Вы здесь

Последний берег. Глава 3 (Катрин Шанель, 2014)

Глава 3

Только через некоторое время я поняла, на что намекал мне Реверди, когда говорил, что он боится за будущее Шанель. На первый взгляд ее жизнь складывалась вполне благополучно, и многие могли бы ей позавидовать. Но так мог думать только человек, не знакомый с моей матерью, с ее постоянной жаждой – жаждой работы, любви, признания…

И вдруг она лишается всего. Или ей кажется, что лишается. У нее остается великое имя, написанное на каждом из сотен тысяч флаконов духов, остаются преданные друзья и деньги – лучшие ее друзья, как она сама однажды созналась. В конце концов, у нее остается дочь…

Но у Шанель нет дела и нет любви. Любовь и дело – вот два столпа ее жизни, вот те киты, на которых покоится ее мир.

И когда она находит любовь – разве может отказаться от нее? Разве может она прогнать от себя этого человека, даже зная, что он – враг?

Нет. И Джульетта не отказалась от Ромео, когда узнала, что он – Монтекки. Быть может, смешно, что я сравниваю Шанель с Джульеттой. Стареющую женщину с насмешливыми глазами, натянутыми жилами на шее, с циничным взглядом на жизнь и язвительным нравом – сравнить с четырнадцатилетней, прекрасной, как роза, робкой, как лань, девушкой.

И все же я рискну. Я хочу оправдать ее не перед всем миром, нет. Шанель была равнодушна к суду людскому, и я унаследовала от нее это равнодушие. Я хочу оправдать мать в своих собственных глазах.

Разумеется, тогда я обвинила ее с легкостью, которая не делала мне чести.

– Ты не могла придумать ничего лучшего? Прыгнуть в постель к оккупанту?

Я не успела договорить – мать ударила меня ладонью по губам. Не больно, без замаха. Я почувствовала холод ее колец.

– Ты говоришь так, словно мы с Диклаге познакомились вчера. Так вот, ты ошибаешься, – сказала Шанель так спокойно, словно и не она только что отвесила мне оплеуху. – Мы знакомы тысячу лет. Я знала его еще в Довилле, он прекрасно играл в поло и коллекционировал трофейные кубки. Мы встречались в свете. Он не какой-то бурбон-офицеришка, что бы ты там себе ни вообразила. Он из хорошей семьи, прекрасно образован, он пресс-атташе при немецком посольстве.

– Избавь меня от перечисления достоинств твоего любовника. Я уже поняла, что он – полное совершенство. Но позволь тебя спросить, о чем ты думала? Как это вообще пришло тебе в голову?

Шанель вполне могла сейчас отвесить мне еще одну оплеуху. Но что-то уже обмякло в ней. Вдруг она стала походить не на изящную парижанку, не на светскую даму, а на простую крестьянскую женщину. Ее лицо погасло, плечи поникли. Подбородком она оперлась о ладонь. Она смотрела на меня затуманенными глазами, и вдруг я представила ее на маленькой чистенькой ферме. Кличка Коко забыта. Руки матушки Габриэль пахнут не духами, а землей и молоком. На ней не элегантный белоснежный костюм с черной отделкой, а шерстяное клетчатое платье и передник. У очага, за накрытым столом собралась семья. Во главе сидит хозяин и повелитель, ее муж. А рядом – дочь с зятем и сын с невесткой. А вокруг бегают внуки и клянчат леденцы.

Шанель выпрямилась, и тут же видение исчезло. Не будет семьи, собравшейся у очага. Не вернется к нам брат, не приведет румяную девушку, чтобы она родила Габриэль внуков. И на меня надежда плохая. Я не создана для брака, и шансы произвести на свет дитя убывают с каждым годом, с каждым днем. Я обречена на одиночество. Так почему же я обвиняю мать в том, что она не хочет быть одинокой?

