Глава 3
«Я – декадент. В искусстве я нечто вроде сыра камамбер: чуть переберешь, и всё. Я – последний отголосок античности – стою на самой грани».
Дали вернулся к столу и вздохнул с чувством выполненного долга:
– Надеюсь, я тебя убедил. Так долго говорил, что в горле пересохло. Давай-ка выпьем их знаменитый вишневый компот.
– Давайте.
Художник сделал заказ и вновь обратился к девушке:
– Так на чем я остановился?
– На дивидендах.
– Именно! Чтобы их получать, надо продумывать все до малейшей детали. И начинать не когда-то где-то потом, а здесь и сейчас. Вот как, ты считаешь, будут выглядеть стены отреставрированного театра?
– Ну… – Анна задумалась. Что говорить? Что бы она ни предложила, ее воображению никогда не переплюнуть бурную фантазию Дали.
– Может быть, яркая краска? – робко предположила девушка.
Художник хлопнул в ладоши:
– Делаешь успехи! Ты не безнадежна!
Сердце Анны бухнуло и заколотилось в восторге. «Боже! У нее есть шансы сотворить из себя что-то путное».
– Итак, красные стены, – удовлетворенно кивнул Дали. – Голые?
– Очевидно, нет, – осмелела девушка.
– Хлеб! – уважительно произнес Дали. – Красные стены, усыпанные рогаликами, булками, круассанами. Ничего подобного нет нигде. А между тем это странно. Ведь и важнее хлеба тоже ничего нет. Хлеб – это символ жизни. Так же, как и яйцо. Ну, конечно! – Он хлопнул себя по лбу, будто идея пришла ему в голову только что. – Крыша будет усыпана гигантскими яйцами. И башня Горгот. Пока она принадлежит городу, но со временем я присоединю ее к музею. И посвящу своей обожаемой Гала. И назову башней Галатеи. И на крыше тоже будут яйца. А еще скульптуры, множество скульптур-наверший. У некоторых на голове хлеб, другие будут держать в руках атом водорода. Это моя дань науке. И костыли – да, некоторые обязательно будут нести костыли. Знаешь, зачем?
Анна отрицательно покачала головой, робея от мысли, что это может вызвать новую вспышку гнева.
– Ты не читала «Тайную жизнь Дали?»
– Нет, – прошептала девушка. Но обошлось. Художник лишь вежливо отмахнулся.
– Конечно, не читала. Ты еще слишком мала. Так вот, дорогая, именно костыль превращает ускользающее движение хореографического прыжка в архитектуру, дает ему опору. Кажется, как-то так я написал в своей книге. Ну и обязательно водолаз в скафандре где-то над входом в Театр-музей. Понимаешь, зачем?
«И все-таки она – посредственность». Анна сокрушенно пожала плечами:
– Нет.
– И не можешь понимать. В тридцать шестом твои родители еще пешком под стол ходили. Куда уж тебе. А между тем в тридцать шестом Дали чуть было не умер. Вот была бы трагедия. Я тогда надел на себя костюм водолаза на всемирной выставке сюрреализма в Лондоне и чуть не задохнулся. Конечно, эффект был еще пуще, чем если бы я спокойно провел в нем какое-то время, но все же не стоило так рисковать. Я хотел как можно точнее продемонстрировать публике символ погружения в подсознание. Скафандр идеально для этого подходит. Поэтому я поставлю водолаза над входом, чтобы люди поняли: в моем Театре-музее их ждет настоящее погружение в искусство.
Анна вспомнила свои мысли о полете Дали в космос. Пожалуй, она была не права. Даже если бы художник грезил о высадке на Луну, никакая сила не заставила бы его вновь облачиться в скафандр.
– Теперь скафандры только рядом со мной. – Дали подтвердил ее умозаключения. – Но от них никуда не деться. Сейчас еще что-нибудь выпьем и прогуляемся. Всегда лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, верно?
Девушка кивнула.
