Дуэль из-за «Чёрной шали»
В Кишинёве Александр Сергеевич, несмотря на свои шалости, многие из которых были связаны именно с дуэлями, постоянно и плодотворно работал. Буквально в первые дни своего пребывания в этом городе он написал романтическое произведение «Дочери Карагеоргия».
Гроза луны, свободы воин,
Покрытый кровию святой,
Чудесный твой отец, преступник и герой,
И ужаса людей, и славы был достоин.
Тебя, младенца, он ласкал
На пламенной груди рукой окровавленной;
Твоей игрушкой был кинжал,
Братоубийством изощренный…
Как часто, возбудив свирепой мести жар,
Он, молча, над твоей невинной колыбелью
Убийства нового обдумывал удар
И лепет твой внимал, и не был чужд веселью!
Таков был: сумрачный, ужасный до конца.
Но ты, прекрасная, ты бурный век отца
Смиренной жизнию пред небом искупила:
С могилы грозной к небесам
Она, как сладкий фимиам,
Как чистая любви молитва, восходила.
Это стихотворение вошло затем в цикл «Песен западных славян» и посвящено гибели бывшего господаря Сербии Карагеоргия (Чёрного Георгия), бежавшего из Сербии в 1813 году в Бессарабию и скрывавшегося в Хотине. А в Сербии после побега господаря бывший его соратник Милош Обренович сумел наладить отношения с турками, которые признали его «кнезом». В 1815 году Обренович снова поднял восстание против турецкого владычества. Полагая, что настал час полного освобождения, Карагеоргий в 1817 году вернулся тайно в Сербию. Это не устраивало Милоша Обреновича, и он сообщил туркам, где скрывается Карагеоргий. По их приказу он убил соперника, а голову убитого отправил белградскому паше. Эта история поразила Пушкина, узнавшего о ней в Кишинёве, и он рассказал о ней в своих поэтических произведениях «Дочери Карагеоргия», в «Песне о Георгии Чёрном» и «Воевода Милош».
Стихотворение «Дочери Карагеоргия» сразу привлекло внимание к поэту. А он продолжал работу и вскоре, спустя примерно месяц после приезда в Кишинёв, набросал вчерне новое стихотворение, которое загадочно назвал «Чёрная шаль».
Гляжу, как безумный, на чёрную шаль,
И хладную душу терзает печаль.
Когда легковерен и молод я был,
Младую гречанку я страстно любил;
Прелестная дева ласкала меня,
Но скоро я дожил до чёрного дня.
Однажды я созвал весёлых гостей;
Ко мне постучался презренный еврей;
«С тобою пируют (шепнул он) друзья;
Тебе ж изменила гречанка твоя».
Я дал ему злата и проклял его
И верного позвал раба моего.
Мы вышли; я мчался на быстром коне;
И кроткая жалость молчала во мне.
Едва я завидел гречанки порог,
Глаза потемнели, я весь изнемог…
В покой отдалённый вхожу я один…
Неверную деву лобзал армянин.
Не взвидел я света; булат загремел…
Прервать поцелуя злодей не успел.
Безглавое тело я долго топтал
И молча на деву, бледнея, взирал.
Я помню моленья… текущую кровь…
Погибла гречанка, погибла любовь!
С главы её мёртвой сняв чёрную шаль,
Отер я безмолвно кровавую сталь.
Мой раб, как настала вечерняя мгла,
В дунайские волны их бросил тела.
С тех пор не целую прелестных очей,
С тех пор я не знаю весёлых ночей.
Гляжу, как безумный, на чёрную шаль,
И хладную душу терзает печаль.
Кишинёвский знакомец Пушкина – другом и даже приятелем его назвать трудно, в связи с его участием в провоцировании последней дуэли Пушкина – В. П. Горчаков, оставивший воспоминания о пребывании поэта в Бессарабии, назвал это произведение «драматической песней, выражения самой знойной страсти».
