Вы здесь

Последние Каролинги – 2. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ДА ЗДРАВСТВУЕТ КОРОЛЕВА! (Наталья Навина)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ДА ЗДРАВСТВУЕТ КОРОЛЕВА!

…ты все мне теперь – и отец, и любезная матерь,

Ты и брат мой единственный, ты и супруг мой прекрасный.

Гомер, «Илиада», песнь шестая

О сестра, о жена, о единая женщина в мире…

Овидий, «Метаморфозы», I, 35.

Страшно, когда в стране два короля. Ничем не лучше, когда нет ни одного. И уж совсем плохо, когда невозможно определить, что, собственно, установилось в стране – двоевластие или безвластие.

Еще два, даже полтора месяца назад все казалось простым, и, если уж не благолепным, по понятным.

Слабый и безвольный император Карл Толстый был смещен с престола Западно-Франкского королевства, а место его занял Эд, граф Парижский. Права его на престол были не весьма бесспорны – он принадлежал к правящей династии Каролингов лишь с материнской стороны и вдобавок был побочным сыном. Слыл он человеком жестоким, даже бессердечным, однако успел прославить себя как выдающийся полководец, единственный, кто сумел переломить силу полчищ норманнов, опустошавших Нейстрию, и многие склонны были тогда не проклинать, но благословлять его, повторяя, что сейчас именно сильная рука нужна государству. Что верно, то верно. Рука у Эда была железная. Едва короновавшись, он безжалостно расправился как с поднявшими мятеж крестьянами, так и с непокорными вассалами, вновь озадачив людей, не знавших, кем считать его – героем или чудовищем. Утвердившись на троне сам, он утвердил также и репутацию свою как правителя не только решительного, но и расчетливого, вступив в брак с Аолой, дочерью владетельного герцога Трисского.

Далее началось невообразимое.

Даже и не все обитателям королевской резиденции – Компендия, не говоря уж о прочем люде, были известны подробности раскрытия заговора, имевшем целью отравление короля не более не менее как руками новобрачной, заговора, закончившегося полным крахом и страшной гибелью несостоявшейся убивицы и королевы. Говорили, что за спиной заговорщиков стоял Фульк, архиепископ Реймский, канцлер королевства, всегда ненавидевший Эда и в последнее время примирившийся с ним – но лишь для видимости. Втихомолку же называлось имя Роберта, младшего брата короля, и как добавлялось еще более пониженным тоном, любовника Аолы. Однако именно Роберт избежал всякого наказания, отделавшись почетной ссылкой в свой город Париж. Остальных же Эд не щадил. Не пощадил бы он и Фулька, но архиепископ успел бежать, предоставив сообщников их судьбе – прямо скажем, незавидной.

Ветер смерти пронесся над Лаооном и Компьенем.

А канцлер Фульк, объявившись в Бургундии и войдя в связь с тамошним герцогом Рихардом, именующим себя Справедливым, провозгласил Эда узурпатором, законным же королем – слабоумного принца Карла, последнего убогого потомка некогда славной династии, и послал войска на Нейстрию.

Что же сделал Эд, этот прославленный воин, этот олицетворенный гнев божий, это воплощение действия, перед угрозой иноплеменного нашествия и гражданской войны?

Он исчез.

Под словом «исчез» не следует понимать, будто король растворился в воздухе или провалился под землю, хоть и толковали упорно, что Эд якшается с нечистой силой или хотя бы с людьми, отмеченными дьявольским клеймом. Нет, он ускакал куда-то с малой свитой, спеша, как безумный. Но с равным успехом он мог бы и провалиться сквозь землю. Потому что более месяца от него не поступало никаких известий. Неизвестно даже было, жив ли он. Посему обитатели столицы и королевской резиденции пребывали в полнейшей растерянности. Непосредственная опасность им пока не угрожала, верный Эду войска удерживали бургундов. Но такое не могло продолжаться до бесконечности. И когда однажды сумрачным осенним полуднем человек с сигнумом королевского гоныа постучал рукоятью меча в ворота Компьенского замка, Альбоин, комендант, вздохнул с облегчением. Лучше любое известие, чем эта неустойчивость. Альбоину поневоле приходилось исполнять обязанности коннетабля после бесславной гибели Готфрида, графа Каталаунского, одного из главных заговорщиков, и груз, легший на его плечи, был чрезмерно тяжел.

– Он возвращается – сообщил гонец, хлопая выцветшими ремницами над опухшими с недосыпу глазами. – Король, то есть.

– Когда?

– Дня через три… едут они медленно, а гонцов выслали вперед.

Альбоин был озадачен. Эд даже во главе огромного войска не передвигался медленно, что же случилось с ним теперь? И что значит «они»? Чтобы скрыть замешательство, он кликнул слугу и велел подать гонцу пива.

– На, промочи глотку. И докладывай, что там еще.

Гонец осушил кружку в один глоток, не поперхнувшись, и промямлил: – Да что еще… Велено передать только – «Встречайте свою будущую повелительницу».

Тут уж поперхнуться готов был Альбоин:

– Что, что ты мелешь? Какую повелительницу? Хотя… погоди…

Фраза, переданная гонцом могла означать только одно – король решил взять себе новую жену… еще земля, можно сказать, не успела высохнуть на могиле первой… правда, трудно было ожидать, что Эд станет соблюдать траур по отравительнице… да она и женой-то ему, по сути, стать не успела…

И тут есть две вероятности.

Взгляд Альбоина стал жестким. Либо Эд, известный своими порывами безудержной ярости, назло всем и судьбе в особенности, подхватил где-то первую попавшуюся девку. Либо… либо его долгое отсутствие объясняется тем, что Эд сумел приискать достаточно выгодную партию, способную уравновесить возможную потерю герцогства Трисского. А в зависимости от того, какое он принял решение, многое, очень многое может измениться.

– Кто она? Ну, говори, кто?

Гонец отшатнулся. Ему показалось, что мощные ладони Альбоина сейчас сомкнутся на его горле.

– Не знаю… – забормотал он. – Я ведь и не видел их… Я только от ближайшей подставы… Что мне передали, то и я…

– Проваливай, – буркнул Альбоин. На душе у него было смутно. Он предпочел бы сейчас оказаться перед сотней вооруженный бургундов, чем управлять королевской резиденцией. По крайней мере, там было бы все ясно. Так или иначе, следовало немедленно подготовиться ко встрече. Ну что, скажите на милость, можно сделать за два дня? Даже за три? Особенно когда слуги разболтались, а теперь, одурев от страха, могут только бессмысленно бегать туда-сюда да все ронять с перепугу? Особы познатнее, отметил про себя Альбоин, конечно, по замку не бегают, но хвосты тоже поприжали. А ну как король с ходу начнет творить суд и расправу? Он это любит, и никакая женитьба ему в том не помеха. Скорее наоборот.

Они приехали через два дня, и когда прискакал высланный заранее на дорогу вестовой, Альбоин понял, что оправдываются его худшие опасения. Вестовой сообщал, что король возвращается с той же малой охраной, с которой уезжал, и никакой дополнительной свиты при нем не замечено. Добавилась только пара носильщиков с паланкином – там, стало быть, и находится королевская невеста. Потому и движутся медленно. Значит, эта корова и верхом ездить не умеет, решил Альбоин. Он уже заранее ненавидел свою будущую повелительницу, кем бы она ни оказалась. Но деваться некуда, вскорости они будут здесь.

Альбоин отдал приказ почетной страже размещаться во дворе. Она должна была следить за порядком, чтобы не было толкотни, давки и прочих безобразий. А давка могла быть преизряднейшая. Предыдущее царствование приучило придворных – от графов и герцогов до последних судомоек к зрелищам пышных въездов и процессий, и нынешний правитель, судя по всему, не собирался от обычая этого отказываться. Однако теперь всем им – и герцогам, и судомойкам – предстояло испытать крепкое разочарование. Нынешний въезд мало чем напоминал победоносное появление Эда после разгрома норманнов, когда он и стал королем. И даже до его первого появления в Лаоне при получении в лен графства Парижского было здесь далеко. И сам человек, въехавший в ворота замка под сиплое пение рогов во главе всего лишь дюжины дружинников, не было похож на божией милостью короля Западно-Франкского королевства, защитника веры Эда I Робертина, поражавшего двор роскошью одежды и доспехов. Этого человека на высоком вером коне, при полном вооружении и в кольчуге поверх охотничьей рубажи (в которой он два месяца назад и уехал), но без шлема, в красном плаще – вряд ли даже аскет обвинил бы в стремлении к роскоши. Но и на аскета, конечно, он тоже не был похож. Его убийственная гордыня явно оставалась при нем, как и готовностью в любое мгновение поставить на кон свою или чужую жизнь.

А похож он был на себя самого в те времена, когда, оставя разбой на больших дорогах, принял на себя командование разбитым ополчением Гугона и в считанные дни превратил его в боеспособную армию. И не только тем, что одежда его поизносилась и поистрепалась, а неизменный красный плащ выцвел на солнце – и взглядом был похож, и повадкой. Это все не преминули отметить. Но как только увидели женщину, ехавшую с ним рядом, все внимание обратилось на нее.

Поначалу ее не заметили, не выделив из числа охранников. Теперь же ее вид поверг всех в оцепенение. Королевская невеста должна была выглядеть как угодно, только не так. И не потому, что ей не хватало царственности осанки, или она плохо сидела в седле. Нет, в седле она держалась гордо и одновременно непринужденно, бросив поводья и твердо разместив ноги в стременах. Только ноги эти были обуты в поношенные воинские сапоги, а платье и плащ на ней могли принадлежать дочери зажиточного землепашца или небогатого торговца, да, вероятно, первоначально таковой и принадлежали, потому что были ей коротки и широки. Платье было стянуто кожаным ремнем, на котором висел меч^скрамасакс в потертых ножнах. Ни единого украшения. Ничем не сдерживаемая грива черных волос свободно падала на шею и смуглое лицо. Само же это лицо…

Весь двор замер не потому, что оно было здесь незнакомо. Напротив, это лицо знали здесь слишком даже хорошо.

– Оборотень! – сипло выдохнул кто-то в задних рядах.

– Приветствуйте свою королеву! – разнесся над головами собравшихся резкий голос Эда.

– Это… королева? – у Альбоина пересохло в горле.

– До венчания она будет носить титул принцессы Туронской.

– Венчания? – Альбоин был в ужасе. Как бы ни прозывали Эда – «дьяволом во плоти», «извергом», «стервятником», никто не ожидал от него, что он решится провозгласить королевой ведьму, оборотня, существо, относительно принадлежности коего к роду человеческому высказывались сильные сомнения. Альбоин предусмотрел две возможности нового королевского брака. Но такого он не мог представить себе даже в самых страшных кошмарах. И ужас придал ему храбрости. – Венчания?! Оно навлечет проклятие на королевство! И во всей Нейстрии не найдется клирика, который совершил бы столь кощунственный обряд!

– Найдется, – раздался голос, прежде чем Эд успле что-либо ответить. Из-за спин охранников показался старый священник. Именно он помещался в паланкине, который несли пешие слуги, и, пока все потрясенно таращились на королевскую невесту, успел из него выбраться. Самый облик говорившего отвергал всякую мысль о кощунстве. Напротив, именно такими – седыми, светлоглазыми, с добрыми морщинистыми ликами – простонародье привыкло представлять себе святых. Альбоин никогда прежде его не видел, но знал, кто это – каноник Фортунат, духовник короля.

Воспользовавшись общим замешательством, священник приблизился к женщине на лошади. Сняв с шеи костяное распятие, он поднял его перед королевской невестой, как щит.

– От имени святой матери нашей церкви, каковую я здесь представляю, провозглашаю – нет в этой девушке ни проклятия, ни злого духа! Истинно говорю вам – с ней на землю Нейстрии снизойдет благословение!

Он говорил с уверенностью пророка. Или опасного еретика. И будь здесь архиепископ Фульк, он не преминул бы напомнить о последнем. Ибо вдь и сам сатана, сказал бы он, принимает облик ангела света. Но архиепископ был объявлен в пределах Нейстрии вне закона, другие же клирики были слишком напуганы, чтобы возразить Фортунату. Люди заколебались. И это колебание опытным глазом уловил король.

– На колени! – рыкнул он. – На колени перед своей повелительницей!

Альбоину стоило лишь мимолетно глянуть на короля, и он первым опустился на колени. Он понял, что участь его решена.

Остальные последовали его примеру, не дожидаясь, пока верные Эду дружинники начнут рубить всех подряд. Тот же хищно следил, не посмел ли кто ослушаться приказа.

Вскоре во дворе на ногах остался один Фортунат – который со вздохом опустил затекшую руку с распятием.

– Хвала Господу, обошлось без кровопролития, – прошептал он.

Лицо будущей королевы и принцессы Туронской – она же Азарика, она же Озрик-Оборотень, на протяжении всей этой сцены оставалось холодным и бесстрастным, словно каменная маска. Никто из собравшихся не догадывался, чего стоит это бесстрастие. Точнее, никто из собравшихся мужчин.


Он ввсенародно осмелился перечить королю и теперь должен умереть. Альбоин прекрасно понимал это. Многие умирали за меньшее. Странно даже, что его не схватили сразу. Возможно, Эд со свойственной ему жестокостью нарочно предоставил жертве последние часы свободы, чтобы потом неожиданнее поразить. Так или иначе, Альбоин решил не пользоваться этой отсрочкой и не бежать. Он совершил глупость, но не усугубит ее трусостью. Он умрет достойно.

Однако ночные часы проходили, а никто не ломился в дверь, не слышалось звона оружия и топота сапог. Какая изощренная пытка последует за эой пыткой ожиданием? Альбоин сидел на постели, не раздеваясь, и ждал. Он хотел быть готов в любое мгновение.

– Ты думаешь, она и в самом деле ведьма?

Голос его жены Нантосвельты оторвал Альбоина от мрачных мыслей. Нантосвельта лежала в постели, закинув полную руку за голову. Лунный свет отбеливал ее лицо.

– Ведьма ли она? – Альбоин был близок к тому, чтобы сорваться. – Да стоит на глаза ее посмотреть, на лицо, на космы эти черные…

– Угу. Добрая христианка должна иметь золотые волосы, голубые глаза и румянец во всю щеку.

Сама Нантосвельта выглядела именно так, однако в голосе ее что-то не слышалось самодовольства, напротив, чудилась в нем некая насмешка над собой.

– При чем здесь это?

– А при том. Почему считается, что ведьма – это всегда плохо? Если все вокруг так ужасно, как говорят, не лучше ли, если на троне будет женщина, владеющая тайными науками, а не просто красивая дурища?

– Прекрати болтать! – Вот уж верно, бабий ум… Мужа того и гляди казнят, а она валяется и рассуждает о вещах, ее пониманию недоступных. Он подпер подбородок кулаками и уселся поудобней в твердой решимости ждать смерти.

Которой так и не дождался.

С рассветом он встал, со стоном размял затекшую спину и, не выдержав ожидания, сам понес повинную голову куда следует. У двери в Зал Приемов заспанный оруженосец сообщил ему, что король поднялся задолго до света и теперь занят делами. Несмотря на ранний час, в зале толпился народ, входили прибывшие за ночь гонцы, управляющие дворцовыми службами дышали друг дружке в затылок, писцы чиркали перьями, сидя прямо на полу. На свинцовых ногах Альбоин приблизился к Эду.

– Долго дрыхнешь, комендант! – обратился тот к нему. – Давай докладывай!

Альбоин был уже готов взмолиться, чтобы прекратилось издевательство, но, приглядевшись, понял, что король и не думает издеваться.

Ринувшись на войско дел, накопившихся за два месяца отсутствия, он просто забыл о вчерашнем случае во дворе. Одной из причин, по которой окружающие так боялись Эда, была абсолютная непредсказуемость его действий. Он мог убить за малейший проступок или даже без оного, а мог простить прямое оскорбление или даже предательство. Кажется, в этот раз засветило последнее.

Со свистом выдохнув, Альбоин начал излагать то, что входило в его обязанности. Поначалу еле слышно, а под конец осмелел настолько, что спросил, когда королю будет угодно сыграть свадьбу.

– Когда будут закончены все приготовления, – отвечал тот.

Альбоин уже сожалел, что спросил. Пригвоздив его к месту безжалостным оком, Эд продолжал:

– Я желаю, чтобы новая королевская свадьба своей пышностью превзошла прежнюю. Никто не посмеет сказать, будто королева Нейстрии пошла к алтарю в обносках отравительницы!

Альбоин попятился к двери.