– Вот и я так думаю. О театре надо разговаривать в театре, а не в ресторане. Надеюсь, эти наглецы из мэрии уже убрались восвояси. Если честно, они мне помогают. Мэр десять лет пытался уговорить Мадрид. Но где результат? Говорить Дали, что нет результата, когда Дали привык всегда добиваться того, что он хочет! Это возмутительно! Гала расстроится. Да что там! Она будет вне себя, – и он вдруг как-то обмяк и очень тяжело и грустно вздохнул. Весь пафос и самовлюбленность исчезли в один миг, и Анна спросила себя, не потому ли художник проводит время с ней, чтобы оттянуть момент объяснения с женой.
– Она, бедняжка, и не ждет меня так рано. Думает, мы заседаем, обсуждаем чертежи и детали проекта. Гала ведь не знает, что Дали вспылил. Но будь она здесь, вспылила бы первой. Оригиналы, – художник фыркнул, – подумать только, оригиналы!
И тут же без пауз совершенно нормальным голосом обратился к официанту:
– Стакан минеральной воды! Что ты выпьешь? – это уже Анне. – Я бы на твоем месте взял бокал вина. Ты слишком напряжена. Это мешает. Художник не может позволить себе быть скованным. Тем более сюрреалист. Скованный комплексами сюрреалист – обманщик. Мне воды, девушке вина.
– Сеньор Дали, вашей даме, наверное… – Официант замялся, намекая на юный возраст Анны.
– Красное в небольших дозах улучшает работу мозга да и других органов, а ей, на мой взгляд, сейчас это просто необходимо. Или ты считаешь, Дали не прав? – Он смотрел на официанта с ехидным прищуром: и как только мог тот решиться уличить художника в неправоте?
– Конечно, сеньор.
– И сразу счет. Теперь мы торопимся. Гала, конечно, меня не ждет так рано. Незачем ее тревожить своим ранним приездом.
Анна взглянула на часы, время подбиралось к двум. Вернулась ли мать? Покормит ли отца обедом? Все-таки это неправильно, что она все еще здесь, когда дома без нее не могут обойтись.
– И без твоего присутствия тоже обойдутся. – Художник прочитал ее мысли. Подмывало спросить: «Вы – ясновидящий?» – Или ты считаешь, встреча с Дали даруется судьбой каждый день?
Анна так не считала.
– Дары судьбы, милочка, надо принимать благосклонно.
Художнику принесли воду, Анне – вино. Дали поднял стакан и принялся тщательно изучать жидкость на предмет прозрачности. Увиденное его удовлетворило, он сделал глоток с таким видом, будто пил самое дорогое в мире шампанское, и сказал:
– Ничто не может заменить живительной силы обычной минеральной воды. Без нее мы никто и ничто. Зола, пыль, пепел, гниль. Что ты замерла? Пей!
Анна завороженно смотрела на свой бокал. Она пробовала вино один только раз в церкви, в тот самый день первого причастия, когда была сделана счастливая семейная фотография. Анна не помнила вкус вина. Тогда была важна торжественность момента, а хлеб и вино были всего лишь атрибутами этой торжественности. Сейчас все было по-другому. Ей впервые предстояло попробовать собственно алкоголь. Как взрослой, как достойной компании великого гения. Только бы не ударить в грязь лицом, только бы не испугаться, не поморщиться, не скривиться, не поперхнуться, не показаться жалкой и слабой малышкой.
Девушка подняла бокал и, нарочито громко произнеся: «Ваше здоровье!» – сделала внушительный глоток. Вино оказалось теплым, терпким и… вкусным. Ее так потрясло это открытие, что она несколько секунд внимательно разглядывала жидкость в бокале, а потом отпила снова. И еще, и еще.
– Не торопись! – Мэтр поморщился. – У тебя не вишневый компот, чтобы глотать залпом. Вина не должно быть много, но его должно быть достаточно. А если так пить, так окружающие решат, что в твоем бокале гранатовый сок. Гранат, конечно, чудесен, но мешать его с вином – прелюбодеяние. Я люблю гранаты, ты знаешь?
