Часть вторая, когда мы жили на кладбище…
Прежде чем перейти к рассказам обо мне десятилетней, то есть к следующему этапу жизни, придется, пожалуй, вспомнить, как я наконец стала дочерью священника. Вернее, каким образом папа пришел к этому решению и рукоположению. Сначала мне рассказала об этом моя мама. И только совсем недавно, на Успение, когда исполнилось 40 лет папиного священнического служения, он кое-что рассказал и сам.
– Помнишь, как тебе впервые пришла в голову мысль стать священником и почему?
– Конечно, помню. Я поехал на практику на «Ленфильм», и мне наша сокурсница дала Библию (я ее попросил), и начальный импульс был дан. А после этого довольно часто стали попадаться книжки…
– При том, что их тогда не было.
– Так получилось, что книжки находили меня, а я – их. Существенно позже, хотя и не будучи еще церковным человеком, я стал искать Хомякова. Но до того, как пришел Хомяков, мне встретились Пастернак, Мандельштам и Ахматова. Попадались и люди. Сначала это были круги богемные, а уже кончая ВГИК, я встретил Николая Николаевича Третьякова, и это стало особенно дорого и драгоценно. Затем познакомился и со всей его компанией. Постепенно люди «сужались», как, когда на гору взбираешься, с подножия множество всяких тропинок, но, чем выше, тем их меньше. А под конец один только путь остается.
И, когда я окончательно пришел к Церкви, на Кузнецы, конечно (храм святителя Николая Чудотворца в Кузнецкой слободе), я почти сразу понял, что самое дорогое для меня теперь – быть священником. Стало нужным служить. Вот видишь, ничего загадочного, хотя прошло много лет, пока это реализовалось.
– И никогда больше не было сомнений? (Я-то вообще люблю посомневаться в принятых решениях. Хотя, если что решила, буду идти до конца.)
– Конечно, нет. Я стал церковным человеком, и для меня главным внутренним заданием было служить Церкви. А служить мужчина может практически единственным образом – став священником. Дальше я стал искать пути решения этого задания, что оказалось нелегко, поскольку у меня было высшее образование и довольно высокий пост в Министерстве машиноприборостроения: я был начальником отдела. Так что меня не очень хотели «отпускать».
Родившись при «развитом социализме», я понимала, о чем говорит отец. В то время стать священником человеку с высшим образованием, тем более с гуманитарным, было практически невозможно. Не брали их и в семинарию, по уровню образования равнявшейся техникуму. Даже если все экзамены сданы на «отлично». Кроме того, такие люди автоматически попадали под особо пристальное внимание КГБ, и дальше их жизнь становилась довольно напряженной.
– И ты никогда не жалел, что ушел из кино?
– Вот уж совершенно никогда. Я не из кино ушел, а из Госфильмофонда. И последние два года там было довольно противно. Я туда перетащил Стаса Красовицкого[14],и нам обоим было противно одинаково. И под конец я на просмотрах всегда засыпал, а в среднем у нас было два просмотра в день. Да еще писать потом.
Вот когда выявилось наше родство – я ведь последние годы засыпаю даже на самых шумных боевиках и блокбастерах. Хоть ненадолго, минут на десять, но непременно засыпаю… Точно, гены!
– Однажды в командировке в Таллине я познакомился с отцом Алексеем Беляевым. Ты его видела. Замечательный рассказчик, – вдруг перескакивает на другое отец.
– В Пюхтицах! – вспыхнуло во мне воспоминание, как мы ходим по монастырскому кладбищу.
– В Пюхтицах. Да. А служил он в Киржаче, во Владимирской епархии. Мы стали общаться. И однажды он звонит утром с вокзала: «Нужно срочно вас видеть». А мне уже выходить на работу надо. Но встретились. И он мне предложил стать у него вторым священником. Сказал, что одному уже невозможно служить, а вторые священники почему-то очень быстро уходят: «Думаю, вы не уйдете». Я ему отвечал, что отец Иоанн пока не пускает. Он вдруг говорит: «А я с ним очень давно знаком. Съездите, скажите, что я вас хотел бы к себе взять». Поехал. А отец Иоанн говорит: «Ты постарайся еще в церкви поработать. Или, может, в семинарию получится». Но в семинарию тоже не получилось.
К этому времени стал ездить по епархиям, и везде меня ласково принимали архиереи. Говорили: «Пишите прошение, будем стараться рукоположить». А через некоторое время приходил безо всяких аргументаций ответ: «Принять вас в энской епархии не представляется возможным». Конечно, делалось это не без помощи КГБ…
А дальше произошла история, которую ты, может быть, помнишь. Из Осташкова к нам приехал отец Владимир Шуста (у нас с ним завязалась связь через Колю Третьякова, Алешу Бармина и отца Алексея Злобина). «Ты как?» – спрашивает. «Слава Богу, я уже работаю чтецом, сторожем в храме Иоанна Предтечи на Пресне, с настоятелем отцом Николаем мы в очень хороших отношениях. И мне эта жизнь нравится больше, чем вся прежняя». Он говорит: «Так теперь надо священником быть». «Да нет, – отвечаю. – Четыре раза не получилось в разных епархиях. Значит, Промысел: сначала через отца Иоанна, потом через архиереев». Тут он мне и говорит: «Я сейчас разговаривал с нашим владыкой, епископом Калининским (название Твери в СССР) и Кашинским Гермогеном. Он тебя завтра ждет. Он сильный человек, он сумеет сделать». И я на другой день поехал. А дальше произошла история, о которой ты знаешь. И даже принимала в ней участие.