Фраза про «обноски отравительницы», разумеется, пошла гулять по Компендию и его корестностям, что усилило предубеждение против королевской невесты. Несмотря на явную вину Аолы, люди сочувствовали ей и оплакивали ее смерть – ведь она была так хороша! Сущий ангел! Из подобных ручек и яд-то принять в удовольствие. Нынешнюю же королеву молва называла не ангелом, но Оборотнем, чтобы там ни говорил королевский духовник, руки ее были привыны к рукояти меча (кое-кто помнил об этом лично), и поэтому любой ее поступок заведомо обрекался на осуждение. Короля же вслух никто осуждать не решался, хоть шепотом и передавали, что вот, мол, дьявол во плоти нашел себе достойную пару. И тем не менее Эд понимал, что верные люди ему сейчас понадобятся.

Первым делом гонец направился к Альберику, сеньеру Верринскому. Не в том дело, что Альберик был одним из преданнейших вассалов Эда, что и доказал во время последних войн. У Эда были и другие верные вассалы. А в том, что в свое время он тоже вступил в брак, кощунственный по отношению как к церкви, так и своему сословию. Наследник знатного, но разорившегося рода, Альберик мог бы поправить свои обстоятельства выгодной женитьбой, однако ж не нашел ничего лучшего, как похитить из монастыря святой Колумбы монахиню (вдобавок, девицу самого низкого происхождения) и обвенчаться с ней. В оны дни Эд сам попрекал Альберика бессмысленностью его женитьбы, не принесшей тому ни денег, ни земель, ни почета. Теперь он посылал за ним. Он знал – тот примет его сторону.

Вместе с Альбериком должна была приехать его жена Гисла. Это присоветовал каноник Фортунат. И не только потому, что Азарике тоже нужны были верные люди. В данном случае Фортунату важдно было не то, что Гисла – беглая монахиня, нарушившая обет, а то, что она – жена и мать. Ей предстояло позаботиться о Винифриде – младенце-сироте из Туронского леса, которого Азарика упорно желала усыновить. Все-таки в своей безграничной доброте, думал Фортунат, Азарика бывала порой совершенно безжалостна. Ради заботы об этом младенце она покинула монастырь, не потрудившись поставить в известность своего старого учителя, и предоставив последнему гадать – жива ли она, убита мятежиками, прячущимися по лесам либо похищена язычниками-бретонцами. А потом настаивала на том, чтобы взять Винифрида с собой ко двору – и Эд, на диво, не возражал. Возражал Фортунат. Ему с трудом удалось убедить ее, что это лишь осложнит и без того сложную ситуацию. Они окрестили младенца и оставили его в семье одного из монастырских крестьян, которому Фортунат ог доверять. Но лишь временно. Из того, что Фортунат знал о Гисле, она могла бы пока принять заботу о ребенке на себя.

А в целом жернова были вновь запущены, дела со скрипом, но начали двигаться, и вновь, как прежде, Эд был занят с утра до вечера, готовя свадьбу и войну одновременно, вынужден был думать обо всем и вся, и за всеми учениями, советами, приемами послов и тосу подобным так и не вспомнил спросить, где похоронена та, что умерла, спасая ему жизнь, и, как знал на сем свете только он один – эту жизнь ему дала.

Такая вот каша варилась вокруг новоявленной принцессы Туронской («Он бы еще принцессой Лесной меня назвал», – заметила она Фортунату), королевской невесты. Кстати, этот титул также порождал различные толки и домыслы, так как звание графа Андегавского и Туронского носил один из братьев покойного Роберта Сильного, также уже почивший. Сама же королевская невеста при этом на людях совсем не показывалась. Вплотную к ее покоям помещался королевский духовник, и ходили слухи, будто престарелый каноник денно и нощно занят тем, что изгоняет из нее дьявола и исповедует во грехах. На деле, конечно, все обстояло не так. Разумеется, Фортунат постоянно беседовал с Азарикой, но разговоры их практически не отличались от монастырских. Она не стала с ним откровеннее, чем прежде – видимо, считала, что он и без того знает ее лучше всех живущих. И уж, конечно, не просила исповедовать ее. Никогда. И это заставило его призадуматься. В самом деле. В прошлые времена все в монастыре думали, что раз Озрик неотлучно состоит при Фортунате, то ему, естественно, и приносит исповедь. Но такого никогда не бывало. И что было в те месяцы и годы, что он не видел ее? Он же знал, что ни одному священнику, кроме него, она не доверяет. А это значит – либо она, пойдя на исповедь к другому священнику, лгала о себе, либо не исповедовалась вовсе. Первую возможность он в корне отвергал – не в ее характере, да и слишком уж смахивает на житийные легенды о грешницах, переодетых в мужскую одежду, являвшихся насмехаться над невинными отшельниками из Фиваиды. Что до второй – это невольно заставляло завадаться вопросом – исповедовалась ли Азарика хоть когда-нибудь в жизни? Воззрения Фортуната на религию весьма отличались от канонических, но тут он был смущен. Ну, пусть он ее встретил еще в том возрасте, когда, бывает, к первому причастию ведут… но дальше-то? Ведь ей наверняка было в чем каяться. Да, Фортунат считал Азарику самым светлым и благородным существом, какое встречал в жизни, «ангел-хранитель», – сказал он о ней Эду. Но помнил он и невероятное озлобление, и страсть к мятежу, которая, может, и отступала порой, но никогда не умирала в ее душе. Он никогда не спрашивал ее о судьбе послушника Протея и приора Балдуина – но, по крайней мере, об этих он знал. Несомненно были на ее совести и другие. Но и о них она молчала.

Не только это беспокоило Фортуната. Его собственный духовный сын также пренебрегал исповедью. Его, казалось бы, можно извинить – слишком занят был, и с невестой-то виделся редко, но у чуткого Фортуната создалось впечталение, будто Эд не хочет исповедоваться. А такого не бывало никогда. Эд не боялся сознаться ни в каких грехах. Другое дело, что отпущению их он не придавал никакого значения – отпустить – хорошо, не отпустишь – тоже не жалко, и сама исповедь бывала для него лишь предлогом поговорить со своим духовным отцом. Последний раз Эд исповедовался у него… когда? Да, перед тем, как отправился снимать осаду с Парижа, и тогда Фортунат не заметил никаких перемен в его характере. Но с тех пор прошло много времени и еще больше событий… кто знает, что с ним могло случиться? А что случилось нечто, Фортунат был уверен. Жизнь научила его читать в людских душах не хуже, чем по писаному. И теперь он видел – Эд что-то скрывает. Казалось бы, он совершенно счастлив. Он достиг верховной власти, а надвигающаяся война для такого человека скорее развлечение. Он женится на девушке, которую любит (в этом Фортунат не сомневался) и которая любит его (в последнем, считал Фортунат, мог усомнится только законченный болван). И все-таки… что-то его грызет. И уж, конечно, не муки совести по убиенной Аоле. В этом, разумеется. тоже немешао бы покаяться, но убийство – не тот грех, который Эд стал бы утаивать от исповедника. Может быть, неявное предательство Роберта? Так Роберту в данном случае и надлежит мучаться…

Вот тож странный случай – Роберт. До последнего времени Фортунат не знал за ним ни одного постыдного поступка – да и последний не доказан. И все же Фортунат никогда не любил его – этого доброго, честного и благолепного юношу. Он любил Эда и Азарику – лиходеев, убийц и нераскаянных грешников. А почему его сердце прикипело именно к ним – это уж, полагал Фортунат, вопрос в компетенции не богослова, но самого Бога. Во всяком случае, у короля он ничего спрашивать не стал, знал – если тот не хочет говорить, так под пытками слова не вытащишь. А вот с Азарикой побеседовать решил, и спросил ее как-то, почему бы ей, вместо того, чтобы в десятый раз перечитывать Григория Турского («Историю франков» Фортунат прихватил с собой из монастыря, в Компендии библиблиотеки не было) не сходить на исповедь?

– Исповедь, причащение, отпевание… и все великие таинства церковные… – она сумрачно посмотрела на него из-под жестких ресниц. – Тебя удивляет, отец, мое непочтительное к ним отношение? Что делать, так получилось. Известно ли тебе, что до того, как я постучалась в ворота св.Эриберта, я вообще ни разу не бывала в церкви, не слышала мессы, не принимала причастия… тебя это пугает? Я скажу тебе больше, отец, – я не знаю, крещена ли я!

Это действительно пугало Фортуната, и он сказал несколько суше, чем ожидал от себя: – Уж одно-то из церковных таинств тебе придется в ближайшее время признать. Таинство брака. – Исповедь я тоже признаю, – возразила она. – Но предсмертную. При жизни же переваливать собственные грехи на другого человека представляется мне делом недостойным и, мягко говоря, стыдным.

– Сейчас нас никто не слышит, дитя… и слова мои не могут быть использованы тебе во вред… так вот – меня часто называют еретиком, но то, что говоришь ты – это уж ересь явная!

– Успокойся, отец. Клятвенно обещаю – когда буду умирать – не позову на исповедь никого, кроме тебя.

Он рассмеялся дробным старческим смешком.

– Тебе сколько лет, дитя мое? Полагаю – нет и двадцати. А мне – семьдесят четыре. Ты называешь меня «отец», хотя на деле я гожусь тебе в деды. И ты полагаешь умереть раньше меня?

– Моя предшественница была моложе меня. – Огромные черные глаза в упор посмотрели в лицо Фортунату. – И, однако ж, умерла. И как раз без покаяния.

Тут Фортунату и в самом деле стало страшно. Так вот что у нее на уме! И ведь не без оснований…

Отринув сомнения, он выбрался из своих покоев и отправился разыскивать Эда. Отловив его на плацу, изложил свои соображения. Тот поначалу отнесся к ним с недоверием.

– Азарика боится? Отец, ты должен бы давно понять, что она не боится никого и ничего!

– Ну, может быть, я неверно выразился. Может быть, она не боится смерти. Но она совершенно к ней готова.

Эд резко повернулся к Фортунату.

– А ты сам как считаешь? Покушение на ее жизнь возможно?

Старик покачал головой.

– Ты прекрасно знаешь, что тебя многие ненавидят. И это уже достаточная причина. Так вот – ее ненавидят не меньше. И она тоже это знает.

Кулаки Эда сжались.

– Я прикажу охранять ее, как никого и никогда еще не охраняли в этом проклятом королевстве… пробовать все, что она ест и пьет… и при малейшей небрежности буду сам пытать виновного. И вешать – то, что останется после пыток – на воротах замка. Чтобы каждый, кто приходит сюда, знал, как исполнять мои приказы!


– Ты меня любишь?

За минувший месяц Азарика слышала этот вопрос не менее полусотни раз. Задавался он по-разному – небрежно, умоляюще, с насмешкой, тоном приказа. Но задавался неизменно.

Странное дело – ведь это ей подобало бы спрашивать, сомневаться, пестовать столь внезапно, казалось бы, вспыхнувшую любовь. А уж он-то за минувшие годы в незыблемости ее любви обязан был убедиться. Но все происходило наоборот. Когда вокруг человека рушится мир, он должен выбирать прочную оборону, чтобы заново его отстроить. И сейчас такой единственной опорой для Эда была ее любовь. И ему необходимо было постоянно, час от часу убеждаться, что любовь эта существует. Только напоминать. И получив на свой вопрос ответ – «Да», он тут же успокаивался и мог говорить о других делах без всякого замешательства, как монах, отчитавший ежеутреннюю молитву, или воин, проверивший перед боем свое вооружение.

– Теперь еще и лотаринги, – сказал он. – Фульк знает, что с одними бургундами ему со мной не справиться. И с лотарингами, впрочем, тоже. Но чтобы добраться до мышиного щелкопера, понадобится время. Да здесь же замешалась и Рикарда – этот ублюдок Бальдур сознался под пытками. Ничего, ни один из заговорщиков – что бы он там ни носил – рясу, латы или юбку, – не уйдет от расправы!

– И Роберт? – тихо спросила она.

Глаза его полыхнули дьявольским светом. Затем он отвернулся, сдавленным голосом произнес:

– Не упоминай при мне его имени… не доводи до худого, не упоминай!

– Придется упоминать, – она говорила так же тихо, медленно, взвешивая каждое слово. – Нам не забыть о его существовании. Ведь он твой брат.

– Он… – Эд прикусил губу. Здесь был положен предел, который он поклялся не переступать. Не говорить ей, если она сама не спросит, и не спрашивать, если она сама не расскажет. – Он, если и не участвовал в заговоре, то знал о нем. И что я, по-твоему, должен делать?

Здесь ей нужно было быть еще осторожнее в словах. Если бы она рассказала, что ей с самого начала было известно о связи Роберта с Аолой, это еще ухудшило бы дело. Но ведь она сама преступила все законы божеские и человеческие ради любви, а разве Роберт не сделал то же самое? Ради Аолы, которую Азарика так и не сумела по-настоящему возненавидеть. Раньше, в своей гордыне Оборотня, она, считавшая герцогскую дочь недалекой лицемеркой, презирала ее. Теперь же просто жалела. Так она и сказала:

– Простить его. Пожалеть.

– Сколько я тебя знаю, ты все время уговариваешь меня смилостивиться, простить, пожалеть кого-то.

Честно говоря, это не всегда было правдой. Но она не стала уточныть. Другое спросила:

– Когда-то ты говорил Фортунату, что ничто и никогда не погасит твоей ненависти. Это и теперь так?

Он подумал. Помотал светлой головой. Снова поднял на нее глаза.

– Нет. И в основном – благодаря тебе. Но ты не должна ожидать, что ненависть во мне умрет совсем. Слишком многое ее питает… все прошлое… плен, рабство, пытки, каменный мешок… Да что я говорю, разве ты не хлебнула того же хотя бы отчасти? Уж не в один ли и тот же каменный мешок нас бросали поочередно?

– Да, – сухо сказала она. – Вместе с Робертом.

Могла воспоследовать вспышка яврости. Но он лишь усмехнулся.

– Я помню, как он мне рассказывал, как после вашей гулянки у святой Колумбы приор его одного хотел освободить от наказания, но он добровольно отправился в заключение… с другом Озриком! Кстати… – неожиданно полюбопытствовал он. – Если вы сидели в одном каменном мешке, как он не распознал, кто ты?

– Ну, – она пожала плечами, – там ведь было темно… и он вскоре заболел… почти сразу. Он же не привык голодать.

– Да, – в голосе его вновь послышались опасные ноты. – Об этом он мне тоже рассказывал… со слезами на глазах – как Озрик отдавал ему, больному, ослабевшему, последнюю корку хлеба и глоток воды… и добился, чтобы его выпустили… Его выпустили, а тебя оставили! Из-за того, что моему братцу захотелось сделать благородный жест, на который у него не достало ни сил, ни опыта, ты могла умереть с голоду!

Похоже, все ее попытки защитить Роберта приводили к прямо противоположному результату.

– И где он был во время осады Парижа? Когда все взялись за оружие, даже старики? Даже те, кого я считал дураками и подонками? Путался со своей Аолой?

– Помнится, в те времена ты называл это: «Защищал интересы брата перед родителями его невесты».

– Ты ничего не забываешь.

– Да… – почти беззвучно произнесла она. – Ничего… – И тут же продолжала: – Все не так просто. Мне известно, сколько тебе пришлось перенести. Но ведь и он страдал. Он искал смерти в тот день у Барсучьего Горба, я точно знаю.

– Искал смерти он, а жизнью пришлось рисковать тебе… и не в первый раз… – Он вдруг посмотрел ей в глаза, лицо его внезапно смягчилось, стало совсем молодым. – И все же я прощу его. И совсем не по тем причинам, о которых ты говоришь. Просто именно он нас с тобой свел. Помнишь нашу первую встречу в келье у Фортуната?

«Мы встретились гораздо раньше», – едва не сорвалось с ее губ, но она сдержалась. Ибо здесь был положен предел, который она поклялась не переступать. Не говорить ему, если он сам не спросит, и не спрашивать, если сам не расскажет. Разумеется, она не знала о подобной же клятве Эда. О том, что каждый из них мог сказать другому: «Я боюсь открыть тебе всю правду, ибо она заставит тебя страдать. И ты начнешь презирать меня, а себя возненавидишь.» Нет, ничего такого она не знала. И просто сказала: – Разве я могу это забыть…


Женщина, метавшаяся в лихорадочном сне, внезапно открыла глаза. И увидела над собой беленый сводчатый потолок. Воздух был чист и отдавал свежими белилами, уксусом и какими-то травами – совсем не такой, к какому, казалось ей, она привыкла в последнее время. И постель… полотно грубое, но свежее, не прелая солома, не вонючая рогожа перед очагом с дымящимся торфом. Она скосила глаза – и увидела на беленой стене распятие. Сама же она лежала на узкой постели, укрытая одеялом до подбородка. Она выпростала из-под одеяла руку. Рука – исхудалая, бледная, с длинными пальцами – и обломанными ногтями, дрожала от слабости. Ей припомнилось, что когда она в последний раз смотрела на свою руку, та тоже дрожала. Но совсем по другой причине… совсем по другой. Она снова закрыла глаза, и странные видения нахлынули на нее.