Известный мемуарист барон Филипп Филиппович Вигель (1786–1856) в своих знаменитых «Записках» поведал:
«…В Кишинёве проживала не весьма в безызвестности гречанка-вдова, называемая Полихрония, бежавшая, говорили, из Константинополя. При ней находилась молодая, но не молоденькая дочь, при крещении получившая мифологическое имя Калипсо и, что довольно странно, которая несколько времени находилась в известной связи с молодым князем Телемахом Ханджери. Она была не высока ростом, худощава, и черты у неё были правильные; но природа с бедняжкой захотела сыграть дурную шутку, посреди приятного лица её прилепив ей огромный ястребиный нос. Несмотря на то, она многим нравилась, только не мне, ибо длинные носы всегда мне казались противны. У неё был голос нежный, увлекательный, не только когда она говорила, но даже когда с гитарой пела ужасные, мрачные турецкие песни; одну из них, с её слов, Пушкин переложил на русский язык, под именем “Чёрной шали”. Исключая турецкого и природного греческого, хорошо знала она ещё языки арабский, молдавский, итальянский и французский. Ни в обращении её, ни в поведении не видно было ни малейшей строгости; если б она жила в век Перикла, история, верно, сохранила бы нам её вместе с именами Фрины и Лаисы…»
А Иван Петрович Липранди (1790–1880) в «Дневнике и воспоминаниях», посвящённом пребыванию Пушкина в Кишиневе, прибавил к тому:
«…Третий субъект был армянин, коллежский советник Артемий Макарович Худобашев, бывший одесский почтмейстер. Худобашев в “Чёрной шали” Пушкина принял на свой счёт “армянина”. Шутники подтвердили это, и он давал понимать, что он действительно кого-то отбил у Пушкина. Этот, узнав, не давал ему покоя и, как только увидит Худобашева (что случалось очень часто), начинал читать “Чёрную шаль”. Ссора и неудовольствие между ними обыкновенно оканчивались смехом и примирением, которое завершалось тем, что Пушкин бросал Худобашева на диван и садился на него верхом (один из любимых тогда приёмов Пушкина с некоторыми и другими), приговаривая: “Не отбивай у меня гречанок!” Это нравилось Худобашеву, воображавшему, что он может быть соперником…»
Однако эта самая «Чёрная шаль» едва не привела к поединку…
В. П. Горчаков вспоминал:
«…В то утро много было говорено о так названной Пушкиным Молдавской песне “Чёрная шаль”, на днях им только написанной. Не зная самой песни, я не мог участвовать в разговоре; Пушкин это заметил и по просьбе моей и Орлова обещал мне прочесть её; но, повторив вразрыв некоторые строфы, вдруг схватил рапиру и начал играть ею; припрыгивал, становился в позу, как бы вызывая противника. В эту минуту вошёл Друганов. Пушкин, едва дав ему поздороваться с нами, стал предлагать ему биться, Друганов отказывался. Пушкин настоятельно требовал и, как резвый ребёнок, стал, шутя, затрогивать его рапирой. Друганов отвёл рапиру рукою, Пушкин не унимался; Друганов начинал сердиться. Чтоб предупредить раздор новых моих знакомцев, я снова попросил Пушкина прочесть мне Молдавскую песню. Пушкин охотно согласился, бросил рапиру и начал читать с большим одушевлением; каждая строфа занимала его, и, казалось, он вполне был доволен своим новорожденным творением. При этом я не могу не вспомнить одно моё придирчивое замечание: как же, заметил я, вы говорите: “в глазах потемнело, я весь изнемог”, и потом: “вхожу в отдалённый покой”.
– Так что ж, – прервал Пушкин с быстротою молнии, вспыхнув сам, как зарница, – это не значит, что я ослеп.
Сознание моё, что это замечание придирчиво, что оно почти шутка, погасило мгновенный взрыв Пушкина, и мы пожали друг другу руки. При этом Пушкин, смеясь, начал мне рассказывать, как один из кишиневских армян сердится на него за эту песню.
– Да за что же? – спросил я.
– Он думает, – отвечал Пушкин, прерывая смехом слова свои, – что это я написал на его счёт.
– Странно, – сказал я и вместе с тем пожелал видеть этого армянина – соперника мнимого счастливца с мнимой гречанкой.
И, Боже мой, кого ж я увидел, если б вы знали! самого неуклюжего старичка, армянина, – впоследствии общего нашего знакомца, Артемия Макаровича, которым я не могу не заняться.
– Да, оно, конечно, – говорил Артемий Макарович, – оно, конечно, всё правда, понимаю; да зачем же Пушкину смеяться над армянами! Каково покажется: “Чёрная шаль”, эта драматическая песня, выражение самой знойной страсти, есть насмешка над армянами! Но где тут насмешка и в чём, кто его знает!
А между тем тот же Артемий Макарович под влиянием своих подозрений, при толках о Пушкине, готов был ввернуть своё словцо, не совсем выгодное для Пушкина, и таким-то образом нередко Пушкин наживал врагов себе…»
Сначала Пушкин назвал стихотворение «Молдавской песней», но затем всё же решил – это «Чёрная шаль».
Ну а вызов Пушкиным на дуэль егерского штабс-капитана Ивана Друганова, который служил адъютантом генерала М. Ф. Орлова, удалось расстроить и противников примирить.