Вы здесь

Посиделки на Дмитровке. Выпуск восьмой. Лев Золотайкин (Тамара Александрова)

Лев Золотайкин

Моя родная бабушка

Мозг человека постоянно работает. Даже во время сна, когда организм отдыхает, мозг использует этот покой, чтобы без помех навести порядок в сознании. Все положительное он расставляет на ближних полках памяти, а разные дурные мысли и поступки убираются подальше, в чулан, а то и вовсе стираются начисто. И только жизненные потрясения могут поднять со дна памяти разную муть.

Власть, которая сама находится в постоянных раздумьях, естественно учитывает эту особенность своих подданных. Огромная пропагандистская индустрия безостановочно формирует поток мыслей народа в определенных рамках и направлениях. То есть действия власти представляются как глубокая мудрость, а возникающие сомнения глушатся фейерверками торжеств и грохотом военных действий.

Например, проблемы роста цен и снижения зарплаты перекрываются необходимостью наращивать силы для отпора врагам, посягающим на историческое величие Родины.

Само понятие «Родина» возводится на пьедестал, и это уже не рутинная запись в свидетельстве о рождении, а особое «чувство Родины», которое необходимо обрести и в нем утвердиться. Такие вот удивительные мысли заполняют пространство, хотя мне на старости лет кажется, что на родине я все-таки изначально живу, а речь идет о любви к родине, и тут у каждого своя икона, а у меня всегда и неизменно моя родная бабушка.

С рождения, а потом в школе и в институте все теплое время года я проводил в деревне у бабушки. Конечно, я вырасту, окажусь в мелькании событий, и будет казаться, что именно они определили мой характер и личность – ничего подобного, самое главное было заложено в то простое деревенское время, а значит тогда и была определена судьба.


Моя «деревня» – это село Трубино Угодско-Заводского района Калужской области. От Москвы всего сто с небольшим километров. До войны мы даже входили в Московскую область, но в 1944 году нас опять вернули в Калужскую «губернию», а позднее Угодский Завод переименовали в город Жуков.

Село Трубино с двумя церквями XVII века было самым большим и богатым в округе. Достаток обеспечивался живыми деньгами, которые мужчины зарабатывали в Москве, нанимаясь в мелкие служащие или в сезонные строительные артели.

Конечно, посевная и уборка хлеба – дело святое, мужики отпрашивались у хозяев и приезжали на помощь, а так все крестьянские заботы ложились на плечи жен, детей и родителей, если позволяло их здоровье.

Красивые дома стояли по обе стороны глубокого оврага до самого Большого леса. А начиналось село от старинного почтового тракта, «большака». Дальше текла река Протва. И дорога, и река бежали к Серпухову, а между ними протянулись заливные луга с травами в рост человека.

Из леса, по дну оврага, через все село в Протву вилась маленькая речка, в которой било множество ключей-родничков. На них, против многих домов, хозяева ставили колодцы и небольшие баньки.

Отец бабушки – Григорий Лялин – держал трактир как раз у большой дороги. Бабушка вспоминала, как наливали из самовара и разносили гостям чай в расписных чайниках. Была усадьба с большим садом, и вообще весь этот край села назывался Лялинкой.

Когда бабушку выдали замуж, братья поставили ей на Лялинке отдельный дом.

Потом, когда всё переменилось, могилу прадеда уничтожили вместе со всем небольшим кладбищем у церкви. Трактир и сад исчезли, бабушкиных братьев сослали, и они растворились без следа в лагерной пыли.

Муж бабушки прошел в воспоминаниях семьи какой-то безликой тенью. Даже от Григория Лялина остался портрет: стоит крепкий мужик с бородой и рубахой навыпуск. А от бабушкиного мужа – только имя: Николай Герасимович Тарычев, хотя и успели они народить двенадцать детей.

В голодный 20-й год Николай отправился искать еду или работу, вернулся больной и умер. И шестеро детей умерли от болезней и голода. А двух дочерей и четырех сыновей бабушка вырастила одна, и такой была эта женская доля, что память о замужестве осталась где-то в другой действительности.

Могилу деда на трубинском кладбище бабушка мне показала, и уже после ее смерти, когда Артур обнес наш участок алюминиевой оградой, я могилу деда поправил и поставил новый крест с памятной дощечкой.


В общем, так или иначе, дети выросли, обзавелись семьями, и жизнь вроде наладилась. Костя обосновался в соседней деревне, работал в колхозе кузнецом. Сергей уехал в Москву, устроился слесарем на завод «Динамо». Иван, тоже в Москве, трудился продавцом в мясном отделе гастронома.

