Опыт, который не пропьешь, как талант
Иногда мне снятся старые сны. Они яркие и реальные. Длинный коридор, в который выходят десятки крепких высоких дверей. Я бегу по коридору, стараясь прижиматься к стенам. За мной несутся такие же, как я, в зеленых касках, в тяжелых бронежилетах, с короткими автоматами, с гранатами, со скорострельными пистолетами и со страшными зубатыми ножами. Мы жутко топаем ногами в высокой шнурованной обуви.
Дальше бывает по-разному – то взрывается что-то, то кого-то прошивают ножом, то стреляют, то бьются в рукопашную до последней крови.
Иногда это – самолет, или поезд, или корабль. Но всегда – одни и те же лица, тот же железный топот тяжелых ног, взрывы, выстрелы, сдавленные крики. И командный шелест радиостанции через наушник.
И главное, ни слова, ни кадра выдумки. Просто идет бой. Не маневры, не отработка чего-то там, а настоящий бой. Это – не сон. Это детальный просмотр жизненного опыта в ночное время. Один на один с опытом.
У Боголюбовых за столом сидели все, кто намеривался очень скоро переехать на мою малогабаритную жилую площадь.
– Это уже было, – сказал я. – Фарс какой-то!
– Где было? – это Паня, прожилки на ее щеках из сизых стали красными, лицо лоснилось от пота.
– В кино. У четырех баб отбирали квартиру, а старый генерал ее им отбивал обратно. Потом пели «тумбалалайку» всей десантной частью, а посрамленный нувориш тонул в Москве-реке.
– Хорошее кино, – закивала Эдит. – Но в жизни страшнее. До «тумбалалайки» дело обычно не доходит. И десантники, как правило, антисемиты. Если не все, то их командование – точно. И вполне осознанно.
– Причем здесь антисемиты?
– В нашем случае ни при чем, – гордо заявил музыкальный алкоголик Геродот, – мы чистой крови.
– Не все! – горько заметила Паня.
Ее дети изумленно вскинули на нее глаза.
– Я не о нас, – успокоила она их с раздражением, даже как-то повелительно, – но ведь мы не единственные.
– Энтони, – сказала Эдит, – я видела твой памятный боевой альбом. Порылась в шкафу и нашла. Это – любопытная штучка.
– И что же ты там видела? – я сказал это, хмурясь, потому что не люблю, когда в мои дела суют нос, даже если нос такой хорошенький.
– Женщину, Ларису Глебовну Павлову. Ее фотка подписана. Мужчину, Геннадия Ивановича Павлова, в военной форме. Тебя с ним. Два молодых обнимающихся лейтенанта, потом два молодых обнимающихся старших лейтенанта, потом два уже не очень молодых капитана и майора с неприветливыми лицами, потом один усталый подполковник с седыми висками. Это тоже ты. Еще там какие-то бравые парни в полевой форме. Все без погон, но с короткими автоматами и кобурами. Среди них много темнооких брюнетов, в том числе, азиатов, и опять ты, в берете, с усами почему-то. Где это было снято?
– Далеко. Отсюда уже не видать.
– Ты профессиональный убийца?
– Такой профессии нет. Это выдумка. Для кино и для книжек.
– А кто ты?
– Курьер.
– С каких пор?
– С тех пор, когда появилась та выдумка.
Я не люблю вспоминать, как я стал курьером. Обычным, мирным курьером. Поэтому мы все надолго замолкаем.
– Нам нужна ваша помощь, Антон, – сказала Паня и всхлипнула.
На руках у Геродота чутко дремлет крупный рыжий кот средних лет. Он принес его неделю назад с какой-то помойки. Кот быстро прижился.
– Как его зовут? – спросил я, чтобы сменить хоть ненадолго тему. – Наверное, Чубайс?
– Почему Чубайс? – удивился музыкальный алкоголик и нежно прижал к себе котяру.
Тот приоткрыл желтый глаз и кольнул меня стрелочкой зрачка, строго и холодно.
– Потому что этот зверь рыжий, – ответил я, как само собой разумеющееся. – Так на Руси уже давно рыжих котов дразнят.
– Его Моцартом зовут, – усмехнулась Эдит. – Геродот не оппозиционер, а музыкант. Принес это чудовище, напоил молоком, накормил вареной рыбой и сказал, что это его личный, персональный «Моцарт».
Паня взволнованно поднялась, заковыляла вокруг стола. Вернулась на свой стул, села.
– Что будем делать? Антон, вы нам поможете? Или мы с несчастным Моцартом пойдем на его помойку?
– Надо подумать. Сколько у вас времени осталось?
– Две недели, не считая сегодняшнего дня, – сказала Эдит.
Но история это началась не сегодня и даже не вчера. Ее истоки бьют из прошлого Боголюбовых. Тогда еще был жив глава семьи. Вот когда все забурлило. То есть, тогда только подогревать начали, а вот точку кипения застал уже я.
