Глава 4
Но я не стала навещать мать чаще. И вовсе не из-за евреев.
За мной начал ухаживать доктор Дюпон. У нас были дружеские отношения, и мне не пришло бы в голову влюбиться в него. Тем более что я не раз и не два слышала разговоры сестер, когда вместе с синим сигаретным дымом они выдыхали самые невероятные признания. Доктор Дюпон был их кумиром, ни одну он не обошел своим вниманием. Благосклонность его к той или иной жертве его обаяния была недолгой, но я не помню, чтобы какая-то из девушек была на него обижена.
Неладное я почувствовала в тот день, когда он принес в клинику букет хрупких белых нарциссов и небрежно вручил их мне.
– В честь чего это? – удивилась я.
– Вопрос, достойный истинной феминистки! – заметил доктор. – Разве сегодня не ваше рождение, мадемуазель?
– Вовсе нет.
– Гм. Значит, я что-то перепутал. Но вы же не рассердитесь и примете эти цветы?
– Разумеется. Они прелестны.
И когда на следующий день я пришла в клинику, меня опять ждал букет нарциссов.
– Как? И сегодня не ваше рождение? Надо же, какой я рассеянный. Но если вы мне не назовете этого дня, я вынужден буду дарить вам цветы каждый день.
– Вы разоритесь, – заметила я. Хотя я и не ожидала ухаживаний от сердцееда Дюпона, мне все же было приятно. – В году триста шестьдесят пять дней.
– Какая вы наблюдательная, – рассмеялся доктор. – И весьма бережливая особа! Такая женщина – настоящее сокровище в доме.
Это был уже в своем роде прямой намек, и я удивилась. Я никогда не чувствовала себя несчастной без мужчины, но частенько задумывалась о том, как хорошо было бы ночью положить голову на чье-то плечо. Доктор Дюпон казался мне вполне подходящим кандидатом. Он был человек моего круга, у нас были общие профессиональные интересы, нам было о чем поговорить. Я могла надеяться на то, что он внимательный и умелый любовник, судя по количеству обольщенных им медицинских сестер. Не скажу, чтобы меня особенно прельщала его внешность. Доктор был невысокого роста, плотненький, свои полуседые волосы он стриг коротко, так что они щеткой стояли надо лбом, его живые карие глаза были, пожалуй, слишком близко поставлены, а кончик крупного нос шевелился, когда он говорил. Но, быть может, моя внешность тоже не вдохновляла его на любовные подвиги, и он обратил на меня внимание, руководствуясь движением разума, а не сердца? Может быть, не так уж плохо обрести надежного друга, к которому не испытываешь сильных чувств, но способна пройти по жизни рука об руку?
И я сказала:
– Я избавлю вас от лишних трат, чтобы поддержать свою репутацию разумной и бережливой особы. Приглашаю вас завтра на ужин, чтобы отметить мой день рождения и прекратить этот никчемный цветопад.
– Завтра в самом деле ваш день рождения?
– Нет. Но я никогда не отмечаю этот день, ни одна, ни с друзьями.
Я ожидала вопросов, но доктор только поклонился.
Мне понравилось его поведение. Однако поужинать нам в тот день не пришлось.
Эта молодая женщина была частой гостьей в клинике. Психоз то отступал, то снова обострялся. В период обострения больная стремилась навредить себе всеми доступными способами. Она резала ножом свои руки, ноги, груди, живот и ягодицы. Она пыталась проглотить маленькие ножницы, найденные в материнской шкатулке для рукоделия. Когда от нее прятали все предметы, которыми она могла себя поранить, больная билась головой о стены и пол. Ей помогал гипноз и долгая, проникновенная вербальная психотерапия. В периоды ремиссии это была внимательная дочь, подающая надежды художница и просто милая молодая дама. Она даже вышла замуж, но не так давно овдовела – ее муж ушел добровольцем на фронт и был убит. У меня не выходило из головы, что эта смерть сильно напоминала бегство. Видимо, ад в окопах выглядел привлекательней домашнего ада.
Как обычно, больную сопровождала мать. Это была моложавая, со вкусом одетая женщина. Мадам Булль относилась к окружающим с искренней симпатией, а к дочери – внимательно и строго. На самые страшные рыки и судороги своей дочери отвечала:
– Ничего, дорогая, тебе помогут, скоро все пройдет. Возьми же себя в руки.
Это «возьми себя в руки» меня сначала очень смущало. Неужели мадам Булль полагает, что со стороны дочери эта болезнь – всего лишь каприз?
После у меня было несколько сеансов психотерапии с Жанной, и я успела узнать, что ее мать, мадам Булль, – была весьма жесткой и авторитарной женщиной, требовавшей от дочери абсолютного подчинения с самого раннего возраста. Способствовал ли характер отношений матери и дочери заболеванию последней? Я не знаю. Но при взгляде на мадам Булль – всегда подтянутую, бодрую, приветливую, – я думала, что, пожалуй, дисциплинированность, исходящая от матери, не удерживает душевную болезнь дочери в каких-то разумных рамках, а провоцирует ее.