Я смотрю, недоумевая, но не возражаю. Когда человек начал вспоминать, надо внимательно слушать.
– Мы уже жили на Покровке. Вдруг звонок телефона. Ты ответила, потом подбегаешь: «Папа! Тебя епископ Гермоген!»
Как же я могла забыть о таком на целых сорок лет!
Я вспомнила то состояние, даже выражения наши…
Но молчу, слушаю.
– Я уже знал, как обращаются к епископам. Взял трубку: «Владыка, благословите!» Он в ответ: «Готовьтесь. Через три дня буду вас рукополагать. Приезжайте в Калинин».
– А мама что?
– Мама… Это тоже была история. Я сижу у владыки. Вдруг звонок. Он отвечает: «Да, Ваше Святейшество». Дальше я выхожу. Через какое-то время он открывает дверь: «Меня вызывают». Я расстроился – видимо, не выйдет ничего. Владыка говорит: «Пока ждете, напишите прошение и биографию». Я в раздумьях: писать, не писать. Но его нет час, два, три… Написал. Тут меня к телефону зовут – епископ. Я говорю: «Владыка, мне нужно с вами поговорить». – «Да что с вами говорить, лучше пригласите матушку. Может она приехать?» Поехали. Я где-то во дворике рядом с Патриархией сидел ждал. Она через полчаса вышла со словами: «Спасен мною».
– Ты ведь осознавал, что, раз епископ Калининский, тебя ждет рукоположение вдали от Москвы. В лучшем случае небольшой городок, а то и деревня. В то время никакой надежды вернуться в Москву не было.
– А я всегда любил провинцию. Маленькие городки. И сейчас люблю. Дмитров был чудесный городок. И Осташков тоже.
С мамой мы начали разговор, конечно, с самого интересного для девочек – как познакомились родители.
– Мы с друзьями приехали в Госфильмофонд на закрытый показ какого-то фильма. Но кино отменили, и мы поехали в общежитие ВГИКа, где жил твой папа, общаться. Поговорили и разошлись: они к себе в комнаты, а мы домой поехали. А потом я его случайно встретила на улице. Мы разговорились. Оказалось, что оба мечтаем на концерт пианиста Вана Клиберна попасть. Билетов мы тогда не достали, зато в 22 года я оказалась замужем.
– Если я правильно понимаю, ты венчалась, будучи почти что неверующей.
– Более того, и некрещеной. Соседка наша, когда я ее спросила, сказала, что меня вроде бы тайно крестил папа. Но когда и где – неясно. И откуда она это знала, тоже было непонятно, ведь тогда все говорилось полунамеками. Потом, уже спустя какое-то время после венчания, я набралась смелости и пошла поговорить со священником. Он выслушал и сказал, что таинство Венчания совершено, и его ничего отменить не может, «но давай все же я тебя крещу». Мы жили так, что не у кого было что-то спросить и негде узнать: книг никаких нет, к священнику пойдешь – сразу об этом узнают и донесут.
В институте мама подружилась с дочерями профессора Журавлева – Нюсей и Заной. Три умные, образованные красавицы, они быстро оказались в интеллектуальной среде, в богеме. Их окружали философы, поэты, писатели, музыканты, художники, киношники. И тут папа принимает решение стать священником.
– От меня тогда отказалась ближайшая подруга, она работала в Интуристе и испугалась, что станет известно о нашей дружбе. Многие в то время постарались свести общение с нами к минимуму. Зана осталась. Конечно, она говорила, что я сошла с ума. Даже Коля Фудель[15] тогда сказал: «Не надо Владику быть священником, это как в окопах жить», а ведь Коля был верующим с рождения. Но, пройдя со своим отцом весь путь, он хотел меня защитить. Да и четверо детей, из которых только ты в школу ходила, не шутка.
– Мам, а ты хотя бы отдаленно, приблизительно понимала, что тебя ждет?