Первый муж тети Нюры Леонид работал инженером на автозаводе имени Сталина. Родился сын, которого назвали Артуром (молодой отец как раз читал роман «Овод»). В 37-м году прокатились аресты инженерных кадров, которые оказались сплошь вредителями. Леонид якобы покончил с собой, оставил предсмертное письмо. Жене письмо не показали.

Тетя Нюра, яркая и веселая женщина, через некоторое время вышла замуж за военного, родилась дочь, и жизнь продолжилась в семейных хлопотах.

Мой отец, Матвей Степанович, был старше матери на одиннадцать лет. На старинном фотоснимке они с братом стоят совсем молодые, опершись на изящную подставку, в визитках и с цветками в петлицах. На другом снимке отец в военном френче, с шашкой и медалью на груди. Это уже Первая мировая война, и больше из той поры никаких документов не осталось.

Официальная трудовая книжка отца начинается с коротких записей: образование – начальное, профессия – кузнец, 1919—1922 годы – служба в Красной Армии.

Отец высокий, смуглый, прямая спина утвердилась на всю жизнь. Не пил, не курил, не ругался, был добрый, бабушка его очень уважала.

Было время, когда в нашей маленькой комнате на Трубной отмечали праздники, собирались гости. Сохранилось несколько выцветших фотографий, на которых веселые люди тесно сидят за накрытым столом и смотрят в объектив. Очень хорошие лица, ну и мать среди них – такое молодое очарование. Тут же и дети выглядывают из-за спин взрослых: мой старший брат Борис и совсем ещё маленький Артур.

Одна наша родственница, работавшая профессиональным фотографом, устроила мать лаборанткой в фотоателье напротив Художественного театра. От той поры у нас сохранились очень красивые портреты: мать, Борис и я, совсем кукла, на руках смеющейся матери.


И тут, как зловещее предзнаменование, пожар в бабушкином доме на Лялинке. Дом еще можно было восстановить, но следом грянула настоящая беда – война, которая катком прошла по судьбам всех людей.

Бабушкиного младшего сына Григория как раз перед войной призвали в армию, отправили служить на границу, и с началом войны он пропал без вести.

Костя ушел на фронт, Иван не прошел медкомиссию, а Сергей эвакуировался со своим заводом на Урал.

Отцу в 1941 году исполнилось пятьдесят лет, в армию его не взяли, а записали в народное ополчение. В первых же боях отца контузило, он долго лежал в госпитале и был демобилизован.

Сергей и нас оформил в эвакуацию, но в последний момент я заболел и мы остались.

В войну я был еще совсем маленьким, в памяти какие-то проблески, а скорее прижившиеся рассказы взрослых. Вот я стою на улице, мать спускается по переулку, а я ору что есть мочи. Или я лежу в своей кровати с сеточками по бокам, и вдруг кровать оказывается в коридоре – все разметало взрывной волной.

Потом еще рассказывали, что совсем рядом, у магазина «Керосин», упала бомба, но не взорвалась, потому что, дескать, внутри оказался песок и записка от антифашистов.

Так что, когда вечером выли сирены, все жильцы дома спускались в бомбоубежище – обычный подвал нашего двухэтажного дома. В случае несчастья, он, естественно, оказался бы общей могилой.

После госпиталя отец устроился на Московско-Рязанскую железную дорогу и через некоторое время, в составе ремонтной бригады, был откомандирован в Округ железных дорог Дальнего Востока. Чем они там конкретно занимались, неизвестно, но для нашей семьи поездка обернулась бедой. Основной рабочей силой там были заключенные, уголовщина и воровство процветали. Когда ограбили склад с инструментами, за который отец был материально ответственным, суд долго не разбирался: два года тюрьмы за халатность.

В общем, из так называемой «командировки» отец вернулся через семь лет и, год спустя, умер в больнице. Мать больше замуж не вышла, так и тянула семью одна.


Годы войны были голодными. Однажды, еще до своего отъезда, отец пришел с работы уже ночью и принес буханку черного хлеба и кулек соленых огурцов. Так мать нас разбудила, уж очень ей не терпелось, чтобы мы поели.

На Цветном бульваре, в маленьком угловом ресторане «Нарва» по утрам давали бесплатные завтраки. Отстояв 5—6 часов в очереди, мы получали стакан чая, тарелочку размазни и булочку, настоящую белую булочку.

Когда немцев отогнали от Москвы, Борис с тетей Нюрой поехали в Трубино проведать родственников и, конечно, с надеждой достать что-нибудь из еды. Поезда не ходили, и добирались они до деревни трое суток, изредка на попутках, но больше пешком. Привез Борис много пороха разных видов, коробку немецких елочных игрушек, но главное – большой отрезок конины. Хотя я и был совсем маленький, но шипящие на сковородке котлеты я запомнил.