Потные, грязные, небритые рожи, скалящие в ухмылках гнилые зубы… Блеск алмазного шитья на золотой парче… Вонючие, осклизлые лохмотья… Клубы благоухающего ладана под озаренными свечами мозаичными сводами… Полусгнившие, расклеванные воронами трупы, раскачивающиеся на виселицах… Потом из этого хаоса стали формироваться фигуры. Толстый мужчина средних лет с меланхолически опущенными щеками. Тщедушный клирик с лицом аскета и руками душителя. Страшная старуха выступила из тьмы, щерясь беззубым ртом. За ней – так же, во тьме – еще одно лицо – она так и не поняла, мужское или женское – в тусклом отблеске панциря: черные огромные глаза, угрюмо сжатые губы. И за всеми ними – еще один облик, только один, и его она не могла, не хотела, не позволяла себе видеть!

Она закричала. Кто-то тронул ее за плечо.

– Тебе что-нибудь нужно, дочь моя?

Перед ней стояла немолодая женщина, высокая, костлявая, с грубым лицом под монашеским покрывалом.

– Где я? – прошептала она и не узнала своего голоса. Ее голос не должен быть таким слабым и хриплым.

– В монастыре святой Урсулы в городе Анделауме, – ответила женщина.

Теперь она вспомнила, кто она – Рикарда, императрица Италии, Нейстрии и Австразии. Супруг ее Карл III лишился всех трех своих корон и умер… а потом… потом было что-то еще, о чем она не дозволяла себе думать, отталкивая все поползновения рассудка, ибо желала его сохранить.

Она бессильно откинулась на подушки. Смутно заметила, что костлявая женщина в келье не одна – были там еще монах-бенедиктинец и смуглый старик в чужеземной одежде. Они переговаривались между собой и с женщиной, свободно передвигались по келье, но ей это было все равно.

– Выпейте, госпожа, – старик поднес к ее губам чашку дымящегося отвара с запахом мяты. – Вам станет легче. Вы будете спать спокойно… без сновидений.

Именно этого она сейчас хотела – сна без сновидений, без воспоминаний. Даже если это означало смерть. Она выпила, и веки ее тотчас отяжелели.

– Она выживет? – резко спросила мать Мехтхильда, настоятельница монастыря, у лекаря-еврея, присланного сюда графом Анделаусским.

– Непременно выживет… необходим только покой. Покой и тщательный уход.

– Я все же побуду здесь, – сказал брат Ремигий, монастырский исповедник. – На случай, если понадобятся мои услуги.

– Хорошо, отец мой. Я пришлю кого-нибудь вам в помощь.

Выпроводив лекаря, мать Мехтхильда своей солдатской походкой направилась сначала в сад, поняблюдать за трудами послушниц, а затем – обойти дворовые службы.

Покой и уход! Ее губы сжались в струну. Еще терпи тут этого нехристя… раз его высокопреосвященство настаивает, чтоб эта развратница выздоровела! А иначе как развратницей бывшую императрицу она про себя не называла. Эту пропащую женщину, которая довела мужа до смерти, и до того пустилась во все тяжкие, что в считанные месяца допилась до белой горячки. Стоило только послушать, что она несла в бреду! И подумать только, что именно их мирную обитель его высокопреосвященство архиепископ и канцлер Фульк избрал прибежищем для подобного Богом оставленного создания! И если бы его высокопреосвященство не был так щедр… а обитель так не оскудела средствами…

За своими размышлениями мать Мехтхильда не заметила, как приблизилась к воротам монастыря, где ее вернул к действительности голос привратника.

– Пошла, пошла вон отсюда! Мы нынче не подаем!

Скрюченный горбатый калека гнал клюкой от ворот молодую истощенную женщину в грязных отрепьях. И грязная же тряпица пересекала ее лицо, скрывая одну пустую глазницу.

Завидев настоятельницу, нищенка рухнула на колени.

– Матушка настоятельница! Примите меня в вашу обитель! Христом-Богом прошу!

По-аллемански она говорила с сильным западно-франкским акцентом.

– Ступай! – губы матери Мехтхильды брезгливо покривились. – Завели себе обычай – предлагать в невесты Христовы убогих да калек. Небось оба глаза были бы целы – не о небесном женихе бы думала – о земном!

– Матушка! – Нищенка заломила руки. – Не в невесты Христовы прошусь, в служанки. В крепостные запродамся, если нужно, на себе землю пахать, на золе спать готова, только не гоните!

Настоятельница была женщиной практичной, несмотря на все свое благочестие, а может, и благодаря последнему. Она вновь оглядела пришелицу. Несмотря на худобу, та казалась довольно крепкой, а по рукам видно, что привыкла к тяжелой работе.

– Что ты умеешь делать?

– Все, матушка! И в поле, и в огороде, и шить, и стирать, и готовить…

– За больными ходить умеешь?

– Приучена…

– Хорошо. Как звать?

– Деделла…

Мать Мехтхильда подозвала послушницу, велела проводить пришлую в баню, выдать одежду и покормить. Она уже решила приставить Деделлу к Рикарду. Нечего ее невинным овечкам слушать откровения бывшей императрицы. А этой приблудной девке они вряд ли будут внове.

Недели и месяцы Деделла брела, одержимая только одной мыслью – скрыться как можно дальше от проклятых мест. Ей мерещилось, что каратели Эда неотступно следуют за ней по пятам. После разгрома мятежа она осталась совсем одна. Братья были убиты, мать умерла от голода и лихорадки, когда она выбирались из Туронского леса, и Деделла даже не смела задержаться похоронить ее. Беременная Агата, невестка, сгинула куда-то, надо думать, навсегда. Из Эттингов в живых оставалась она одна. И хотела остаться в живых. После того, как она пересекла границы Нейстрии, карателей можно было не опасаться. Но нужно было как-то существовать, и Деделла брела дальше и дальше, добывая себе пропитание нищенством, воровством, а то и расплачиваясь за кусок хлеба собственным телм – у тех, кто не брезговал убогой.

Однако так не могло продолжаться до бесконечности. Нужно было за что-то зацепиться. Деделла потеряла все и всяю Заботиться о ней было некому. И ясно было, что замуж ее никто не возьмет. Выход оставался один – монастырь.

И теперь, когда она вымылась, переоделась в чистую холщовую рубаху и получила иа поварне миску постной похлебки, монастырь казался ей почти что раем. Ужас и отчаяние последних месяцев отступили. И она могла только молить Бога, чтобы так продолжалось подольше. А работы она не боялась. Ее проводили к женщине, за которой ей было велено ходить. И назвали ее имя, но оно ничего не говорило Деделле. Она не слышала имени жены Карла Толстого прежде, а ежели и слышала, не запомнила. И ей неведомо было, что именно Рикарда впервые столкнула тот камешек, что увлек за собой лавину, погубившую и род Эттингов, и ее саму.

Деделла спокойно смотрела на спящую. Лицо ее, некогда красивое, преждевременно увяло и подурнело. Под глазами были мешки, в углах рта залегли глубокие морщины. Волосы, прежде огненно-рыжие, теперь утратили свой блеск, и назвать их можно было скорее сивыми. Рикарда не выходила из глубокого забыться, и Деделла, от нечего делать, прикорнула на скамейке. Скоро две женщины, две жертвы одного человека, бывшая крестьянка и бывшая императрица, мирно спали. Будущее было скрыто от них, так же, как и прошлое.

Гисла с шумом ворвалась в покои королевской невесты, расшугала служанок, распахнула ставни и сочно расцеловала Азарику в обе щеки, как любимую сестру, по которой истосковалась за годы разлуки. Была она пышная, румяная, белокожая, и смотреть на нее было чрезвычайно приятно.

– А я всегда тебя любила, – без обиняков заявила она. – Еще с монастырских времен.

Азарику несколько смутило столь бесцеременное заявление.

– Вот врать-то не надо, – проворчала она. – Мы и виделись всего три раза. А уж в монастырские времена ты и вовсе на меня не смотрела. Ежели ты на кого и смотрела, так на тутора банды нашей школярской.

Гисла же и не думала смущаться.

– Ну, вру. Так это ж я от чистого сердца! – Она расхохоталась. – Вообще-то я правда на тебя не смотрела. Но это не значит, что там не было кому на тебя смотреть! Была там у нас такая Агата – ты ее не помнишь, наверное, она вечно перед школярами чужими красивыми именами представлялась. Так она с ходу втюрилась в «благородного Озрика». Только что и нудела об этом. А уж какие слезы лила, когда ее замуж отдавали! Не переживу, говорит, разлуки! Смех! – Она снова расхохоталась, но смолкла, увидев, как закаменело лицо королевской невесты.

– Агата умерла, – жестко сказала Азарика.

Она коротко рассказала Гисле об обстоятельствах смерти Агаты и о том, зачем, собственно, Гислу сюда пригласили.

Та кивнула: – Конечно, я возьму этого ребенка. И сама его выкормлю – я ведь недавно родила – ты не знала? Девочку.

– Это ведь уже третий твой ребенок?

– Четвертый – во второй раз была двойня. Я давно уже хотела девочку – после трех-то мальчишек! А теперь у нее будет молочный брат. – Она снова улыбнулась. – По мне, чем в доме больше детей, тем лучше. Ну, сама поймешь это, когда у тебя появятся собственные дети.

Азарика опустила глаза.

– Возможно, у меня никогда не будет своих детей.

– Это по какой такой причине?

Голова Азарики склонилась, почти касаясь подбородком груди. Еще ни с кем она не осмеливалась говорить на подобную тему.

– Я слышала, как служанки шептались между собой… Они говорили, что такие тощие, как я… не могут рожать.

– Они дуры! – Гисла возмущенно уперла руки в бока. – Прикажи их высечь! Принцессы ты или нет? Или лучше – плюнь на них. Собственная дурость будет им наказанием. Посмотри на меня! Разве я была толстухой, когда выходила замуж? Еще худее тебя была! Правда, та худоба была скорее от скупости матушки настоятельницы, чем прирожденной. – Она вдруг стала серьезной, положила свои большие теплые руки на плечи Азарики. А если тебе еще какие-то мысли покоя не дают – выкинь их из головы! Если уж меня, монашку беглую, грешницу нераскаянную, Господь простил и послал детей красивых и здоровых – тебя и подавно простит.

Потом она ушла – ей нужно было переговорить с мужем. Но Азарике показалось, что в темнице ее одиночества, куда допускались только Эд и Фортунат, появился еще один человек.

– Во время венчания? – равнодушно произнесла Рикарда. – Я знала, что Аола не блещет умом, но что она настолько глупа, даже не догадывалась.

– Ей не терпелось избавиться от мужа… но ведь, ваше бывшее величество, вам тоже в свое время этого хотелось!

Его высокопреосвященство архиепископ и канцлер Фульк, инкогнито прибывший в монастырь святой Урсулы, был в ярости. Во благовременьи он без всяких сожалений позволил спихнуть с престола свою благодетельницу, но при нынешнем раскладе сил посчитал, что она сможет быть ему полезна, а посему велел разыскать ее и вылечить. Он рассчитывал на ее неизбывную ненависть к Эду, на ненависть, родившуюся из обманутых надежд. Но он ошибся. Рикарда, казалось, потеряла интерес не только к мести, но и вообще ко всему на свете. Она, как ему докладывали, большей частью спала либо просто лежала, уставясь в потолок, и не задавала никаких вопросов. Весть о провале заговора до нее еще не дошла, и когда она услышала об этом от Фулька, то отнеслась к ней на диво безразлично. Что стало с этой женщиной, всегда отличавшейся столь бешеным темпераментом? Где страсть, где истерики, где вкус к интригам и сплетням? Где честолюбие, наконец?

– Но позвольте, это и вашей жизни угрожает! Не думаю, чтобы ваш Бальдер молчал на допросе, кто передал ему яд, а у Эда лапы длинные!

– Отстань от меня, Фульк, болотная курочка. Я хочу мира и покоя. Тишины хочу.

– Не будет вам мира и покоя! Вы должны нанести ответный удар!

– Это как же – без денег, без армии, без единого верного слуги?

Может быть, имя Эда все же вызвало у нее желанный всплеск ненависти? Может быть, его старания были не напрасны?

– Вас доставят в Аахен на собрание знатнейших сеньеров Австразии. Там вы должны будете заявить, что Эд подослал убийц к супругу вашему Карлу… отравил его! Тевтонские сеньеры должны прийти на помощь законному наследнику династии в его праведной борьбе за престол!

Рикарда села в постели. Глаза ее были по-прежнему тусклы и безжизненны.

– Слушай меня, канцлер. Ни одна собака в империи этому не поверит. То есть все охотно поверят, что Эд приказал кого-то перевешать, сжечь или порубить, и даже сделал это собственноручно. Но только не подослал отравителей. Это не его методы. Скорее твои… или наши!

Фульк и сам видел изъяны в своем плане и нервно хрустел суставами пальцев под длинными рукавами рясы.

– Я же говорю тебе, – продолжала Рикарда, – оставь меня в покое. Почему ты так спешишь, болотная курочка?

Он злобно блеснул взглядом в ее сторону.

– Потому что, пока ваше бывшее величество изволило пьянствовать в придорожных кабаках и путаться с бродягами, в Нейстрии произошли еще кое-какие изменения! Эд собрался жениться снова!

Но и оскорбление не пробило равнодушия Рикарды.

– Кто же эта несчастная? – без любопытства спросила она. – Чьи родители поведут жертву на заклание?

– О, вы ее знаете, ваше бывшее величество. Одно время она подвизалась при вашем дворе.

– Кто же? Гертруда? Сунильда? – Рикарда называла имена своих былых фрейлин.

– О, нет. Вряд ли вы помните ее настоящее имя, да, скорее всего, и не слыхали его никогда. При вашем дворе, помнится, ее называли «младшая чародейка». Но больше она известна под кличкой Оборотень, и…

Фульк добился своего. И даже перестарался. Голова Рикарды упала на подушку, глаза закатилась, всякая краска исчезла с лица.

Фульк толкнул дверь кельи.

– Эй, девка, где ты? Госпоже твоей дурно!

Но за дверью никого не было.


Деделла, собственно, не собиралась подслушивать. Но когда ей послышалось имя Эда, она прилипла ухом к двери. Разговор шел по^аллемански, но она уже довольно свободно изъяснялась на этом языке и поняла почти все. В то мгновение, когда Рикарда лишилась чувств, Деделла, задыхаясь от ярости, бежала по лестнице в монастырский сад. Вся ненависть, словно замерзшая за предыдущие спокойные недели, теперь прорвалась наружу, как вода в половодье. И если бы Деделла не убежала, она бы с воем принялась биться об стены.

Если Деделла и ненавидела кого-то в мире, так это Эда. Эд, разбойник, бандит и убийца, опустошавший Туронский лес, а затем каким-то невообразимым попущением господним поднявшийся до вершин власти. Эд, изуродовавший ее, Деделлу, отнявший у нее землю и уничтоживший всю ее семью. Эд, дьявол во плоти. И эта проклятая девка, Оборотень с дурным глазом – права была матушка, утверждавшая с первого же дня, когда увидела ее, что сатанинское отродье принесет Эттингам несчастье! Она никогда раньше не испытывала никаких особенных чувств к Азарике, но теперь ей казалось, что она всегда ненавидела ту не меньше, чем Эда.

Деделла посмотрела в серое небо, тщась разглядеть хоть что-нибудь за низкими тучами над массивной крышей монастыря.

– Сдохнете оба! – прошипела она, сжимая кулаки. – Богом клянусь, страшной смертью издохнете!


На сей раз король застал свою невесту у открытого окна, в которое лился серебристый свет осеннего утра. Азарика стояла у высокого пюпитра, где лежала толстенная книга. Отложив перо, Азарика сказала без всяких приветствий:

– Когда-то единственным моим достоинством, из-за которого приор Балдуин терпел меня в монастыре, был хороший почерк. А теперь я так отвыкла писать, что не могу вывести двух ровных строк.