– Ничего. А как я могла понимать, если я не видела ни одного священника – отца Владимира Воробьева, моего духовного отца, рукоположили позже. Мне перед службой Ира Третьякова (вдова художника, преподавателя ВГИКа Николая Третьякова) сказала: «Услышишь «Отче наш», проходи вперед, через 15 минут будет Причастие». А я и знала только «Отче наш», даже Символ веры не знала. Поговорить со священником было невозможно, сразу стало бы известно. Во время исповеди спросить? Так тогда была только общая исповедь, на нее я с вами и ходила. Батюшка перечисляет грехи и велит повторять: «Воровство». Вы маленькие стоите и повторяете, креститесь: «Грешен». «Аборты» – вы снова: «Грешны». Тогда и на Пасху не причащали. Однажды пришла на пасхальную литургию женщина – она на несколько часов отпросилась из больницы причаститься перед тяжелейшей операцией. Она так перед алтарем плакала, умоляла, у амвона преклонилась, чтобы ее причастили. Нет, и все.
– Думаю, что даже при твоей полнейшей неосведомленности ты понимала, что папу из-за его круга общения и антисоветских настроений если и рукоположат, то отправят в глубинку. Как ты согласилась? По примеру жен декабристов?
– Просто я ему верила. Я всегда считала, что он во всем прав, значит, прав и сейчас. Значит, мне надо узнать это поближе. Да и ты знаешь своего папу. То на Север у него появилось желание уехать, нутрий почему-то выращивать, то на Белое море – помогать уцелевшим поморам. Хотя и окончил ВГИК, но все время куда-то рвался, ему было очень-трудно на одном месте усидеть: в Госфильмофонде, в Москве он томился. Поэтому, когда он сказал, что хочет быть священником, я отнеслась к новой идее спокойно. Мы уже столько раз планировали уехать спасать то нутрий, то людей, что я к этому замыслу никак не отнеслась.
– А про то, как это быть матушкой, откуда ты узнала?
– Узнать вышло на собственном опыте. Только в Осташкове, куда папу назначили вторым священником, я увидела первую в моей жизни матушку Лидию Николаевну Шуста, жену настоятеля отца Владимира (после смерти жены отец Владимир принял монашество, став архимандритом Вассианом). Впервые могла поговорить с женой священника, и то спросить, как мне жить, было неловко. А в Москве матушки со мной не разговаривали, да я их и не видела: в храме они стояли тихо, неприметно. Да и как сделать? Подойти и спросить – научите меня, как стать матушкой? А даже если бы кто-то рассказал, не помогло бы, ведь надо все самой прожить.
– Я помню, ты рассказывала, что папа и дядя Коля Емельянов одновременно решили, что будут священниками, и тогда вы все вместе поехали к архимандриту Иоанну (Крестьянкину) в Псково-Печерский монастырь за благословением. Потом папа и меня несколько раз возил к нему. Но я не помню, ты с нами ездила?
– Тогда я единственный раз была у него. Потом дети рождались один за другим, а я была абсолютно уверена, что не могу вас оставить ни с кем, что сама должна и воспитывать, и растить. А приехали мы тогда… Да я даже о нем особо и не слышала, мы путешествовали, папа, я с тобой, Оксана и Коля с двумя детьми – Аней и Алешей. Пришли к нему, я была в брюках, волосы ниже пояса распущенные, но он даже виду не подал, что я в таком виде. Мы сидели на веранде, пили чай, была общая беседа, очень добрая, ласковая. Потом мужчины ушли к нему в келью разговаривать, а мы с Оксаной на лавочке сидели, ждали. Вышли оба – лиц на них нет, и в разные стороны. А мы сидим – куда за ними бежать? Понятно стало, не благословил.
– А когда благословил?
– Через десять лет отец Иоанн прислал письмо, в котором сказал поступать в семинарию. А как поступать? Отец Владислав сдал все экзамены на «отлично», а его не брали – слишком образованным советская власть не позволяла идти в священники. Пришлось ему заниматься самообразованием. Знаний, ума, энтузиазма было достаточно, но опыта было негде набраться: в его окружении священников не было, и жизни он этой не знал. А уж после рукоположения он поступил за заочное отделение в семинарию.
– Я знала, что отец Владимир Шуста помог с рукоположением. Но только недавно папа рассказал, что архиепископ Калининский и Кашинский Гермоген (Орехов) захотел перед этим поговорить с тобой. И пожаловался, что ты никогда ему не рассказывала, о чем был тот разговор.
– Так и рассказывать особо нечего. Епископ был прекрасный, внимательный, культурный. По-отечески, очень мягко, спрашивал о моей жизни. Задавал совсем обычные бытовые, жизненные вопросы, видимо, проверял мою готовность к переменам. Но поскольку я искренне шла за мужем. ятакже искренне и отвечала. Подробностей не помню даже от ужаса – я живого епископа впервые видела. К нему пока пройдешь, можно умереть со страху. Единственное, что помню: ради этого разговора я впервые купила платье в комиссионке, кримпленовое, черное в красненький цветочек. Через три года, когда мы куда-то вместе выходили, отец Владислав вдруг сказал: «Какое у тебя красивое платье».
Красивая молодая женщина с двумя институтскими образованиями за спиной и возможностью общаться с интересными ей людьми оказалась в глухой, труднодоступной деревне. Как себя чувствовала моя мама в своей новой жизни?