Иван Иванович Боголюбов, отец Эдит и Геродота, муж Пани, то есть Александры Семеновны, урожденной Поповской, был в юности подающим большие надежды музыкантом. Играл на всем, что издает мелодичные звуки: на скрипке, альте, виолончели и на клавишных. Иван Иванович блестяще окончил московскую консерваторию по классу скрипки, но исполнителем так и не стал. И дело было не в том, что талант «вовремя ушел в песок», как криво усмехаясь, выражалась Эдит, а в том, что, управляя «Волгой» отца, администратора в Большом театре, юный еще Иван Иванович однажды ночью на Кутузовском проспекте врезался в неподвижную скальную группу самосвалов и генератора. Рабочие раскопали огромную ямищу посередине проспекта, недалеко от Триумфальной арки, а два самосвала и ревущий генератор стояли около этой ямы, в которой вкалывали рабочие ночной смены. Был там еще какой-то временный заборчик с погасшим красным фонарем и пьяный работяга с желтым флажком.
Капот старой «Волги ГАЗ-21» с изящным хромированным оленем подхватил этого несчастного работягу и вместе с ним влетел в яму, угробив в ней еще одного рабочего. По пути были задеты самосвал, генератор и заборчик.
Иван Иванович попал в больницу, не так чтобы очень надолго. Но зато жизнь его изменилась навсегда.
Во-первых, были переломаны обе руки. Более всего пострадали пальцы. Еще разбитой оказалась голова и здорово покалечено левое колено.
Во-вторых, он был признан виновным в аварии и получил три года исправительных лагерей, условно. Говорили, что за жизнь двух человек и разбитую государственную технику почти напротив дома Брежнева (а это было еще при жизни тогда совсем не старого генсека), слишком мало. Сначала вообще копали глубоко, то есть глубже, чем сама яма – проверяли, не намеренно ли это было свершено, не акция ли? Тогда слово «терроризм» для внутреннего использования еще не практиковалось. То есть терроризм был, а слова, применительно к советскому человеку, не было. Но Ивана Ивановича это не касалось ни в коей мере.
Он в ту ночь был трезвым. Просто гнал ночью, после какого-то левого концерта, на дачу к друзьям, где его, кроме всего прочего, ждала и хорошенькая студентка из литературного института, начинающая поэтесса Сашенька, которую все называли просто Паней.
К тому же ушлый адвокат доказал, что работы велись с нарушением всех строительных и дорожных норм, ограждения почти не было, а рабочий, оседлавший хромированного оленя на капоте «Волги», был вдребезги пьян. Его желтый флажок был, скорее, никакого цвета, а потом еще обнаружилось, что он вообще должен был быть не желтым, а красным. Изначально, видимо, красным он и был, но то ли выцвел, то ли в той рабочей бригаде цветов вообще уже не различали.
В предупреждающем фонаре не обнаружилось даже лампочки. Заборчик держался на честном слове.
Адвокат достал где-то распоряжение о том ремонте и из него следовало, что место и время раскопок перепутали. Это должно было делаться в трехстах метрах раньше и на противоположной стороне проспекта, почти на тротуаре.
Взялись за бригадира, потому что тут возник вопрос, а не акция ли это с его стороны? Но бригадир, человек пожилой, фронтовик в прошлом, от страха и горя угодил в больницу с инфарктом.
Вот из-за всего этого и дали юному убийце двух человек всего лишь три условных года.
А сколько дефицитных «валютных» билетов было отдано в прокуратуру, в следственное управление, в Верховный Суд республики и еще бог ведает кому, на самом деле знал только старший Иван Боголюбов, администратор Большого театра. А сколько разнообразных подарков было передано через всяких заслуженных и народных артистов в чистые руки заслуженных и народных следователей, прокуроров и судей знать вообще никому не положено.
С перебинтованной головой и зафиксированным в какую-то специальную «чашку» коленом, с закованными в гипс руками молодого скрипача даже в тюрьму не взяли бы. Условный срок потек сразу за приговором.
– Скучно ему было, – печально вздыхала Паня, расправляя складки скатерти на столе полными своими ладошками. – Он запил даже. Ненадолго, правда… Попробуй с двумя загипсованными руками донести рюмку до рта! Да и скрипку со смычком не удержишь. Когда гипс сняли, рюмку он еще кое-как доносил, а вот остальное уже не держалось.
Но Паня оказалась девушкой верной. Она уже через год вышла замуж за несостоявшегося музыканта и родила ему Геродота, их первенца.