– Чем ты занимаешься?

– Переписываю для себя Хронику Фортуната. Но без особого успеха.

– Зачем тебе это? – Он взял ее за руку, отвел к столу и усадил перед собой. – Проследила бы лучше, как платья к свадьбе шьют, выбрала бы эти… как их… наряды.

– Это делает Гисла. У нее все равно лучше получится. Она и со служанками лучше управляется, чем я. Я ведь с женщинами-то никогда в жизни близко не общалась… кроме, конечно, Заячьей Губы.

Он не случайно усадил ее против света. Ему хотелось посмотреть на нее. За все эти годы он должен был привыкнуть к ее лицу, но теперь оно каждый раз представало для него новым. Черные, глубоко сидящие глаза в тени длинных ресниц, нос с горбинкой, крупный, четко вырезанный рот – не каждый бы нашел это лицо красивым, но было в нем то благородство черт, что выше красоты.

– Заячья Губа… Наверное, она тебя очень любила?

– Любила? – Нехорошая усмешка искривила губы, только что казавшиеся безупречно благородными, и почудилось Эду в этой усмешке что-то смутно знакомое. – Она меня ненавидела! Впрочем, как и я ее. Грех, конечно, такое говорить, ведь она спасла тебе жизнь, да и мне тоже. Хотя… хотя под конец мне казалось, что она меня ненавидит и любит одновременно. Она говорила мне: «Своему бы сыну я лучшей жены не желала. Но Эд – другое дело…»

Его взгляд впился в ее лицо.

– Почему это я – другое дело?

– Ну, она считала, что Оборотень – не пара королю…

– Я что – сам бы не разобрался, кто мне пара, а кто нет? – мрачно осведомился он.

Она не стала спорить.

– Ей, наверное, казалось, что она хорошо меня знает. Во всяком случае, давно.

– Она давно тебя знала… А прежняя моя банда – кто-нибудь из них – знал?

– Да уж знал кое-кто… Кочерыжка знал – мы же с ним земляки, можно сказать… Тьерри знал…

– Ну, дружки, ну, дружиннички мои… Что ж из них мне никто не сказал?

Она высвободила руку, откинулась назад в кресле. Нехорошая усмешка стала явственнее.

– У них были на меня свои виды… определенные. Кочерыжка, например, пытался меня изнасиловать – тогда-то и пришлось мне его убить. Это было в тот день, когда на тебя напали люди Фулька. Ты, кстати, никогда не задавался вопросом, где шлялся оруженосец твой Озрик в тот час, когда он был больше всего нужен своему господину?

– Нет, не задавался. Тогда я был уверен, что тебя убили. А потом Фульк проговорился, что они потеряли твой след, и я просто обрадовался.

– Ну вот, теперь ты знаешь, где… А Тьерри – тот вообще ко мне сватался, выгодной невестой я ему показалась…

– И что ты ему сказала?

– В таких случаях не говорят, а бьют… – Она оскалилась с некоторым даже удовольствием. – Ладно, хватит о покойниках.

Это выражение на ее лице могли бы припомнить послушник Протей и Тьерри-Красавчик на Барсучьем Горбу – но они уже не в состоянии были никому об этом рассказать. Эд не видел его никогда, но теперь он знал, кого напоминает ему этот жесткий оскал, это сумрачное веселье во взгляде, эта надменно откинутая голова.

Его самого.

– Значит, они знали. Кто еще знал?

– Многие, – она махнула рукой. – Почитай, что все, кроме тебя. Ты один ничего не знал.

– Это не совсем так, – медленно сказал он.

– Что? – она невольно дернулась, усилием рассудка принуждая себя к спокойствию.

– Я не то чтобы не знал. Я… не хотел знать. Отказывался знать. У меня была груда доносов на тебя… с первого же дня твоего пребывания в Париже. И… некоторые из них я даже проверял. Но не хотел верить.

– Почему?

– Потому что до тебя… до Озрика… у меня не было друзей. Дружки были. Сообщники. Собутыльники. Друга – не было. И я не хотел отказываться от единственного друга.

У нее перехватило горло. И это его она когда-то жалела за наивность! За прошедшие годы ей казалось, что душа Эда перед ней все равно что раскрытая книга, а сейчас в ней раскрывались такие провалы, о которых она понятия не имела. Чтобы скрыть замешательство, она попробовала свести все к шутке.

– «Единственный друг»! Что же ты тогда, после взятия Самура, всю нашу компанию уволок за собой – всех, даже Иова, бедолагу, упокой, Господи, его душу, кроме меня!

– Это просто, – тут же ответил он, – я все время ждал, что ты меня об этом попросишь. Все ведь просили. Все! Кроме тебя. А я ведь уже дважды обращался к тебе с просьбой в те дни – просил, не приказывал – сначала оставить Фортуната, а потом пойти в тыл к норманнам. Просить тебя в третий раз мне не позволяла гордость. И я подумал, что ты предпочитаешь вернуться к Фортунату. И потом, весной ты все равно приехала ко мне в Париж. Что изменилось бы от того, что ты присоединилась бы к нам на полгода раньше?

– Все, – сказала она. – Или ничего…

Взгляд ее снова потемнел, и она снова замкнулась в себе, как человек, полностью поглощенный борьбой с каким-то жестоким воспоминанием.

По-своему истолковав это, он продолжал: – Я знаю, о чем ты думаешь. В конце концов я все же отказался от Озрика. Если называть вещь своими именами, я просто выгнал тебя с этой почетной отставкой. Но, видишь ли, к тому времени я уже стал королем. А у королей друзей быть не может. И тут, Оборотень, твое «превращение» оказалось как нельзя более кстати. Потому что, если друзей у короля нет и быть не может, жена у него не только может, но и должна быть!

Она не сразу ответила. Ей было не по себе. И смущали ее не собственно рассуждения Эда, а сама его способность логически мыслить, которой она раньше за ним никогда не замечала. А может, ее и не было, способности этой?

Она кивнула и положила свою ладонь поверх его руки. Тихо заметила:

– Иногда ты меня удивляешь.

– Ты меня любишь? – спросил он.


Фортунат уже и не чаял дождаться визита своего духовного сына, после того, как в последний раз вынужден был сам искать его. Впрочем, Эд пришел с той же целью – поговорить об Азарике.

– Ты все еще опасаешься покушений?

– Нет. Похоже, я все предусмотрел.

– Так что же тебя беспокоит?

– С чего ты взял, будто меня что-то беспокоит? Хотя… да. Знаешь, нет на свете более несхожих людей, чем она и я – ни в чем. Но иногда она смотрит, как я, смеется, как я, говорит, как я…

Старик печально улыбнулся.

– А чего ты ждал? В течение трех лет именно ты лепил ее душу. И мне остается только благодарить Господа за то, что у нее хватило сил не стать твоим отражением.

Эд обдумал услышанное. Ухмыльнулся.

– Да, двоих таких, как я, мир бы точно не выдержал!

– А мне казалось, что ты сумел совладать со своей гордыней. Или просто на время забыл о ней.

– Может быть… Гордыня… Что бы вы, кроткие, делали без нас, гордых? Когда-то ты сам толкнул меня на службу Нейстрии, иначе я, возможно, до сих пор разбойничал бы в Туронском лесу.

– Как давно… – пробормотал Фортунат. – Три года… а кажется, не одно поколение миновало. Как мы все изменились…

– Ты-то не изменился ничуть. И я этому рад. Но в одном ты прав – и изменились, и научились многому. Например, что дела государства должны вершить воины, а не попы, как это пытался делать Гугон, гори огнем в аду его проклятая душа!

– Ты богохульствуешь, сын мой.

– Должен понять – мало добра я видел от святой матери нашей церкви. Один Фульк чего стоит! А Балдуин? Перечислять – пальцев на обеих руках не хватит. Только ты и Гоцеллин примиряли меня с церковью, да много ли таких, как вы!

– Да, Гоцеллин, – Фортунат осенил себя крестом, – мир праху его, святой души был человек.

– Не знаю, был ли он святым, а храбрым и верным был. Я к нему был привязан, и он ко мне – тоже. Говорят, он звал меня перед смертью, но я не успел. Когда я пришел, он был уже мертв. А ведь он ждал меня, и… – Эд вдруг замер и почти без голоса договорил, – и я теперь, понял, почему… Он же был исповедником… – Эд снова осекся, – принцессы Аделаиды.

От Фортуната не укрылось ни изменение в поведении Эда, ни то, что он опустил слова «моей матери» перед именем принцессы. Ему было известно, конечно, о более чем холодных отношениях между Эдом и его матерью, но здесь, кажется, было что-то другое.

– Ты уверен, сын мой, что тебе более нечего мне сказать?

Эд резко повернулся и пошел к двери. Но лишь для того, чтобы проверить, нет ли за ней кого, и поплотнее ее захлопнуть. Затем он вернулся к Фортунату и опустился перед ним на колени. Причем даже в таком состоянии его голова оказалась вровень с лицом сидящего старика.

– Отец мой, душа моя больна…

– Я устал от твоих богохульных шуток. Стар я уже для них.

– Я не шучу, отец. Я в самом деле собираюсь исповедаться. И приготовься слушать внимательно – исповедь будет долгая.

Исповедь и в самом деле продолжалась долго и закончилась почти под утро. На восьмом десятке Фортунат считал, что давно утратил способность удивляться изломам человеческих судеб, но здесь открывалось такое, что потрясло и его. Сколько крови было пролито, сколько страданий принято, сколько ненависти истрачено, и все зря! А какой удар для пресловутой гордыни Эда, столько мстившего… за кого? Совершенно чужого человека.

И правда, всем чужой. Немудрено, что принцесса Аделаида так не любила Эда, – за что ей было любить навязанного ей чужого сына – и почему она согласилась на обман? Все, кто знал об этом, мертвы… или не все? Немудрено также, что для Эда так важна Азарика. Ведь теперь он считает себя еще большим изгоем, чем во времена рабства и нищеты. Тогда у него была гордость за принадлежность к герцогскому и королевскому роду. Теперь – только она. И это еще не все…

После того, как Эд умолк, Фортунат не сразу нашелся со словами. Потом спросил:

– Ты скажешь ей о своих подозрениях?

– Нет.

– А если они – я уверен, что ты ошибаешься, но предположим – окажутся правдой?

– Я с этим смирюсь.

И это добило Фортуната окончательно. Надо было знать Эда с младенчества, чтобы понять, насколько невозможно в его устах было слово «смирюсь». Да, Эда страшно изменился. Или слово «страшно» здесь не подходит?

Эд поднялся, стряхнул пыль с занемевших колен, и направился к выходу. У дверей его догнал голос Фортуната.

– А твой отец… ты так и не догадываешься, кто он был?

– Нет. – Эд обернулся, держась за дверной косяк, – но я это узнаю.

Только после его ухода Фортунат осознал, что забыл отпустить королю грехи.


– Да не хмурься ты так! Это со всеми происходит! Свободы жа-алко. У меня вот в девичестве ничего хорошего не было – и впереди не светило. А все равно перед свадьбой слезами обливалась.

– Помню.

– Ах, да, ты же была там. Вот ведь как здорово – ты на моей свадьбе, я не твоей. А ты вообще-то плачешь когда-нибудь?

– Бывает.

– Вот и поплачь. Потом уже некогда будет.

– Не хочу.

– Ты меня уморишь!

Гисла одевала Азарику к свадьбе, не доверив этого ритуала ни одной из служанок. Тут же присутствовала и Нантосвельта. В последнее время она довольно много времени проводила в обществе Азарики, наблюдая, в основном, за служанками. Ей это явно поручили, но она делала это не без собственного желания, убеждая себя, что эта страшная ведьма вовсе не так страшна, как о ней говорят. Так или иначе, она была второй из дам, которые должны были повести невесту к алтарю, за отсутствием у последней какой-либо родни.

Гисла поправила последнюю складку и отступила, щурясь. Платье шилось под ее присмотром, и она сама подбирала к нему украшения. Но, кажется, она была не всем довольна. На Азарике было платье из тяжелой серебряной парчи, сплошь покрытое серебряным же шитьем. Густые черные волосы невесты были схвачены жемчужной сеткой. На груди – оплечье из серебра: цепь из розеток тонкой работы, в каждую из которых были оправлены рубины.

– Ты бы хоть посмотрела на себя.

– Хорошо, дай мне зеркало.

Гисла шагнула было к столу, но Нантосвельта ревниво опередила ее и подала Азарике зеркало – между прочим, свое собственное. Азарика мельком взглянула на себя и вернула зеркало Нантосвельте. Меньше всего она напоминала сейчас счастливую невесту. А напоминала она юного воина, с ног до головы закованного в серебряный панцирь с каплями крови на груди. Не самое лучшее сравнение. Но она и в самом деле чувствовала себя воином перед сражением. И сражение будет похлеще, чем битва у Соколиной Горы, когда она несла знамя Нейстрии. Ведь сейчас у нее за плечами армии не будет.

– Неси давай покрывало, – обратилась Гисла к Нантосвельте.

Как обычно, когда чувствовала себя особенно неуверенно, Азарика надменно вскинула голову.

– Все равно – жить или умереть, – пробормотала она.

– Что ты сказала? – переспросила Гисла.

Азарика не ответила.


– Берешь ли ты, Эд, в жены Азарику?

Казалось бы, совсем недавно он стоял на этом же месте и повторял за священником те же самые слова. Но тогда рядом с ним была другая женщина, а в голове – совсем другие мысли. На новобрачную он не смотрел. Он чувствовал себя среди врагов, и ощущение это было ему привычно. И так же привычно он прикидывал – от кого ждать удара, кто прикроет в случае чего. На хорах церкви расположились стрелки, Альберик и Альбоин поручились за своих жен головой, и все же… Что до Азарики – одного только взгляда на нее, когда она отбросила покрывало с лица, было достаточно, чтобы понять – Фортунат был прав, она совершенно готова к смерти. Эд знал – если сейчас здесь действительно что-то заварится – мишенью будет не он. Мельком он подумал, что Азарике следовало был надеть кольчугу под венчальное платье, но отогнал эту мысль как совершенно нелепую.

Между тем церемония продолжалась.

– …в горе и в радости…

– …в горе и в радости…

– …в богатстве и в бедности…

– …в богатстве и в бедности…

– Пока смерть не разлучит вас.

– И даже смерть не разлучит нас! – резко произнес Эд и, не обращая внимания на шум, пробежавший по толпе придворных, надел кольцо на палец невесте.

Потрясенные таким вопиющим нарушением приличий люди, собравшиеся при венчании, загудели, зашептались, и ответов невесты почти не было слышно. Кажется, она и сама растерялась, и произнесла все, что полагалось, честь по чести, ничего не изменив.

Представление, однако, на этом не закончилось. Наступала заключительная его часть, та самая, во время которой разыгрался кошмар предыдущей свадьбы – передача «кубка любви» от невесты жениху. Азарика подошла по проходу к Гисле, державшей поднос с драгоценным кубком, и Альберику, которому передали чеканный кувшин с вином. Напряжение церкви достигло наивысшего предела. У всех, должно быть, было одно и то же ощущение – как все повторяется! Другой кубок (другой? А может, тот же самый?), другой виночерпий и другая невеста… а все равно… Фортунат, только что объявивший Эда и Азарику мужем и женой, много что мог бы сказать по этому поводу, но был так же захвачен общим напряжением, как и все остальные. Альберик наполнил кубок вином. Гисла повернулась, чтобы передать поднос Азарике. И тут произошло нечто совсем неожиданное. Вместо того, чтобы принять поднос, Азарика протянула руку и взяла золотой кубок. И поднесла его к губам.

Единый вздох пронесся по толпе. Неподобно пискнув, смолк орган. Все поняли, что молодая сделала так отнюдь не по незнанию ритуала. Ужасная ситуация с отравлением на королевской свадьбе повторялась в чудовищно перевернутом виде. Неужели «младшая чародейка» последует за старшей? У Эда остановилось сердце. Ему казалось, что он предусмотрел все возможности покушения… кроме той, что уже была!

Отпив из кубка, Азарика несколько мгновений держала его в руках, словно бы в задумчивости, затем улыбнулась – впервые за весь день. Кивнула – дескать, все хорошо. Вернула кубок на место и теперь уже, сообразно обычаю, двинулась к мужу с подносом в руках.

Что-то неуловимо изменилось в церкви. Исчезла ли тяжесть, давившая на всех, ожидание чего-то невообразимо ужасного? Или что-то еще произошло, переломившее проклятую судьбу, обратившее сердца от злобы к радости?