– Все кончено, Вороненок. Мы капитулировали. Воцарился мир. Пусть позорный, но мир. И нам надо устраивать свою жизнь, как мы можем. Я, по крайней мере, не работаю на немцев. Как мне ни тяжело было, я закрыла дом моделей и теперь шатаюсь, словно неприкаянная. Я могу делать вид, что это не вынужденное безделье, а роскошные каникулы. На самом деле чувствую себя точно так же, как в монастыре, когда в рекреационные дни ко всем приезжали посетители, а ко мне – никто, никогда!

– Если это кончится… Если Германия проиграет войну с Советским Союзом… У тебя будут серьезные неприятности.

– Я не уверена, что это когда-нибудь кончится. А если и так… Что ж, я не афиширую свою связь. Мы нигде не бываем. Да и потом, в чем я виновата? Им просто не надо было позволять сюда приходить, черт побери! Вина лежит на том, кто пустил хорька в курятник, а вовсе не на курах, которые легкомысленно позволили себя задушить! А кроме того, я должна быть благодарна ему, Диклаге, за жизнь Андре.

И, произнеся эту тираду, Шанель закурила.

Я хмыкнула. Судьба моего кузена, сына рано умершей тетушки Жюли, в общем-то, была Шанель безразлична. Она успокаивала свою совесть тем, что посылала ему подписанные чеки с незаполненной суммой. Даже когда он заболел туберкулезом, мать ограничилась тем, что заметила:

– У бедняжки Жюли тоже были плохие легкие, это и свело ее в могилу. Видимо, болезнь передалась по наследству.

И тут такое беспокойство за племянника! С чего бы это? Судя по всему, Андре попал даже и не в концентрационный лагерь, а в лагерь для интернированных, куда отправляли всех, кто оборонял «несокрушимую» линию Мажино. Немецкие войска попросту обошли линию и напали на защитничков с тыла.

– Знаешь, мне был знак, – сказала мать, пряча глаза. Склонная к мистическим настроениям, она стеснялась их. – Кто-то сказал мне, что Андре в опасности.

– Кто же?

– Я думала, это… ты.

– Я?

– Это был голос, очень похожий на твой, Вороненок. И он называл Андре кузеном. А меня мамой. И он так ласково говорил со мной, как ты порой. Когда тебе не кажется, что я поступаю вразрез с общепринятой моралью. Вот только мне показалось…

– Что?

– Этот голос принадлежал мужчине. Нет, юноше.

По комнате словно пронесся ветерок, чуть-чуть пошевелив волосы у меня на висках. Мать выдохнула. Ее щеки горели.

– И я решила, что Андре нужно непременно помочь. У меня не было знакомых… Я обратилась к тому генералу, который, ты помнишь, любезно помог мне получить номер в гостинице. Подарила ему огромный флакон духов для его жены. И он посоветовал мне обратиться к Диклаге.

Только потом мы узнали, что Андре волей случая попал в концентрационный лагерь под названием Найцвелер-Штрутгоф. Хорошего об этом месте было слышно мало – разве что говорили, лагерь славился своей ухоженностью, его украшали роскошные цветники, удобрявшиеся пеплом из крематория…

Найцвелер был не просто лагерем уничтожения – заключенные работали там на каменоломнях, а также служили подопытными для Анатомического института Страсбургского университета, который возглавлял гауптштурмфюрер СС Август Херт. По заказу Херта подопечным Хюютинга прививались желтая лихорадка, тиф, холера, чума, проказа… На них испытывали отравляющие и удушающие газы, сомнительные лекарства и вакцины, а Херт к тому же коллекционировал черепа евреев и комиссаров. Излишками удобрений комендант приторговывал – предлагал родственникам погибших прах их дорогих покойников, по сто двадцать монет за урну. Считалось, что дорогие покойники умирали мирной и естественной смертью. Но я предполагаю, пепел набирали из одной кучи. Родственники платили, однако претензий по качеству товара предъявлять не рисковали – недолго было и самим угодить в каменоломни, а там и сделать карьеру удобрения…

Между прочим, новый любовник моей матери мало помог в деле вызволения Андре из лагеря смерти. Диклаге был фигурой декоративной, друзья звали его Шпатц, что в переводе с немецкого означало «воробышек». Они бы составили неплохую парочку с Эдит Пиаф[2]. Риббентроп держал Диклаге во Франции не ради дипломатических способностей последнего, а потому, что тот своим шармом, легким нравом, способностями спортсмена и танцора создавал симпатичный образ немецкого офицера. Какие душегубы? Какие мучители? Посмотрите вы, глупцы, как он изящно выглядит в белых гетрах, как нежно улыбается дамам, как утонченно рассуждает о музыке, о театре, о кино, о высоких материях. В его обществе невозможно было думать о колючей проволоке, затянувшей петлю на горле Эльзаса. Он и сам вряд ли когда-нибудь думал об этом.