– Первое яркое впечатление возникло от прихода в деревне Васильково. Все же Осташков – интеллигентный город, да и папа там был вторым священником. А тут кладбище, погост Чурилово. С приходом нашим у меня сразу сложились замечательные отношения, твой отец даже говорил, что они меня любят больше, чем его. И мне с ними было интересно. Зато сильные эмоции во мне вызвала московская интеллигенция, буквально поселившаяся у нас дома. Они не виноваты: будучи неофитами, они тоже мало что знали, а вырываясь к духовному отцу на несколько дней, конечно, хотели как можно больше получить от общения с ним. Было лето, когда мы всего одну ночь переночевали своей семьей, а уже на следующий день новые люди приехали. Я в тот год даже за калитку не вышла, только с крыльца направо вынести мусор на задний двор или налево к колодцу. Первый раз мы прошлись погулять, когда отец Владимир Воробьев и Оксана с Колей Емельяновы приехали.
Москвичи были не плохими или хорошими, они такие же, как и я, кривые-косые-начинающие. А я от природы немягкий человек, и гостеприимству мне было негде учиться, мы с мамой закрыто жили. Но они почему-то все думали, что раз я матушка, то должна быть безгрешной, безупречной. А дети должны быть идеальными. Фразу «Как ты можешь, ведь у тебя муж священник?» я и сейчас слышу от людей. А уж тогда… Но оттого, что муж, папа или дедушка – священник, разве крылья вырастают? И у меня не росли, чему многие удивлялись: духовный муж и постоянно моющая, чего-то убирающая жена. Но им однажды наша алтарница (в деревнях, где мужчины не ходили в храм, епископы благословляли немолодую женщину помогать священнику в алтаре) и помощница по дому тетя Шура хорошо ответила, хоть и неграмотная была. Она зимой у колодца стирала, а кто-то ей говорит: «Тетя Шура, мы каждые 15 минут нового часа на молитву встаем, а вы с нами никогда не молитесь». Она спину распрямила, посмотрела извиняющимся взглядом: «Да. Простите. А я стирала постельное белье, чтобы вам было что постелить».
Я, конечно, была довольно мала, чтобы влиять на отца. Вернее, на его решение стать священником. Это было его с духовником и с мамой дело. А вот в семье отца Ильи Шмаина ситуация была иной: его дочь Анна к тому времени, как папа стал задумываться о рукоположении, была не только старше меня, но и гораздо рассудительнее. И я предположила, что Анна Ильинична обязательно должна была участвовать в обсуждении столь серьезных перемен. Моя догадка была верной. Анна Ильинична подтвердила:
– Я действительно принимала участие в обсуждении и в том, чтобы этого добиваться, потому что папа решил стать священником твердо: его на это благословил духовный отец Владимир Смирнов в 1972 году. Сначала папа добивался этого в России, в 1973 году родители уехали в Латвию, и там замечательный человек, митрополит Рижский и Латвийский Леонид многое сделал для папиного рукоположения, но в России это все же не удалось – никто не решался на этот шаг. И в конце концов, когда мы жили уже давно в эмиграции, был придуман необыкновенный ход: рукоположили его в Парижской архиепископии и отправили в Иерусалим, где папу принял блаженнейший Патриарх Иерусалимский Венедикт. Конечно, это было очень сложно, обсуждалось семьей постоянно, и мы все молились об этом. Поэтому его рукоположение – единое решение всей семьи. Что касается Израиля, мы, честно говоря, не понимали, к каким страданиям приведет переезд туда, к каким несчастьям. Иначе мы бы его не добивались. Но это тоже было единое решение семьи.
– Что вы имеете в виду?
– Гонения. И не со стороны государства Израиль, а со стороны эмигрантского общества. Государство вело себя безукоризненно. Например, папа не служил в армии. Став священником, он написал письмо, что больше не может держать в руках оружие, но рад будет всячески послужить стране Израиль, на что получил ответ: «Вы освобождаетесь от обязательной службы по уважительным причинам. Вы можете участвовать в добровольно-вспомогательных частях». И никакого шума, никакой огласки. Но эмигранты, русские интеллигенты, затравили нас так, что мою сестру оставил муж. Несколько семей распалось из тех, кто пытался сохранить верность нашему дому, но ни у кого это не было так трагично, как у нее. Она погибла – покончила с собой. Поэтому я и говорю, что, если бы мы знали, какую цену заплатим, может быть, мы бы ее платить не стали.
Мы принесли несчастье многим другим. Пока папа не стал священником, эмигрантское общество в Израиле еще терпело его, но когда его рукоположили, народ сошел с ума. На нас писали бесконечные доносы, на которые, надо сказать, служба безопасности никак не реагировала. Один раз папу вызвали в Шин-Бет (местный КГБ): «Ты знаешь, что в Московской Патриархии сидят шпионы, враги Израиля?» Они имели в виду, что тогда между СССР и Израилем не было дипломатических отношений. Замечу, что, так как на иврите нет «вы», в переводе эта официальная беседа выглядит как доверительная. «Знаю, – ответил он. – Поэтому я хожу к грекам». – «Но ведь они иногда приходят к грекам, и греки их принимают. А если ты услышишь, что договариваются о взрыве, что ты сделаешь?» – снова спросили его. «Срочно побегу в полицию», – сказал папа. На этом вопросы кончились, и больше никогда ничего папа не услышал. У него были хорошие отношения со священниками Московской Патриархии в Иерусалиме, и я думаю, что они не были прямыми агентами. Шоферы, секретари – скорее всего. Хотя, конечно, чужая душа – потемки.