Анна знала. Картина с гранатами – едва ли не самое известное полотно Дали. Наверное, немногие способны запомнить наизусть вычурное название, но поклонники мастера без запинки произнесут его и ночью. «Сон, навеянный полетом пчелы вокруг граната, за секунду до пробуждения». В этом холсте был весь Дали, прямо заявляющий: «Сюрреализм – это я». Сюрреализм – смешение сна и реальности, повседневного с невероятным. И на этой картине все именно так: спящая Гала, гранаты, летающая вокруг одного из них пчела, – обычная жизнь. А над женщиной ревущие тигры, вырывающиеся изо рта огромной рыбы, и на заднем плане любимый художником слон – триумфатор Бернини на длиннющих ногах-ходулях. Образы тигров, рыбы и тела Гала, которое парит над каменной плитой, омываемой морем бессознательного, выглядят намного ярче, чем маленькая пчелка и небольшой гранат на переднем плане. Мастер снова и снова подчеркивает давление сна над явью, нереального над обыденным.
– Из лопнувшего граната проистекает вся жизнетворящая биология. – Художник энергично кивнул. – Да, это так.
– Я как раз вспомнила вашу картину, – то ли вино придало храбрости, то ли Анна просто начала привыкать к беседе.
– Америка, сорок четвертый год. Я был тогда очень увлечен Фрейдом и его идеями. Ты знаешь, кто такой Фрейд?
– Немного.
– Немного?! О нем надо знать все! В Академии возьмешь себе курс немецкой философии. – Дали говорил так, будто поступление Анны было вопросом давно решенным. – Фрейд открыл тип долгого связного сна, который может резко прерваться от внешнего воздействия. Я придумал укус пчелы, а в жизни может быть все, что угодно. Но искусство – это лишь часть жизни. В нем важны образы. Мои всегда удачны. Ты готова? Можем идти?
Анна кивнула, художник оплатил счет, раскланялся с официантом, пообещав в скором времени прийти сюда снова в компании друзей и своей дорогой Галы.
– Друзья – это необыкновенное счастье. – Дали распахнул перед девушкой дверь на улицу. – Можно обойтись без детей и, если честно, даже без родителей (хотя я, конечно, в отношениях с отцом дал маху)[9], но вот без друзей – никогда. Хорошо, что сейчас весна.
Переходы с одной темы на другую уже стали привычными. Апрель для прогулок во время сиесты действительно был неплох. Солнце припекало, но жара не была удушающей. Легкий ветерок покрывал кожу приятным теплом, цветущий миндаль наполнял воздух нежным цветом и запахом. Дали и Анна не спеша шли мимо сквера, как вдруг художник запрыгнул на скамейку и начал декламировать:
Та наскальная роза, которой ты бредишь.
Колесо с его синтаксисом каленым.
Расставание гор с живописным туманом.
Расставанье тумана с последним балконом.
Современные метры надеются в кельях
на стерильные свойства квадратного корня.
В воды Сены вторгается мраморный айсберг,
леденя и балконы, и плющ на балконе.
Осыпается с окон листва отражений.
Парфюмерные лавки властями закрыты.
Топчут сытые люди мощеную землю.
Утверждает машина двухтактные ритмы.
Дряхлый призрак гераней, гардин и унынья
по старинным домам еще бродит незримо.
Но шлифует зенит свою линзу над морем
и встает горизонт акведуками Рима.
Моряки, не знакомые с ромом и штормом,
истребляют сирен по свинцовым лиманам.
Ночь, чугунная статуя здравого смысла,
полнолуние зеркальцем держит карманным.
Все желаннее форма, граница и мера.
Мерят мир костюмеры складным своим метром.
Натюрмортом становится даже Венера,
а ценителей бабочек сдуло как ветром…
…О Дали, да звучит твой оливковый голос!
Назову ли искусство твое безупречным?