И еще такая случайная картинка: в нашем многонациональном доме жила даже польская пара. Сам пан Ковальский учил игре на гитаре, а мадам шила. Наверное, в какой-то связи с шитьем поляки и оказались у нас в гостях, и мать им выставила угощение: чай и по блюдечку манной каши.

В 1944 году Борис, окончив семь классов, через военкомат уехал в Баку и поступил в военно-морское подготовительное училище. Началась его отдельная самостоятельная жизнь – дальнейшая учеба в Ленинграде, в Высшем военно-морском училище, потом служба на Северном флоте с жильем в Архангельске и, наконец, до пенсии и отставки – Черноморский флот с квартирой в Севастополе. Так что по жизни я видел старшего брата очень мало, больше в последние годы, хотя он и вся их семья обосновались в Петербурге. Но это уже рядом – переночевал в поезде, и ты в гостях.


Война закончилась.

Дядя Костя всю ее прошел простым пехотинцем и вернулся в колхоз, к семье – жене и пятерым детям, которые жили в абсолютной нищете, собственно, как и все вокруг. Колхоз выполнял план, сдавал урожай государству, а людям за трудодни оставались крохи. Дядя Костя был очень веселым человеком, и работал он кузнецом, всем был нужен. Тогда груды железа валялись по полям, а достать простой гвоздь была проблема. И гвозди, и вообще скобяные изделия ковали в кузнице, как в стародавние времена.

И при всем при том прокормить семью не получалось, так что, промаявшись какое-то время в колхозе, дядя Костя завербовался на лесозаготовки в Карелию, и на долгие годы связь с ним и с его семьей оборвалась.

Еще до отъезда отца в командировку родственники помогли матери устроится на работу в цирк на Цветном бульваре. В трудовой книжке у нее только две записи: «зачислена в качестве билетера» и «освобождена в связи с уходом на пенсию».

Правда, через какое-то время мать стала начальником цеха, который объединял все работы по обслуживанию зрителей, а последние годы она заведовала директорской ложей – такое в зрительном зале есть красивое сооружение, откуда важные гости могут смотреть представление и отдыхать в гостиной: чай, кофе, фрукты – быть радушной хозяйкой мать умела. Вообще ее служебное гостеприимство было очень широким, в цирк с удовольствием ходили все наши друзья и родственники. Без конца и с улыбкой мать кого-то проводила через контроль, устраивала, усаживала, приставляла стульчик.

Цирк тогда давал по два представления в день, а по выходным назначались еще общие уборки, так что мать пропадала на работе с утра и до поздней ночи, а мы с бабушкой хозяйствовали, и я перемещался по кругу: дом – школа – цирк.

За время оккупации дом наш в деревне растащили. На всей Лялинке остались только старинный дом соседей и маленькая, темная банька, в которой жила полоумная барыня с дочерью Маней и двумя козами. Такой вот удивительный осколок прошлой жизни – две неумелые женщины пережили все невзгоды, прижавшись друг к другу и к своему единственному добру – теплой печке.

Конечно, совсем без деревни жить было невозможно, поэтому к концу войны родственники сообща наскребли денег и купили бабушке часть дома у местного священника, отца Владимира. Дом стоял недалеко от Лялинки, по другую сторону речки.

В другой половине дома жила совсем больная бабка Ульяна, то ли прислуга, то ли бывшая экономка отца Владимира. Чтобы ухаживать за ней, священник сдал эту часть дома приезжей семье, а сам остался в крохотном флигелечке, как бы на втором этаже.

Приезжие оказались такими энергичными людьми, что бабка Ульяна прожила недолго, потом от них и сам батюшка настрадался.

Мне очень нравился отец Владимир – высокий, красивый, каждое утро он в своей просторной рясе, круглой шляпе и с палкой, как с посохом, шагал в соседнюю деревню, где была действующая церковь.

А вечером они иногда отдыхали с бабушкой на лавочке перед палисадником и тихо разговаривали. Часто подходили нищие, их тогда было много, большинство из них мы знали в лицо. Запомнился маленький подвижный старичок, с круглой лысой головой и в проволочных очках. Мальчишки дразнили его «самолетиком». Нищие разносили окрестные новости, а что им могли подать взамен: кусочек хлеба, картошку, что-нибудь с грядки.

Меня в нашем доме очень привлекал чердак, где вперемешку валялись церковные книги и советский политиздат. Маленькие жития святых я читал как детективы: жестокие правители мучили бедных христиан и казнили их самыми жуткими способами. Все это описывалось подробно и с картинками. Деловая тетя Нюра газетами «Церковные ведомости», как обоями, оклеила все стены нашей избы. Я ходил и читал, например, стенограмму суда над цареубийцами с их заключительными словами, в том числе и речью Александра Ульянова.