А интеллигенция не могла успокоиться: постоянные передачи по радио, на Рождество даже погром учинили как-то потому, что мы елку поставили. В конце концов наша маленькая христианская община дольше не могла это выдерживать, и мы уехали во Францию. Слишком дорого стоила верность тем, кто хотел быть верными. Быть христианином все-таки не означает немедленно быть мучеником (притом мучеником не от властей, а мучеником в своей семье).
Папиного рукоположения я не помню: я его не видела – оно состоялось 28 августа на Успение, когда я вернулась домой готовиться к школе. С отцом остались мама и младшие дети: пока им не пришла пора идти в школу, они жили на приходе постоянно, а я – с бабушкой в Москве.
Некоторое время отец служил в Осташкове на берегу озера Селигер – сначала диаконом, а потом вторым священником.
В моей памяти, в моей жизни Осташков навсегда останется самой чудесной сказкой на земле, тем местом, куда хотелось бы уехать. Дороги его, на манер питерских, планировались строго прямыми, без малейших изгибов: улицы были параллельными, переулки – перпендикулярными. А поскольку Осташков расположен на полуострове, даже в центре города были такие точки, откуда с трех сторон переливалось в солнечных лучах озеро. Аккуратные, крепкие и уютные домики, гулять вдоль которых мы никогда не уставали: на каждом окошке под занавесками ручной работы стояли горшочки с цветами. Они были одного сорта, названия которого я так и не узнала, но поражали разноцветием: красные, желтые, оранжевые, синие – они смотрелись так радостно, что в ответ им всегда хотелось улыбаться. Отчего-то мы прозвали их лисичками.
Осташков – это навсегда самый вкусный копченый угорь, самая лучшая ягода на свете – морошка, самые большие корзины черники, белых и подосиновиков. И лучшее озеро в мире, по которому было налажено замечательно продуманное водное сообщение на теплоходиках в самые разные его уголки. В первую очередь к острову Столобный, куда в XV веке с Новгородчины пришел молодой монах Нил. Здесь он прожил отшельником 27 лет. А после смерти был прославлен в чине преподобных, и на месте его отшельничества была устроена Нило-Столобенская пустынь. После Октябрьского переворота монастырь превратили в трудовую коммуну, на самом деле – колонию для малолетних преступников. Настоятель храма в Осташкове отец Владимир Шуста (ставший впоследствии наместником Столобенской пустыни архимандритом Вассианом) однажды рассказал, что в колонии свой срок отбывал сын Антона Макаренко – самого известного советского педагога, разработавшего установки педагогического мышления советского учителя, и по совместительству бригадного комиссара НКВД. Но больше я эту информацию нигде не встретила. А вот то, что со стен, до самого купола, была отбита не только роспись, но и штукатурка – остались голые камни, – видела своими глазами.
Теплоходики перемещались целый день и по другим маршрутам, к остальным островам, которым, казалось, не было счету. А когда папа купил у кого-то старую деревянную лодку, мы смогли путешествовать сами. Так мы попали по протоке внутрь острова Хачин, где обнаружилось еще одно озеро – Белое. Вода в нем просвечивалась до дна на любой глубине, так что малютки-угорьки и их родители не могли спрятать свою личную жизнь от любопытных глаз в тине и камышах. Вообще в Хачине заключено 13 внутренних озер… Не буду ни вспоминать, ни рассказывать, как однажды, двадцать лет спустя, я обнаружила вместо Осташкова совсем другой, мертвый город. Но, признаюсь, когда наступает переутомление, мне до сих пор снится мой Осташков из прошлой жизни.
К моим девяти годам «подоспел» переезд в новую квартиру. Поскольку родители были многодетными, папа написал письмо депутату Бауманского района. Им по совместительству с должностью главы государства, Генерального секретаря ЦК КПСС, был Леонид Ильич Брежнев. И неожиданно нам дали целую квартиру на Покровке. Мы с папой поехали ее смотреть, он по какой-то надобности ненадолго ушел, а я осталась ждать, сидя на лестнице, когда мимо меня промелькнуло неземное создание – худенькая, необычайной красоты девочка примерно моего возраста в пончо, которое на долгие годы стало предметом моих грез. Девочка внимательно осмотрела меня и, ужасно смешно картавя, поздоровалась.