И все же ему польстила просьба великой Мадемуазель. Он обещал сделать все, что от него зависело. От него мало что зависело, но знакомства у него были обширные, а проблема не то чтобы уникальная по тем-то временам. Тысячи людей метались по Франции, пытаясь освободить своих родных и друзей, и знакомство с кем-нибудь из оккупационных властей ценилось больше денег.

И Диклаге представил Коко Теодору Момму, немецкому офицеру, прекрасному кавалеристу, победителю стольких состязаний по конному спорту. Но главное было в другом – он отвечал в оккупационном правительстве за французскую текстильную промышленность. Разве Шанель мало сделала для Германии! Неужели Германия теперь не может сделать для нее такой малости? О, конечно, конечно. Но Шанель работала для Франции, а теперь надо немного поработать и на благо великой Германии. Кажется, у мадемуазель есть небольшая текстильная фабрика на севере? В местечке, если мы не ошибаемся, под названием Марец? Разумеется, мы знаем, что фабрика уже года два как остановлена, но разве нельзя открыть ее снова? А во главе предприятия должен стоять серьезный человек, которому мадемуазель Шанель могла бы полностью доверять – например, ее близкий родственник…

– Что ж, я рад, что нам удалось добиться взаимопонимания! С такой деловой женщиной, как мадемуазель Шанель, приятно вести дела.

– И с такой прелестной, добавлю я, – сказал Диклаге, склоняясь над рукой Шанель.

– У Момма глаза стали как две плошки, – посмеиваясь, рассказала мне потом Шанель.

Из этого я поняла, что Диклаге тоже не горел желанием афишировать их связь. Он мог себе позволить проявить свои чувства только перед самыми близкими друзьями (которых у дипломата было не так чтобы очень много). Иначе могли бы возникнуть неизбежные вопросы – не слишком ли много времени у нашего Шпатца? Не слишком ли вольготную жизнь он ведет вдали от поля боя, в то время как наши доблестные войска с таким трудом прорубают себе путь внутрь упрямой, дикой, варварской страны? Не скучает ли он, если ему приходится развлекать себя галантными приключениями с представительницами не вполне полноценной расы? И не желает ли наш милейший дружище Шпатц прогуляться на Восточный, к примеру, фронт? Предпринять небольшую увеселительную поездку под Смоленск, где в ходе одного только сражения немецкая армия потеряла двадцать тысяч доблестных солдат?

И если друзья матери и я просили ее не афишировать свою связь со Шпатцем, то кто-то его просил об этом наверняка. Их роман развивался в непривычной и удивительной тайне. Они не показывались вместе в модных местечках вроде баров «Каррера» или «Серебряная башня». У «Максима» мать обедала всегда только со мной. Шанель и Диклаге не бывали на балах. Вряд ли это имело отношение к осторожности. Просто Шанель взялась тщательно соблюдать режим дня – теперь она ложилась спать не позже полуночи.

– Если твой любовник намного моложе тебя – есть смысл в том, чтобы как можно дольше сохранять остатки свежести, – сказала она мне.

И она изо всех сил трудилась над этой задачей. Мать очень боялась поправиться и смотрела на меня с неодобрением, когда я брала за обедом еще одну булочку или позволяла себе съесть больше одной шоколадной конфеты. Мне-то казалось, что небольшой слой жирка под кожей украшает любую женщину, разглаживает морщины и делает тело соблазнительным. Впрочем, я мало в этом смыслила, да и Шанель придерживалась другого мнения. Она мало ела, мало пила, так и не бросила курить, несмотря на мои предупреждения.