Справившись наконец с горем, постигшим его столь неожиданно ночью на Кутузовском проспекте, Иван Иванович задумался о будущем. Решение, как всегда, подсказал отец. Иван Иванович пошел служить на чиновную должность в Госконцерт на Неглинной, 15. Была такая мощная организация. Сейчас бы ее каким-нибудь «генеральным продюсерским центром» обозвали и напихали бы туда аферистов и даже бандюков, потому что именно эта организация держала железную свою длань на музыкально-коммерческом пульсе целой страны. Больше половины сотрудников Госконцерта получали вторую (и основную!) зарплату за звания и выслугу лет еще в одной организации, очень недалеко от Неглинной – в Большом доме на площади Дзержинского и во флигелях в переулках, рядом с той суровой площадью. Это СССР было, а не то, что теперь! «От Москвы до самых до окраин»! Сейчас окраины приблизились к точке отсчета, а тогда как орлиные крылья разлетались.
Разлетался и Иван Иванович, хотя зарплату получал только в Госконцерте. По всему Союзу, по всем его окраинам. За границу даже летал, артистов возил, целые народные и ненародные коллективы, технику и все прочее. Я в этом деле мало понимаю, потому что далек от него. Но кто понимает, тот понимает! И знает даже, сколько это стоит! А также кому и во что обходится.
Когда родилась Эдит, семья уже переехала в роскошную квартиру на проспекте Мира. А до этого жила в довольно скромном подмосковном домике на Лосиноостровской. Уютный был домик, еще отцовский, но по тем временам не престижный. Поэтому и переехали.
Геродот рос мальчиком музыкальным, а Эдит – девочкой сообразительной.
Накопление средств шло скорее вопреки, чем благодаря, деловым качествам Ивана Ивановича и его Пани. Просто средств прибывало значительно больше, чем они умудрялись тратить.
Очень быстро приобрели дачку в Мамонтовке и автомобиль – такую же «волгу», которая в свое время прервала музыкальную карьеру Ивана Ивановича.
Геродот делал успехи в музыкальном училище, сначала по классу виолончели, а потом заменил ее роялем.
Он поступил в московскую консерваторию, а Эдит к тому времени уже окончила школу. Она никогда не проявляла никаких, даже самых малых способностей к музыке. Из-под палки училась в том же музыкальном училище, лениво бренчала там на рояле, а дома на пианино марки «Красный Октябрь» и в конце концов бросила это дело. Зато ей давались языки.
По окончании школы она, хорошенькая, ладненькая барышня (я видел десятки ее фотографий), поступила в «инъяз» на переводческий факультет. Я даже удивился – потому что на переводческий девок почти не брали, их в педагогический записывали. Разве что, дочерей самых влиятельных и уважаемых людей. Можно себе представить, как ценили Ивана Ивановича, если его дочь на переводческом училась!
Замуж она не торопилась, якшалась с разными стилягами, в основном, из актерской среды, подрабатывала синхронным переводчиком с английского и французского на кинофестивалях и все же чуть было не выскочила замуж за одного старого маститого режиссера, следом за этим – за такого же старого и такого же маститого ленинградского актера, а потом вдруг ко всем этим маститым охладела и заявила родителям, что вообще не собирается замуж и жизнь проживет так, как ей нравится – на лету и на бегу. Пока, мол, не подстрелит какой-нибудь меткий охотник.
Охотников, как я догадываюсь, было много, но то ли стрелки они были слабенькие, то ли цель оказалась слишком увертливой, но так до встречи со мной и вхождения в ранний бальзаковский возраст Эдит оставалась независимой и неокольцованной.
Иван Иванович по поводу сына был абсолютно спокоен. Его больше волновала дочь и необходимое ей для счастливого брака приданое. Ради этого он и трудился. Не заметил, как пианист Геродот, который благодаря своему ангельскому таланту поднялся на высокую ступень в табеле о рангах среди музыкантов, вдруг запил. Все чаще после концертов он приползал домой буквально «на бровях», а иной раз даже не добирался до дома. Раза два или три Иван Иванович ездил за ним на своей «волге» в милицейские участки и вытрезвители. Однажды он показал сына приятелю приятелей – известному психиатру, занимавшемуся бессмысленным лечением алкоголиков. Тот пообщался недолго с Геродотом, скривил рожу и заявил его отцу:
– Это всё, мой друг! Вы не заметили как он пропил свой талант. Он законченный алкоголик. Дальше будет только хуже. А о музыке пусть лучше забудет. Это его только бесит! И провоцирует… Таково его психическое устройство, если хотите знать.
Знать этого никто не хотел. Геродота отправляли на лечение, промывали, прочищали, но он, как водится у алкоголиков, находил хитрые лазейки, сбегал из-под наблюдения, от врачей, от родителей и пил запоем в простеньких и, опасных компаниях.
Потом начал подворовывать – сначала в семье, а скоро уже и на чужых дачах в той же Мамонтовке. Его поймали, арестовали, велели паспорт показать. Как того цыпленка… «Цыпленок жареный, цыпленок пареный…» Словом, в тюрьму его отправили. Тут папе говорят «гони монету, монеты нету – снимай пиджак».
До последнего пиджака дело, правда, не дошло, но монету запросили серьезную.
