Глава I
Состояние умов
Кошмар неистории
Я неоднократно пыталась связаться с руководством Чеченской Республики, чтобы задать вопросы и получить на них ответы. К сожалению, чеченские чиновники предпочли общаться со мной посредством сообщений других СМИ, а не лично. На контакт вышел только руководитель администрации главы и правительства Чеченской Республики Магомед Даудов. Тот самый Лорд, который сопровождал Хеду Гойлабиеву в ЗАГС. Свое отношение ко всей этой печальной истории он выразил в sms:
«Есть такая поговорка у болельщиков: главное не как сыграли, а счет на табло».
Эта история произошла в начале мая 2015 года в Чечне. 16 мая в городском загсе Грозного зарегистрирован брак 46-летнего главы Ножай-Юртовского РОВД Нажуда Гучигова и 17-летней Луизы (Хеды) Гойлабиевой. Сообщения о том, что немолодой милиционер собирается жениться на несовершеннолетней, да еще и при довольно темных обстоятельствах – вызвали медийный скандал. Прежде всего, непонятно, разведен ли Гучигов – у него есть уже одна жена и сын от этого брака. Сам жених путался в объяснениях, то отрицая любые матримониальные намерения в отношении Гойлабиевой и воспевая свою любовь к первой (и единственной на тот момент) супруге, то – уже потом – отрицая свои отрицания. Ему, как водится в последнее время, даже пришлось кое-что убрать со своей страницы в соцсетях. По слухам, свадьба назначалась два раза, два раза отменялась; Рамзан Кадыров – покровитель Гучигова – то гневался, то смягчался; говорят, что жители села Байтарки, где живет семья Гойлабиевой, не пускали людей жениха и перекрывали дороги; дороги перекрывали и люди Гучигова. В общем, история мутная и грязная. Отважная журналистка «Новой газеты» Елена Милашина написала обо всем этом удивительно точный и горький репортаж – за что ее тут же принялись травить в Чечне. В конце концов 16 мая это преступление – а перед нами действительно преступление по формальным признакам, от многоженства до принуждения к браку несовершеннолетней без специальных, оговоренных российским законом причин, – было совершено. О нем поговорили и вскоре забыли. Очередная чеченская история времен Путина, не больше. Но она указывает на многое, что происходит с обществом – не только с чеченским, а со всем российским. С обществом, которое равнодушно взирало на очевидную гнусность.
«Мачистская гнусность патриархального общества» – феминистки, писавшие об этом, правы. Но я бы несколько изменил формулировку: мачистская гнусность общества, решившего, что оно патриархальное. Ниже речь пойдет как раз о последнем обстоятельстве.
Нынешнее российское общество такое же исконно патриархальное, как Рамзан Кадыров – китайский император. Революция и первые полтора десятилетия советской власти сделали такое общество невозможным – и не только из-за ненависти ко всему, что можно было бы назвать «старым порядком». Ведь для строительства коммунизма нужна довольно однородная масса, так что гендерное различие, как и классовое, воспринималось с подозрением. Целью освобождения советской женщины от патриархального рабства было формирование полноценного строителя новой жизни; отсюда – долой домашний быт, семью и пр. При всем злодействе большевиков, они женщин действительно освободили – по крайней мере, тех, кто остался в живых после Гражданской войны и последовавших, относительно вегетарианских еще, репрессий. Отказ от строительства коммунизма в пользу неявного, обладающего подвижными хронологическими и содержательными границами социализма, отказ от идеи мировой революции в пользу воссоздания Российской империи на относительно новых идеологических основаниях – все это похоронило гендерную эмансипацию; репатриархализация общества была начата при Сталине. Возвращение к практике имущественного неравенства, которое превратилось, как известно, в имущественную пропасть в позднем сталинизме (об этом писала, к примеру Лидия Гинзбург), – вещь из того же ряда.
Новая попытка эмансипации – хрущевское и раннебрежневское время. Здесь дело не только в кавер-версии советских 1920-х, которой была, по сути, оттепель; советские женщины стали зарабатывать примерно столько же, сколько советские мужчины (может быть, чуть меньше, но это не столь важно здесь), но в то же время за ними остались вся домашняя работа и воспитание детей. Советский «мужик» – тут уж действительно неважно, городской или деревенский, – оказался не очень нужен. По большей части он сидел в майке-алкоголичке на кухне, переругивался с женой, которая после работы варила обед да еще и присматривала за тем, как дети делают домашнее задание. Именно тогда советский мужик вообразил, что он тут главный: ведь, как главный, он ничего толком не делает, зато может покомандовать женой, а то и прибить ее. Перед нами разновидность ползучего сопротивления нового советского мещанства против относительно уже старой, полусдохшей коммунистической идеологии равенства; сегодня те, кто клянется в верности заветам прекрасной старины, на самом деле воспроизводят позднесоветский гендерный расклад.