– Курение сушит кожу, – говорила я ей.

– Курение прежде всего сушит фигуру. А кожу я могу увлажнить кремом.

Хорошо, что, заботясь о своем здоровье, мать перестала принимать ненужные ей лекарства – какое-то время мне казалось, что ее пристрастие к некоторым снотворным пилюлям дошло уже до зависимости. Теперь она лучше спала, и настроение у нее чаще всего бывало ровное, спокойное.

Она без страха смотрела в лицо приближающейся старости. Перед такой доблестью я терялась. Мне казалось, что красивая женщина должна бояться состариться. А у меня не было такого страха. Я никогда не была красивой. И все же я жалела о своей уходящей молодости. Я видела, как увядает кожа на шее, как прорезается горькая складочка у рта… Но мать не считала своих морщин. Она только посмеивалась.

– Старость – это как оккупация, – сказала она мне. – Нужно смириться с тем, что все кончено, и просто продолжать жить.

Она одевалась в это время очень нарядно и тщательно. Вопрос гардероба в начале войны стоял остро – как было пополнять его, если больше нет собственного дома моделей? Шить самой? Но Шанель тысячу лет ничего не шила. За нее шили другие, а она только кроила, резала, жестом скульптора отбрасывала лишнее. И все же ей не пришлось снова осваивать подзабытые навыки шитья. Мастерицы, когда-то работавшие на мать, стали работать на себя или на других модельеров – рекомендация швеи, работавшей у Шанель, была ценнее денег. Они с удовольствием соглашались шить для «нашей мадемуазель».

Мать нашла даже башмачника, который сшил по ее заказу и эскизу туфли. Это были очень странные туфли. Я даже рассмеялась, увидев их.

– Ты никак не могла решить, черный цвет тебе больше нравится или белый?

У белых туфель из тонкой лакированной кожи были черные носы.

– Глупышка! Посмотри, какая у меня в них крошечная ножка! Хочешь, я и тебе сошью такие?

– О, я не стесняюсь размера своих ступней. Я воображаю себя с Бертой Большеногой.

– Это кто-то из наших знакомых?

Я подавила вздох. За тот короткий период, пока мать вела жизнь монахини и читала много книг, у нее явно не дошли руки до французского героического эпоса[3].

Она сшила себе несколько вечерних платьев, необыкновенно роскошных, подчеркивающих изысканную худобу ее фигуры, одно – невероятной красоты из переливчатой, как крыло бабочки, ткани. Второго такого платья не было в Париже – штукой материи удружил Шанель тот же самый Момм. Но Шанель в то время почти никуда не выходила. Может быть, она облачалась в эти туалеты в квартире на улице Камбон – только для Шпатца и ни для кого больше. Но были и дружеские вечеринки на вилле «Ла Пауза», куда она меня не звала. Я узнала о них от Мисии.

– Габриэль потеряла голову, ей следует вести себя осторожно. О, я знаю, что она старается, но нужно еще более осторожно! О ней ходят разные слухи. Говорят, что Коко шпионит в пользу Германии…

Это было и в самом деле смешно. Я хохотала бы до икоты. Если б мне не было так страшно. По всему строю своей натуры Шанель тяготела к шпионажу. Быть может, ей было бы даже все равно, в пользу какого государства. Она восхищалась Матой Хари. Ее лавры не давали ей покоя. Мать смотрела все фильмы о Маргарите Гертруде Зелла – таково было настоящее прозаическое имя куртизанки, танцовщицы и шпионки. «Шпионка» с толстушкой Астой Нильсен в главной роли; «Мата Хари, красная танцовщица» с Магдой Соней; «Мата Хари» с непревзойденной Геддой Габлер; «Марта Ричард приезжает во Францию» с Делией Колл. Она до дыр зачитала книжонку какой-то прыткой американской романистки, где в крайне напыщенных выражениях описывалась жизнь и смерть танцовщицы. Шанель находила много общего между своей судьбой и судьбой Маргариты. Они обе родились в многодетных, но несчастливых семьях. Обе пережили разрыв родителей, раннюю смерть матери, сиротство при живом отце, воспитание у чужих людей. Правда, Маргарита выскочила замуж восемнадцати лет – за какого-то капитана. У Маргариты было двое детей, мальчик и девочка, погодки – это же почти близнецы, правда? И мальчик погиб, отравленный мстительным слугой. Девочке тоже подмешали яд, но она выжила.