Дважды выкупали этого цыпленка из разных переделок. Концерты закончились, началась веселая работенка в продмагах в должностях то грузчика, то экспедитора, то еще кого-то безответственного. Опять наркологические больницы, чистка истощенного алкоголем организма, постоянные побеги, короткие аресты и тому подобное безобразие. Знали уже Геродота Ивановича Боголюбова в милиции как конченую личность. Иногда, в минуты просветления и короткой трезвости он все же бренчал дома на пианино, услаждая слух родни. Один раз и мой слух усладил…
По сравнению с ним лихой свист по жизни, доносящийся от Эдит, казался Ивану Ивановичу прямо-таки соловьиной трелью. Главное, не пила, не бузила, не лечилась и не числилась ни в каких позорных списках.
Однако выдать ее замуж было просто необходимо. Время к внукам подошло, а откуда они возьмутся! Ни братец, ни сестрица ничего путного в этом направлении делать не намеревались.
Когда я узнал эту часть их семейной истории, то, пряча глаза, с облегчением подумал, что моя Женька, хоть и нагуляла одну черную розу и один горящий факел на свою и мою голову, все же поступила с точки зрения продолжения рода и вообще природного своего предназначения совершенно правильно. Верные инстинкты у моей дочурки! Я даже почувствовал себя окончательно счастливым человеком.
Ивану Ивановичу, на самом деле, к тому времени оставалось уже жить очень недолго. В его желудке завелась опухоль, которую сначала приняли за острый гастрит, потом за язву и, наконец, за нее саму. А она лечению уже не поддавалась, потому что перешла в последнюю свою стадию. Боли начинали донимать Ивана Ивановича весьма серьезно. Он еще держался на каких-то лекарствах, страшно дорогих, худел, высыхал. Его посадили на жестокую диету, а ко всему прочему неожиданно открылся диабет, который потянул за собой сердечные дела, сосудистые и прочие прелести. Словом, путь Ивана Ивановича Боголюбова приходил к своему завершению.
А тут случилась революция. Животворящая коммунистическая идея громко и духовито лопнула. Вместе с ней скончались организации, названия которых начиналось неприступным сокращением «гос», то есть разные там Госснабы, Госкомитеты и Госконцерты. Иван Иванович, ослабленный болезнью, уже приговоренный к ее летальному завершению, буквально схватился за голову: с чем останется его Паня, что, кроме весьма скромной дачи, древнего автомобиля и добротной старой квартиры, требующей постоянных затрат, есть у его семьи, как они справятся с постоянным лечением музыкального сына Геродота, и вообще что с ними со всеми будет! К тому же, ему самому еще требовались деньги на операции, химиотерапию, радиологию, лекарства и прочее, прочее, прочее. Сдаваться так просто Иван Иванович не намеривался.
Вот тут и нашелся доброхот – младший сын старого друга отца Ивана Ивановича, того самого, который работал администратором в Большом. Этот младший сын сумел к тому времени сделать блестящую финансовую и даже, в некотором смысле, политическую карьеру. Он сначала, правда, работал в казино «Марина» или «Мальвина» (черт его знает, что за казино такое!), потом перешел в один небольшой банк. После того, как банк развалился, поступил в другой, покрупнее, затем в третий и остановился в четвертом, самом крупном и богатом из них – «Фрай-банк». Звали его Леонидом Михайловичем Казимировым. Усыхающий Иван Иванович его любовно окрестил Лёнчиком, хотя в предпринимательском и финансовом мире его называли по-другому. У него была кличка – «Европа». Шел он к ней, хоть и быстро, но через колкие тернии дорогостоящих проектов.
Этот самый Ленчик был в среде новых русских бизнесменов человеком довольно заметным. Он иной раз выступал в качестве финансового эксперта на страницах серьезных экономических и политических журналов. Его неглупое полное лицо примелькалось на телевидении, а голос стали узнавать в радиопередачах. Казимиров умел говорить очень складно, веско, с легкой прозрачной улыбкой, за коей угадывалось, что он-то как раз знает больше тех солидных журналистов, о чем-то спрашивающих его с провокационной кислой усмешкой, и больше тех, о ком он очень авторитетно говорит. Одно время Леонид Михайлович был нарасхват, до такой степени его комментарии отличались политическим эпатажем и, в конечном счете, экономической прозорливостью. Его звали в какие-то модные демократические и в консервативные партии, которым он в равной степени подходил своей неглупой двусмысленностью, но он отказывался, намекая, что находится посередине шкалы общественных оценок и вовсе не тяготеет к крайним позициям.
Имидж этого человека рос на глазах. Вроде бы, честен, умен, что крайне редко совпадает у человеческих особей, цивилен и цивилизован. Его персональная цена, включающая официальный уровень личных материальных доходов, находилась на самой верхушке шкалы управленцев высшего звена.
