Вы здесь

Понятие преступления. Часть первая. Фундаментальные науки и уголовное право (А. П. Козлов, 2004)

Часть первая

Фундаментальные науки и уголовное право

Раздел 1

Формальная логика и уголовное право

Уголовное право как прикладная наука не может существовать самостоятельно без связи с теми фундаментальными науками, которые разрабатывают общую методологию бытия, сознания, процесса мышления и его закрепления в том или ином материале. На этом фоне огромное значение имеет философия, что всегда признавалось в теории уголовного права. Так, еще в XIX в. А. Ф. Бернер писал: «Исходная точка и фундамент каждой специальной науки кроются в философии. Уклоняться от философии значит строить на воздухе и начинать излагать науку без всякого принципа, значит отречься совершенно от характера научности. Конечно, и философия не есть нечто законченное и безусловно установившееся».[1] Однако признавать данный факт и следовать ему непреложно – это разные вещи. К сожалению, довольно часто наука уголовного права игнорирует положения философии то ли в силу авторских амбиций, то ли в силу нежелания связывать свои выводы с чем-то фундаментальным, то ли из-за размытости самих философских представлений о тех или иных категориях.

Здесь мы говорим о философии в широком смысле, понимая, что из нее выделены формальная логика и психология (общая и социальная). На этом фоне ни одно положение уголовного права как прикладной науки не должно проходить мимо философии (говорим ли мы о реальном бытии норм, или о преступном поведении, или о внутреннем мире преступника, или о наказании и его целях и т. д.). Чтобы не впасть в ошибку несоответствия прикладной науки и философии в ее широком понимании, я полагаю важным самому разобраться в некоторых сложных вопросах собственно философии, формальной логики и психологии. При этом основной упор сделан на двух последних как на наиболее сложных или нарушаемых в теории уголовного права, иные же вопросы философии, коль скоро они понадобятся для рассмотрения тех или иных категорий уголовного права (например, причинной связи), будут рассмотрены по ходу уголовно-правового анализа.

Уголовное право, как и любая другая отрасль науки, имеет свое значение и социальный смысл лишь тогда, когда оно не замыкается в себе, не «работает» только на себя. «Человеческое познание… может оставаться научным только при условии, что оно постоянно направлено на применение теории ко всем конкретным, особенным и даже уникальным сторонам действительности изучаемого предмета».[2] Следовательно, уголовное право может признаваться истинной наукой только тогда, когда оно будет адекватно отражать действительность и предлагать такие инструменты, которые бы реально помогали законодательной и правоприменительной практике. Пока об этом приходится только мечтать. Постоянно из уст практических работников выпускники юридических вузов слышат одно и то же: «Забудьте, чему вас учили; у нас все не так»; часто со страниц газет и экранов телевизоров раздаются упреки в адрес ученых-юристов по поводу их оторванности от практики. Все это имеет место не только из-за голословного отрицания некоторыми практиками (что, конечно же, существует) важности научных исследований (каждому судье хотелось бы быть единственным глашатаем истины), но главным образом из-за того, что каждый ученый стремится высказать оригинальную теорию, часто противоречащую иным существующим теориям, а иногда здравой логике. Например, классификация форм соучастия, произведенная А. А. Пионтковским, признается Ф. Г. Бурчаком – в плане логическом – безупречной, и тем не менее он создает классификацию форм соучастия абсолютно логически невыдержанную, малоприемлемую с точки зрения истинно научных и практических подходов[3] вместо того, чтобы развить и подправить логически безупречную, по его же мнению, позицию А. А. Пионтковского. То же самое происходит и с проблемами единичного преступления и их множественности, на которых мы еще остановимся. Вполне естественно, что практика не может, да и не имеет права воспринимать в своей деятельности взаимоисключающие теории. Отсюда и негативное отношение практиков к теории вообще.

Думается, аксиоматично, что наука уголовного права может быть принята практикой только тогда, когда она: а) будет адекватно отражать действительность; б) реально прогнозировать будущее; в) соответствовать диалектике развития уголовно-правовых явлений и истории науки; г) отвечать правилам формальной логики.