Но сквозь пальцы смотрю на его недочеты,
потому что тоскуешь о точном и вечном.
Ты не жалуешь темные дебри фантазий,
веришь в то, до чего дотянулся рукою.
И стерильное сердце слагая на мрамор,
наизусть повторяешь сонеты прибоя…
Закончив, Дали как ни в чем не бывало слез со скамьи и уселся туда, где только что стоял:
– Федерико Гарсиа Лорка, – почтительно объявил он. – «Ода Сальвадору Дали». Отрывок. Мой друг был необыкновенен. Он, как Дали, обожал ясность, симметрию и гармонию. И достигал ее в своих стихах. Если мне и есть за что благодарить Академию, так это за знакомство с Лоркой. Ну и за то, что меня из этой Академии вышибли. – Он хмыкнул. – Я бы на твоем месте подумал, стоит ли вообще туда соваться, к этим приверженцам догм и канонов. Но вот если знать наперед, что тебя может там ждать встреча с другом… Есть у тебя друг?
Анна покачала головой. Не до друзей ей было. В художественной школе раньше были подружки, вернее, приятельницы. В творчестве, как ни крути, все конкуренты. Ну а как только она перестала появляться на занятиях, общение сошло на нет. Так что грош цена такой дружбе.
– Так вот, если там суждено встретить друга, надо лететь туда на всех парусах. Лорка подарил мне каплю своей смелости. Если бы не дружба с ним и с Бунюэлем, я бы никогда не набрался храбрости и не явился бы в Париже знакомиться с Пикассо. Чудовищная выходка была, должен тебе сказать. Вот только представь: сижу я себе в Кадакесе, мирно обсуждаю с Галой обеденное меню, как вдруг на пороге ты: «О, Сальвадор! Вы – мой кумир! Разрешите выразить вам свое поклонение». А я тебя знать не знаю, впервые вижу. Я бы точно выставил тебя за дверь. Пикассо оказался более мягким, но, конечно, мое явление его ошеломило. Что он мог обо мне подумать тогда? «Наглец и пустомеля», да и только. Но я никогда не жалел о том, что сделал. И ты бы тоже не пожалела. Хотя ты никогда не посмела бы вот так явиться к Дали. Куда тебе?! Ведь ты не знавала ни Лорку, ни Бунюэля. Вся беда моего дорогого Федерико лишь в том, что он любил Испанию больше самого себя, а моя вина в том, что я не смог убедить его: Испанию можно любить и на расстоянии. Ах, Лорка, мой дорогой Лорка. – Дали выудил из кармана свой белоснежный платок и промокнул глаза. И это не было театральным жестом – художник искренне скорбел о друге. – В то время как я решил отсидеться в Америке, он принял удар на себя[10]. И я ничем, ничем не мог помочь. Но что мне было делать? Я должен был, просто обязан был сохранить миру Дали. А что мне осталось от Лорки? Память. Память о его искренней любви ко мне, о нашем единении, остались его стихи и, слава богу, остался набросок, который я сделал в двадцать четвертом году. «Тройной портрет Гарсиа Лорки», с одной стороны, больше похож на дружеский шарж, а с другой – мне теперь кажется, что даже в этом черно-белом офорте видна вся глубина поэта, весь трагизм его судьбы. Я уехал в Париж в двадцать шестом, и с тех пор до самой его смерти мы виделись лишь урывками. До самой его смерти. Поверить не могу, что он умер! Как мог он оставить Дали?! Впрочем, он знал, что Дали теперь справится и без него, разберется с этой кучкой замшелых сюрреалистов во главе с Андре Бретоном[11].
Анна не знала, как остановить поток информации. Она потеряла нить разговора. Потерял ее, похоже, и сам художник, который теперь вскочил и беспокойно ходил взад-вперед вдоль скамейки.