Тут мать многозначительно смотрела на меня, словно поразительная живучесть этой несчастной девчонки особенно сближала Шанель и Мату Хари.

В остальном же судьба Маргариты Зелла очень напоминала судьбу Габриэль Шанель. И та, и другая добились успеха. Обе сочиняли про себя многочисленные небылицы, пытаясь расцветить фантазией бедную ткань своей жизни. У танцовщицы получалось лучше, ей помогал восточный колорит. Если портниха говорила про своего отца, что тот делает бизнес в Америке, то отец танцовщицы был ни много ни мало – король Эдуард, а мать – прекрасная индийская княжна. Габриэль Шанель утверждала, что ее воспитали богатые и чопорные тетушки, она наполняла их дом запахами горящих яблоневых дров, мастики для паркета, крахмала и жавелевой воды[4]. Мата Хари говорила, что ее взрастили в монастыре, где монахини-саннясини обучили ее тайным духовным практикам.

Фантазии были для Маргариты убежищем от домашних дрязг. С мужем она жила плохо. Ей достался алкоголик и неудачливый карьерист. Кроме того, он открыто ей изменял. Читая об этом, Шанель подавляла вздох. Она вспоминала собственные любовные разочарования. Легкомысленные повесы. Морфинисты и алкоголики. Альфонсы. Наконец, те, кто бросал ее ради женитьбы. И продолжали изменять своим женам с нею. Только Поль Ириб ушел из жизни Шанель деликатно. Впрочем, Маргарита тоже была не промах. Она танцевала индонезийские танцы в местной труппе и наставляла постылому мужу рога с другими офицерами. И наконец сбежала от него в Париж, оставив мужу на воспитание дочь. Тоже хороша была мамочка, нечего сказать! Я могу быть довольна тем, что дочь Маргариты умерла в двадцать один год от последствий сифилиса, ничего особенно не достигнув, ничего не совершив, – а я до сих пор жива, прекрасно себя чувствую…

Как и Габриэль, Маргарита приехала в Париж без гроша. Их обеих преследовали неудачи. Они были слишком невзрачными, худыми, им недоставало лоска. Вероятно, Маргарите приходилось еще более туго, чем Габриэль, – Шанель еще не успела ввести в моду стройных женщин, ценились пышные формы и роскошь линий. Ее не брали даже в натурщицы – что там рисовать-то, кости одни! К тому же Маргарита, покорявшая Париж, была даже старше Габриэль.

– Я как-то видела ее в школе верховой езды господина Молье на улице Бенувиль. Она была такая легкая, как перышко, и лошадь под ней просто танцевала. Я еще тогда подумала – хорошо бы этой девушке заняться балетом, не классическим чопорным балетом, а чем-то таким экзотическим, жгучим, как она сама…

Не знаю, придумала мать эту встречу или она была реальна. Во всяком случае, не ей одной пришла в голову мысль об экзотических танцах. Кто-то подал Маргарите полезную мысль, и вскоре та уже фигуряла в каком-то модном салоне на благотворительном вечере. До этого она танцевала только вальсы и кадрили, да и то довольно неуклюже – у нее вообще-то было плоскостопие.

Но она делала что-то новое, необычное. Именно поэтому и на Габриэль, и на Маргариту обратили внимание. Но если Шанель одевала женщин, то Мата Хари предпочитала раздеваться сама. То ли восточный танец, то ли стриптиз, усыпанный лепестками роз, пахнущий благовониями, сдобренный пряностями.

