основном жестами, подкреплёнными несколькими расхожими русскими словами, произносимыми пленным солдатом с жутким акцентом. Наконец, до меня дошло, чего он хочет: у него были иностранные марки в небольшом альбомчике, и за них он просил – о, ужас! – несколько буханок хлеба. Подтвердил количество буханок, растопырив пальцы обеих рук. Разумеется, такой грабительский, на мой взгляд, обмен не состоялся. Возможно, его коллекция марок, действительно, стоила дорого. Но где ж я достал бы в то голодное время столько хлеба?!