– Обвинили меня в контрреволюционной деятельности. Сущий бред! Ведь абсолютно разные вещи – вести контрреволюционную деятельность или не вести революционную. Дали всегда хватало революций внутри его. А внешний мир был средой, в которой надо было выживать, с которой надо было считаться. Я – монархист, католик и даже, наверное, поклонник Франко. И во многом благодаря этому я тот, кто я есть. А вмешивался бы в политику и орал бы с трибун, остался бы жалким Бретоном. Дали всегда умел искусно обходить политику стороной. Жаль, что бедный Лорка не перенял этого умения. – Художник резко остановился. – Зачем я все это говорю тебе?
– Я не знаю. – Анна растерянно пожала плечами. Упоминание о Франко было ей неприятно. В ее семье к диктатору относились прохладно, и признание Дали ее покоробило.
– Я не знаю, – повторила девушка.
– Да? – Дали рассердился. – А кто будет знать? По-твоему, Дали может позволить себе бросать слова на ветер? Я говорю о том, что друзья – необходимая составляющая каждой личности. Они формируют сознание, накладывают отпечаток, они живут в тебе даже тогда, когда их уже нет. И знаешь что? Многие знакомства становятся основополагающими, ведут тебя к вершине творчества. Я обязательно расскажу о них в своем Театре-музее. Точнее, покажу. И даже не в нем самом. Еще даже не зайдя внутрь, посетители будут знать, что волновало Дали, что было для него важным и кто были его кумиры.
– Кумиры?! – Анна позволила себе реплику. Девушка не могла себе даже предположить наличие кумиров у гения.
– Именно. Художник постоянно должен кем-то восхищаться. В противном случае где, позволь узнать, искать вдохновение для творчества? Пойдем, я все покажу, и ты поймешь.
Через десять минут они уже стояли на площади у развалин театра. В это время здесь было безлюдно. Старый рыжий знакомый переместился в тень и наблюдал за неспешным променадом редких голубей, лениво помахивая хвостом. Официант таверны потягивал пиво, сидя за столиком, и не обращал никакого внимания на вошедших на площадь людей.
– Вот здесь будет главный фасад и вход. – Дали показал на уцелевшую стену театра по левую руку. Здесь ничего красного и эпатажного. Какая-нибудь светло-салатовая уютная гамма. Ни к чему людям на площади постоянно видеть шокирующую новизну сюрреализма. Она их будет ждать за углом и внутри в избытке. А здесь они лишь настроятся на знакомство со мной, и ничто не должно отвлекать их от важности происходящего. Вот на этом самом месте, – художник слегка подпрыгнул, – будет стоять памятник Франсиско Пужольсу[12]. На пьедестале обязательно должно быть одно из его легендарных высказываний. Ну, например, вот это: «Каталонская мысль всегда рождается заново и живет в своих простодушных могильщиках». Композиция монумента, конечно, будет весьма оригинальна: корневище оливкового дерева, а в нем фигура в белой римской тоге, увенчанная золотым яйцом-головой. И поза, да, поза. Франсиско будет опираться на руку подобно «Мыслителю» Родена. Это дань моего уважения и поклонения. А с задней стороны памятника я поставлю фигуру Рамона Люля.
«Кого?» – чуть не вырвалось у Анны. Она вовремя успела прикусить язык. Но, к ее счастью, художник пустился в объяснения.
– Это величайший каталонец! Один из наиболее влиятельных и оригинальных мыслителей.
– Тоже ваш друг?
Дали оглядел ее с сомнением и спросил:
– Ты откуда?
– Из Жироны, – осторожно напомнила Анна.
– Я не об этом. Мне интересно, где тебе могли внушить мысль, что человек, живший в тринадцатом веке, может быть мне другом?
– Но вы же рассказываете мне о друзьях.
Что она делает? Уже позволяет себе спорить с мэтром!
– Мы сейчас о кумирах, и я показываю тебе путь, который приготовлю для посетителей музея. Чтобы они поняли, кто такой Дали, через эти монументы. Чтобы разглядели личность через призму его интересов. Пойдем! – Художник дернул девушку за руку и повел через площадь. Они остановились у лестницы, что спускалась на улицу Жонкера. – Вот здесь, думаю, отлично будет смотреться Ньютон. Его, надеюсь, ты не запишешь мне в друзья? – Очередной неодобрительный взгляд в сторону Анны.