Кроме того, что Леонид Михайлович был известен в узком кругу в качестве очень удачливого и прозорливого спеца в закручивании сомнительных финансовых проектов, он широко славился и своим тонким юмором, и необыкновенной способностью предугадать развитие событий на политическом олимпе. Какое-то время Казимиров даже являлся вторым лицом в одном из самых влиятельных и самых модных исследовательских институтов в области международных экономических отношений. Очень незаметно для окружающих он вдруг стал ученым – ему присвоили сначала кандидатскую, а затем и докторскую степень в политологических науках. Многих покоробило лишь то, что это произошло на удивление быстро. В одном международном институте он даже читал лекции и его стали называть профессором. Некоторые ухмылялись, слыша это, но Казимирова мало что смущало в жизни. Он был сказочно богат, а это искупало всё, на его взгляд.
Злые языки, завистники, шептались о том, что диссертации свои, как и звания, он купил в разоряющемся университете в обмен за какие-то особые научные привилегии лично для ректора и двух его заместителей, которые он легко выбил для них в высших правительственных кругах. Кто-то из этих кругов тоже слишком быстро приобрел солидное ученое звание. Меновая торговля научным имиджем и привилегиями шла и идет по сей день очень бойко. Ленчик ее как будто даже какое-то время курировал.
В течение одного года появились две монографии (а затем и еще одна), об экономических перспективах объединенной Европы и нашей страны, как ее неотъемлемой в ближайшем будущем части, за подписью некоего проф. Казимирова Л.М. Правда, двое аспирантов из Московского университета стали скандалить, заявляя, что у них просто похитили работы, которые они писали и составляли пять последних лет. Однако один из них неожиданно умер от какой-то загадочной вирусной болезни, а второй исчез, якобы в эмиграции, и там как будто отравился чем-то непонятным и тоже до смерти. На этом болтовня о грязном плагиате ушла в песок.
В научных кругах рассказывали какие-то фантастические истории о том, что накануне защит диссертаций крупными чиновниками, их женами, любовницами и недорослями-детишками, на домашние телефоны принципиальных научных оппонентов звонили неизвестные мужчины с грубыми голосами и произносили что-то вроде следующего:
– Заткни хайло, падло! Вякнешь завтра чего-нибудь, мы тебе мозги через нос высосем!
И никто не вякал. Так в научном корпусе страны появилась многочисленная когорта новоявленных «ученых», которые нередко и свою-то, известную во властных кругах, фамилию без ошибок написать были не в состоянии. Рассказывали, что голоса звонивших научным оппонентам были теми же, что почти в таких же выражениях и с тем же узнаваемым тембром требовали выплаты долгов «Фрай-банку» запаздывающими кредиторами, в основном, самыми мелкими и беззащитными. Подчинялись эти грозные голоса лично Леониду Михайловичу Казимирову, курировавшему в банке как раз возврат долгов, а в научном мире – распределение званий и должностей. Во всяком случае, там он был фигурой заметной.
А еще он очень любил поглощать! Ну, прямо, хлебом не корми, дай что-нибудь или кого-нибудь поглотить – растерявшиеся мелкие банки, разоренные им же и его приятелями учреждения и компании, клубы, рестораны и даже крупные градские, областные и федеральные больницы, в которых он буквально «ел» поедом и больных и врачей, да и просто зазевавшихся человеческих особей, где бы они ни оказывались во время его «обеда». Часть этого он поглощал лично, с удовольствием, а часть проглатывал его всесильный и наглый банк, то есть тот, в котором он был первым вице-президентом. К столу приглашались и авторитетные представители государственной власти и даже видные уголовники.
Ленчик очень любил хорошее охотничье оружие, старинное и новое, с электронным и оптическим прицелами, с инкрустацией и без нее. Он вообще любил изящные вещи. На охоту ходил редко, потому что все, кто его знал, боялись, когда он куда-то целился, нетрезвый и бессердечный. Но, тем не менее, богатый дом в Барвихе был полон разных охотничьих трофеев, большей частью, не им добытых, и тех, самых редких, страшно дорогих ружей. Даже в кабинете на почетном месте стояла чудная германская винтовка с цейсовской оптикой. Да еще зачем-то снаряженная боевыми патронами. И в столе их целая россыпь была.
В общественном вещании Казимиров со свойственной ему прозрачной улыбкой любил рассказывать об исторически сложном пути лапотной России к просвещенной Европе.
– Мы, европейцы, – нередко говаривал Леонид Михайлович, делая ударение на эти неожиданные для всех слова в его русских устах, – видим Россию в качестве плохо воспитанного подростка, которого следует и поощрять, и наказывать, согласно всем европейским традициям передовой педагогики.
Эти слова дали импульс к новой сплетне в политологических и финансовых кругах о том, что Казимиров негласно представляет в России интересы какого-то очень влиятельного европейского политического института. Кое-кто из видных европейцев, будучи в гостях в России, даже подтверждал это неопределенным мычанием и прозрачными намеками. Те же доморощенные злые языки утверждали, что такое мычание обходилось Казимирову и банку, в котором он был первым вице-президентом, весьма недешево. Но затраты стоили того! Потому что они раздували «общественное тело» Казимирова до самых солидных объемов. Банку это тоже нравилось – все же первый вице-президент. Тут особое доверие!