Конечно, как только появился дом в деревне, все, кто оказывался свободен, приезжали и занимались огородом. По тем временам огород был надеждой и спасением. И бывало, что в доме собиралось много народа, так что даже напротив крыльца выкапывали погреб для продуктов, а над ним ставили шалаш, в котором спали Артур и другие братья, любители ночных гуляний и ранней рыбалки. И все же чаще мы с бабушкой оставались одни.

Люди в нужде очень изобретательны. Почти в каждом доме тогда была самодельная мельница: два плоских, круглых камня, к верхнему крепилась палка, и его крутили вручную. Между камнями сыпали все, что удавалось достать – зерно, крупу – и текла тонкая струйка вроде как муки. В нее добавляли все что можно и пекли что-то вроде хлеба.

После уборки урожая мы с бабушкой ходили в поле собирать колоски. Вполне серьезно за это грозили тюрьмой, знаменитой «десяткой» лет. Но вроде мы надеялись, что с нас нечего взять, старый да малый, и все же держались ближе к краю, пригибались к земле, ползли на коленях и все-таки что-то приносили на нашу мельницу.

Потом хлеб стали продавать в Угодском Заводе. Утром собиралась кучка ребят, и мы наперегонки бежали в город. Вставали в очередь, приезжал грузовик с хлебом, прямо с машины отпускали по две буханки в руки.

На колхозные огороды мы совершали набеги, как только там что-то проклевывалось. Пока вечно полупьяный сторож вылезал из шалаша и начинал орать, нас уже и след простыл.

Но самый долгожданный подарок деревни – это, безусловно, лес. Первые грибы, ягоды, ближе к концу лета – орехи.

Такой небольшой, домашний лес начинался у нас прямо напротив дома, на другой стороне оврага. Он тянулся вдоль всей деревни и в конце соединялся с большим лесом. Название у него было смешное – Будкин. Что означало слово Будкин, никто не знал. Видимо, какой-нибудь стершийся из памяти людей казус превратился в нелепое слово.

Лес был очень удобный. В любой момент можно было сбегать и набрать корзинку грибов или банку ягод. Разные палки, жерди для забора и для других починок я всегда находил в Будкином лесу. А еще с бабушкой мы ходили обдирать кору с сухих пней для растопки самовара. Пни выбирали совсем засохшие, чтобы кора хорошо отламывалась, стряхивали мусор и набивали мешки. Заодно бабушка проверяла свои муравьиные кучи. Она клала в них пустые бутылки, а когда муравьи набивались внутрь, она их толкла и получался муравьиный спирт, хорошая растирка от ревматизма.

А я еще приносил бабушке бодягу. Это корни прибрежных кустов обрастают в воде такой губкой. Нырять под берег жутковато, в мутной воде теряешь ориентацию, хочешь вынырнуть и стукаешься головой о корни. Сразу паника, начинаешь барахтаться и вылетаешь на поверхность, хватая воздух. Но пучок корней я все же наламываю, бабушка пористое утолщение соскабливает, сушит и готовит еще одну жгучую растирку. Сама губка очень едкая, и у меня долго жжет пальцы и ладони.

Вообще, бабушка собирала и сушила много разных трав, душистые пучки висели у нас по избе. Когда я ухитрился опрокинуть себе на ногу кипящий самовар, бабушка лечила меня, обкладывая ожог толстым слоем разных листьев.

В большой лес обычно собирались компаниями, но мы часто ходили вдвоем с тетей Нюрой. Легкая, быстрая, она перебегала с места на место, громко радуясь находкам: «Ага, белый… А вот еще! Ух ты, какой!..»

А потом мне как-то больше понравилось ходить одному. Я отработал такой большой круг: сначала идешь прямо по краю лесной дороги и обязательно попадается несколько белых грибов, потом через большую поляну, изрытую какими-то окопами, уходишь в лес, к оврагу, где на склоне, в траве разбросаны стайки маслят, дальше идет ельник, а за ним большой, в основном березовый лес. Вот тут самый большой сбор белых, подберезовиков и подосиновиков. Прочесываешь этот лес и большой дугой разворачиваешься обратно по рвам, в которых ельник чередуется с березовыми просветами, тут тоже попадаются солидные грибы. Ну, а всякая мелочь разбросана по всему пути: сыроежки, волнушки, чернушки, свинушки, лисички целыми стаями. Часа через два я выхожу на край леса с другой стороны. Лес раскинулся на возвышенности, так что далеко внизу видны лишь купола нашей большой церкви.

В урожайное лето бабушка посылала меня специально за сыроежками. Кажется, они застилают перед тобой всю землю, но набрать корзину – это адское терпение. Плоские кружочки уминаются от собственного веса, режешь их режешь, а в корзине не прибавляется. Бабушка под сыроежки готовила небольшую бочку и постепенно ее наполняла. Умело засоленные сыроежки с лучком и каплей масла шли нарасхват при любой еде.