Она позволила себе улыбнуться. Видимо, вино еще действовало.
– Это будет яблоко-шар, свисающее с маятника. Понимаешь, о чем я?
– Сила тяжести. – Анна зарделась от собственного ума, но Дали остался недоволен.
– Ты видишь только то, что лежит на поверхности. Да, Дали почитает науку и Ньютона, да, Дали воздает ему дань. Но кто главнее для Дали: Дали или Ньютон?
– Дали.
– Именно! И что ты можешь вспомнить о Дали, исходя из этого памятника?
Как Анна ни старалась, на ум ничего не приходило. Художник смотрел на нее выжидающе, потом разочарованно взмахнул руками и сказал:
– «Свечение Лапорта», тридцать второй год.
Анна покраснела теперь от стыда. Она не знала этой картины. Да и сложно знать досконально творчество любого художника. Пусть даже и любимого, и гениального, и неповторимого. И потом, ей так немного лет. Куча времени для того, чтобы выучить о Дали все.
– Ладно, ты еще мала. – Художник снисходительно покачал головой. Я уже написал эту картину, а твоя мать, должно быть, еще сосала пустышку. На ней небольшая фигура Ньютона изображена в нижней части холста. Но откуда тебе знать? К тому же полотно не назовешь слишком известным. Но я думал, ты знаток…
– Я им стану, – горячо пообещала Анна.
Художник с сомнением посмотрел на нее, но, решив не рубить на корню благие порывы, откликнулся:
– Возможно.
Он задумчиво покрутил пальцами свой правый ус и сказал:
– Я полагаю, кто такой делла Порта, ты тоже не знаешь?
Девушка понуро подтвердила:
– Нет.
– Физик Джамбаттиста делла Порта. В тысяча пятьсот тридцать девятом году написал трактат «Натуральная магия». А в нем систематизировал знания об оптических линзах и объяснил, как использовать в художественных целях камеру-обскуру. Теперь понимаешь, о чем я?
Анна энергично закивала. Еще бы не понять! Эксперименты Дали с линзами были широко известны, а его инсталляции с их использованием привлекали публику.
– В моем Театре-музее будет представлено достаточно экспонатов, чтобы посетители полностью погрузились в магию оптики. Теперь ты знаешь, кто такой делла Порта, как он важен для меня. Он и Ньютон – два светоча, проложившие путь к истинному научному знанию.
Девушка почувствовала, что ее клонит в сон. Тепло, вино, ранний подъем, моральная усталость и тяжелые переживания дали о себе знать. К тому же слушать художника было совсем нелегко. Его знания, опыт, образованность давили на Анну. Она не знала, как реагировать, что отвечать. Постоянно боялась попасть впросак и обидеть гения. Обилие идей, имен, сведений стало ее утомлять. К тому же она не понимала, почему художник выбрал ее в исповедники. В конце концов, наверняка она не первая, кому он за десять лет рассказывает о своих планах. Скорее всего, большинство идей уже начертаны на бумаге и представлены тем, от кого финансово зависит их воплощение. А что зависит от Анны? Даже если она скажет, что украшать башню гигантскими гипсовыми яйцами по меньшей мере странно, вряд ли это остановит Дали. На самом деле ему нет никакого дела ни до самой Анны, ни до ее мнения.
Художник, казалось, не замечал усталости своей спутницы и продолжал беспечно рассказывать:
– Я предполагаю когда-нибудь установить здесь и памятники Месонье[13]. Мне очень импонирует этот художник. Ты знаешь, что он был любимым художником Пруста?
И снова Анна не знала. Впрочем, и о Месонье она только слышала. В школе они больше были заняты изучением различных техник письма, а не именами и биографиями великих художников.