Получается, что я первой познакомилась с нашими соседями Лецкими, ставшими впоследствии настолько близкими и родными, что мы не закрывали дверь квартиры, чтобы они всегда могли зайти. В комнате Марины (той самой девочки) была слышна наша кукушка, прилежно отрабатывающая на кухне каждые полчаса. А иногда, когда к нам приходили гости с детьми, и чаще: папа вставал на сундук под часами и переводил стрелки. Хитрость заключалась в том, что после придачи ускорения течению времени надо было совершить полный суточный круг, и к концу всем приходилось нелегко. Особенно тем, кто вынужденно наслаждался концертом через стенку, не заказывая музыку. Думаю, что самые счастливые часы в жизни Марины наступали, когда часы ломались и их относили в ремонт.
Мы тоже заходили порой в гости к Лецким и тогда замечали бесшумно передвигающуюся миниатюрную бабушку. Эстер Иосифовна (на самом деле Эсфирь) была женой известного советского резидента Леонида Абрамовича Анулова (настоящая фамилия Москович) – организатора нелегальной агентурной сети «Красная капелла» в Швейцарии, прошедшего по возвращении на родину по лагерям и ссылкам. Леонид Абрамович был засекречен настолько, что в 1974 году его похоронили под псевдонимом. Эсфирь Иосифовна резидентом не была, но всегда сопровождала мужа в качестве прикрытия. Году в 1931-м им пришлось взять на задание семилетнего сына, и тот ни разу не проговорился, что его родители – граждане СССР. А Эсфирь однажды чуть не провалила задание: в поезде женщину окликнул проводник, знавший ее под другой фамилией. Она обернулась. Поняв все, заплакала и мгновенно придумала, будто то была фамилия ее первого и погибшего мужа. От Эстер Иосифовны мне достался дорожный сундук, с которым она путешествовала по Европе. Я же использовала его как шкаф: там вполне помещался весь мой гардероб.
Уже взрослой я стала крестной Марины и ее сына Сережи. Крестилась и ее мама Ирма Леонидовна.
Нам удалось привлечь внимание не только Лецких. Неординарная внешность папы и мамы, их многодетность привлекли внимание семьи, живущей по другую сторону двора, где мы гуляли. Так мы познакомились с Делоне. Семья включала бабушку, маму и двух девочек. Старшая, Катя, была на год младше меня. Вторая, Даша, родилась на пару месяцев ранее нашей Дарьи. С семьей Делоне мы дружим по сей день. Только бабушки уже нет в живых. Наталья Николаевна была первым человеком на моей памяти, кто вышел из коммунистической партии, поскольку она стала христианкой. Родившаяся, как и наша мама, в 1941 году, ее дочь, тетя Лена, – сильная, смешливая, отважная – чуть позже стала активной прихожанкой Николо-Кузнецкого храма. Моя подруга Катя, выйдя замуж за нашего друга детства Алешу Емельянова, стала матушкой, Даша – замечательный художник. Это, конечно, незаслуженно короткий рассказ о долгих и разных годах жизни бок о бок с семьей Делоне. Счастливой жизни.
В новой жизни меня неожиданно ждала отдельная комната и новая французская школа, находящаяся в Лялином переулке – почти напротив нашего дома. Музыкальную решили оставить: добираться до нее с Покровки было столько же, как и от прежнего места жительства. Всех нас подстерегал непривычный метраж, потрясающий не только воображение, но и… физическое тело. Младшенький Петя принялся бегать по коридору, кататься на велосипеде, играть в футбол и тут же сломал руку. В день, когда ему снимали гипс, палец на руке сломала Таня.
Осташков был первым местом папиного служения. Его назначили вторым священником в храме того самого отца Владимира Шусты, который содействовал рукоположению. Спустя пару лет наша семья оказалась совсем в другом месте. На погосте Чурилово, то есть на кладбище при деревне Васильково, находящейся в 8 километрах от города Кувшиново. И я была уверена, что на погост папу перевели. Но папа поправил, все произошло не так:
– Там был священник. И когда он ушел в отпуск на месяц, владыка Гермоген благословил меня поехать послужить вместо него. Мне там понравилось: очень хороший народ, и я понравился старосте…
– Марье Алексеевне? – перебиваю отца.
– Да. И она все сделала, чтобы меня перевели. Только спросила меня: «Вы бы хотели у нас остаться?» Я, собственно, не думал об этом, у меня и мысли не было изменять Осташкову, но сказал, что мне понравилось. И через несколько месяцев я уже там служил.
Формально наш новый приход располагался на 80 километров ближе к Москве, чем Осташков. Фактически же до Селигера можно было добраться на прямом поезде с апокалиптическим номером 666. Вооруженный «числом зверя» поезд устремлялся из Москвы в Осташков, куда благополучно приезжал в комфортные 6 утра. А вот в Кувшиново состав прибывал в 2 часа ночи. Добраться туда можно было и днем, но почему-то все пути в светлое время суток были только многопересадочными. Их мы освоили тоже, но позже. Для начала папа решил, что самым коротким будет понятный ему путь – прямой поезд. Все бы ничего, но наш приход располагался не в самом городе, а в 8 километрах от Кувшиново, в деревне Васильково. Днем, особенно в хорошую погоду, мимо Васильково по сельской дороге пыхтел автобус-пазик, кондукторша которого, не сходя со своего сиденья возле водителя, зычно оповещала на каждой остановке: «Кто взошел в заду, передавайте на билет». На ночь же (а также в выходные, в дождливую погоду или в мороз) движение городского транспорта замирало, так что приходилось идти пешком.