– Европа, – уныло вещал иной раз Леонид Михайлович, – смотрит на нас с печалью и надеждой, а мы, сирые и подчас неисправимо убогие в своей славянофильской дикости, воспринимаем этот почти материнский взгляд как враждебный, чуждый и оттого допускаем обидное неуважение к ее институтам, к ее традиционным, проверенным веками воззрениям, к ее культурологическим оценкам и прочее, прочее, прочее. Европа – это великая стена, по типу той самой, известной, китайской, которая стоит между средневековым убожеством имперского нашего прошлого и постиндустриальным раем нашего же будущего, если только мы в этом будущем захотим видеть наших детей и внуков. Сами-то мы уже опоздали… М-да! Беда! Трагедия! Национальная трагедия, я бы сказал. И великая скорбь! Прости, Господи!
Леонида Михайловича именно поэтому и прозвали тогда Лёней-Европой или даже попросту Европой. Так и говорили: «Леня-Европа сказал… Леня-Европа советовал… Леня-Европа полагает…»
Один из старых криминальных авторитетов в какой-то ночной передаче на центральном канале так и вообще не упоминал имени Леонида, а прямо говорил: «Как сказал Европа…». И все понимали, о ком идет речь. Вообще, в криминальном мире это прозвище воспринимали как обычную для их среды кличку. Среди блатных даже ходили слухи, что Европа – их известный авторитет, неоднократно судимый. Но тут они врали. Просто всем хотелось заполучить в свои ряды такого солидного и удачливого персонажа.
Однако уголовники были недалеки от истины, если, правда, не считать того, что Леонид Михайлович пока еще под судом не состоял. Он действительно был склонен к финансовым аферам, и чем они были мельче, чем больше в них присутствовало крохоборства, тем он увереннее себя чувствовал. Это как грех клептомании у миллионера – нет, нет, да сопрет серебряную ложечку на приеме или в гостях. Или вещичку какую-нибудь незаметно сунет в карман в магазине, например, статуэточку-безделушку, или кулончик какой, или еще что-нибудь совсем уж дешевое. Потешится, посчитает потом скромную свою прибыль и тут же удовлетворенно хмыкнет. Больной он человек, а не просто грязный грешник. А ведь после всего этого упереть миллионы становится делом не таким уж и грешным, и уж точно не грязным. Тут ведь особое искусство, а там – для удовольствия, ради поддержания притока кислорода к мышцам. Да и уверенности прибавляет в большом, воспитывает, так сказать. А потом, нечего зевать около него! «Так тебе и надо, не будь такой болван и нечего тебе глазеть на ераплан!»
Леня-Европа, когда Иван Иванович Боголюбов «зевнул», почувствовал себя как в том магазине, в котором все было доступно его шаловливым ручкам.
Боголюбов, помня о солидности и надежности известного имени Казимирова, доверил ему все оставшиеся семейные деньги. Скоплено же их в иностранной валюте, как обнаружилось, было довольно прилично, и это несмотря на то, что много пошло на взятки за сына-алкаша. Но Лёнчик капризно скривил губы и заявил, что для одного большого и страшно выгодного дела требуется сумма еще большая. Недолго думая, Иван Иванович заложил тому же Лёнчику, да еще в том же его банке свою дачу в Мамонтовке. Лёнчик, будучи человеком хозяйственным от природы, и этим не погнушался. Он, предусмотрительный экономист и ученый, предполагал, что цена подмосковной земли в самое ближайшее время вырастет в двадцать-тридцать раз. Почему бы не взять ее за бесценок теперь?
Продали за копейки даже автомобиль, который давно уже водили и Эдит, и даже Геродот – когда трезвел и принимал решение начать все сначала, допустим, с управления «волгой», чтобы немного заработать ночным извозом. Но теперь и ее продали заезжему овцеводу-кавказцу, так как впереди маячили куда большие перспективы, чем все эти ржавые советские блага вместе взятые.
Но и этого оказалось недостаточно. Для ожидаемых многомиллионных прибылей требовалось раза в три больше. Иначе никак! Одни «мудовые рыдания», по словам того же Ленчика. И всего-то месяца на два! А там – манна небесная на голову посыплется. Не то что мамонтовская дача и старенькая «волга», а целые дворцы упадут, «линкольн», может быть даже, и непомерный, фантастический счет в одном страшно надежном и почти уже своем швейцарском банке.