Теперь же мадам Булль выглядела плохо, хуже, чем плохо. Обычно аккуратно уложенные волосы висели вялыми прядями вдоль лица. Под глазами залегли желтые пятна, щеки запали. Когда сиделки увезли ее несчастную дочь в палату, стены которой были обиты мягкой тканью, мадам Булль прислонилась к стене и закрыла глаза. На вялых веках выступили слезы.
– Что с вами?
– Пожалуй, мне необходимо присесть.
В комнате для врачей я усадила ее на кожаную кушетку. Взгляд мадам Булль был расплывчатым, на лбу выступили крупные капли пота. Доктор Дюпон быстро накапал в рюмочку лекарства и поднес ей. Она выпила и сморщилась.
– Я слишком много принимаю лекарств, эта рюмка может оказаться лишней, – грустно пошутила она.
– Вы больны?
– Тут я могу быть совершенно откровенна, не так ли? Да, я больна. Рак печени. Мои дни сочтены. Часики тикают.
– Мне так жаль, – пробормотала я.
Это были дурацкие слова, но кто знает, что нужно говорить человеку, который жив, но обречен на смерть?
– Спасибо, друг мой. Но я не страдала бы так невыносимо, если бы не моя бедная дочь. Кто позаботится о ней? Нищета ей не грозит, она будет хорошо обеспечена…
– Хорошо обеспечена? – переспросил доктор Дюпон, до этого он слушал наш разговор издалека.
– Да. Мой муж… Он был кожевенником. После него осталось несколько заводов, приносящих хороший доход. Особенно сейчас. Но если никто не сможет наблюдать за деятельностью директоров, если пустить дело на самотек, то все быстро пойдет прахом. Я подумываю продать заводы, обратить имущество в капитал и поместить Жанну в какую-нибудь швейцарскую клинику, где она может жить под серьезным присмотром до конца своих дней. Это будет лучшим вариантом.
– Капитал в наши дни так ненадежен, – вздохнул доктор Дюпон. – Деньги могут обесцениться, банкир может удрать со всеми деньгами… И даже персонал клиники может оказаться недобросовестным.
Я покосилась на него. Стоит ли сейчас расстраивать больную, если ничего нельзя поделать?
– Я не вижу другого выхода. У нас нет родственников, почти нет друзей, ведь из-за ее болезни мы жили так замкнуто. Кто бы мог подумать, что так все обернется. После моей смерти Жанна останется на свете одна-одинешенька. Кто позаботится о ней?
По желтому лицу мадам Булль потекли слезы.
– Я уверен, все наладится, – сказал доктор и пожал ее локоть.
Налаживать он начал в тот же вечер. Отчего-то состояние нашей пациентки потребовало его непременного присутствия, хотя все, что на самом деле ей требовалось, это покой после принятых лекарств. В приоткрытую дверь палаты я увидела, как доктор держит руку Жанны и что-то говорит ей своим мягким бархатным голосом. Больная смотрела на него широко раскрытыми, страшно сверкающими глазами. Видно было, что она не понимает ни слова, но на нее воздействует сам тон голоса Дюпона.
Я тогда решила, что он пытается загипнотизировать ее.
Оказывается, он ее обольщал. Черт побери, эти две вещи бывают очень похожими.
Надо ли говорить, что нарциссы и приглашения к ужину прекратились так резко, что я имела основания считать их собственной фантазией или сном. Доктор Дюпон проводил очень много времени у постели Жанны и прилагал все силы к ее скорейшему выздоровлению. Он имел также и приватные беседы с мадам Булль, состояние которой ухудшалось на глазах. Разумеется, мое жалкое состояние – на один глоток! – ничего не значило по сравнению с кожевенными заводами!
Я была рада, что не вышла за человека, которому нужны были только мои деньги, и даже, скорее, благодарна ему.
Как выяснилось, доктор Дюпон питал ко мне противоположные чувства. Люди могут простить, если кто-то делает им подлость, но никогда в жизни не простят того, кому сделали подлость сами. Но это я поняла потом.
А теперь я снова возвращалась в свой тихий и темный дом, стараясь как можно дольше оттянуть момент возвращения.
Во всем доме было очень темно, затемнение было опущено. Войдя в холл, я увидела свет в кухне. Но в этот час мадам Жиразоль всегда уже спала. Моя экономка крайне ревниво относилась к вверенным ей апартаментам. Она поддерживала в кухне хирургическую чистоту и, уж конечно, не забывала выключать свет. Я окликнула ее, но услышала только какой-то шорох. Все это было неприятно. Я подозвала Плаксу и достала из бюро оружие – крошечный дамский револьвер, инкрустированный перламутром, – подарок Шанель. Меня успокаивала мысль, что грабитель, скорее, уделил бы внимание немногим моим драгоценностям и столовому серебру, чем многочисленным кастрюлькам и кокотницам мадам Жиразоль.
