Андрей
Андрей плохо спал ночь. Весь вечер он думал о том, чтобы позвонить Маше, и отдергивал руку от телефона каждый раз, когда желание узнать, где она и главное – с кем! – становилось нестерпимым.
– Надо держаться! – говорил он Раневской. – Где мое мужское достоинство?
Раневская – приблудный пес с душой великой актрисы и выразительнейшей мордой, уже давно был его ближайшим конфидентом.
– И потом, – размышлял вслух Андрей, – там концерт, черт знает, когда он заканчивается, этот Бетховен? В десять? Одиннадцать? И после концерта у старых университетских друзей будет – что? Ужин при свечах и обсуждение прелестей исполнения того же Бетховена? А я своим грубым телефонным звонком перебью великосветскую беседу и все испорчу, потому что поддержать ее, даже кратко, не могу. И опозорюсь. Буду выглядеть бледно перед Петей.
С горя Андрей даже зашел на страницу Википедии, посвященную Бетховену, и прочел Раневской избранные отрывки из жизни великого композитора.
– Умер в забвении, – наставительно сказал он псу, склонившему лобастую голову набок. – В забвении, – повторил он и покосился на телефон. Тот все так же молчал. Похоже, у них с великим композитором есть что-то общее. Итак, что важнее: мужская гордость или спокойный сон? Андрей с Раневской решили, что, конечно, мужская гордость. В два часа ночи, ворочаясь на смятых в бессоннице простынях, Андрей был готов изменить свое решение, но было стыдно перед Раневской.
В семь утра, так и не дождавшись звонка, невыспавшийся, злой и решивший остаться небритым в пику Пете из Вестминстера, он поехал на Петровку, уверенный в том, что никогда еще так не ревновал.
Мертвая пробка, растянувшаяся по всей Ленинградке, дала ему возможность поразмыслить со всей логикой, на какую он был способен после бессонной ночи, чтобы в сотый раз объяснить себе на пальцах: Маша ему ничего не должна. Она ему в любви не клялась, он ей тоже. Маша ему – не жена, и даже, как он понял, вообще застряла из-за той страшной осенней истории[4] на смежной туманной территории между любовницей, подчиненной и, прости господи, герл-френд. «Какое все-таки отвратительное слово «герл-френд», тьфу!» – подумалось ему, когда в сотый уже раз логичное объяснение не сработало.
Хотелось найти Петю, вытащить его из шикарной машины и отдубасить от души – за все. За эту ночь, за розочки, за Людвига вана, который Бетховен, и за хороший вкус, обусловивший выбор Маши. Он хочет увезти ее с собой в Лондон, внезапно понял Андрей. Пете, как бы по-революционному это ни звучало, нужна соратница в вестминстерской ссылке. Она со вкусом оформит его дорогую квартиру, сможет прекрасно поддержать беседу и помочь в бизнесе…
Поднимаясь в лифте на свой этаж, Андрей просто-таки воочию видел Машу, накрывающую чай на файв-о-клок: прямая спина, костюм с юбкой, с запасом закрывающей колени, невысокие каблуки, бесцветный маникюр… Он так завелся, что даже не сразу заметил, что с его появлением в кабинете установилось странное молчание.
– Что? – огрызнулся он на многозначительные лица присутствующих вместо «здрассте».
– Тебе звонили, – сказал наконец Хмельченко.
– Сверху? – Андрей раздраженно взглянул на переглядывающихся коллег.
– Ну, – протянул Хмельченко, – можно и так сказать.
– Так из Парижу, по делу – срочно! – съерничал Серый, но Андрей догадался по обеспокоенным лицам, что дело действительно срочное, и действительно – из Парижа. И, судя по времени – тут Андрей взглянул на часы и понял, что в Европах сейчас и десяти нет – явно важное.
И не ошибся: в префектуре по адресу: набережная Орфевр, 36, с семи утра сидел крупный мужчина с мягким, безвольным лицом, одетый как типичный представитель левой французской интеллектуальной прослойки: вельветовые болотного цвета брюки в крупный рубчик, чуть потертые ботинки, серо-зеленый шерстяной пуловер под пиджаком в клетку, тяжелые очки. Перрен, приходивший на работу засветло, сначала решил, что перед ним – профессура Сорбонны, но очки – очки были не модного, круглого, а совсем уж винтажного вида.