– Еще я думаю уговорить Фостеля подарить мне одну из своих скульптур. Ты что-нибудь о нем слышала?
Анна чувствовала себя ужасно. Хотелось прекратить этот ликбез раз и навсегда. Но Дали уже продолжал, не нуждаясь в ответе:
– Вольф Фостель – первый европеец, начавший устраивать хеппенинги. Я обязательно упрошу его подарить Фигерасу одну из инсталляций[14]. Вот увидишь, это будет грандиозно! Ладно, похоже, Дали тебя утомил. Гала тоже иногда жалуется на мою излишнюю импульсивность. – Художник облокотился на перила лестницы и устремил взгляд куда-то в даль. – Но предполагаю, что дело вовсе не во мне. Ведь у Дали нет недостатков. – Он тут же всплеснул руками, буквально растерянно взглянув на Анну, и вскричал:
– Бог мой! Что я несу?! Выходит, что у Галы они есть. – Лицо его исказилось, из горла вырывались странные смешки. – Нет, нет, этого просто не может быть! Гала идеальна и совершенна. Гала – лучшее, что случилось со мной в жизни. Гала – это даже не любовь. Гала – это вечность. Что ты можешь сказать о любви?
Тема любви семнадцатилетней девушке была определенно ближе, чем вопросы науки и философии. Сонливость улетучилась, интерес к разговору, который, казалось, иссяк, вновь защекотал нервы, прошелестел по душевным струнам, заиграл новыми красками. Любовь. Что Анна могла о ней знать? Большинство ее ровесниц уже пережили это первое сильное чувство. В школе все это было не так явно, симпатии скорее были тайными и не выходили за рамки приличий. Обмен улыбками, перешептывания, записки. Иногда проводы домой и прогулки за ручку. На заводе отношения были уже совершенно другими. Некоторые девушки буквально немного старше Анны уже сменили не одного ухажера, другие успели выскочить замуж и даже обзавестись ребенком. Эти, не краснея, говорили о сексе, обсуждали мужчин и, не стесняясь, советовали Анне присмотреться то к одному, то к другому работяге. Анна понимала: стоит только захотеть, и к ней выстроится очередь из кавалеров. Но она не хотела, не было призыва в ее взгляде, скорее наоборот: на знакомых с фабрики смотрела она холодно и отчужденно. Они казались ей грубыми, невоспитанными, неотесанными. Нет, она не считала себя выше или лучше. Да и как такое могло казаться, если ее родители не относились к интеллигентам. Но все же зерно, посеянное в художественной школе, зерно, прорастившее тягу к высокому и прекрасному, зерно, открывшее Анне чувство любви – любви к искусству, не могло ей позволить обратить свое внимание на кого-либо из своего окружения.
Все, что могла бы она так или иначе обозначить симпатией к противоположному полу, заключалось в работе над портретом одного юноши. Ей было четырнадцать, они учились писать портрет в классе, а натурщиком был такой же юный мальчишка. Этих уроков Анна ждала с нетерпением. Педагог никак не могла понять, почему Анна так отстает от других учеников. У многих профиль модели был почти закончен, а Анна едва успела нанести на холст первые очертания лица.
– Что с тобой, детка? – удивлялась наставница.
– Никак не могу подобрать краску. – Девушка отводила глаза. Это была ложь. Анна просто забывала о том, что должна подбирать краску, наносить на холст мазки, писать портрет. Она разглядывала юношу во все глаза, будто пыталась увидеть в натурщике нечто скрытое от посторонних. А может быть, она уже это видела. За все несколько уроков юноша не произнес ни слова, кроме общего приветствия и прощания. Но даже когда он здоровался с робкой улыбкой, Анне казалось, что он обращается только к ней одной. Юноша был красив. Черты лица вытянутые, утонченные, кожа бледная, словно прозрачная – редкость для испанца. Тем интереснее смотрелись черные угли кудрей, которые обрамляли щеки и спускались до плеч. Анна рассматривала этот волшебный диссонанс и мечтала о том, чтобы вместо парочки конфет от волхвов получить шестого января прядь этих притягательных кудрей. Что, если начать вести себя плохо? Тогда ей будут положены угли[15]. А кудри натурщика так на них похожи.