Слабое, неуверенное восклицание раздалось в толпе:

– Да здравствует королева!

И нестройный хор подхватил его, эхом прокатившись по капелле:

– Да здравствует королева!

Церемония двинулась своим чередом. Грянул орган. Из-за внезапной слабости Фортунат вынужден был опереться на руку служки. «Господи, – подумал он, – если я сейчас умру, то не буду в обиде. Все хорошо, Господи.»

Но слабость так же внезапно отпустила. Он выпрямился. Гисла и Нантосвельта сомкнулись за спиной новобрачных.

– Она первой выпила из кубка, – заметила Гисла, приличия ради почти не размыкая губ.

Нантосвельта удивленно покосилась на нее.

– Она же испытывала, нет ли там яда!

Забыв о приличиях, Гисла заговорила во весь голос:

– Дура! О приметах ничего не знаешь?


Теперь светало поздно, и солнце еще не пробивалось сквозь ставни.

– Прости меня, – неожиданно услышала голос мужа.

– За что? – спросила она, и сердце у нее внезапно замерло. Неужели он все узнал и хочет сейчас говорить об отце… об Одвине?

Но ответил он нечто совершенно другое.

– Я думал, что этот младенец… Винифрид… твой ребенок.

Она не сразу поняла, что он имеет в виду. Но он уже не мог остановиться.

– Когда я встретил тебя в лесу и увидел ребенка… я подумал… в тот день, когда ты попала к мятежниками и тебя избили до полусмерти, могло быть не только это… и ты спряталась от людей в лесу, чтобы родить.

Азарика смотрела в потолок, осваиваясь с услышанным. Это было трудно. Хотя – а что другое он мог подумать? Она ведь и сама говорила Ивару, что ребенок – ее. Но Эд ведь ни словом, ни намеком…

– И ты молчал все это время?

– Не хотел говорить. Думал, тебе будет больно. Ведь ты была бы ни в чем не виновата.

«Неужели ты думаешь, что я могла бы солгать тебе?» – собиралась сказать она, но укорила себя за лицемерие. В каком-то смысле она все эти годы лгала ему. Она и сейчас не говорила всей правды.

– А почему ты сейчас решил сказать об этом?

– Потому что понял, что ошибался.

Азарика в задумчивости смотрела перед собой. В комнате было уже почти светло.

– Не так уж ты ошибался. Мать Винифрида на смертном одре взяла с меня обещание не оставить его. Я его выходила, выпестовала и окрестила. Так что ты прав. Ребенок этот – мой.

Она почувствовала, как пальцы Эда до боли стиснули ее ладонь. Азарика повернулась и встретилась с его взглядом.

– Хорошо, пусть это будет твой сын. И я буду во всем ему покровительствовать. Но только ради тебя. Потому что он мне не нужен. Мне нужен другой ребенок. Наш.


Наступавшие морозы неумолимо приближали приутихшие было с осенними дождями военные действия. С внутренней стены укреплений Компендия Азарика смотрела, как строятся войска, уходившие в Лаон к месту общего сбора. Ничего не поделаешь, Эд и без того слишком много времени потерял, обустраивая собственную жизнь. Она заикнулась было, чтобы он взял ее с собой в поход, но он и слышать об этом не хотел: «Ты свое отвоевала». Она возразила, что не привыкла сидеть без дела. «У тебя есть дело, – сказал он, – сидеть дома и ждать меня. Такова судьба всех жен, а ты – не просто жена, а королева. К этому придется привыкнуть. С врагами я управлюсь собственным мечом, – она смутно отметила, что в последнее время он перестал поминать столь любимый им раньше «меч моего отца» или «меч Робертинов», – а ты будь спокойна и думай о нашем будущем ребенке». О ребенке думать было еще рано, в этом она была пока уверена, однако Эд твердил о нем постоянно, как будто ему уже предстояло появиться на свет. Он хотел – едва ли не требовал, чтобы она родила как можно скорее. И тут она понимала – это говорит не столько мужчина, сколько король. Нужен наследник, продолжатель династии…

Азарика вздохнула и двинулась по лестнице вниз. Она направлялась в дворцовую церковь – слушать мессу. Теперь она не пренебрегала и этой обязанностью. Из дам ее сопровождала одна лишь Нантосвельта. Гисла уехала к себе в Веррин, к детям, сделав по дороге крюк до святого Эриберта, чтобы прихватить крестника королевы. Зато позади следовал усиленный вооруженный эскорт. Приказ Эда по-прежнему выполнялся, и Азарику охраняли, как сокровища короны, хот никто, кажется, уже не ожидал покушения. Отношение к ней начало заметно меняться. Говорили, будто молодая королева одна умеет смягчить гнев господина своего и повелителя, что она – истинная заступница сирых и убогих… Азарика не знала, кому она обязана подобной славой – Фортунату или Гисле. О том, что слава эта может быть следствием и собственных поступков, она не думала. Когда она ступила на мощеные камни двора, придерживая рукой длинные складки тяжелого платья и отороченного мехом плаща, раздался истошный вопль:

– Ваше величество! Ваше ве… – надрывался голос. Он вопил, как сатана в аду. Вопил… как сатана в аду… нехорошее воспоминание не успело еще всплыть со дна памяти. Стража вокруг нее ощетинилась мечами и копьями, а к ногам ее толкнули двух человек, и они так и остались лежать – карлик с бочкообразным пузом и крохотной головкой, и длинный, тощий, словно лишенный костей малый.

Этих двоих Азарика предпочла бы сейчас видеть меньше всего в жизни. Крокодавл и Нанус. Бродячие комедианты, уроды, клевреты и шпионы Заячьей Губы, а одно время – ее, Азарики, тюремщики.

– Ваше величество! Эти двое пробрались сюда в обход внешней охраны. («Это они умеют» – подумала Азарика.) Прикажете убить их?

– Светлая королева! Только в ножки пасть… Милости попросить… – басил Крокодавл.

– Отойдите, – сказала Азарика охране. – Я переговорю с этими людьми.

Охранники расступились, шепчась о невероятном милосердии молодой королевы. Крокодавл пополз брюхом по камням, пытаясь поцеловать подол ее платья. Азарика брезгливо отстранилась. Он поднял голову.

– О, королева! Мы верой и правдой служили госпоже нашей Лалиевре, а теперь, когда покровительница наша покинула нас, желали бы столь же преданно служить тебе…

– Покровительства, значит, ищете? – спросила Азарика со в точности скопированной у супруга усмешкой.

– Как бы по наследству… Мы могли бы сослужить хорошую службу…

«Повесить их, что ли?» – меланхолически размышляла Азарика. Правда, подорвется ее свежая репутация доброй и милосердной правительницы, так ведь польза… По шпионской должности своей слишком много знали они, в том числе и про нее, Азарику. Наверняка знали и про клетку, коль скоро в эту подлую историю была замешана Заячья Губа. Или плюнуть, как посоветовала бы Гисла, и просто выгнать в три шеи из Компендия?

– Мы твои, королева! – надрывался Крокодавл.

Нанус тоже поднял голову и, прочитав по лицу Азарики, что милости она, скорее всего, не дождутся, тихо сказал:

– Мы не за себя ведь просим, королева. За одного друга… нашего… и вашего…

– Что-то не припомню у нас общих друзей!

Голос Азарики был холоднее, чем иней на стенах Компендия.

– Есть такой… Авель…

– Авель? Он-то к вам какое имеет отношение? Он же в Париже, в аббатстве святого Германа!

– Он сбежал оттуда… и стал бродить с нами по дорогам…


Азарика искренне рассмеялась.

– И что же случилось с этой грудой жира и глупости? Грабил придорожную харчевню и застрял в дверях кладовки?

– Он в тюрьме, королева. В башне сеньера Бодинского, что под городом Тулем, в лотарингской земле.

Под городом Тулем – это значит, на вражеской территории. Хотя для бродяг не существует границ…

– Что он такого натворил? Действительно ограбил кого-нибудь?

Когда Авель хотел жрать – законов для него не существовало, это Азарике было известно.

– О, нет, королева. Иначе мы бы не осмелились просить за него… просто в Туле он пошел на рынок… без нас пошел… а там набирали армию для короля… то есть для принца Карла. И ему сказали, что такой могучий детина обязан послужить королю… то есть принцу Карлу. А он вроде бы ответил, что такого придурка, как Карл, свет не видел, и лучше уже служить королю Эду. Тут люди сеньера Бодинского – он ведь канцлеру Фульку союзник – на него бросились, а он, сами понимаете…

– Понимаю. Проломил пяток голов и поломал десяток ног. Дальше.

– Дальше его все-таки связали и уволокли в башню Бодин. Сказали – будешь сидеть, пока не сгниешь. Мы ничего не смогли поделать…

Азарика задумалась. С Авелем у нее не было связано приятных воспоминаний, скорее напротив… в конце концов именно из-за его глупости она оказалась в каменном мешке. Ответить бы – пусть и он хлебнет того же… хотя уже хлебнул, пусть и не полной мерой. Но нельзя. Ибо Авель был единственным человеком, кроме нее, который не предал Эда по время отлучения. Пусть по тупости, по недомыслию, по приказу Гоцеллина, если угодно, – но не предал. И уж вовсе единственным оставался с ним, когда ее, сильно умную, черт унес в библиотеку… и один дрался за него. Проклятье, он и при осаде Парижа прекрасно себя показал! «Все – даже те, кого я считал дураками и подонками», – сказал Эд. Дурак – это, стало быть, Авель. Азарика подозвала нчальника стражи.

– Пусть этих людей проводят на поварню и накормят. И пусть ждут. Возможно, с ними будет говорить король.

Эд выслушал Азарику с неожиданным для нее вниманием.

– Еще бы я забыл этого парня! Выпал, значит, из-под церковного крыла… и куда его занесло! Что ж, у меня перед ним долг.

– У меня тоже, – отозвалась Азарика.

Он угадал ее мысли.

– Не терзай себя этим. Если бы ты в тот день не ушла, тебя бы точно убили, и теперь и я, и Авель, возможно, были бы уже мертвецами. Я постараюсь выручить его… И уроды Заячьей Губы, говоришь? Их я тоже помню.

– Таких захочешь – не забудешь. – Азарике весьма не хотелось разговаривать об этих двоих, однако Эд продолжал:

– Они ведь давно служили ей?

– Надо полагать. Я впервые увидела их в Самуре…

Азарика внезапно вомрачнела. Нанус в тот день явился к ней связником от Заячьей Губы, а ведь Азарика – еще не Оборотень! – тогда была никому не известна… это значит, что за ней следили давно, еще до того, как она вошла в окружение Эда… еще в монастыре, может быть, еще в Туронском лесу – ведь Лалиевра же призналась, что хорошо знала отца? Но с какой целью? И насколько широко раскидывала сети старая интриганка?

– Знаешь что? – неожиданно сказал Эд. – Они заявляют, будто они – твое наследство, но тебя, по-моему, такое наследство не слишком радует. Отдай их лучше мне. Они шпионы – и пусть ими и остаются. На войне они мне пригодятся. И довольно о них. Я не собираюсь последние часы с женой проводить за разговорами о делах.

– Последние?

– Да. У нас совсем мало времени, чтобы побыть вдвоем. И попрощаемся мы с тобой тоже наедине. Я не хочу, чтобы на нас глазели, как на зверей в клетках.

Она побледнела и отступила на шаг. И он тут же пожалел о сказанном – она и без того глубоко переживает предстоящую разлуку, а он еще обидел ее грубым словом.

Но он ошибался. Это была не обида, а воспоминание. Которое не раз, казалось, умирало, но неминуемо оживало и причиняло невыносимую боль. Так что же – разве жизнь не приучила ее к невыносимой боли?


«Это ад, – померещилось ему. – Я в аду». К чудовищной боли, разъедавшей тело, добавился еще и дым… Он точно был мертв, потому что человек не может так страдать. С тех пор, как он заболел, ему, кажется, ни разу не приносили поесть, и он умер… от болезни или голода. Но как больно, Господи! Вот ведь как плохо показалось ему в монастыре, голодно – а теперь угодил в преисподнюю – самый глухой ее закут. Лихорадочный жар, мучавший его все эти дни, спал, и теперь его трясло от холода и слабости.


Дым повалил явственнее. Он закашлялся. И тут подумалось ему – соображал он всегда туго, но все же – мертвецы ведь не кашляют? И холодно им не бывает. Значит, он все еще жив? Он попытался приподняться с гнилой соломы, на которой валялся. Припомнилось, что раньше его держали связанным, но теперь веревки с него сняли – видно, решили, что сдохнет и так. Ему послышался треск за дверями. Знакомый треск… Он знал, что это такое.

– Люди… – просипел он. – Помогите! Пожар!

Никто не отозвался. И с пронзительной ясностью, какой не переживал он за всю свою не такую уж долгую жизнь, осознал – никто и не откликнется. Его бросили.

– Люди… – еще раз каркнул он сорванным голосом в полнейшем отчаянии, зная, что ответа не получит. Но он не хотел умирать, как он не хотел умирать, Господи…

– Господи… – повторил он и страшным усилием заставил свое огромное тело, все в коросте от грязи и гноя, подняться на ноги. Его мотало из стороны в сторону, но чудовищная жажда жизни, самое сильное и самое неосознанное из чувств, вело его вперед.


– Господи, помоги! – воззвал он. Господня ли сила, либо чудовищная сила отчаяния помогла ему оторвать косяк от двери, а потом ударить по ней. Мечом он владел плохо, стрелять не умел, зато бить, ломать, крушить – это было ему привычно. Дверь выпала наружу, и он, увлеченный силой инерции, выпал в коридор вслед за ней. И в самом деле оказался в пекле.


В морозном воздухе ощутимо тянуло дымком.

– Что-то поздно поля выжигать, – сказал один из королевских ратников.

– Может, лотаринги деревни жгут?

– Испугался? – хмыкнул предводитель отряда. – Бодин где-то в той стороне. Король велел доставить в Компендий одного этого Авеля, значит, все остальное будет нам…

Тут вернулся разведчик и доложил, что впереди на дороге обнаружена засека, но лотарингов нигде не видать.

Командир смачно выругался и веле двигать вперед в полной боевой готовности. Дорога за ближайшим поворотом и вправду оказалась перегорожена. У завала сидели два зверовидных мужика и увлеченно жевали мякинный хлеб. Никаких активных действий при виде подъезжающих франков они не предпринимали.

– Мужичье! – заорал предводитель отряда. – А ну, разобрать завал!

– Разобрать, конечно, можно, – сказал старший из мужиков, отрываясь от краюхи. – И поезжайте себе с Богом, ежели, конечно. жизнь не дорога…

– Лотарингами, быдло, пугаешь? Били мы их в любом бою и будем бить!

= – А там нет лотарингов, – сообщил младший. – Там никого нет. Черная смерть…

По королевскому отряду, не страшившемуся никакого живого врага, прошел ропот ужаса.

– Чума?

– А, почитай что чума. Черная оспа, – охотно делились известиями мужики. – Целые деревни вымирают. Да что деревни! Замки, монастыри… И по приказу его милости маркграфа все места, где зараза, выжигают. А мы, значит, при дороге сидим, упреждаем…

– А что Бодин? – спросил предводитель отряда. Для очистки совести спросил. Понимал, что если и захочет даже, никого из своих людей в этот Бодин не загонит.

– Что Бодин? Люди его милости маркграфа и поджигали. Хорошо горел! – оживленно заметил младший. Очевидно, зрелище горящего баронского замка оставило у него самые приятные воспоминания. – Вымерли все в вашем Бодине. Никого не осталось.

– Ладно, поворачивай! – предводитель махнул рукой. Страшновато, конечно, будет сознаться перед королем в неудаче, но тут уж он не виноват. Король предполагает, а Бог располагает.

На обратном пути они услышали приближающийся из-за деревьев хруст валежника. Ни один враг не стал бы ходить столь неосторожно, а друзей в этих краях у них не было.

«Лось или оголодавший кабан», – подумал предводитель отряда и кивнул ближайшему стрелку. Тот уже накладывал стрелу на тетиву, когда на дорогу выползло… они вначале даже не могли определить, что это такое.

– Поесть, – жалобно простонало существо, протягивая к ним трясущиеся руки. – Поесть дайте…

Дружинники во все глаза таращились на скорченные на дороге человеческие обломки.