«Похоже, провинция», – подумал комиссар, отпирая дверь кабинета. Мужчина был явно очень расстроен: нервно теребил серьезных размеров потертый же портфель и, когда Перрен сделал приглашающий жест рукой – мол, проходите! – судорожно дернул кадыком и уронил с глухим стуком портфель на пол. «Точно не парижанин», – покачал головой Перрен, проходя внутрь кабинета и снимая на ходу плащ. Он был уверен – истинные парижане (такие, как сам Перрен – переехавший в столицу в студенчестве из Нанси) не выдают так легко своих эмоций.
Комиссар сел за свой необъятный стол и ободряюще кивнул провинциалу. Спросил:
– Хотите кофе? – надеясь на отрицательный ответ: кроме него, варить сейчас кофе в отделе некому, а он предоставлял общение с капризной кофеваркой Софи. Но посетитель нервно кивнул, и Перрен с мрачным видом встал из-за стола и, проклиная свое гостеприимство, заварил в общей комнате кофе. Две чашки, раз уж так вышло.
– Сахара я не нашел, – сказал он, снова входя в кабинет и ставя кофе перед посетителем в твидовом пиджаке. – Ложечек тоже.
– Ничего, и такой подойдет, спасибо, – впервые несмело улыбнулся тот. – Я приехал вчера последним поездом и всю ночь глаз не сомкнул! Случилось неслыханное. – Провинциал издал носом странный звук, и Перрен испугался, не всхлипнул ли тот. Мужские слезы – страшная штука, комиссар был совершенно не готов к ним в столь раннее время.
– Неслыханное? – переспросил он, рисуя в воображении гору разнополых трупов. – Но почему вы не обратились в полицию по месту жительства?
– О, – смущенно опустил чашку посетитель, – но ведь именно из вашего ведомства пришел запрос… – И, не увидев на лице комиссара понимания, быстро продолжил: – Я из Монтобана, месье.
Англичане называют это состояние звонком колокольчика. Именно такой колокольчик прозвенел в голове Перрена, еще находившейся в утреннем тумане. Что-то, связанное с Москвой, тамошним комиссаром с жутким акцентом в английском.
– Рисунки Энгра! – возопил посетитель, не в силах больше ждать от Перрена проблесков памяти. – Мы проверили наши архивы. Те рисунки, скан которых вы послали нам по мейлу. Они должны быть подлинными! Но они – фальшивые!
– Стоп! – Комиссар одним глотком допил горький кофе и поморщился. Именно это и говорила ему московская девица. Только с точностью до наоборот: должны были быть фальшивыми, а оказались – подлинными. Эскизы, найденные в тысяче километров от Монтобана. – Начнем сначала. Кто вы?
– Я? – Посетитель страдальчески улыбнулся. – Я – месье Мазюрель, директор музея Энгра. Это моя ответственность, и такой позор! Родина великого соотечественника потеряла самое дорогое! Меня уволят, но дело даже не в этом…
– Стоп, – повторил комиссар. – Давайте по порядку. Вы проверили рисунки. И они оказались фальшивыми? Все три?
Подбородок Мазюреля затрясся:
– Нет, комиссар! Они оказались фальшивыми – все! Все этюды, наброски в карандаше, сепии, угле к «Турецким баням», хранящиеся в архивах, – голос его поднялся на несколько октав. – Все они – фальшивки! Как, как такое могло произойти?!
Он вынул из кармана пакет бумажных носовых платков, вытащил – не с первого раза – один и шумно высморкался. Перрен пожевал задумчиво верхнюю губу, потянулся привычным жестом за сигаретами и привычно же оборвал себя: курить теперь разрешалось только на улице, чтоб их!
– Послушайте, месье…
– Мазюрель, комиссар.
– Да. Ничего не могу вам обещать, но думаю, я знаю, где находятся те три рисунка, что я послал вам по почте.
Мазюрель поднял на него глаза, полные детской надежды:
– О боже, месье комиссар, где они?!
И Перрен не мог отказать себе в маленьком удовольствии:
– В Москве, господин директор. В Мос-кве.