Не обошлось без мужчины. Светский бездельник Бальсан дал Шанель денег на ее первую мастерскую. Маргариту взял под свое крылышко промышленник Эмиль Гиме. Он был коллекционер, очень интересовался Востоком и решил добавить Маргариту в свою коллекцию. Он помимо прочего подарил ей и псевдоним Мата Хари, что в переводе с малайского означает «око дня». Под покровительством своего мецената Мата Хари расцветает. Теперь она танцует в музее восточного искусства на площади Иены. Круглый зал убран под индийский храм. Гирлянды цветов обвивают колонны. Струится благовонный дым из курильниц. Откуда-то из-под свода льется непривычная слуху парижан музыка. Разноцветные прожектора выхватывают из полумрака хрупкую фигуру в весьма смелом костюме баядерки. Движения ее легки, как и ее газовые покрывала, которые один за другим оказываются на полу. Медленно гаснет свет. Под дальние и таинственные раскаты гонга обнаженная танцовщица распластывается перед статуей Шивы…

Зал захлебывался восторгом. Удивить Париж стриптизом труднее даже, чем платьем. Но и тут главное – фасон! Фасон Мата Хари был неподражаем. Она была просто стриптизершей, но умела держать себя в свете и прекрасно одевалась. Когда Шанель говорила об этом, она всякий раз вздыхала. Дело в том, что Мата Хари была в числе ее клиенток. Но до тех пор пока восходящая звезда восточного танца не стала шпионкой, она была матери неинтересна. Кто она такая? Плясунья! Но о своем прежнем отношении мать умалчивала.

Деньги, деньги, слава, слава. Мата Хари танцевала в «Трокадеро» и в «Олимпии». В «Комеди Франсэз», в «Гран Серкль», в «Серкль Руайаль». Ее видел весь Париж. Я не видела – я отдавала слишком много времени учебе. Мать видела, но не удивлюсь, если она смотрела вполглаза. Ее впечатляло только то, что касалось ее лично. Только те постановки, костюмы для которых шила она сама. Ей не выпало чести шить сценический костюм для Мата Хари – впрочем, тогда она, может быть, не считала бы это честью, а то и вовсе отказалась бы.

Мата Хари объехала со своим шоу всю Европу, и везде было все то же: восторг, переполненные залы, цветы, драгоценности. Ее осаждали толпы мужчин. Они безумствовали. Но никто не счел бы возможным предложить танцовщице руку и сердце. Один ее поклонник был женат; другой – беден и надеялся поправить свои дела за счет удачной женитьбы; третий – слишком знатен для того, чтобы жениться на плясунье, а четвертый – просто слишком брезглив.

А между тем она не молодела. Думаю, ее тренированное тело не сдавалось легко, но тут парижские актрисочки сообразили: в том, что делает Мата Хари, нет ничего сверхъестественного. Господи, да кто угодно так сможет! И вернувшуюся из европейского турне Маргариту ждал пренеприятный сюрприз – во всех театрах выступали ее подражательницы, и многие из них танцевали куда лучше, а брали за свое выступление куда меньше денег.

Вероятно, она чувствовала себя точно так же, как Шанель, которая закрыла свое дело и осталась без работы. Мата Хари остро жаждала деятельности. Жизнь обычной мещаночки, пусть и хорошо обеспеченной, была не для нее. Да и не была она слишком богата – страсть к карточной игре опустошала ее карманы, ручейки золота просачивались между пальцами, бессонная ночь восходила над зеленым сукном, на котором оставались целые состояния. Она снова кидается в Европу, и в Берлине ее застает война. Она не может уехать, боится преследований немецкой полиции, с которой у нее как-то вышли разногласия из-за скандального поведения. Ей удается бежать в Голландию, но и в родном Амстердаме она тоскует. У нее нет публики – никто не предоставляет ей зала для выступлений. У нее нет денег – все деньги лежат во французских банках, до них не добраться. У нее нет любовника – все более или менее подходящие мужчины далеко, они заняты своими делами, заняты этой дурацкой войной или политикой. И Мата Хари, видимо, тоже решает податься в политику. Это не может быть труднее танца.