Бесспорно, лучше всех готовила всякие соленья мать. Только она безошибочно клала всякие приправы и добавки. У нее даже хватало терпения консервировать валуи. Обычно у нас их не собирали, считали слишком горькими, поэтому они буквально заполняли лес, разрастаясь и вводя в заблуждение, потому что издалека походили на белые грибы. Но набрать их корзину была такая же мука, как и с сыроежками, но по другой причине – они были сплошь червивые. Приходилось собирать такие, которые ещё только вылезали из земли. А дальше мать над ними колдовала: вымачивала, отваривала, и у нее из презренной поганки получался редкий по вкусу деликатес.

Когда зимой Борис приезжал на несколько дней в отпуск, да еще с друзьями в ослепительной форме и с кортиками, чем их было угощать: картошка и грибы. А еще соленый огурец с каким-то яблочным вкусом, ешь его, а рука тянется за следующим. Ну и, конечно, мать пекла пироги. Повторить их потом пытались все наши женщины, но пироги так и остались семейной легендой.


Война извела лесных зверей. Сохранились в основном волки, но и они избегали людей. В жару колхозное стадо заходило в лес, разбредалось по полянам. Пастухи вроде волков слышали, и собаки заливались лаем, но каких-то громких нападений не было. Как-то даже под шуточки прошла история, как одна хозяйка, жившая в маленькой баньке, забыла на ночь запереть козу. Утром нашла только рога и копыта.

Бабушка рассказывала, как однажды она вышла из леса на Михалевой горе и села передохнуть. Смотрит, а на другом пригорке сидит собака. И дать ей нечего, кусок хлеба сама съела. А потом бабушка пригляделась к собаке – господи! – да это же волк. «Ну, – говорила бабушка, – не помню, как скатилась с горы, корзинка улетела и грибы рассыпались. Докувыркалась до речки и опомнилась только у первой избы».

Ходили рассказы и о встречах с медведем в малиннике, но это уже были скорее байки, вроде рыбацких огромных щук.


Зиму бабушка жила в Москве, и была это для нее мука мученическая. Мать приходила с работы усталая, раздраженная, и все ей было не так и не на своем месте. Через какое-то время бабушка собирала свой мешочек, и я провожал ее к тете Нюре.

Ехали мы на Автозаводскую через всю Москву, часа полтора. Тогда двери у трамвая не закрывались, и мне очень нравилось прыгать на ходу с подножки или на подножку, когда вагон трогался или останавливался.

Но и у тети Нюры с ее бурным характером и размашистым хозяйствованием бабушка долго не выдерживала, собирала мешочек, я приезжал, и мы тащились в обратную сторону.

Так что весну мы ждали с нетерпением. Про бабушкины горькие переживания я уже и не говорю.

Каждый ледоход на Протве сносил мост, и село оказывалось отрезанным от своего районного центра. Мост кое-как восстанавливали, и это был сигнал всем городским затворникам, что можно ехать в деревню. Пришла весна!

Но бабушка собирала свой мешочек намного раньше, как только распространялся слух, что на реке появился лодочник.

Поезд до Малоярославца ходил один раз в день рано утром. В страшной толчее и суматохе мы с бабушкой втискивались в вагон и пробирались в середину, где прямо на полу стояла железная печка, иначе за те часы, что поезд тащился, можно было окоченеть.

В Обнинске приезжих ждал обшарпанный грузовик, никаких сидений не было, просто все стояли в кузове, держась за кабину и друг за друга. Пятнадцать километров по ухабам до Угодского Завода, а дальше уже спокойно, пешком до реки.

И вот мы доходим до края Костинского поля, дорога уходит вниз, а перед нами расстилается огромная панорама: лесные дали, за ними еще дали, но уже как темные полосы.

Река Протва скрыта прибрежными кустами, но вода ещё блестит в широкой пойме реки. И Бездонка – кусок старого русла Протвы – наполнен до краев. Потом, когда вода спадет, останутся маленькие озера с массой утиных гнездовий. За рекой, из-за темных деревьев, выглядывает купол нашей большой церкви. Слева, на холмах, избы деревни Величково, а справа из оврага торчат крыши села Федоровское, и только их маленькая церковь красуется на пригорке.

В этот приезд все идет, как по нотам: лед остался только у берегов, лодка привязана к колышку, и хромой Паша Крючок уже вылезает из шалаша.

Народа собралось немного, и мы быстро оказываемся на своем берегу. Вода с луга сошла, трава зеленая, и в почках деревьев уже видны зеленые точки.