– Не бойтесь, – произнесли эти обломки, – я не заразный… Я переболел уже…

– И в самом деле, – сказал один из воинов, – свежие – это не язвы на нем, это ожоги…

Предводитель сглотнул и спросил:

– Ты кто такой?

– Авель, – выдохнул тот и ткнулся лицом в дорожную грязь.

– «Влеки меня, мы побежим за тобою; – царь ввел меня в чертоги свои, – будем мы восхищаться тобою, превозносить ласки твои больше, нежели вино; достойно любят тебя! – читала Азарика. – Дщери Иерусалимские! черна я, но красива, как шатры Кидарские, как завесы Соломоновы. Не смотрите на меня, что я смугла, ибо солнце опалило меня…»

Она отодвинула книгу. Интересно, фортунат нарочно оставил сегодня Библию открытой именно на этой странице? Она оглянулась. Рядом Нантосвельта сидела за пяльцами. Склонив голову к плечу, Азарика посмотрела, как та увлеченно орудует иголкой. Сама Азарика прекрасно умела шить, но в чисто прикладных целях, поскольку во времена ее отшельничества и последующих скитаний ей приходилось починять и латать одежду троих мужчин, с которыми была связана ее жизнь – отца, Фортуната и Эда. Премудрости же рукоделия оставались ей чужды.

Вошла служанка и прощебетала («Когда они выучатся говорить человеческим голосом?» – подумала Азарика) и сообщила о визите начальника ее личной королевской охраны. А тот, в свою очередь, доложил, что в распоряжение ее королевского величества доставлен человек по имени Авель.

– Та-ак, – сказала королева. – Давайте его сюда.

Опустила голову, чтобы скрыть усмешку. Все школьные счета между ними давно уже были сведены, но сейчас ей непременно хотелось сказать Авелю какую-нибудь колкость. Правда, вряд ли до него дойдет… так и надо выразиться подоходчивее!

В дверях послышались шаги – тяжелые, шаркающие. Азарика подняла голову. И замерла. В первое мгновение ей показалось, что произошло какое-то недоразумение – она не ззнала этого человека. И только потом…

Нантосвельта сдавленно взвизгнула. И правда – облик вошедшего был ужасен. Рябое лицо было сплошь покрыто свежими багровыми рубцами и шрамами. Ни волос, ни бровей, ни ресниц у него не было – начисто сгорели. А главное – он был худой. Отощавший Авель, это и в самом диком кошмаре не приснится! Азарика вцепилась в подлокотники кресла. Высокий человек в грубой хламиде опустился на колени и пополз к ей. Ей пришло в голову – она не узнала его, а он-то ее узнает? Кого он видит в ней – бывшего собрата по школе и дворцовой гвардии или королеву Нейстрии? Может быть, от того, что с ним случилось, он вообще помешался?

Он подполз ближе. Она увидела его глаза, и это было хуже всего. У Авеля не могло быть таких глаз! У Авеля были тупые, сонные гляделки, загоравшиеся только при виде жратвы, а эти…

– Озрик… – тихо произнес изуродованный человек на коленях.

Королева протянула руку и коснулась облысевшей головы – осторожно, чтобы не причинить боли.

И тогда Горнульф из Стампаниссы, прозываемый Авель, заплакал.


Милосердный Фортунату взял Авеля под свое попечение. Впрочем, он и бездомного пса пожалел бы, не только ученика, пусть и самого нерадивого из всех, что у него бывали. Под его руководством Авель готовился к пострижению. Он твердо уверился, что раз Господь избавил его от язвы смертной и пещи огненной, то оставшуюся жизнь он обязан посвятить Ему. Господня ли помощь была тому причастна или несокрушимое здоровье бывшего палатина, однако чин ангельский, от которого Авель дважды давал деру, готов было осенить его. Три раза судьбу не искушают. На глаза Азарике он показывался редко – был занят. О своих злоключениях после побега из Парижа он ей поведал, но у него хватило ума не рассказывать о своей дурацкой связи с Рикардой (хотя Азарика, скорее всего, пожалела бы его – ведь в этой истории он был пострадавшей стороной), Фортунат же тайны исповеди не раскрывал.

Зато Фортунат сообщил ей нечто совершенно невероятное: Авель учился читать! Со страшным, правда, скрипом, но то, чего монахи не могли от него добиться ни ежедневной поркой, ни содержанием на хлебе и воде, ныне медленно, но верно продвигалось само собой.

События за пределами Компендия тоже шли чередом. В марте из-за внезапного паводка военные действия за Реймсом были приостановлены. Воспользовавшись этой передышкой, Эд вырвался в Компендий повидаться с женой. Кого-нибудь другого попрекнули бы за подобное небрежение своими королевскими обязанностями, но знавшие Эда отлично понимали – он не оставил бы войска, если бы Нейстрии действительно грозила опасность. К тому же при королевской армии, стоявшей на Эне, оставался Альберик Верринский. Так что появление Эда вызвало больше радости, чем страха. Правда, самого Эда ожидало некоторое разочарование – он не услышал чаемого известия о беременности королевы. Но этого было недостаточно, чтобы омрачить радость встречи.

Хотя эти несколько дней, что выпали им после трехмесячной разлуки, супруги почти не расставались, у Эда нашлось время и для своего духовного отца. Тогда-то Фортунат и поведал ему об испытаниях, постигших Авеля, и переломе в судьбе бывшего школяра и бывшего же палатина.

– Господи всемилостивый, как меняются люди, – вздыхал он, забыв, что уже говорил Эду об этом. На что Эд ответил, как и прежде:

– Ты один неизменен в этом мире. – И добавил: – Может, если бы я переболел черной оспой, тоже бы обучился грамоте.

Фортунат осенил себя крестным знамением. Ему эта шутка не понравилась. Он знал, что Эд не испытывает присущего всему военному сословию презрения к образованию и не получил оного не по лени или скудоумию, но исключительно в силу жизненных обстоятельств. И все равно, не понравилась ему эта шутка.

После Пасхи Авель принял постриг – ведь послушание он отбыл уже давно, – и перебрался в аббатство святого Медарда, что на окраине Лаона. Приор Габунд, зная, что этому монаху покровительствует королевская чета, принял его весьма радушно и самолично провел по монастырскому подворью.

– Обитель наша, брат Горнульф, хвала Господу, не бедствует, – повествовал он. – Вот справа от храма – дермиторий и поварня. Слева же – кузня и скотные дворы. А прямо перед тобой – лечебница для увечных воинов, которых мы здесь содержим…

В прежние времена Авель бы сразу устремился в кухню. Однако сейчас он просто стоял и смотрел.

– Здорово, Авель! – крикнул кто-то. Авель вздрогнул. Голос показался ему смутно знаком. Он присмотрелся. Невдалеке обретался человек на костылях.

– Наслышан я о тебе от братьев, что в Компендий ходят, – заявил он. – И вот стою здесь, таращусь и глазам поверить не могу – ты ли это, такой тощий да рябой?

Он был ровесником Авелю – чуть больше двадцати, крепок, недурен собой, вот только ноги ниже колен у него болтались, как неживые.

– Смиреннее себя надо вести, Фридеберт, сын мой, – укорил его приор. – Не в кабаке все-таки и не в казарме.

Тот лишь усмехнулся в бороду. Тут Авель его и признал.

– Простите, отец мой, – сказал он. – Я знаю этого человека.

Приор, сообразив, что у него назрели какие-то неотложные дела, поспешил ретироваться. Авель подошел к калеке.

– Привет, Фарисей.

– Я теперь Фридеберт. Как от рожденья звали.

– Так ведь и я теперь Горнульф – и в крещении, и в монашестве…

– Извини, обнять тебя не могу – костыли выпущу – свалюсь.

– Ты здесь монах?

– Нет. Ты же знаешь – калек не постригают. Я, – он снова усмехнулся, – увечный воин.

– Я думал, тебя убили…

– Я тоже вначале думал, что убили…

– Где ж это тебя?

– При Барсучьем Горбу… не помнишь? – Склонив голову, он искоса посмотрел на монаха. – Да, здорово нас жизнь разбросала. Были мы все вместе. А теперь одни короны носят, королевские либо графские, другие – рясы, как ты и Протей…

– Протей умер, – машинально пробормотал Авель. Ему об этом сказал Фортунат, не уточнив, правда, как тот умер.

– …а третьи в земле сырой, как Иов, бедняга… и Протей, значит. А я вот – здесь.

– Что ж ты к себе в поместье не уехал?

Фарисей расхохотался.

– Дураком ты был, брат школяр, таким и остался. Какое у меня поместье? Я же из безземельных. Потому в монастырскую школу и подался, что другого пути не было. А как мы все в графскую дружину попали – обрадовался. Наживу, думал, мечом лен себе, титул, замок… Вот и нажил – пару костылей.

– Как же это ты… – пробормотал Авель.

– А вот так. Пока служил, и у самого слуги были. А как обезножел, так разбежались и порастаскали, что могли. Остался я таким же нищим, как в начале был. И даже хуже – тогда хоть ноги были целы. Поначалу сильно бедствовал, даже побирался, а потом сюда прибрел. Приняли. Здесь жить не так уж плохо. Не голодаем. Король нам покровительствует, а королева – в особенности. И в самом деле – он пожал плечами, – что ей не помочь старым товарищам по оружию?

Уродливое лицо Авеля побагровело под оспинами:

– Ты про королеву… дурного не моги!

– А что я дурного сказал? Все к тому же – одним повезло, другим – нет. Так о чем я… Значит, живу я здесь не голодно, песен дурацких играть не заставляют, Фарисеем никто не обзывает… Но ты можешь звать. Ладно, стоять долго мне тяжело. Пошли на поварню, посидим, перехватим чего-нибудь…

– Пошли. Только я есть не хочу. Я лучше тебя послушаю.

– Ты не хочешь есть? – Фарисей едва не выронил костыли. – Конец света!

По пути монах спросил калеку:

– А может… это… попросить каноника Фортуната? Он слово замолвит перед королевой, она – перед королем… и дадут тебе лен в самом деле…

Фарисей сделал движение, словно хотел махнуть рукой – только руки у него были заняты.

– Зачем? Земля нужна, когда семья есть… или будет. А для меня жениться все равно, что военная служба – заказана. Кому я нужен, безногий? Пусть уж так. Вот ты бы еще мог – хоть и с рябой рожей. И мечом помахать, и жениться.

– Нет. Я теперь – смиренный слуга Господень.

– Ладно, смиренный слуга… Поварня – вон там.

– Проклята гордость от века

Горше, чем горькая горечь.

В темной душе ни просвета

Те, кто познал тебя, гордость.

Крокодавл пел, и даже его неописуемый голос не мог убить странной красоты мелодии. Вернее сказать, не пел он, а напевал, сидя на пороге королевского шатра. Напевал и затачивал кинжал о подошву сапога.

– Ангел им путь преграждает

В горнюю божью обитель.

Только к смиренным склоняет

Слух наш Предвечный Родитель.

Стражник, стоявший рядом, знал, конечно, что этот шут – на королевской службе. Иначе не преминул бы прогнать от палатки урода с кинжалом в руках. Да и что за кинжальчик – короткий, деревянная рукоять без гарды – так, игрушка… Стражник понятия не имел, насколько опасна может быть такая игрушка в опытных руках.

– Ждать до суда нам недолго,

Кротким – уделом награда.

Боже, прости меня, волка,

А не простишь – и не надо.

– Ни разу не слыхал этой песни, – сказал Эд, вырастая за его спиной. – Сам сочинил?

– Как можно? – Если бродячий комедиант и умел смущаться, по роже его это было совершенно незаметно. Только поспешное движение, которым он запихнул кинжал в сапог, несколько выдавало его. – Как можно! Такую песню… Это какой-то мятежник сочинил, из прежних, не то Черный Гвидо, не то Одвин-бретонец, не помню уж, который из них… Песню-то в доме госпожи нашей Лалиевры, бывало, певали, вот и вспомнилось чего-то.

– Зайди в палатку, – приказал Эд.

Весенний поход 889 года закончился удачно. Бургундов оттеснили к самой границе. Правда, покончить с гражданской войной раз и навсегда не удалось, но пока что король Эд удерживал события в руках. Армия возвращалась, большая часть свободного ополчения была уже распущена. До Компендия оставалось два перехода.

Крокодавл с опаской вошел вслед за королем в шатер. С вечным сотоварищем Нанусом пришлось ему теперь расстаться. Того Эд послал в Аллеманию приглядывать за тамошними Вельфами. Крокодавл же был отправлен на юг, откуда недавно и вернулся. Похоже, сейчас король Нейстрии намерен дать ему новое поручение… если только песня его не разгневала.

Король уселся на груду волчьих шкур, служивших ему постелью, и взмахом руки указал комедианту на место против себя. Первый го вопрос подтвердил худшие опасения Крокодавла.

– Значит, песню пели в доме госпожи Лалиевры? – и не дав ответить, добавил: – И долго ты при ней состоял?

– При ком? – урод был несколько выбит из равновесия.

– При Лалиевре.

Тот задумался, загибая пальцы.

– Не могу сказать точно, не считал, я ведь и сколько мне самому лет, в точности не знаю… а верных двадцать будет. Двадцать пять – так вернее.

– Большой срок. И тяжелая служба.

– Да. Так ведь как оно было? – рот комедианта расплылся в улыбке, обнажая редкие зубы. – Если б не госпожа Лалиевра, от меня бы сейчас и костей-то в земле не осталось. Потому как совсем собрались кидать меня в костер. В городе Реймсе это произошло. Темный люди, по злому навету некоего монаха… (Крокодавл знал о не слишком приязненном отношении короля к служителям церкви и мог бы выразиться и повольнее – но не стал). Мне ведь как-то гадалка в Аахене имперском предсказала – помрешь непременно на костре! А меня ведь раз уже хотели сжечь – после рождения – думали, подменыш. А после передумали, сказывали мне, и продали гистрионам. Ну, как поволокли меня на костер, – тут, решил я, предсказание и исполнится. Но, видать, ошиблась гадалка. Подъехала госпожа Лалиевра, распорядилась, и освободили меня. В большой она тогда была силе, к самому Карлу Лысому, говорят, свободно, захаживала, не только что к матушке вашей, ее высочеству принцессе Аделаиде…

– У королей гостевала, а в доме бунтарские песни пела?

– Это не моего ума дело, – быстро сказал Крокодавл. – Мое дело – подсмотреть, сообщить, услужить…

– Или нож кому под ребро…

– А это уж как хозяева мной распорядятся. Я хоть и прыгал, и скакал на площадях для людей увеселения, умом высоко не залетал никогда. Госпожа Лалиевра – другое. Та высокого полета была птица, за что во дворцы и звана была. Но меня в свои высокие замыслы она не посвящала. Я и не спрашивал. Я ей был раб, и раб добровольный. Так же, как все, кто ей служили. Не из денег, нет. Одни, как я и Нанус – из благодарности, другие, числом наибольшим – из страха, а кто другой – из любви.

– Из любви?

– Пусть ваше величество не изволит смеяться! Вы-то ее уже старухой встречали, сморщенную, беззубую, но тогда, четверть века назад, она была хороша. В летах уже, но хороша. Не для таких уродов, как я… Утомил я ваше величество болтовней своей?

– Нет. Ты меня развлекаешь. Выпей вина. И мне налей заодно. Если не отравишь, конечно.

Крокодавл вежливо посмеялся королевской шутке. И приказание исполнил с готовностью. Потому что воспоминания пробудили в нем жажду – хоть и говорят, что у них горький вкус. Он опорожнил большой кубок вина, завезенного сюда из солнечных итальянский краев, не обращая внимания на то, что венценосный его собеседник к этому благословенному напитку почти не притронулся.

– О чем бишь я?

– О красоте госпожи Лалиевры, повелительницы уродов. О том, что она была не для таких, как ты. Для каких же?

– Ну, для чего тревожить память бедной женщины. Злословить о той, чье тело лежит в сырой земле, а душа неизвестно где обретается. – Видно было, что Крокодавл возражает лишь ради приличий, а самому куда как охота посплетничать.

– Отчего же нет? Может, ей самой на том свете приятно, что о ней так вспоминают?

– Ну, если так посмотреть на дело… – Крокодавл осмелел настолько, что самочинно налил себе еще вина. Эд не возражал. – А говорят, что привечала она многих. Отчего же нет – если Бог дал красоту, пусть люди пользуются. Ведь под венец она никого не тащила, верно? И святой никогда не прикидывалась. Знатные сеньеры к ней похаживали, тогдашний герцог Орлеанский, к примеру…

– Дядя Роберта Сильного?