Так называемая «традиция» в постсоветской России есть традиция позднесоветская, глубже 1965 года в основном не уходящая. Знание о более древних обычаях, нежели раздавить пузырь на троих в подъезде, основывается на позднесоветском же кинематографе, литературе и поп-культуре вообще. Показательно, что для производства кислых шуточек по поводу драмы с несчастной чеченской девушкой использовали – что же еще? – фильм «Кавказская пленница» (1966). Мы имеем дело с обществом, на самом деле считающим своим «древним истоком» брежневский Советский Союз, точнее позднесоветскую поп-культуру. «Патриархальность» такого общества воплощена не в седых благообразных старейшинах, разбирающих своры родичей, а в полупьяных мужиках-резонерах, лжецах, насильниках и бездельниках, которые привыкли компенсировать свою никчемность, извергая очередную чушь про 27-летних женщин, потерявших fuckability[1]. Забавно, что автор известного изречения не задался вопросом о собственной fuckability – ведь он несокрушимо уверен, что рефери здесь может быть только один, в трениках с вытянутыми коленками, в той самой майке-алкоголичке, со стаканом в одной руке и газетой «Советский спорт» в другой. Не почтенный старейшина, а расхристанный Афоня – вот столп постсоветского патриархата. Более того, Афоня и есть символ возможного примирения российского общества: ведь под знаменем «телочек» готов встать практически любой «настоящий мужик» – либерал и крымнашист.
И вот здесь возникает главный вопрос: почему все так происходит? То есть на самом деле: почему все так уже сложилось? Откуда эта страсть ко всему посконному и домотканому, которая оборачивается страстишкой к задушевной позднесоветской тоске, искусно дистиллированной в дюжине клаустрофобических фильмов брежневских времен, где скучные люди додезодорантной эпохи едут в львовских автобусах среди других скучных людей, маются, невесело шутят и, самое главное, знают, что завтра будет как вчера? Разница только в том, что те – позднесоветские – герои от такого знания мучились (пусть и не очень сильно), а нынешние с энтузиазмом мечтают впасть в то же состояние. Наиболее наивные из критиков путинского общества видят в этом возврат то к «феодализму», то к «дикости», а то и к «совку», что совершенно неверно, даже последнее.
«Совок» здесь актуален лишь потому, что поп-культура второй половины шестидесятых – середины восьмидесятых – единственная реальная реальность, доступная нынешнему российскому обществу; то, что было раньше, совершенно непонятно постсоветскому человеку, не прочитывается[2]. Это сознание заперто в камеру, где нет «современности» и нет «будущего», а «прошлое» показывают в телевизоре. Причем «далекое прошлое» берется в образах «недавнего прошлого» и подается зрителю как «вечное прошлое». Так что на самом деле никакого прошлого там тоже нет. Там есть вечное настоящее, которое совсем не означает «современности», модерности. Скорее наоборот: «современность» предполагает историю, вечное «настоящее» – нет. Постсоветский человек просто мечтал выпасть из истории, которая так обидела его. Он сознательно сделал это, так и не поняв, что сам является чистейшим результатом травмировавшей его истории. В итоге историческое время, основанное на идее дискретности хронологически расположенных элементов, сменилось в его голове мифологическим, где все является всем, безо всякого различения. Правы были фоменковцы – «Батый это Христос это Александр Македонский это Батый». Круг всегда замыкается. Напомню: среди последователей «новой хронологии» – Эдуард Лимонов и Гарри Каспаров. Это тоже многое объясняет.
Говоря попросту, постсоветское общество пытается (причем довольно единодушно) – поверх этнических, культурных, религиозных и даже социальных барьеров – отменить историю, но только для себя самого. Вокруг пусть бушуют события – по возможности неприятные, чтобы был повод позубоскалить, – но здесь у нас все идет по накатанной колее. В этом нет никакого консерватизма; последний исходит из того, что в какие-то моменты прошлого было хорошо, а в какие-то нет, консерватизм основан на выборе между разными образами прошлого, соответственно на акте различения. Консерватор будет любить либо царя, либо Ленина, либо Сталина, либо Брежнева; любить их всех одновременно он просто не сможет. Роль консерватора в постсоветском обществе пытается играть КПРФ, но вместо консерватизма у них получается розовая рвотная масса, цвет которой определяется сочетанием непереваренных и извергнутых красных (коммунизм) и белых (православие и народность) корпускул. Собственно, вся «традиционность», которой поклоняются сегодня в России, – того же розового цвета.