Наш теперешний дом стоит в издавна сложившемся как бы духовном участке села, который определяется небольшой церковью Воскресения Господня и храмом Знамения Божией Матери, величественным даже в своих разрушениях. Сюда же входило и небольшое кладбище, теперь разрушенное и с разбросанными памятниками. Все это окружено огромными липами с массой вороньих гнезд. Галдеж стоит непрерывный, но мы к нему привыкли, без него уже было бы скучно. Раньше здесь стояли дома священников, все место так и называется – Поповка. Теперь же, кроме нашего дома, остался только дом соседки, вдовы дьякона.

Ну и чуть в стороне, из-за разлапистой ели, выглядывает развалюха Наташи-глухуши, бывшей школьной учительницы, которую деревенские считали придурковатой.

Вот наши соседки и вышли встретить бабушку: Ольга Арсентьевна и Наташа со своими козами. Никакая она была не дурочка, почтальон приносила ей газеты, просто слышала она плохо, говорила с трудом и людей сторонилась, но с бабушкой они разговаривали подолгу, и козье молоко мы у нее покупали, хотя и была она вся чумазая от своей печки и одета была в какую-то смесь халата и телогрейки. Но тогда все были темно одеты, главное, чтобы грело.

Мы с бабушкой зашли на участок и оглядывали наше хозяйство. Из-под снега все вылезло каким-то помятым, и мы терялись, не зная, за что хвататься в первую очередь.


А в общем, время шло, жизнь налаживалась и деревня как-то разгибалась. Уже до Калуги стали ходить несколько поездов, а в Обнинске приезжих встречал, хотя и ржавый, но все же автобус.

Мать и тетя Нюра привозили гостинцы: сушки, сухари, печенье, карамельки. Тогда скудость еды компенсировалась естественностью приготовления и натуральностью продуктов. Когда бабушка доставала из печки чугунок истомившейся там молодой картошки, добавляла в нее сметаны и сыпала укропчик, то больше такой картошки я в жизни не ел, на каких бы роскошных тарелках ее не подавали.

Летом теперь собиралось много приезжих детей и подростков, да и деревенские ребята высыпали на улицу. У школы сделали волейбольную площадку, а в центре села было такое ровное место, которое называлось «на пруду» (вроде раньше и был пруд), так вот там устроили футбольное поле, и первыми стали гонять мяч взрослые парни. Капитанами были двое одноруких: фронтовик Вася Трушин и сын председателя колхоза Лева Поклонов.

После немцев на полях и в лесу валялось много разного оружия, вот ребята и решили обстрелять из рогаток артиллерийский снаряд. Бабахнуло громко, и Лева остался без руки – здоровый, красивый парень, но вот, судьба.

Впрочем, эра «большого футбола» была недолгой, и полем завладели мы. Сложилась даже сборная нашего села, и мы играли с ребятами из других деревень.

Модным стало ходить на реку купаться. Больше всего народа собиралось на песчаном пляже у моста. Дальше был «девичий пляж» – песок на мелком отрезке реки, «мужской пляж» – на противоположном берегу, чтобы никого лишнего, «пляж у омута» – тоже на противоположном берегу, место, облюбованное рыбаками, и, наконец, большой пляж на крутом изгибе реки со странным названием «кулига». Но до него было сравнительно далеко, и ходили туда редко, по настроению.

Одно время на пляже у моста красовался мой двоюродный брат Артур – стройный блондин, да еще и с разрядом по плаванию. Очень скульптурно встав на край обрыва, он ласточкой летел в воду, выныривал и очень мощно и стремительно плыл. Мы, шпана, были в восторге, а уж девушки, хотя и были тогда стеснительные, но тут собирались в кружок: волейбол, разговоры, смех и Артур в центре внимания.

Артура всегда тянуло к красивой жизни. И в друзьях у него были наши двоюродные братья из соседней деревни Меркульево. Когда-то туда выдали замуж родную сестру бабушки, и образовалась целая родственная ветвь Черновых. Мы с бабушкой ходили навещать сестру Анну, когда она заболела и уже была при смерти.

Небольшая деревня Меркульево расположилась совсем близко к лесу, в очень глубоком даже для наших мест овраге. Немцы в Трубино занимали дома для постоя, а вот Меркульево избегали, и деревня сохранилась в целости.

Наша меркульевская родня хорошо устроилась в Москве и была довольно богатой: красивые дома, большие сады. Артур со своими «кузенами» набивали сумки яблоками самых знаменитых сортов и на велосипедах катили в Угодский Завод на рынок – небольшие, но все-таки деньги. И вечером в клубе Артур не крутил из газеты «козью ногу» с махоркой, а доставал из кармана папиросы.

