Вы здесь

Портрет мальчика на грозовом фоне. Картина Первая. Последний день Помпеи (Александр Осиновский)

Картина Первая

Последний день Помпеи

Самое начало войны не четко отпечаталось в моей памяти. Помню только какое-то небывалое скопление народа на деревенской площади перед сельским советом, и голос из «тарелки», вещавший что-то очень серьезное, так как люди слушали в глубоком и угрюмом молчании. А несколько позже в разговоре матери с отцом я услышал: «Я тебе кричу: Саш, вставай! – война! А ты мне спросонья: да что ты говоришь такое! Какая война? У нас же Пакт о ненападении!».

Меня будто резануло по ушам этим непонятным и неприятным словосочетанием: Пакт о ненападении! Резануло и на всю жизнь осталось в сознании как нечто неуклюжее, корявое, ненадежное, хотя и отрицающее угрозу, но все равно угрожающее.

Еще помню отступление через Сагутьево нашей армии. Солдаты шли усталые, запыленные, неулыбчивые. Женщины выносили им хлеб. молоко, яйца; причитали, разговаривая с ними. Но солдаты сами подбадривали их: «Ничего! Мы скоро вернемся. Враг будет разбит, победа будет за нами!». Я прислушивался к разговорам взрослых, но пока еще никак не осознавал всю серьезность нашего положения. Для меня война началась с приходом в нашу деревню немцев.

Вдруг среди ночи раздались какие-то громкие, гулко хлопающие звуки, частый и резкий треск, что-то там за окнами то и дело вспыхивало. В доме происходила суматоха. Я залез на стол у окна и стал напяливать ботинки с облупленными носами (почему-то четко запомнились именно облупленные носы ботинок). А шнурки на них никак не хотели завязываться, так как я каждую секунду выглядывал в окно… Потом мы все с узлами выбежали на улицу, и я увидел, что деревня с одной стороны охвачена пламенем. А мы вместе с другими деревенскими жителями бежали в противоположную от пожара сторону. Мы бежали и постоянно оглядывались на пожарстранные бамкающие звуки то и дело раздавались где-то за полыхавшей деревней. И тут в моей памяти ярко высветилась картина «Последний день Помпеи», репродукция которой осталась висеть на стене у нас в доме. В ней меня особенно притягивало к себе личико красивого совсем еще маленького мальчика, который не понимал, почему его мама лежит на улице, раскинув руки, и не защищает сыночка от человеческих ног, камней и страшных молний. Мальчик будто кричал, звал на помощь, а я ему – увы! – ничем не мог помочь…

А мне сейчас почему-то совсем не было страшно. Но я был потрясен похожестью того, что видел на картине, с тем, что происходило вокруг меня на самом деле. Правда здесь вместо красивых дворцов стояли деревенские избы, а на улице не лежали ни убитые, ни раненые. Но как и на картине, люди шли, сгибаясь под тяжестью домашнего скарба и постоянно оглядываясь на пожарище. То тут то там жутко мычали коровы, ржали лошади, отчаянно кудахтали куры.

Мы поселились в школьном доме на высоком берегу Десны. За рекой простирался широкий луг, за лугом темнел Брянский лес. Перед окнами в большом школьном саду зрели яблоки и груши.

К утру пожар в деревне затих. Не было слышно ни ружейной стрельбы, ни разрывов снарядов. О происшедшем напоминал только запах гари, проникавший в дом с улицы. Мне не думалось о войне, о каких-то новых опасностях. Война еще не успела войти в мое детское сознание как нечто долгое и ужасное. Я еще предполагал, что скоро мы вернемся в наш прежний дом и заживем в нем по-прежнему. И я занялся своими детскими делами. Но вдруг мои родители заговорили приглушенными голосами: «Немцы идут!». Я осторожно, подражая папе с мамой, выглянул под занавеску в окно, выходившее на школьный двор, и увидел незнакомо одетых людей, по-хозяйски уверенно поднимавшихся на крыльцо нашей школы. На них были длинные серо-зеленые шинели с белыми блестящими украшениями на плечах. На головах – диковинные высокие фуражки с такими же белыми украшениями. То были погоны и кокарды, как я позже усвоил. Через некоторое время немцы вышли из школы и, не заходя к нам, отправились в глубь деревни.

Вид этих пришельцев не вызвал у меня тогда никаких чувств, кроме обыкновенного детского любопытства. Понятие «враг» оставалось для меня пока достаточно условным. Я не пылал к немцам ненавистью. И даже не вспоминал свои любимые детские стишки: «Вырасту, выучусь, в полк попаду, сяду за руль – броневик поведу…».

Вероятно, непрошенные гости в тот день не задержались в нашей деревне. война прошла через Сагутьево, сожгла в ней немало построек и покатилась дальше на восток, к Трубчевску. Теперь она громыхала где-то там, а у нас стало необычайно тихо, будто люди боялись даже пошевелиться, сидя в своих домах. Но под вечер отец все-таки решил наведаться в центр деревни к нашему прежнему жилищу и взял меня с собой.