Словом, однажды теплой летней ночью, с рюкзаками, полными вещей и провианта (снабжение села в 70-х годах достойно отдельного описания), мы с отцом спустились из вагона на землю, обещавшую стать родной на ближайшие годы. Ночь, тишина. Ни улицы, ни фонаря, ни тем более аптеки – одна лишь железнодорожная насыпь да дорога между бараками.
– Знаешь, от поезда до дома на два километра ближе, чем от автостанции. Всего-то шесть. На целых две тысячи метров меньше. И на четыре тысячи шагов.
Мне всегда хотелось верить, что я похожа на папу, но уже тогда я понимала: есть в нас кое-что разное. Он всегда, в любой ситуации оставался оптимистом. А еще был сыном учительницы математики. Мне же по наследству досталось его бескрайнее воображение и, как мы помним, неумение считать, связанное с мамиными филологическими генами. Поэтому радость его от вычитания из тысяч шагов двух часов ночи, умноженная на мои 10 лет, выглядела неуместной.
Сначала мы шли на равных. Бодро миновали речку Вонючку, на самом деле звавшуюся Тухлянкой (обитатели города Кувшиново, коих мы ласково именовали кувшины и кувшинки, страшно обижались, когда москвичи коверкали название единственной водной артерии), вышли из города, и дорогу сразу обступил лес. Страшно не было, но идти надоело, и я решила отставать и канючить. Понимая, что вариантов отступления нет, идти вперед больше не хотелось, а вот капризничать – очень даже.
– Давай споем тропарь святителю Николаю, он всегда помогает путешествующим. – Папа попытался найти компромисс.
«Правило веры и образ кротости, воздержа-а-а-ания учи-и-и-ителя», – жалостливо тянула я и слова, и рюкзак. Сзади послышалось тарахтение, колючую лесную тьму пробил блеск фар, и из тьмы выскочила машина скорой помощи. Я замерла, папа поднял руку. Усатый (отчего я это помню?), похожий на моряка, шофер вопросительно выглянул в окно:
– Нам бы до Чурилово.
– Я в Высокое.
– Мы там дойдем, подвезите, пожалуйста. Мы с ночного поезда, дочка спать хочет.
– Садитесь.
Высадив нас на повороте, усатый исчез за домом председательши колхоза Октябрины. Я была счастлива. Наутро папе кто-то сказал, что в Кувшиново нет станции скорой помощи. А если бы и была, в Высоком отсутствовала телефонная связь. Поэтому в селе ни у кого не было телефонного аппарата, чтобы вызвать машину в ночи. Как бы то ни было, я считаю, что именно наш приезд на этот приход официально закрепил мое вступление в статус поповны.
Здесь придется признаться в страшной лжи: ехали мы с папой не совсем в деревню, нам было необходимо попасть на кладбище. Рядом с деревней Васильково был расположен погост Чурилово, в ограде которого стояли две избы – священника и церковный домик – и сам храм. Столь удивительное место расположения дома впоследствии дало название серии рассказов друзьям о наших приключениях, начинающихся со слов «когда мы жили на кладбище». Особый колорит нашим историям придавало то, что, говоря так, мы нисколько не лукавили.
Поселились мы сначала в избе, считавшейся церковным домиком: в священническом доме организовали косметический ремонт – переклеивали обои, красили полы. Работы выполнялись бабулями (все четверо мужчин-прихожан из окрестных деревень и города Кувшиново появлялись в храме два раза в год – на Пасху и Рождество). Я оказалась в совершенно непривычном для городской девочки мире и, в ожидании мамы с сестрами и братом, с головой ушла в приходскую жизнь. Первым делом подружилась с бабой Маней. Она не только пела на клиросе (кладбищенские певчие называли его крылос), но и заведовала русской печью вместе с сотнями просфор, которые она пекла, несмотря на малочисленность прихода. Но в храме была заведена традиция: помимо традиционных одной-двух прос-форочек, полагавшихся к записке, к каждому сорокоусту прилагалось 40 просфор. В итоге, готовясь к воскресной службе, мы пекли их не меньше чем пол тысячи.