– Кто сейчас схватит побольше, того потом и тапки! – убеждал Лёнчик. – Мне-то вы верьте, дядя Ваня! Именем покойного отца моего и даже вашего, заклинаю! Вот-те крест! Удача в руки сама идет! Вылечат вас от вашей болезни, дядя Ваня, в Германии или даже в Израиле. Там, знаете, какие врачи! А техника какая! Люди даже рады, когда болеют, потому что покупают страховки и им по тем страховкам еще доплачивают. У нас тут дикость одна, а там – жизнь! Европа все же! Не убогая нищая Русь…
Это сейчас многие стали осмотрительней – и так прикинут, и тут подсчитают, непременно в интернет залезут, в эту общемировую помойку, скачают что-то, что-то закачают… В общем, постараются собрать побольше информации и всякого компромата. И только потом со спокойной душой отдадут мошеннику свои сбережения. Непременно мошеннику, потому что никто больше их так урожайно собирать не умеет. Но сначала ведь покопаются везде, где можно, поиграют в осторожность. И с радостью разорятся.
А в те годы, то есть в короткую эпоху нарождающегося дикого русского капитализма, ни интернета, ни опыта какого-никакого у доверчивых, равно как и у недоверчивых граждан, не было. А было вполне понятное желание – стать сказочно богатыми, как все до единого в развитой Европе или даже в Америке, и жить припеваючи в новом нашем раю. Ведь рай под названием Коммунизм абсолютно очевидно, что не состоялся, а вот под названием Капитализм, похоже, уже почти на кончике носа. Иначе как понимать тайный, только для своих (никому ни слова! Ни-ни!) сбор средств, называемый «аккумуляцией», во имя покупки каких-то золотых векселей, за которыми стоят не то наши авианосцы (а были ли вообще они?), не то волшебные подземные озера нефти и густые облака газа. Ну, еще сахарный песок в стратегических количествах, древесина, танки, какая-то странная «красная ртуть» и горы дивных изумрудов с Уральских гор. Если собрать много-много денег, купить векселя разоряющихся советских фабрик и заводов, то менее чем через пару месяцев, ну, в крайнем случае, месяца через три, на головы вовремя подсуетившихся, в доску своих людей посыплется даже не золотой, а платиновый дождь. Ливень просто! Кстати, там на добычу платины тоже какие-то векселя были. Кому как не Лёнчику было это знать и уметь? Профессору Казимирову, признанному экономическому оракулу, первому вице-президенту знаменитого и солидного «Фрай-банка»!
Но что можно сделать с мизерной по тем требуемым гигантским масштабам суммой? Он же сказал – одни рыдания! Причем эти… мудовые!
Иван Иванович тут же вспомнил об одной «госконцертовской» еврейской семье, состоявшей из двух одиноких людей – Израиле Леопольдовиче Рубинчике и его супруге Розе Карловне. Обоим было тогда уже за шестьдесят, детей у них не было, а денег скопилось много. Не на кого было тратить, посему и скопилось. А как же с оборотом, с ростом! Тут такой случай, дорогой вы мой Израиль Леопольдович! Да скажите же ему, Роза Карловна, наконец! Лёнчик – близкий человек! Разве такой обманет! Разве профессор подведет?
Что там ударило в обычно сообразительную и осторожную голову Рубинчика неизвестно, но однажды он принес в банк какую-то безумную сумму иностранных денег. Еле дотащил в дорожной сумке, слаб был уже. Вывалил на стол Лёнчику в присутствии совсем уже высохшего Ивана Ивановича и спросил:
– Сколько нам с этого будет, молодой человек?
– Всё будет! – Лёнчик покрылся холодной испариной.
Он что угодно ожидал от этих старых чудаков, но такого!.. Это же кому сказать!
И деньги, как рубинчиковые, так и боголюбовские (вместе с заложенной дачей в Мамонтовке) исчезли в перспективных руках честного, «почти родственника» Лёнчика Казимирова. В буквальном смысле слова – исчезли! И что примечательно – векселя и облигации (а там еще и они присутствовали у Боголюбовых) оказались совершенно ничтожными бумажками, которые невозможно было использовать даже в санитарных целях: слишком они были твердыми и маркими.
Рубинчики почти помешались, когда им позвонил Иван Иванович и сказал, что Лёнчик очень сожалеет о том, что сделки провалились (по вине государственных чиновников, будь они неладны!) и богатство он сможет вернуть лишь через год-другой. А пока надо потерпеть! Конечно, таких процентов он уже не обещает, но все равно сумма будет удовлетворительной. Это Иван Иванович, собирая последние силы, говорил Рубинчикам.
– Ваня! – плакал мелкий и тощий Израиль Леопольдович. – Мы же так продуктивно с тобой работали в Госконцерте! Я столько раз, рискуя, поддерживал твои не всегда умные идеи. Мы не горели лишь потому, что я вовремя тебя останавливал и направлял, куда следует. И что теперь за это получил? Доживу ли я или моя Розочка тот год-другой, чтобы получить, хоть и не столько, сколько обещали, то хотя бы столько, сколько отдали?