Артур вообще был способный и удачливый. Он окончил школу с золотой медалью именно в тот год, когда армии вдруг стало не хватать специалистов по танкам, и Артур прямо со школьной парты прошел отбор в Бронетанковую Академию. Приехав на каникулы, Артур в наш простой деревенский клуб явился в шикарной форме с погонами, разными значками и нашивками. Среди темных пиджаков и телогреек вращался прямо какой-то небожитель.

Но если уж вспоминать самого блестящего кавалера на танцах в трубинском клубе, то это был маршал Жуков.

Веселый гармонист Георгий Жуков родился на том берегу Протвы в деревне Стрелковка. С дядей Ваней они были одногодками и, как это тогда называлось, – дружковались. По пути от реки Георгий заходил на Лялинку, бабушка наливала им по стаканчику, и молодые люди отправлялись на гулянку.

В войну мать Жукова и его сестра с детьми не успели выбраться из деревни до прихода немцев. В самый разгар боев под Москвой была проведена очень скрытная операция по вывозу семьи командующего с оккупированной территории. В документах того периода этот эпизод преподносится как героическое нападение местных партизан на штаб германской армии «Центр», будто бы располагавшийся в Угодском Заводе. Среди мемориального комплекса, посвященного Георгию Константиновичу Жукову, стоит и бюст командира партизан Михаила Гурьянова, посмертно удостоенного звания Героя Советского Союза.

Ну, а когда война уже шла к победе, Жуков прислал в Стрелковку несколько «студебекеров». Так что по нашим ухабам прыгали не только раздолбанные полуторки, но и американские красавцы.


В самодеятельности трубинского клуба выступала еще одна будущая знаменитость – Виктор Коршунов – известный актер, а потом и директор Малого театра в Москве, сменивший на этой должности самого великого Михаила Царёва. Казалось, что Царёв будет жить вечно и так же вечно будет играть молодого Чацкого. Но нет, Царёв все же уступил место у руля академического театра нашему земляку – Виктору Коршунову. Так что творческие гены над нашими полями и селами очень даже летали.


А на моей памяти главным в клубе было кино, такая бензиновая тарахтелка на телеге. Мы бежали за лошадью, узнать, что привезли.

Вечером набивался полный клуб. Вся ребятня пролезала в форточку или прошмыгивала за спинами взрослых, и сидели мы лучше всех: на полу, прямо перед экраном.

Кино шло долго, с перерывами, когда механик менял бобины. Пленка часто рвалась, тогда мы громко орали: «Сапожники!»


В общем, жизнь менялась, но и прошлое было еще совсем недалеко и часто всплывало в разговорах. Мать, тетя Нюра вспоминали бабушкино хозяйство: корову, лошадь. Бережное отношение к своему добру, веселье, когда все делали общую работу. Чаще всего вспоминали покос: луга наполнялись людьми, мужики шли с косами рядами, и мягко падала срезанная трава. Потом женщины ворошили траву граблями, чтобы она просохла, потом сгребали ее в копны. В полдень устраивался общий обед. Бабушка рассказывала, что раньше и в маленькой речке было много рыбы. Мужики руками из-под коряг натаскивали плотвы и окуней, варили уху.

А мы из речки вытаскивали уже только маленьких пескарей, у нас они назывались «огольцами». Осторожно заводишь руки под камень, лежащий на песчаном дне, и резко выбрасываешь его на берег: в траве прыгает серебристая рыбка. Бабушка жарит рыбок с яйцом и это было, можете мне поверить, необыкновенно вкусно.

На общие покосы выходили и после войны. В луга отправлялись все, кто у нас был в это время в деревне: и сама бабушка, и мать, и тетя Нюра. И ребята там крутились, забирались на высоченные стога и счастливые ехали в село на огромных возах сена.

Но однажды весной луга вспахали и посеяли кукурузу. Никита Хрущёв увидел в ней спасение от провала своей продовольственной программы. Конечно, трава забила кукурузу, но и сама погибла. Заливные луга оказались уничтоженными. Такое разнотравье собирается столетиями. Прошло уже больше полвека, а на лугу только травянистые кочки да столбцы конского щавеля. Вообще, луг как-то намок, заболотился, одно время расплодились лягушки и начали селиться аисты.

А колхоз, в погоне за увеличением посевных площадей, вырубил Будкин лес, а заодно и все лесные полосы и кустарники по оврагам. У нас местность имеет естественный уклон к реке, вот мутные дождевые потоки и покатились вниз, не встречая препятствий. Река сильно заросла. Раньше ивовые прутья по берегам вырезались для плетения корзин, теперь это умение забылось. Песчаные пляжи заросли травой. Люди стали редко ходить на реку, и само понятие «сбегать искупаться» в деревне исчезло из обихода.