– Вашего отца, верно… Или граф Пуатье. Но и колдунов, разбойников и бунтовщиков тоже не отталкивала. Старого Морольфа вот… Да, великие были замыслы, высокие… Или Одвин-бретонец. Про Морольфа мне горбун Бернард рассказывал, а Одвина я сам видел. Его госпожа любила больше всех, у них, говорят, и сын был, только помер во младенчестве. Это опять-таки Бернард-горбун рассказывал, до меня дело было.

– И где он сейчас, твой горбун? – очень спокойно спросил король.

– А помер давно. В Суассоне на кол посадили… Да и где все они – эти герцоги, колдуны, разбойники, сама госпожа Лалиевра? Там же, где колдун Бернард и младенец этот незажившийся. Впрочем, младенца, может быть, никакого и не было. А Одвин был. Из самых что ни на есть простых был, а учен, учен… И язык, как говорится, без костей. Только не впрок пошла ему ученость, чернокнижник он был законченный, с каббалистами знался, а потом и с бунтовщиками снюхался. Тоже, надо думать, высокие были замыслы. Госпожа Лалиевра этого не одобряла. Оттого, может быть, и пробежала между ними черная кошка. – Урод задумался, подливая себе вина. – Да, Одвин… я его помню. Высокий он был, и беловолосый, как все бретонцы, хотя о ту пору большей частью уже и седой. А видел я его в последний раз… когда же это было? Незадолго до мятежа Черного Гвидо, аккурат двадцать лет назад. Был он в этом мятеже замешан, попался, но как-то выкрутился и с тех пор от людей хоронился. Слышал я, что был он потом мельником в Туронском лесу…

– Где? – вопрос был задан почти беззвучно, но Крокодавл его услышал.

– В Туронском лесу, – повторил он.

– И он… жив?

Странно, что короля волновала судьба старого мятежника. А может, не так уж волновала – он даже не смотрел на комедианта. Крокодавл потер рукой переносицу.

– Жив ли… Не знаю. Хотя нет, припоминаю… госпожа Лалиевра года три назад или около того упомянула вроде, что он умер. А как – мне неведомо. Старик ведь уже был…

Эд ничего не ответил. Сидел, отвернувшись. Молчание угрожающе затягивалось, и кому другому могло показаться, что король задремал. Но не Крокодавлу. Он был комедиантом и даже подвыпивши отлично умел определять, когда человек расслабляется, а когда нет. Наконец он осмелился спросить:

– Я хорошо развлек ваше величество?

Эд так и не посмотрел на него. Его ладонь, стиснутая в кулак, разжалась и сделала движение в сторону выхода.


– Да, – сквозь зубы проговорил он. – Ты хорошо меня развлек.


«Имя его тебе ничего не скажет», – произнесла на смертном одре старая ведьма, отказавшись назвать имя его настоящего отца. Он не понял тогда, почему, – ведь она уже крепко подкосила его гордость, выдав, что он родом простолюдин, а не герцогский сын, – что уж может быть хуже?

Теперь он знал, что. И знал, почему она промолчала. Ей было все известно. И она, охранявшая и оберегавшая его всю жизнь, предпочла унести тайну с собой в могилу, чем открыть своему сыну, что он – отцеубийца.

Дружина двигалась к Компендию. Он спешил, не щадя ни людей, ни лошадей, словно хотел преодолеть два перехода до замка одним броском. Бесполезно. От себя не убежишь.

Один Бог – а может, дьявол, знал, чего ему стоило не задушить комедианта тут же, голыми руками. Но он удержался и оставил урода жить. Возможно, как напоминание о собственной вине.

В вине же своей Эд не сомневался. Слишком уж все сходилось. И не могло сбить с толку даже утверждение, будто сын госпожи Лалиевры и Одвина умер. Заячья Губа и должна была утверждать так, дабы ничто не связывало бастарда Робертинов, правнука Карла Великого, и колдунью из урочища Морольфа. Она своего добилась… так добилась, что лучше не думать.

С тех самых пор, как он выучился держать в руках оружие, Эд посвящал свою жизнь мести за убийство Роберта Сильного. Как прекрасно, как благородно, как рыцарственно – сын мстит за убийство отважного воина, преданного трусливыми соратниками на расправу жестоким врагам. И напрасно мстил. Роберт Сильный не был его отцом. Отважный воин? «Туп, как пробка, и жесток, как кабан», – вот, значит, каким его считали. Только в одном он не ошибся – отец его действительно был жестоко и подло убит. Только мстить некому. Кроме себя самого.

Даже хуже все было. Проще, грубее и унизительнее. Он, так много сил тративший на месть за отца, убил этого самого отца – прикончил беспомощного старика, который даже не мог защитить себя, за то, что по его вине невольно был причинен вред любимой собаке.

Отца – за собаку…

За год, минувший с того дня, когда он впервые узнал, что не принадлежит ни к Каролингам, ни к Робертинам, Эд не только успел свыкнуться с этим, но даже вменил себе в заслугу – не желает он иметь таких родичей, как эти – безмозглые и лицемерные. Это счастье – что у него нет с Робертом ни капли общей крови, он один и сам по себе. Но такое узнать, такое… Кто там на небе или в преисподней вечно заливается хохотом, когда судьба, преподнеся очередную победу, тут же готовит пытки и костры?

Отцеубийца.

Убил – и забыл, мало ли кого он уничтожал и за меньшее? Он бы и на исповеди не счел нужным в этом покаяться, если бы Фортунат не напомнил. Да, об убийстве мельника в Туронском лесу напомнил ему Фортунат…

И сразу же появился Озрик.

Вот почему он запомнил этот разговор в келье Фортуната. Не из-за обычной и ни к чему не обязывающей исповеди, а из-за встречи с Озриком^школяром, лучшим другом младшего брата, будущим ангелом-хранителем. И теперь он понимал, почему так спешит в Компендий. Он хотел как можно скорее увидеть жену. Ангел-хранитель – верно сказал Фортунат. Много раз она спасала его, и не только от врагов, но и от самого себя. Хотя был ли у него враг худший, чем он сам?

Он решил рассказать ей все. Не Фортунату, а ей. Она одна способна понять, ибо Фортунат, при всей своей доброте, всегда вел жизнь затворника, и о ярости, злобе и бешенстве мира знал только понаслышке. Азарика – иное дело, она видела и знает все сама.

Она спасет его и на этот раз.


Но торопился он напрасно. То есть теперь именно поспешность подвела его. В Компендии никто не ждал, что королевские отряды так быстро продвинутся от Эны. В замке Эда ожидало известие, что королева около трех недель назад приняла приглашение сеньеры Гислы и выехала в Веррин.


Он ходил по комнате, как зверь по клетке, безостановочно, вперед и назад. Теперь он был даже рад, что Азарика уехала. Он не ребенок, плачущий, уткнувшись в юбку матери. Может быть, когда она приедет, она сумеет успокоиться, собраться с мыслями и найти в себе силы для правильного разговора.


Но успокоение не приходило. Одно-единственное имя не уходило из памяти, разъедало мозг, как кислота, отдавалось в такт шагам. Одвин. Одвин-бретонец… Одвин. Одвин.

«Имя его тебе ничего не скажет».

Она была не права. Где-то он слышал это имя.

Мерещится, должно быть. Так нельзя, так можно сойти с ума… Он попытался отогнать от себя неотвязное воспоминание. Ведь в те темные года он творил не только преступления. Его звали не только дьяволом во плоти, но и спасителем Нейстрии. Его не только проклинали, но и целовали грязь под копытами его коня. Были славные походы, были победы…

– Были победы… – прошептал он пересохшими губами.

Он вспомнил, откуда ему знакомо имя Одвина. Он сам выкрикнул его во всеуслышание во дворе только что захваченного замка Барсучий Горб. Меч его касался плеча сумрачного юноши, преклонившего перед ним колено, дружина орала боевой клич в честь героя нынешнего сражения, а сам он, милостью императора Карла III граф Парижский, провозглашал, что Озрик, храбрый сын Одвина, посвящается в благородные всадники, сиречь рыцари, отныне и навсегда.

Одвином звали отца Азарики.

Он схватился за голову. Нет! Этого не может быть! Случайное совпадение… Разве на свете жил один только Одвин? Их сотни в Западно-Франкском королевстве.

И неожиданно услышал голос Азарики, так явственно, что показалось ему, будто она здесь же с ним в комнате, и он оглянулся, но никого не увидел.

«Кочерыжка знал, – произнес голос. – Мы же с ним, можно сказать, земляки…»

Кочерыжка, в бытность свою аббатом, служил при церкви святого Вааста в Туронском лесу. Он примкнул к их шайке в самый день убийства мельника… и еще надсадно требовал себе добро убитого.

– Нет, – повторял он. – Нет…

Уйдя по тропе, ведущей в прошлое, он обнаружил там страшное преступление. И когда попытался убежать от него, за ним встало преступление еще более страшное.

Его жена оказалась его сестрой.

Боль в груди стала невыносимой. Все равно этого не может быть! Родная мать на смертном одре завещала ему, даже велела жениться на Азарике. А ведь она знала все обо всех! И какой бы хитрой и подлой она ни была, сколько бы грехов ни совершила, ему она всегда желала только добра… Она не приказала бы своему сыну жениться на сестре!

Но она никогда и не приказывала. Она приказала ему найти Азарику. О женитьбе не было сказано ни слова. А он услышал то, что хотел услышать.

Свежий ветер ударил ему в лицо, и он внезапно осознал, что незаметно для себя вышел из замка и стоит на лестнице, ведущей к казармам. И что ноги сами привычно принесли его туда, где он бывал каждый день – поэтому никто особо не обратил на него внимания, – часовые были на местах, патрульные в карауле, остальные спали, чистили амуницию, резались в кости, несколько человек сгрудились у костра, где, потягивая пиво, слушали певца, тренькавшего на самодельной арфе, и эта мирная картина несколько охладила разгоряченный мозг, уняла сердцебиение – до тех пор, пока он не прислушался к песне.

А песня была старая, длинная и заунывная – геста о папе Григории.

Род человеческий грешен, и слаб, и несчастен. Грешны мы все, но иные грешат тяжелее. В некоем царстве такое свершилось злодейство, Память людская доныне о том говорит. Правили царством, его восприяв по наследству, Брат и сестра, в христианском рожденные браке. Слушайте, люди, сколь дьявол хитер и коварен, И неспособна соблазну противиться плоть! Божьи с людскими законы поправ своевольно, Брат, как жену, сестру свою принял на ложе. И в нечестивом союзе они наслаждались, Но поразил их раскаяньем Грозный Судия! Сын народился у них. Но раскаянье было сильнее. Брат на войну устремился, и принял там смерть от неверных, А королева, отрекшись младенца, зачатого в блуде, Милости Божьей и волнам морским предала колыбель…

– тянул пропитой, надтреснутый голос. Эд хорошо знал, чем кончается песня. И он не стал ждать продолжения рассказа о том, как выросший младенец, став воином, отправился странствовать, и женился на собственной матери, не зная, что это его мать, и как открылась правда, и о страшном покаянии, коему предавался будущий папа Римский, а развернулся и направился к конюшням. Каким-то образом он сумел сдержаться и не бежать, и затребовать коня, не сбиваясь на крик, добавив, что едет на охоту. Он хотел одного – вырваться из Компендия, никого здесь не видеть. А кругом в лесах полно волков, которые ждут не дождутся, чтоб им перервали глотки. А может, ему повезет больше, и он встретит разбойников, которых убьет, или…

Да, он сумел сдержаться. Но стражник, открывавший ему ворота и успевший заглянуть ему в лицо, потом долго крестился, и на всякий случай помянул еще старых языческих богов.


Ему не повезло. Стояло лето, и волки не нападали на людей, а, напротив, прятались от них. Разбойников же он сам в течение последнего года преследовал так беспощадно, что они зареклись появляться вблизи Компендия.

Он брел пешком. Куда делся конь – не помнил. Должно быть, загнал. А может, просто бросил, когда углубился в чащу и продолжать путь верхом стало невозможно.

Несколько раз принимался идти дождь, а однажды – правда, ненадолго, – разразилась настоящая гроза. Но он шел, увязая в грязи, спотыкаясь о корни, торчащие из мха. Когда тело отказывалось повиноваться ему, он падал на землю и засыпал. А потом поднимался и снова брел – без цели и направления.

Но он не сошел с ума. Будь так, все стало бы гораздо проще. Но за исключением того, что сейчас происходило с его телом, которое хлестали ветки и струи дождя, он отлично помнил и сознавал все.

Год назад он тоже носился по этому самому лесу, ища, на ком сорвать накипевшую ярость. Это была только ярость, тогда он еще не знал, что такое страх. У него, видите ли, случилось тогда несчастье – предали жена и брат. Ну, потерял он жену и брата. И взамен их нашел жену и сестру. И в этом все и заключалось – жена и сестра оказались одной и той же женщиной.

«Иногда она смотрит, как я, говорит, как я, смеется, как я…»

«Брат, как жену, сестру свою принял на ложе…» Он хрипло рассмеялся. Ну нет, куда до него какому-то там папе Григорию, которого, может, и не было на свете никогда!

Отцеубийца и кровосмеситель! Все грехи мои, ни на чью долю уже не достанется! Я и в аду буду королем. И некому, некому, некому отпустить подобные грехи. Нет такого священника, перед которым можно было бы обнажить душу. Фортунат? Да старик умрет от потрясения, когда узнает правду.

Или ты, ни за что убивший родного отца, жалеешь отца духовного? Или просто страшно… страшно, что, если старик сумеет это пережить, он поступит, как поступил бы любой священник, и сделает все, чтобы расторгнуть брак, который сам благословил? Потребует от него навсегда расстаться с Азарикой? А именно так Фортунат и должен поступить. Каким бы он ни был другом, Фортунат все-таки монах. У всякой терпимости есть пределы. Он вспомнил вдруг, как о прошлом годе, когда Азарика крестила своего приемыша, он, чтобы поддержать ее, тоже хотел принять участие в этом обряде. Но Фортунат строго воспротивился. Крестным родителям, сказал он, нельзя вступать в брак, церковь это возбраняет. Если бы у него были силы, он бы посмеялся над этим утверждением. Крестным – нельзя. А брату и сестре – можно? Что здесь скажет церковь? Известно что…

Но он не может на это пойти! Если у него не хватает решимости расстаться с женой, так по крайней мене ее достаточно, чтобы это признать. Не стоит обманывать себя. Никогда в жизни он не сможет увидеть в Азарике сестру. Нет в его чувствах ничего братского. «И в нечестивом союзе они наслаждались»? Да нет, все называется гораздо проще. Он не может без нее жить. Без нее – нет жизни. Так что же тогда – не жить вообще? Не подходит. Трусость. Бегство с поля битвы. Такого он себе и рабом не позволял. Королем – тем более. Оставить государство без защиты, бросить страну, которую собирал своими руками, чтобы его тут же расклевали Вельфы, Арнульфинги, итальянские и германские Каролинги, даны, арабы, мадьяры, ну, кто там еще, подходите! Поднявшись на вершину, он принял на себя непомерно большой долг. Такой, как он полагал, только он и сможет нести. Теперь этот долг может сломать ему хребет.

Но и это не самое страшное, что может его ждать.

Что, если Азарика носит ребенка?

При этой мысли он едва не завыл, ухватившись, чтобы не свалиться, за ствол ближайшего дерева. Он не видел ее около друх месяцев, и первое, о чем собирался спросить по возвращении – об этом.

Что, если она скажет: «Да»?

Как он этого ждал… Сын (он почему-то и мысли не допускал, что у него может быть дочь)… Наследник престола. Продолжатель династии. Выродок и позор рода человеческого.

Будь же ты проклята, мать, ради своей жажды власти и желания видеть сына на престоле сотворившая с ним такое!

Но это проклятие не было искренним. Потому что та же жажда власти и желание видеть своего сына (если он у него будет) на престоле была у него в крови и двигала всеми его поступками. Все связалось в единый узел – преступления, власть, родство, любовь, проклятие – и развязать его было невозможнго. А разрубить его он не мог. Не хотел. В том-то все и дело – привыкши жить по закону своего своеволия, он и здесь не хотел покориться судьбе.

И что же? Покаяться перед Азарикой, рассказать, что у них был общий отец, и он этого отца так, походя, прикончил – как она поступит тогда? Не знаешь. Вот оно что. Не знаешь. «И королева, отрекшись младенца, зачатого в блуде…» Нет, она, конечно, не отречется. Но ясно одно – жизнь ее будет сломана навеки. А ведь она и без того уже вынесла больше тягот и страданий, чем иной женщине выпадет и за сотню лет. И что, если тогда… Давным-давно она сказала, что не переживет его смерти. А то, что случилось, хуже, чем смерть. Гораздо хуже. Значит, такой остается выбор – или расстаться с ней, или обречь ее на смерть.