Еще издали мы увидели яркую полоску заката в том месте, где ее никак не могло быть видно из-за плотного ряда деревенских построек. Мы подошли поближе и остановились, пораженные: нашей улицы больше не существовало… Исчезла наша улица. Все дома на ней сгорели, включая и наш дом… Сгорели так же и сельсовет, и сельмаг. Но каким-то чудом уцелел большой деревянный клуб!

Вид огромного черного пепелища с печально торчащими к небу «указательными пальцами» – закопченными трубами печей, поверг меня в гнетущее недоумение. Но и на этот раз во мне пока не возникло ощущение страха. Просто всё как-то диковинно было для восприятия семилетнего мальчика. Фантасмагория! – сказал бы взрослый человек, увидев такое впервые.

Отец, шумно вздыхая, поковырялся немного под обгоревшими досками нашего дома и извлек из-под них медный самовар. Он даже почти не закоптился. Мы отнесли его в наш «новый» дом. Но надо было спасать все остальное, что еще могло сохраниться под толстым слоем золы и пепла. И отец снова отправился на пепелище. На этот раз с мамой и моими старшими сестрой и братом. А я остался дома один, печалясь, что сгорели мои книжки и игрушки. Впрочем, надо сказать, что сгорело не все наше имущество. Часть его была перенесена родителями в школьный дом заблаговременно. То есть в соответствии с выражением «на всякий пожарный случай». А выражаясь языком военным, мы «отступили на заранее подготовленные позиции».

На следующий день, а может быть, и позже в деревне снова появились немцы. Вели они себя достаточно миролюбиво, ходили по домам, выпрашивая молоко, яйца, кур. Иногда сами ловили домашнюю птицу, но не всю, а выборочно. Хозяйки в ответ на их действия, не стесняясь, громко «голосили», то есть причитали вкрик, а немцы только добродушно гоготали, похлопывая их по спинам. Я все это видел, и у меня не возникало чувства протеста. Просто росло удивление, замешанное на любопытстве.

Но все постепенно становилось привычным и обычным по-новому, по-военному, не так, как в мирное время: кто-то ушел в партизаны, кого-то забрали немцы, кто-то из соседей стал полицаем. Где-то иногда постреливают. Где-то, кого-то, что-то… Но все это далеко от глаз, а значит, и не страшно. Среди взрослых бродят слухи, пересуды, царит атмосфера возбужденно-приподнятой настороженности, грозящей чем-то нехорошим впереди, но пока будто бы сносной. Немцы не лютуют. В деревне чаще чувствуют себя хозяевами не они, а партизаны. И вообще между теми и другими пока будто игра в прятки идет: партизаны идут – немцы уходят, немцы идут – партизаны уходят. Без стрельбы, без каких-либо явно выраженных репрессий с обеих сторон по отношению к мирным жителям. Так, по крайней мере, мне, пацану, виделось. Но это только пока…

Мрачное оцепенение вызвал в деревне расстрел председателя колхоза. Он будто бы был человеком добрым, заботился об односельчанах даже в условиях оккупации. Но партизаны почему-то подозревали, что он работает и на немцев. Этого оказалось достаточно для того, чтобы без лишних разбирательств покончить с ним. Помню, как бабы заливались слезами, сочувствуя семье Гекана. Гекан – было деревенское прозвище председателя, а настоящего его имени я и не знал. Расстрелял его собственноручно сам Василий Иванович Кошелев, командир партизанского отряда имени Чапаева. Это произошло недалеко от школы на краю берегового оврага. Я не слышал выстрелов, но уже через полчаса беспечные пацаны кричали на улице: «Хлопцы, побегли Гекана глядеть!».

И хлопцы побежали. Побежал с ними и я. То, что мы там увидели, навечно впаялось в структуру моего мозга. И он, мой мозг, всю мою жизнь периодически высвечивает перед глазами жесточайшую картину того далекого испытания моей детской психики.

Светило мягкое солнышко. В природе было тихо и благостно. А перед нами на крутом склоне оврага головой вниз лежал наш председатель. Только где же сама голова? И мы сбежали в овраг, чтобы ее увидеть. И увидели… Мы увидели голову Гекана, но только… изнутри… Голова была похожа на опрокинутую чернильницу, из которой только что выплеснулись красные чернила. Пока я смотрел внутрь этой страшной чернильницы, густая темная капля крови собралась по ее верхнему краю и упала в траву. Две дворняжки слизывали с травы кусочки мозга… А я смотрел и грыз яблоко. Меня не вытошнило, мне не стало дурно. Я, видно, был еще слишком мал для такой реакции на столь чудовищное впечатление. Но, может быть, именно с того дня я стал громко и часто вскрикивать во сне, пугая по ночам своих близких.