Бабушка родилась в один день и год с самим Сталиным – 21 декабря 1879 года, так что ее забывчивым детям о ее юбилеях напоминала вся страна, и дядя Сергей привычно шутил:

– Ну что, мать, обставишь усатого по годам?

Бабушка отмахивалась, и всем было смешно.

Здоровьем Сталина занималась вся советская медицина. Работали даже над проблемой его личного бессмертия.

А бабушка лечила себя постоянным трудом, укрепляла желудок частым недоеданием и умерла в 1964 году, пережив вождя на одиннадцать лет.

Мы с Артуром копали могилу, а подвыпивший дядя Иван сидел на холмике и приговаривал:

– Поглубже, ребята, поглубже…

Мы уже с головой скрылись, еле вылезли, а он все бормотал свое:

– Поглубже надо, поглубже…

Потом Артур на своем танковом заводе сварил крест и установил на могиле бабушки. Получилось что-то вроде солдатского обелиска. С годами все это скособочилось, и совсем недавно я все сломал, поставил деревянный крест и мраморную доску с фотографией, вкопал лавочку. Опустила ветки большая старая береза, рябина у изголовья – такой тихий уголок. И вокруг половина кладбища – родственники.


Вот она, моя бабушка, на выцветшей фотографии.

Это она вышла за калитку проводить меня и моего школьного друга Генку.

Видно, что уже осень, солнца нет, ветер и трава пожухла. Как обычно, мы провели в деревне все лето, а тут приезжали на выходные.

Мы уже распрощались и со своими рюкзачками отправились пешком до Угодского Завода.

Мы пошли, а я обернулся и своим простеньким фотоаппаратом «Смена» щелкнул последний кадр.

И получился лучший мой фотоснимок, сколько я в жизни ни фотографировал.

Современная техника позволяет не только сохранить, но и улучшить наше документальное наследие. Этот снимок я отсканировал, размножил, и «бабушка, глядящая вслед уходящим», разошлась по родственникам.

Снимок простенький: бабушка стоит на дороге, теплый платок, какая-то фуфайка, ветер откинул в сторону юбку и что-то вроде передника. Обувь тоже сборная, такая конструкция из галош и шерстяных чулок.

Руки сложены на груди. Бабушка стоит и смотрит вслед.

В этом постоянном ожидании вся судьба наших женщин – провожать и смотреть с надеждой.


Потом я оканчивал институт, и деревня как-то отодвинулась. Но один приезд к бабушке просто врезался в память.

В тот год бабушка и ее подруга бабка Поля решили остаться на зиму в деревне. У бабки Поли был на селе свой небольшой дом со старой русской печкой. Дом быстро нагревался и хорошо держал тепло. Вот подруги и решили объединиться и спокойно перезимовать без постоянных упреков своих ворчливых и всем недовольных детей. У бабки Поли был запас дров, а за лето и я к ним добавил большую поленницу.

Перед Новым годом мать собрала мне сумку с продуктами, и я отправился проведать «зимовщиков».

Когда я добрался до Угодского Завода, уже стемнело. На улице ни души. У последнего дома на столбе болталась лампочка и уличный динамик-колокольчик что было сил хрипел первый концерт Чайковского для фортепьяно с оркестром.

Совсем недавно американец Ван Клиберн триумфально победил на конкурсе Чайковского и в России его полюбили, как родного. На прощальном концерте он играл «Подмосковные вечера» и зрители, и сам он обливались слезами. Ну и, конечно, Америка его встретила примерно, как мы в свое время Гагарина. На волне такой любви он еще несколько раз приезжал к нам с концертами, один из которых и гремел теперь для меня в ночном безлюдье.

А ночь между тем стояла чудесная, со светом от звезд и белизной снега. Музыка осталась позади и я, согреваясь пробежками, испытывал чувство какой-то отрешенности в абсолютной тишине бесконечного простора. Только когда я переходил реку, слева у Кулиги раздался вой. Скорее всего, выли величковские собаки, но я в своем романтическом настрое решил, что это волки, и припустил к уже показавшимся силуэтам домов.

Бабушки встретили меня, как долгожданный подарок. И самовар тут же зашумел, и в печке затрещали дрова, и еда на столе была бесподобна в своей простоте.

Я, конечно, привез четвертиночку и, когда бабушки «пригубили», то и запели, и потопали с прибаутками. Ехидная бабка Поля, по натуре своей озорница и матершинница, за словом никогда в карман не лезла, и от ее шуточек все мы покатывались со смеху.

Над миром опустилась глубокая ночь. Мышь скреблась, ветер посвистывал в трубе, мороз сжимал стены, и дом тихонько скрипел. На бескрайнем просторе стояла маленькая изба, и в ее теплой сказке я спал, как убитый.

И это была моя родина, самая дорогая в жизни.