Я следила за тем, как баба Маня укладывала «колодцем» дрова прямо внутрь огромной пасти русской печки (в Осташкове у нас была только голландка да в кухне печь с плитой). Затем лучины, немного старых газет. Так я узнала, что дрова сначала должны прогореть и лишь потом в оставшемся от них жаре готовится еда. Тем временем баба Маня разводила дрожжи и ставила закваску рядом с печкой. Так, чтобы ей было тепло, но не жарко. Дрожжи случались сухими и старыми настолько, что тесто порой не всходило, новых же купить было негде: как и многое другое, они являлись дефицитом. Старушка волновалась каждый раз: морща лоб, нахмурившись, косилась на банку с мутной жидкостью закваски, сосредоточенно тыкала пальцем в ведро с тестом, вымешивала снова, уговаривая его, заботливо укутывала в старое одеяло. Наконец, удовлетворенная, присыпала клеенку мукой, выкладывала здоровенный кусок, раскатывала здоровенный круг.
Сначала потолще – для оснований, рядом тонкий пласт для «шляпок». Каждую вырезали вручную, сверху шлепали печати с изображением креста или Богородицы (тогда моя сестра Таня полюбила Богородичные просфорки и любит их по сей день. Поэтому мы всегда стараемся для нее найти такую). Иногда шляпки выходили кривыми – если их вырезать от края теста. Эти баба Маня склеивала в отдельный комок и откладывала. Огромные чугунные противни по 160 просфорочек ставили под полотенца – подниматься. Служебные – большие – отдельно. Печь прогорала, в устье протискивались противни, заслонка закрывалась. Тут начиналось самое интересное. В «отбракованные» шляпки добавлялись соль и сахар, они поднимались еще раз, после чего баба Маня пекла пироги и плюшки, смотря что из начинки было под рукой – варенье или обычный сахар. Пироги казались вкусными до невозможности. Но вкуснее всего были теплые, только из печи просфорочки.
Воодушевленная умением готовить в печи, довольно скоро я решила приготовить суп к маминому приезду. Из продуктов была прошлогодняя мягкая, проросшая картошка, кислая капуста и тушенка. Стало быть, щи. Приготовив, оставила их доходить на печке. На следующий день я с гордостью открыла кастрюлю перед мамой. Щи прокисли. Я не знала, что кастрюлю надо было приоткрыть. Опыт, конечно, бесценный, но я сильно и долго переживала.
Мама с младшими детьми приехала к концу ремонта. Мы уже перебирались в наш дом, когда к воротам свернула ехавшая мимо передвижная лавка – грузовик, наполненный разным товаром. Рядом с шофером сидела сама Октябрина. Кузов распахнулся, богатств там было, как в пещере с сокровищами: кастрюли, тарелки, мочалки и зонтики. В углу я приметила розовое ватное одеяло и две сиявшие синим атласом огромные китайские пуховые подушки. «А можно?» Зажмурилась. Подушки были нереально дороги, 8 рублей. «Я-то согласна. А вот что будет говорить княгиня Марья Алексевна?» – отшутилась Октябрина, имея в виду, конечно, не грибоедовскую героиню, а нашу церковную старосту.
Мария Алексеевна была женщиной видной. И еще более грозной. Она, безусловно, пристально следила за папой, которого сама же и перевела. Но он был столичным чужаком и оказался в глубинке по совершенно неясным для нее и тревожным причинам. Тем более что по его внешнему виду было понятно, что папа – неформат для сельского батюшки. Впрочем, довольно скоро разобравшись, что на «ее» приходе оказался голимый и беспросветный энтузиаст, староста стала относиться к нам со снисходительной жалостью. Но и докладывать «куда следует» не забывала.
Наступило удивительное время. На кладбище мы жили все лето. После Успения, то есть 29 августа, я возвращалась в Москву учиться, и мы жили с бабушкой Таней. А мама с малышами, которым еще рано было ходить в школу, оставалась с папой в деревне. Я же приезжала к ним на каждые каникулы. С удовольствием припомню все, что мне довелось делать, обосновавшись на кладбище. Тем более что детские воспоминания оказались самыми яркими, непоистертыми. С удовольствием, потому что и тогда у меня не было ощущения, что жизнь полна непереносимых трудностей и непомерных тяжестей, и сейчас нет. Из всех занятий детства я терпеть не могла лишь полоть огород. К счастью, его у нас практически не было. Все остальное, в том числе мыть полы, было несложно и даже интересно. Но в храме мы не убирались. Нам, с приезжавшими из Москвы подругами, разрешали петь на «крылосе» и иногда читать часы. Всем раздавались ноты, и старушки гордо утыкали в них носы. Меня приняли дискантом, Инну (дочь художника Александра Шумилина), не понимавшую, по ее собственному признанию, в нотах ровным счетом ничего, – альтом. Впрочем, не только Инна не могла читать ноты и церковнославянский. Во время всенощной, где много меняющихся «частей» службы, понять, что поет хор, не было никакой возможности: некоторые полуграмотные старушки слухом, возможно, и обладали, а считывать текст не успевали. Однажды я прислушалась к голосу стоявшей рядом бабульки. «Фня-фня-фня», – послышалось мне. Прислушалась внимательнее. «Фня-фня-фня», – сосредоточенно «читала» слова и ноты певчая. Неудивительно, что молящиеся в храме ничего не могли разобрать.
Конец ознакомительного фрагмента.