Итак, отменить историю – задача грандиозная, не менее серьезная, чем желание Ульриха из романа Музиля «Человек без свойств» «отменить реальность». Раз уж зашел разговор о великом модернизме: «отменить историю» в исполнении условного путинского чиновника, чеченского милиционера или скромной учительницы в городе Лукоянов Нижегородской области совсем не соответствует истерическому «проснуться от кошмара истории» в исполнении джойсовского Стивена Дедала. Дедал конкретно-исторически мучим своим конкретно-историческим окружением эпохи Национального Возрождения, когда «национальную традицию» не столько возрождали, сколько изобретали, конструировали, отделывали. Почти все «национально-традиционное» появилось в то время, со второй половины XIX века по начало XX. Это был процесс, приведший в конце концов к мировым войнам, гибели пяти империй, революциям, к созданию независимых «национальных государств», тоталитаризму и авторитаризму, этническим чисткам и геноциду, а также к расцвету позднеромантической литературы, музыки, театра и живописи со скульптурой. Заканчивая «Портрет художника в юности», Джойс просыпается от этого кошмара – и пытается пробудить своего героя. Его следующий роман «Улисс» – памятник этому пробуждению, а тот, кто вводит Дедала в мир настоящей современности, – обыватель, еврей, космополит Блум. Кошмар рабства у изобретенной традиции кончается, начинается бодрствование в современной истории. Постсоветский человек, в отличие от Дедала, не считает историю кошмаром, он просто считает, что она – будучи штукой болезненной и неприятной – для него просто не существует, только для других. Постсоветский человек эгоцентричен, он нарцисс, его не интересуют другие люди, страдавшие и страдающие от истории, – ему достаточно того, что в его жизни, как ему кажется, истории нет места. Оттого знаменитая нечувствительность и несострадание постсоветского человека к любым прискорбным происшествиям за пределами России, от стихийных бедствий и преступлений геноцида до терактов; единственное чувство, которое рождают у него подобного рода события, – вялое злорадство. Он-то давно вне истории, пусть они там помучаются.
Так что постсоветский традиционализм, частью которого стала советская патриархальность, вовсе не описывается лозунгами и фразами вроде «назад в СССР», «новое Средневековье» или «новый феодализм». На этот счет сказано много глупостей, надеюсь, социологи, антропологи и историки объяснят когда-нибудь, что предпринятое в мае 2015 года в Чечне (и одобренное по всей стране) публичное изнасилование несовершеннолетней не имеет никакого отношения ни к СССР, ни к Средним векам и феодализму. Точно так же как и покупка-продажа пленных девочек головорезами из «Исламского государства». Замечу в сторону, что «черная легенда» о западном Средневековье (а никакого другого и не было), подхваченная прогрессивной советской интеллигенцией и некритически воспринятая сегодня, сильно затемняет любой разговор о нынешнем дне вообще. Все, что прогрессивному интеллигенту не нравится, он списывает на непонятное ему далекое время, когда ходили в Крестовые походы, сжигали ведьм, поддавались суевериям и даже не догадывались, что все эти привычки будут осуждены в романах Стругацких. Интеллигенту невдомек, что ведьм сжигали по большей части уже после конца Средних веков, суевериям он сам поддается ничуть не меньше средневекового человека, а большинство так называемых средневековых (или даже древних) традиций придумано относительно недавно, века два тому назад, если не позже. Но вернемся к нашему предмету, к отказу от истории.
Здесь следует отделять интенцию от результата. Первая вполне буржуазна, точнее мелкобуржуазна. Мелкий буржуа определенного сорта, а именно рантье, – вот кто мечтает оказаться вне истории. Жизнь на ренту возможна для людей, начисто лишенных желания действовать самим, на свой страх и риск, и в то же время мечтающих, чтобы, пока они предаются безделью, проценты капали безостановочно. Постсоветский человек после некоторых покушений в 1990-х на что-то интересное (и даже дерзкое) успокоился, остепенился и принялся жить на проценты. Сначала это были проценты от продажи ресурсов, а потом, постепенно, не без зловещего участия культурной обслуги власти, экономический ресурс превратился в символический. Как блистательно показал Илья Калинин[3], вместо нефти ресурсом стала история; на самом деле даже не история вообще, а позднесоветская версия истории, сформулированная коллективными усилиями разных людей, от Пикуля и Чивилихина до Эйдельмана и Лотмана, от Сергея Бондарчука до Говорухина. Именно там – неисчерпаемые залежи всех необходимых представлений о прошлом. Удивительное время – именно тогда несколько тысяч людей изобрели весь необходимый подножный культурный корм для нескольких последующих поколений. Они создали огромный капитал, потомки положили его в банк, живут на проценты и мечтают о том, чтобы это не кончалось никогда. Это не кончится никогда, если объявить капитал, банк и себя, получающих проценты, вечными, не подверженными историческому времени.
Конец ознакомительного фрагмента.