Увы, увы. Для политики ей банально не хватает интеллекта. Ее действия, запутанные и нелогичные, объясняли самыми разными мотивами, но я вижу один: Мата Хари была глупа. Политика сложнее танца. Шпионаж совсем не то, что стриптиз. Те самые мужчины, которых можно было брать голыми руками, когда они сидели в зале и глазели на полуобнаженную танцовщицу, становились угрюмыми и подозрительными в своих дубовых кабинетах. Ранее столь щедрые и галантные, теперь они проявляли неприятные качества вроде мстительности и мелочности. Вот, к примеру, Жорж Ладу, глава французской контрразведки. Полный, но приятный, как медвежоночек, пышные усы прикрывают сластолюбивый рот, рот истинного француза, за стеклами пенсне искрятся весельем проницательные глаза. Мата Хари попала в его кабинет случайно, по ошибке – а вышла очарованной и завербованной. Жорж казался таким душкой! А оказался обидчивым, мстительным хамом. Пусть она, Мата Хари, поступила легкомысленно, проболтавшись, что она теперь завербована. Но ведь она сказала это всего лишь своему дорогому зайчику Вадиму… А еще – своему бывшему дружочку, занимающему видный пост в Министерстве иностранных дел Франции. Ах да, и еще – тому обаятельному английскому следователю. Но там была особенная ситуация! Ее задержали на границе, перепутав по описанию с настоящей немецкой шпионкой, наверняка уродливой толстухой. Три дня ей пришлось просидеть под арестом, не имея возможности даже переодеться, даже вымыть голову, даже подмазать губы! Конечно, после таких испытаний она не могла не открыть всю душу этому тактичному англичанину, она как на исповеди рассказала ему, что – да, она шпионка, но французская шпионка! Да здравствует Франция! А что сделал англичанин в ответ на ее откровенность? Связался по телеграфу с Ладу и наябедничал, как пятилетний мальчишка. Разве так должны вести себя джентльмены? Разве могут они обсуждать между собой дам? Ладу повел себя еще хуже – он отказался от нее, сказал, что ему и в голову не пришло бы вербовать такую вертихвостку и болтушку… Как же им обоим не стыдно?

А немецкий консул? Тоже повел себя не слишком хорошо. С удовольствием посещал ее апартаменты в Амстердаме, пил и ел вдоволь, целовал ей ручки и все, что она позволяла целовать… А она позволяла ему многое. Как-то раз она обмолвилась, что в Берлине потеряли весь ее багаж, и сценические костюмы, и меха, и консул предложил ей денег, вполне приличную, хоть и не поражающую воображение сумму – двадцать тысяч франков. Конечно, он сделал это под благовидным предлогом:

– Моя милая крошка, я знаю, вы собираетесь поехать во Францию. Готовы ли вы оказать нам некоторые услуги? Мы хотели бы, чтобы вы собирали для нас там сведения, которые, на ваш взгляд, могут заинтересовать нас. Пишите мне, малютка, не оставляйте своего верного поклонника…

Она взяла деньги и обещала писать, но, разумеется, не написала ни строчки. Мата Хари не привыкла работать. За нее всегда платили мужчины, а она только танцевала, обнажалась, позволяла себя ласкать и баловать. И как им не жаль расставлять капканы для такой чудесной радужной птички?

Мата Хари в своей наивности не понимала, что она сама себе поставила капкан.

– Ты была бы куда лучшей шпионкой, – сказала я как-то матери. – Мата Хари была не так умна. Успешные шпионы – те, которые не попадаются…

– Ты права, моя дорогая. – Шанель выглядела польщенной. – Но подумай сама, какая прекрасная смерть! Вероятно, ей была к лицу даже роба тюрьмы Святого Лазаря! Знаешь, так жалею, что никто не может сказать, какой костюм был на ней в день смерти. Я знаю только, что он был светло-серый. Вот было бы забавно, если бы это была моя работа. Женщина с таким вкусом вполне могла бы… Знаешь, так и вижу, как она садится в автомобиль, отвергая руку начальника караула. Они едут по серым, туманным улицам… Париж в ранние часы всегда выглядит нереальным, призрачным. И в этот мир призраков она вот-вот должна шагнуть… О чем она думала в эту минуту? Говорят, она плакала. Я не верю в это. Если бы она боялась смерти, то согласилась бы солгать, как ей предлагал адвокат, сказаться беременной и тем отсрочить казнь.