Франсуа сидел на кухонном столе и болтал ногами. Дверцы холодильника, прекрасного американского холодильника, были распахнуты, как и оконные рамы. Франсуа щедро намазал на огромный кусок багета паштет и теперь оценивающе рассматривал кусок овернского сыра, к которому я с детства питала слабость.
– Даже не думайте, – сказала я, следя за тем, чтобы мой голос не дрожал. – Это мой любимый сыр, и я не уступлю ни крошки под страхом смерти. – Франсуа ухмыльнулся. – Приятно видеть вас снова. И в добром здравии, насколько я могу судить?
– Вы здорово подлатали меня, доктор. Я попал в лихой переплет тогда, и мне пришлось бы туго, если бы не вы, – ответил Франсуа с набитым ртом.
– Сварить вам кофе?
– Давайте я сам, – предложил он. – Не думайте, я умею. Я даже работал как-то в ресторане. Очень шикарном.
– Это там вас научили входить через окна и закусывать, сидя на столе?
Опять ухмыльнувшись, он сполз на стул.
– Понимаете, это окно единственное, в котором была открыта форточка. Ваша домоправительница оставила ее для проветривания, и я воспринял это как приглашение.
– Но как вы узнали, где я живу?
– Я проследил за вами.
– Для чего?
– Чтобы нанести визит вежливости, конечно!
– Не поинтересовавшись, приятен ли мне будет этот визит?
Франсуа судорожно вздохнул.
– Чертов паштет, в нем столько чеснока! Странная вы девица – сыр у вас северный, а паштет во вкусе настоящего южанина. Если бы не этот чеснок, я бы поцеловал вас сейчас, и все вопросы оказались бы сняты.
– Вы получили бы пощечину, а потом вам все равно пришлось бы отвечать на вопросы.
Его ярко-синие глаза сверкали, как самые дорогие сапфиры.
– Но за что же вы хотите меня бить, Катрина?
– Вы удрали в прошлый раз, не простившись.
– У меня появились срочные дела!
– Вы проникли в мой дом, как вор.
– Простите, я не мог придумать ничего, чтобы получить приглашение. Такой приличный дом… Разве в нем принимают оборванцев вроде меня?
– Но я могла застрелить вас. Или мой пес…
– Бросьте. Дырявить того, кого вы так ювелирно заштопали, вы бы не стали. А этот пес, даже не знаю, для кого он может представлять опасность. Он хотя бы кошку может задушить?
И в самом деле, Плакса вился у его ног, выпрашивая паштет и ласково повизгивая.
– Плакса обожает кошек!
Франсуа пожал плечами:
– Вот видите…
Все мои аргументы рассыпались в прах. Вздохнув, я отобрала у Франсуа его огромное канапе и откусила кусок.
– Теперь вы можете поцеловать меня, – сказала я с набитым ртом. – Я тоже ела этот ужасный паштет.
Кофе остыл. Мы к нему так и не притронулись.
– Теперь ты подружка апаша, – сказал мне Франсуа утром. – Ты впустила меня в свою жизнь, голубка, и, может быть, тебе придется об этом сильно пожалеть.
– Хочешь сказать, ты придешь еще? – спросила я, наблюдая, как он одевается. Мне доставляло радость видеть его обнаженным, следить за его свободными движениями – это было внове, это было остро, нежно, неизбежно.
– Разумеется. Я тебе еще надоем. Тебе придется травить меня собаками и стрелять из револьвера, чтобы прогнать. А почему я не должен приходить?
– Я старше тебя.
Я сказала первое, что пришло мне в голову, и тут же поняла, что этого мне говорить не следовало. Моя мать ни за что бы такого не сказала.
Франсуа рассмеялся.
– Ты девчонка, просто девчонка! Юная и резвая, как чижик, и хищная, как пантера. До которого часа ты работаешь сегодня?
– Возьми ключи. Лазать каждый раз через окно для тебя может быть утомительно. Хочешь заехать за мной после работы?
– Заехать? На чем, хотел бы я знать? Только если на своих двоих.
– Возьми мой автомобиль. Только съезди его заправить. Деньги в бюро.
Он, полностью одетый, сел на край кровати и нежно поцеловал меня в лоб.
– Ты не боишься доверить мне, малышка? Не боишься, что я обворую тебя и скроюсь?
– Я же хищная, как пантера. Я догоню и разорву тебя в клочки.
Он снова поцеловал меня и стал перекидывать ключи из одной ладони в другую.
– Ты в самом деле апаш, Франсуа? – спросила я.
– Что ты, моя дорогая, я пошутил. Я уже говорил тебе – я не вор, не грабитель. Я – маки́, я – партизан.