Иван Иванович не дожил. Он умер. Тяжелой была эта смерть – долгой, мучительной. Семья не отходила от него почти неделю, с момента обострения болезни, той, которую сначала принимали за острый гастрит. Средств даже на облегчение болей (а средств требовали, требовали, потому что и перевязочных материалов в «скорых» в те годы не было!) не хватало.
Мучился несчастный так, что Боголюбовы до сих пор без содрогания вспомнить об этом не могут. Уколов нет, таблеток нет, только Геродот спирт разводил и, отказывая себе в самом необходимом, поил им умирающего отца. Чтобы тот хоть забылся ненадолго! Так страшно всем было!
Рубинчики тоже разболелись. Но звонили Боголюбовым, теребили уже Паню, а когда попадали на Геродота или Эдит, горько плакались им.
Лёнчик сначала соболезновал всем подряд, а потом и трубку перестал брать. В своем банке он уже стал почти главным акционером. Лишь президент банка некий Тянижилов был богаче его.
Вот так помогли ему сбережения Рубинчиков и Боголюбовых. Прав он все же был – проценты-то набежали без всяких там марких и жестких векселей. И платина, и уголь, и древесина, и нефтяные моря и океаны (не просто скромные подземные озера!), даже газовые облака – всё сработало, всё заколосилось. Только урожай собирал он один, а возможно, еще с кем-то трудолюбивым, но, главное, что не с Боголюбовыми и Рубинчиками, которым все эти начальные средства по существу и принадлежали.
Прошло несколько нищих, безрадостных лет без Ивана Ивановича, без жалобных звонков разоренных почти вчистую Рубинчиков и, конечно, без уже совершенно недоступного Лёнчика. Его только изредка по телевизору показывали. Он продолжал авторитетно предсказывать России великое европейское будущее. Надо, мол, только жить честно! И всё! И трудиться, трудиться…
А тут вдруг приходит к Боголюбовым домой аккуратный такой, в костюме, в рубашке с галстуком молодой человек из того самого «Фрай-банка», который уже стал целым холдингом, почти первым в новой, модернизирующейся теперь России, а с этим молодым человеком еще двое – не очень молодых, но тоже крепких и решительных, и тоже в строгих галстуках. Торжественно и деловито вручают они конверт растерянной Пане в протертой до дыр кофте из ангорской шерсти (давний подарок родного покойника Ивана Ивановича к восьмому марта бог знает какого года) – по типу тех, что я по городу вожу.
– Вот, прочитайте и ждите звонка. Мы вам потом скажем, что и как. У вас две недели. Больше нельзя.
Паня, когда они ушли, конверт разорвала и бумажку в десять мелких строк раз пятьдесят перечитала. Но ничего понять не сумела. Векселя, акции, конвертации, обслуживание долга, сделки-проделки и тому подобное. Разве Пане такое понять? Одно только было ей ясно – Боголюбовы этому банку остались очень много должны, потому что он что-то там им обслуживал и дачу их долго и нудно продавал, а она почему-то оказалась ничтожной по цене, а вот банку пришлось потратиться на что-то страшно важное и большое ради неблагодарных Боголюбовых. Так что, квартира на проспекте Мира, в которой незаконно теперь уже проживает Паня, Эдит и музыкальный алкоголик Геродот частично (обратите внимание, частично!) может на время покрыть долги семьи. А там, мол, возможна какая-то реструктуризация долга или что-то еще подобное, и, может быть, страшные финансовые грехи семьи частично даже спишут. Благодарить, мол, не надо!
Вот это Паня пятьдесят раз до прихода Эдит и прочитала.
А утром следующего дня Эдит сообщила мне, что готова перевезти на Самотек всю свою несчастную семью. А именно – ко мне, к сирому.
Когда же я стал разбираться со всей этой семейной трагедией, то есть, когда мне о ней рассказывали за общим боголюбовским столом на ночь глядя, Паня и заметила сыну Геродоту, что не все чисты кровью в этой истории. Кого она имела в виду? Рубинчиков, должно быть. Не Казимирова же! Он-то чистый, дальше некуда!
– Геродот пропил свой талант, – почти уже заключила рассказ в середине ночи Эдит. – Он у нас тут единственным мужчиной остался. И тот уже без талантов. Опереться не на кого. У тебя, Энтони, есть опыт. А опыт так просто не пропьешь! Отдаем себя в твои руки. Больше не в чьи.
Все молчали, только Паня всхлипывала, с надеждой глядя на меня, на нищего курьера. Моцарт, казалось бы, мирно дремал на коленях Геродота, но вдруг приоткрыл один из своих острых желтых глаз и пристально кольнул им меня.
– Я папиных болей никогда не забуду, – закончила печально Эдит. – Его страдания, его ужас в глазах! Он оттого так мучительно умирал, что семью разорил. Но он не знал тогда, что это еще не всё. А как он на меня смотрел в последнюю ночь, прощения просил…
Вот, значит, чем заканчиваются случайные знакомства в моем метро!