– Может, она понимала, что ложь не сработает, и не хотела позора? Ей вызвали бы врача, и ложь вышла бы наружу.

– Ах, оставь, пожалуйста, эти физиологические детали! Ее увозят за Венсенский замок, помнишь, мы гуляли там как-то. Она отказывается от повязки на глаза и посылает воздушный поцелуй своему любовнику: прощай, дружочек, встретимся на небесах! А потом звучит команда, одиннадцать солдат из двенадцати стреляют, а двенадцатый, самый юный, падает в обморок. «Око дня» закрывается навеки…

Мне было приказано не акцентироваться на физиологических подробностях, и все же я не могла не думать о том, что смерть вовсе не так прекрасна, как это кажется матери. Она никогда не была в анатомическом театре, не заглядывала в госпиталь. Она даже не представляла себе, как выглядит тело человека, изрешеченное пулями. Матери казалось, что пуля – это нечто эфемерное, мгновенно останавливающее сердце и позволяющее человеку красиво упасть и прошептать напоследок что-то, что останется в веках. На самом деле пуля сначала обжигает, потом вырывает куски кожи и несет их с собой в глубь тела. Если на ее пути попадается кость – она ломает кость и увлекает за собой острые, как иглы, осколки; если сосуд – она взрывает сосуд фонтанчиком крови. Эту боль невозможно себе представить, от нее человек дергается, как марионетка, и безобразно вопит. А смерть все еще не наступает – даже попадание в голову или в сердце не гарантирует мгновенного избавления от страданий. Мата Хари была еще жива, когда командовавший расстрельной командой офицер подошел к ней. Он выстрелил ей в затылок, нанеся удар милосердия…

– И ее прекрасную голову поместили в Анатомический музей.

– Только потому, что ее тело не было востребовано родственниками, – согласилась я.

Шанель фыркнула, потом засмеялась.

– Но ты же востребуешь мое тело, да, Вороненок? Мне бы не хотелось целую вечность таращиться из стеклянной банки на дуралеев. Похорони меня где-нибудь в Швейцарии – там так тихо и спокойно…

– Ох, мама, к чему эти мрачные мысли? У тебя прекрасное здоровье.

– Просто иногда я чувствую себя одинокой. В Париже больше нет развлечений, а у меня больше нет работы. Может быть, ты переедешь ко мне? Мне хотелось бы, чтобы рядом был родной человек.

– Извини. Из Парижа мне слишком далеко ехать на службу в клинику. И к тому же меня пугают эти ежедневные, ежечасные аресты.

Я не преувеличивала. Свобода кончилась. Теперь нацисты арестовывали парижан слишком часто, на мой взгляд. В Париже и других городах Франции шли повальные аресты. Десятки тысяч людей были депортированы в концлагеря. Предателей хватало. Американское радио утверждало, что во Франции создана широкая сеть тайных агентов из числа французских коллаборационистов.

– Но пока это касается в основном евреев.

– Евреи тоже граждане Франции, мама. А это значит, что они такие же французы, как и мы с тобой.

– Не знаю… По радио сказали, что при правительстве Петена учредили пост верховного комиссара по делам евреев. На эту должность назначен некто Пеллапуа. Он сказал, что нам необходимо избавить Францию от всех этих чуждых элементов, от полукровок, от космополитов, которые были причиной всех наших несчастий.

– Прискорбно, что ты запомнила его бредовую речь с такой точностью. Если бы ты изучала историю Франции, то знала бы, что первые упоминания о евреях на территории Галлии относятся к первому веку нашей эры. Какие они нам чуждые элементы? Они были тут всегда.

– Я изучала историю Франции! И помню, что их все время выгоняли, а они возвращались.

– Это потому, что здесь их дом.

– Ладно. Я не хочу с тобой спорить. Просто навещай почаще свою бедняжку Коко, хорошо?

– А ты поменьше слушай петеновское вранье, хорошо? Настрой приемник на Би-би-си, может быть, услышишь немного правды.