Да, наверное, это душевное смятение и было тем первым трогательным чувством, которое называют первой любовью. Не было оно долгим или тяжелым. Скорее легким, одномоментным, будто дыхнувшим на нее нежностью весны и упорхнувшим далеко. И иногда манящим из этой своей призрачной дали чем-то трепетным, неведомым, очень нужным и невероятно притягательным, но пока до конца незнакомым.
Все, что могла Анна с уверенностью сказать о любви, заключалось лишь в одной фразе: «Я люблю своих родителей». Ее она и произнесла, неотрывно глядя в огромные навыкате глаза художника, взгляд которых в очередной раз изменился до неузнаваемости, как только мыслями их обладателя завладела Гала. Анне казалось это трогательным и приятным, но вовсе не удивительным. Так и должно было быть с настоящим творцом, если речь заходила о его музе. Когда она встретит человека, рядом с которым ей будет легко и уютно писать картины, она тоже будет ценить каждое мгновение, проведенное вместе, станет ценить его мнение и дорожить его оценкой. Хотя она слышала и читала, что любовь, которой Дали любил свою королеву, напоминала слепое преклонение и походило более на болезнь, чем на истинное проявление любви мужчины к женщине. Но как она могла судить о правдивости таких заключений, не зная людей, не видя их отношений. Да и сейчас она видела только одного из них. Действительно слепого в своем чувстве, действительно одурманенного, но такого счастливого, такого наполненного, такого одухотворенного, такого, каким и должен быть истинный творец. И этот творец теперь разглядывал ее с каким-то очень явным, но вместе с тем тонким сожалением.
– Любовь к родителям – это то, что настигает каждого неотвратимо. Жизнь не позволила мне до конца насладиться этим чувством, но она подарила мне счастье понять, что оно не имеет никакого отношения к той любви, которая способна вдохновлять человека на великие свершения. Гений без вдохновения невозможен. И ничто не может дать вдохновения такой силы, что сравнится по силе с вдохновением, которое дарует любовь. Так что ты знаешь о такой любви? – Дали все еще опирался одной рукой на перила и смотрел на Анну снизу вверх, но она могла бы поклясться: еще ни одной секунды за все время этого разговора не чувствовала она себя настолько ниже, мельче и глупее художника.
– Ничего.
Что еще могла она ответить? И вдруг ей стало страшно. Что, если сейчас Дали снова перепрыгнет на другую тему? В конце концов, кто она такая, чтобы открывать перед ней самые потайные шкафчики своей души? В памяти всплыл один из излюбленных образов художника. Он часто использовал его на картинах и воплощал в отдельных скульптурах: женская фигура в платье, из которого выезжают до разного уровня выдвинутые ящики. Одни открыты полностью, другие наглухо задвинуты. Очень точный образ человеческой души. Да, художник имел в виду женщину с ее тайнами, секретами, темными сторонами натуры, но, как говорится, у каждого есть свои скелеты в шкафу, и любой мужчина не исключение. Что, если Дали именно сейчас решит, что и без того поведал Анне слишком много? Нет-нет! Она не может позволить ему так поступить. Сменить тему, когда она ловит каждое слово, когда снова напряжена до предела, боясь пропустить нечто очень важное, интересное, совсем не известное, но почему-то заранее представляющееся близким и понятным. И Анна решилась, попросила тихо, чуть склонившись к лицу художника. Нет-нет, никаких прикосновений, никакого дыхания у лица, никакого намека на дружескую близость. Дали слишком брезглив, чтобы позволить такое едва знакомому человеку. Девушка боялась упустить момент. А потому одно лишь робкое слово, произнесенное одновременно и с достоинством, и с подчеркнутым почтением:
Конец ознакомительного фрагмента.