Вскоре смертельная опасность коснулась и непосредственно нашей семьи. Она вошла в наш дом в облике все того же командира Кошелева. Вдруг как-то прозрачным осенним утром в сенях раздались громкие голоса и топот ног. Резко распахнулась дверь, и на пороге появился ОН в сопровождении двух телохранителей. Был ли он лицом похож на своего легендарного тезку, сказать не могу. Возможно, что и был. Но вот по образу мыслей, решительности и дерзости проводимых им операций – был похож на Чапаева бесспорно. Он сразу стал наводить ужас на деревенские фашистские и полицейские гарнизоны. И уже тогда о нем ходили легенды в уважительно-настораживающих выражениях. Ходила поговорка: «Я – Чапай! Меня не чапай!». То есть не трогай. Родилась ли эта поговорка еще при Чапаеве, или относилась только к нашему местному герою, не знаю. Но помню, что Кошелев гордился такого рода разговорами о нем.

Отец неуверенно шагнул навстречу вошедшим гостям и замер посреди комнаты.

– Ты что ж это, Кузьмич, делаешь? – не здороваясь, загремел с порога Василий Иванович. – Детей наших калечить надумал? Не позволю!

– Видите ли, товарищ Кошелев, сентябрь уже на исходе. Детям учиться надо.

– Какая учеба! Война идет! Оккупация! Чему ты можешь научить детей при фрицах? Или уже с ними снюхался? А?

– Василий Иванович, поймите, я же не…

– Ладно, все! Некогда мне тут с тобой рассусоливать! Чтоб сегодня же школу закрыл! Ты меня понял, старый? Иначе…

Что могло быть «Иначе» (с мощным нажимом «И») мы все уже хорошо себе представляли. Хлопнув дверью, Василий Иванович исчез. А отец мой все стоял и стоял посреди комнаты… И колени его мелко-мелко дрожали. А перед моими глазами возникла падающая капля крови из головы председателя Гекана. Вся наша семья наблюдала эту драматичную сцену, и никто потом не осудил отца за дрожание коленей, за бледность в лице и слабость в голосе. Никто не осудил и Кошелева. Он был наш герой. Борец за правое дело. Я же, кажется, впервые подумал тогда, что война – штука действительно нехорошая.

Отец, конечно же, школу немедленно закрыл. А новые власти открытия ее, похоже, и не требовали. К нашему счастью. Смертельно было бы даже такому мирному человеку, как мой отец, оказаться между двух огней. В то время ему, уважаемому сельскому интеллигенту, преподавателю русского языка и литературы, не директору школы даже, а добровольно подменившему ушедшего на фронт директора, шел уже пятьдесят шестой год. Отец был слаб здоровьем, невоеннообязанный, белобилетник, как тогда говорили. Но это все, конечно же, не помешало бы ни той, ни другой стороне без колебаний пустить его в расход.

Пустить в расход… – какое протокольно-беспощадное и холодное словосочетание! Но его значение я усвоил еще тогда. Только до меня никак не доходил его смысл. Человека? В расход? Пустить? Как это всё? Да вот так! – подсказывал уже появившийся опыт. – Раз! И все, что было в голове у человека, вмиг разбрызгивается по склону оврага… И кровь капля за каплей высачивается в траву.

Хлопнув у нас дверью, Кошелев тогда надолго ушел из деревни, так как в нее вскоре вошли новые подразделения немцев. Вместо прежних довольно скромных фрицев появились рослые, крепкие, холеные и очень наглые экземпляры завоевателей. Эти уж без всяких церемоний брали у крестьян все, что хотели. Ходили по деревне, никого не замечая, и никого ни в чем не стесняясь, будто нас вообще и не было. На глазах у женщин могли справлять и малую и большую нужду, ходить голыми по двору. Они все время как будто демонстрировали свое превосходство над нами. Но мы не оставались в долгу и платили им той же монетой. Ни разу не видел я на лицах наших людей какого-либо подобострастия, покорности судьбе. «Не на тех напали!» – думал каждый из нас. И немцы это, видно, прекрасно понимали. От того и пыжились в своем высокомерии.

Они громко горланили на своем неприятно лающем языке, перекликаясь с одного крестьянского двора на другой. Крестьяне между собой метко передразнивали непрошенных гостей: «Пришли – гыр-гыр, гыр-гыр – все облазили, обнюхали, что захотели – забрали и пошли!». Глядя на этих мордастых и горластых фрицев, мне все больше начинало казаться, что фашисты и не люди вовсе, а какие-то двуногие овчарки из страшной сказки. Но как им удалось ворваться из нее в нашу жизнь? Пришли и вмиг разрушили все мои прекрасные детские мечты. Почему из-за них я не должен ходить в школу? В мой долгожданный первый класс. Да-да, из-за них! У меня не было обиды на Кошелева. я понимал, что его действия – прямое следствие прихода к нам немцев. Не пришли бы они – не пришел бы к нам в дом и Кошелев со своим суровым приказом.

Всего с недельку успел я походить в школу. Правда, к тому времени я уже умел и читать и писать, но так хотелось сидеть со своими сверстниками в классе и слушать свою первую учительницу Анну Лукиничну, нашу соседку по квартире в школьном доме!

Во мне росло, набирало силу острое чувство неприязни и к немцам, и ко всему, что с ними связано. Но это еще не была ненависть. Безмятежное детство не знает такого крепкого чувства. Однако все, что я видел теперь вокруг себя, что переживал, уже подготавливало меня к той школе ненависти, которую предстояло пройти мне за годы войны.