И даже смерть не разлучит нас.

Да.

Потому что, несмотря на все муки, в сердце его не было раскаяния. Он мог раскаиваться в отцеубийстве (о котором сейчас думал гораздо меньше), но не в своем браке. Он всегда сам избирал свою судьбу (ложная посылка, свойственная большинству людей, мужчин в особенности), изберет ее и на этот раз. Не сдастся.

А это значит: мой грех, мне за него и отвечать. Одному. Слышите, вы, там, на небе и в преисподней, никто не виноват, один я! Никто из людей не знает, никто и не узнает. Обо мне и моих детях не будут петь пьяные солдаты у костров. Буду молчать до самой смерти, а что будет после смерти, это уж мое дело. Пусть проклятие падет на меня. Пусть я его заслужил. Но я сумею нести его и не взвалю на плечи своих близких. Пусть они живут, не зная горя.

Это решение одновременно и придавало силы, и отнимало их. И не ему было судить, сколько в нем было от любви и самопожертвования, а сколько от гордыни и себялюбия. Даже если бы он не был так измучен, как сейчас. И кроме того, где-то в самых глухих тайниках его души крылось сомнение, сможет ли он выдержать избранный свой жребий – никому никогда ничего не говорить, Азарике же в особенности – до конца. Сдержанностью он никогда не отличался. Но он так решил. А собственное решение всегда являло для него последнюю истину.

Пора было возвращаться. В лесу он провел, должно быть, несколько дней – он не знал точно. Должно быть, что-то ел, раз до сих пор в состоянии идти. Дожди миновали, вновь ударила липкая жара, а когда он выбрался на дорогу, ведущую в Компендий, засохшая глина хрустела под грязными сапогами.

Встреченному на пути конному разъезду, отправленному, кстати сказать, Альбоином на его поиски, он сказал, что упал с коня и вывихнул ногу, оттого и задержался. Коня ему дали свежего, а вскоре после полудня он добрался до замка. Первое, что ему там сообщили – что накануне вернулась королева.

Она, однако, не вышла ему навстречу, как бывало прежде. Почему? Что случилось? Что еще могло случиться?

Но не было видно и Фортуната. Неужели старик почуял что-то недоброе, когда он сразу по возвращении из похода не зашел повидаться с ним? Почувствавал… и поделился с Азарикой. А ведь Фортунату многое известно. Он единственный, кто знает.. Но Фортунат не может нарушить тайну исповеди. Или… в исключительном случае может?

Впрочем, первый вопрос разрешился тут же. Подбежал Гонвальд, стремянный Альбоина, и передал что королева слушает мессу в замковой капелле вместе со своими дамами и своим крестником, он же, Альбоин, спрашивает, не будет ли каких распоряжений.

Распоряжений не было. Значит, она слушает мессу. А Фортунат, надо полагать, эту мессу служит. Неужто Азарика стала так набожна, что даже известие о возвращении мужа после столь долгой разлуки не заставило ее прервать молитву?

Он боялся встречи с ней, как не боялся никого и никогда. Потому что отцеубийство, как бы ни было тяжко это преступление, уже совершилось. Это прошло. Грех же кровосмешения все еще длился, он был сейчас… и мог длиться до конца жизни. Но знал, что нельзя оттягивать неизбежное. Чем скорее, тем лучше.

Тем временем, неслышной кошачьей походкой к королю приблизился невысокий человек в просторных зеленых одеждах, с оливковой кожей, казавшейся еще темнее из-за белого тюрбана, и с черно, изрядно битой сединой бородой. Это был Сулейман, ученый врач из Кордовы, приглашенный в Нейстрию еще Карлом Толстым, а затем, когда стремительно взошла звезда Эда, перебравшийся ко двору нового правителя. Он кланялся и прижимал руки к груди, не решаясь вступить в разговор первым.

– Тебя тоже прислал Альбоин? – резко спросил Эд, припомнив свою ложь о вывихнутой ноге.

– Нет. – Сулейман снова поклонился. – Я пришел сам, чтобы первым сообщить королю радостную весть.

– Радостную?

– Королева прибыла вчера вечером… и сразу же призвала даму Нантосвельту… и меня, недостойного. Ей нужен был совет сведущих людей, дабы убедиться, что чаемое не есть пустая надежда.

– О чем ты? – Манера Сулеймана витиевато плести слова, обычно забавлявшая Эда, на сей раз могла снова раздуть искру ярости, казалось, заглушенную отчаянием. – Говори просто!

– Королева в тягости.

– Что?! – Последняя надежда, за которую он еще цеплялся, рушилась в прах. – И… нет никаких сомнений?

– Никаких. – Сулейман улыбался. Желание короля поскорее обзавестись наследником не осталось тайной для его ближайшего окружения, и потрясение, читавшееся в лице Эда, врач счел проявлением благоприятным. – Королева заподозрила это еще в Веррине, а потому поспешила домой. Услышав же от меня подтверждение своей правоты, сегодня она направилась вознести благодарственную молитву Богу за его милость.


– Хорошо, ступай!

Сулейман отошел, огорченно качая головой. Все-таки эти франки были убийственно грубы.

Благодарственную молитву Богу…

Эд озирался, как зверь. Стены замка, которые он сам построил, казались стенами ловушки, куда загнала его неумолимая судьба.

Потом он увидел Азарику. Она возвращалась из церкви. Ноги словно приросли к земле. Он не мог сдвинуться с места. Все равно. Встречи не избежать. Чем хуже, тем лучше. Он ждал ее приближения. Его поразило удивительное спокойствие и уверенность в себе, исходившие от ее, как убийственный укор ее собственному смятению. Охрана от нее непозволительно отстала, что прежде привело бы его в гнев. Но теперь он этого даже не заметил. Он смотрел, как она идет к нему.

Его жена.

Его сестра. С его ребенком под сердцем.

Рядом с ней, прочно ухватившись за ее руку, топал маленький мальчик, круглолицый, розовощекий, белобрысый. Ни малейшего сходства со своей смуглой (она к тому же и заново загорела во время поездки) и черноглазой крестной. Эд с ненавистью перевел взгляд на этого ребенка. Он никогда не увидит своих родителей, но те умерли чистой смертью, и сам он не отмечен печатью проклятия… в отличие от того, который должен родиться.

Азарика приблизилась к мужу. Глаза ее расширились от удивления. Он выглядел ненамногим лучше, чем после заключения у святого Эриберта. Но она напомнила себе: «Не задавать вопросов».

– Я приветствую тебя.

– Как съездила?

– Все хорошо. Забрала у Гислы крестника. Он не должен забывать своей крестной матери. – Она с нежностью посмотрела на мальчика, и Эд задохнулся от бешенства.

– Для чего ты так привязалась к этому отродью?

– Не называй его так!

Он протянул руку, чтобы отшвырнуть ребенка от Азарики. Но не успел. Уже давно Азарика не видела своего мужа таким, а со времени их свадьбы – ни разу. Но она хорошо знала эти приступы безудержной ярости, когда он был способен на все – как у Барсучьего Горба, когда изувечил ту бедную девушку. И тогда Азарика не колебалась, и теперь. Она шагнула вперед, загородила собой маленького Винифрида.

И твердо сказала:

– Я дала обет – как меня удочерили, так и я возьму себе чужого ребенка. И ничто не заставит меня отступить от этого обета!

Рука Эда упала.

– Так Одвин не был тебе родным отцом? – хрипло выдохнул он.

Она даже не успела удивиться.

– Нет. Приемным.

От неожиданной слабости он привалился к стене. Весь этот ад, в котором он жил последние дни… все эти мучения… Он расхохотался жутким безумным смехом, сотрясавшим все тело. Голос Азарики вернул его к действительности.

– Что с тобой?

Он утер рукавом лицо.

– Ничего. Ты права – все хорошо.

Она внимательно посмотрела ему в лицо. Затем кивнула, словно сообразуясь со своими мыслями.

– Ты устал. Отдохни. Я отведу крестника к нянькам и вернусь к тебе.


Азарика мельком отметила – по тому, как рано стемнело и как стало душно – ночью, наверное, опять будет гроза. Когда она вошла к мужу, он сидел, откинувшись назад в кресле, как будто с плеч его спала огромная тяжесть. При звуке ее шагов он поднял голову.

– Как твой крестник?

– Я уложила его спать.

Теперь она знала – разговор этот неизбежен. Обошла стол, встала перед мужем.

– А теперь скажи – что ты от меня скрываешь?

Он вскочил, словно изготовившись к драке. Нет, не к драке – к казни.

– Ничего.

– Раньше ты никогда не лгал.

Он отступил назад.

– Тебе нельзя… в твоем положении…

Она опустила глаза.

– Ты уже знаешь? Сулейман проболтался?

– Да…

– Жаль, я сама хотела рассказать тебе… Говори, я выдержу.

– Все равно, я не могу сказать тебе…

Она выпрямилась.

– Ты боишься признаться в том, что именно ты убил моего отца? – Наконец это было произнесено. – Я всегда знала об этом. Ведь я там была.


Из-за духоты все окна были распахнуты, и комнату лишь изредка освещали сполохи зарниц, пробегавших по небу. Только они. Свечей так и не зажгли.

Они сидели в темноте – она в кресле, он на полу, спиной и затылком прислонившись к ее ногам. Он хотел быть как можно ближе к ней, но смотреть ей в лицо – даже во мраке – не мог.

– Та девочка у мельницы… была ты?

– Да.

– Я… мог убить тебя…

– Ты и собирался это сделать… но не успел.

Он застонал, прикусив губу.

– Как ты должна меня ненавидеть!

Ее голос был так же ровен и спокоен.

– У меня гораздо больше оснований для ненависти, чем ты думаешь.

– Какая… еще?

– Гермольд.

– Кто? А… этот бывший дружинник… Он-то здесь при чем?

– Помнишь того мальчишку, за которого вы собирались приняться, после того, как пытали Гермольда?

– Нет.

– Припомни. Это снова была я. Гермольд прежде был дружен с моим отцом… с Одвином. Он спрятал меня, а потом пришли вы… и мучали его… и я не спаслась бы, если бы Винифрид Эттинг не поднял ложную тревогу… это, кстати, одна из причин, по которой я забочусь о его сыне.

– Значит, я мог убить тебя дважды… в течение одного дня… – сознание этого было невыносимо, и он быстро спросил: – Я не понимаю, как ты сумела не возненавидеть меня?

– А я тебя ненавидела. Ты даже представить не можешь, как. – В голосе ее появились странные мечтательные ноты. – Бывали времена, когда выжить мне помогала только надежда убить тебя.

– Тогда почему… ты этого не сделала?

– Потому что я любила тебя. И ничего не могла с этим поделать. Любовь и ненависть рвали пополам мою душу, но любовь оказалась сильнее.

Они помолчали. Он просто физически ощущал покой и умиротворение, исходящее от ее тела.

Она продолжала:

– Ты говорил мне: «Не жди, чтобы ненависть моя умерла». Я расскажу тебе, как умерла моя ненависть. Это было перед взятием Самура. Когда нужно было переправляться через Лигер. Мой конь боялся воды. Ты подъехал, протянул руку и сказал: «Садись ко мне. Мы поедем вместе». Тогда был сильный туман. Я сидела в седле позади тебя и могла бы свободно ударить тебя мечом в спину и ускакать незамеченной. И тогда я поняла, что никогда и ни за что не смогу причинить тебе боли.

– И ты больше никогда не испытывала ненависти?

– К тебе – нет. Но к другим… Слишком многие ненавидели меня и пытались убить… и получали в ответ то, чего желали мне. Но постепенно… все это стало слабеть… и сходить на нет. И кончилось в тот день, когда я попала к бунтовщикам. Они избивали меня, а я думала только об одном: «Господи, прости их, ибо не ведают, что творят».

Он пытался уложить все это в сознании. Но безуспешно.

– Возможно, – тихо сказал он, – тебе следовало бы на той переправе вонзить меч мне в спину. И все было бы гораздо проще.

– Значит, ты ничего не понял из того, что я сказала. Ненависть – это болезнь. Авель переболел оспой, и никогда уже снова ею не заболеет. А я переболела ненавистью.

Теперь он позволил себе повернуться к ней и взять ее руки в свои. Но разговор был еще далеко не закончен.

– Ты всегда знала, что Одвин тебе не родня?

– Нет. Мне рассказала об этом Заячья Губа.

«Снова ты, матушка. И здесь ты приложила свою руку.»

– Что еще она тебе рассказала?

– Что не знает имен моих родителей. Они будто бы были крестьяне, и их повесили за участие в мятеже. А Одвин из милости подобрал меня в канаве.

– И ты ей поверила?

– А почему бы мне было ей не поверить? Она, конечно, лгала постоянно, а когда не лгала, то не говорила всей правды…

– Это верно, – подтвердил он, ничего, впрочем, не уточнив.

– Но это согласовывалось с тем, что сказал Гермольд.

– А что он сказал?

– Будто бы за пятнадцать лет до… до своей смерти Одвин объявился в Туронском лесу со следами тяжелых пыток и с младенцем-девочкой. Он полагал Одвина моим отцом, но никогда в глаза не видел моей матери. А потом они с Одвином рассорились.

– Из-за чего?

– Гермольд считал, что Одвин владеет какой-то важной тайной. И хотел, чтобы Одвин ею с ним поделился. Но тот наотрез отказался.

– Какой тайной?

– Гермольд и меня спрашивал об этом. И я могу ответить тебе лишь то, что и ему. Отец говорил мне только: «Подожди чуть-чуть, и ты выйдешь отсюда царицей мира…»

– А ты сама как думаешь – существовала тайна или нет?

– Одно время я была твердо уверена, что ничего не было – только слухи, суеверия, туман в глаза… Но порой у меня возникают сомнения.

– Но ведь было же что-то, что Одвин предпочел скрыть даже от старого друга!

– А может, он ничего не сказал Гермольду, потому что сказать было нечего?

– Возможно… Но если все же тайна существовала, к чему она относилась?

– Гермольд был уверен, что к магии… Но я, откровенно говоря, походив в подручных у Заячьей Губы, в магию просто не верю. И отец меня магии никогда не учил.

– А чему он тебя учил?

– Многому. Естественным наукам. Языкам. Истории. Философии… – Она слабо рассмеялась. – Уверена, что редкая принцесса в империи получила образование, равное моему… и это при том, что мне не разрешалось даже выйти в соседнюю деревню!

Он снова тяжело задумался, и она это заметила.

– Зачем тебе все это нужно знать?

– Нужно. Если бы я знал все это раньше, возможно, мы оба меньше мучались.

– А может, это было необходимо?

– Как могут мучения быть необходимы? Хотя… Все равно, я хочу узнать как можно больше.

– А я хочу родить здорового ребенка.

– О, Господи! – Он откинул голову. – С первого дня после свадьбы я изводил тебя разговорами о ребенке, а теперь, когда он должен родиться, не сказал о нем ни слова!

– Ты хочешь говорить о нем?

– А ты?

– Если можно, завтра. То есть уже сегодня. Но позже. Что-то я устала.

– Да. Это была тяжелая ночь. Я всегда был безжалостен к тебе. Даже теперь. Особенно теперь. Тебе бы давно спать нужно… Не вставай, я тебя донесу.

– Я еще не дошла…

– Не спорь! Он легко подхватил ее на руки (вчера еще он не знал, решится ли когда-нибудь дотронуться до нее), донес до постели, помог раздеться и укрыл одеялом. Она уснула почти сразу же. Но Эд, несмотря на все напряжение последних дней, спать не хотел. Он сидел на кровати, смотрел на жену и думал – хорошо, что он не сказал ей всей правды. Ни о том, кем ему приходился Одвин, ни об истинных причинах своих мучений. Это уж слишком для беременной женщины, какое бы крепкое здоровье у нее ни было. И, кроме того, в том, что рассказала Азарика, он услышал нечто крайне важное. Что бы там ни было, склад ума у него было практический. Разумеется, существуют младенцы, подобранные в канаве из милости. Маленький Винифрид, к примеру. Только Азарика, судя по тому, что он узнал, к числу таковых никак не принадлежала. А это означало еще одну тропу, ведущую в прошлое. И он пройдет по этой тропе до конца.

Конец ознакомительного фрагмента.