Таким образом, главная проблема науки уголовного права заключается в правильном представлении о действительном положении вещей. При этом желательно максимально возможное исключение уголовно-правовых условностей и идеологических наслоений. Вполне оправданно возникают те или иные трудности при отражении действительности в научных понятиях. Эти трудности можно преодолеть, если соблюдать определенные правила. К сожалению, наша наука уголовного права, во многом идеологизированная, все больше и больше отказывается от формальной логики в пользу политических требований. Противники применения категорий формальной логики в праве, в том числе уголовном, были всегда. Еще А. Жиряев отмечал: «Логическая правильность какого-либо разделения еще не может служить ручательством в том, что оно необходимо или по крайней мере полезно в науке… Наше разделение основывается не на одной только логической правильности, но и на практической необходимости, то есть оно требуется самой идеей уголовного правосудия».[4] Несколько позже Н. Колоколов по этому поводу писал: «Надо отказаться от попыток найти руководящее начало по данному вопросу (дифференциации видов умысла. – А. К.) путем формально-логического метода, которым руководствовались немецкие ученые, и перенести его разрешение на почву опытной психологии».[5] По мнению С. П. Мокринского, пытавшегося «перекинуть мост от догмы к политике», «не надо забывать, что право нелогично по самой природе своей, что оно рождается и вырастает на почве компромисса… Наряду с формально-логической обработкой законодательного материала должно быть предпринято политическое изучение предположений репрессии»,[6] словно политика – абсолютно нелогичная вещь. Вполне понятно такое прохладное отношение к формальной логике. В науке уголовного права, которая довольно часто говорит обо всем и ни о чем, в которой каждый может высказывать свои идеи по собственному усмотрению, формальная логика – только помеха. Однако если мы не собираемся спорить столетиями по одному и тому же вопросу и хотим достичь каких-то существенных результатов в науке и практике, нужно поставить научного работника в жесткие рамки соблюдения правил формальной логики, что не позволит ему «растекаться мыслию по древу». В приведенных высказываниях абсолютно не оправданно противопоставление формальной логики и практической необходимости, поскольку практике нужны как можно более точные, ясные понятия, определения, классификации, которые может дать только формальная логика. «Устранение из системы криминализации деяния всякого рода недомолвок, двусмысленных положений, повторов и других подобных недочетов исключает возможность произвольного толкования признаков составов преступлений, а следовательно, создает и более широкие возможности для дальнейшего упрочения принципа законности в рассматриваемой сфере».[7] И уж совсем непонятно противопоставление формальной логики и психологии, каждая из которых должна находиться в прикладном исследовании на своем месте.

Еще Екатерина II указывала, что нужно исходить из буквы закона, формально подходить к нему: «Нет ничего опаснее, как общее сие изречение: надлежит в рассуждение брать смысл или разум законов, а не слова. Сие ничто иное значит, как сломить преграду, противящуюся стремительному людских мнений течению»,[8] т. е. одной из своих задач императрица считала необходимость возведения преград против толкования закона не по букве, а по духу, против «отсебятины» в толковании. Отсюда толкование буквы закона как формального признака должно в существенной части исходить из формальной логики, имея направление, выработанное духом закона. «Современной прогрессивной юриспруденции все более свойствен диалектический подход к рассмотрению правовых явлений. Диалектический подход не отрицает, а предполагает изучение права и с позиций формальной логики, но формальная логика вступает в свои права тогда, когда правовая норма, институт насыщаются социальным содержанием и выполняют важнейшие функции определителя правильного объема выработанного понятия».[9]

Ясно, что следование только правилам формальной логики без учета диалектики развития явления и истории науки приводило и может привести к опасным заблуждениям,[10] тем не менее отбрасывать и изгонять логический анализ из науки неоправданно, поскольку «в некоторых случаях может оказаться полезным выразить это представление с помощью средств символической логики. Выражение проблемы в формальном языке придает ей точность и определенную ясность, что иногда может облегчать поиски ее решения».[11] Здесь А. П. Никифоров прав, но не точен: не иногда, а всегда формально-логический анализ должен соседствовать с диалектикой развития явления и историей науки, поскольку даже обычное научное действие – определение понятия, само по себе уже формальнологическая категория, то же самое касается и классификации. Поскольку наука уголовного права никогда не обходится без определения понятий и классификации, постольку мы всегда должны исходить из правил формальной логики, хотя и не только из них.

Достаточно точно отразил необходимость исходить из фундаментальных наук в уголовно-правовых исследованиях В. К. Жеребкин: «В сфере права логическое предшествует юридическому, существование последнего объясняется во многих случаях исключительно логической основой. Юридическое логически детерминировано».[12] Хотя в конце работы он попытался обосновать определенную специфику правовых понятий и их внелогические особенности,[13] однако данные попытки вряд ли приемлемы и мало убедительны. Все выделенные автором особенности понятий права в целом можно соотнести с понятиями иных отраслей науки, распространить на них и доказать их внелогические особенности. Тем не менее при этом В. К. Жеребкин вынужден признать, что «логико-гносеологический процесс формирования и выработки понятий не дополняется какой-либо внелогической, социальной процедурой (курсив мой. – А. К.)»,[14] т. е. если и существуют какие-то внелогические особенности правовых понятий, то и они действуют в рамках логических правил. Трудно сказать, как все это понимать.

Если диалектика развития уголовно-правовых явлений и история науки как-то представлены в работах отдельных авторов, хотя бы с 1917 г., а изредка и более глубоко исторически,[15] то правила формальной логики в целом не находят места даже в тех немногих случаях, когда авторы о них упоминают, но сами им не подчиняются. Например, К. А. Панько раскрывает правила классификации и тем не менее выделяет неоднократность, систематичность, промысел, реальную совокупность как одноуровневые, самостоятельные разновидности повторности,[16] не задаваясь вопросом, действительно ли они одноуровневые и самостоятельные разновидности; не может ли реальная совокупность выступать в виде неоднократности, систематичности, промысла, и, естественно, не отвечая на него.

На этом фоне возникает масса сложных вопросов по решению проблем единичного преступления и их множественности. Думается, одной из основных проблем в этом плане является то, что в теории уголовного права до сих пор не решено, с чем она сталкивается, когда идет речь о единичных или о множественных преступлениях: либо с совершенным конкретным лицом конкретным преступлением, либо с видом преступления, отраженным в диспозиции нормы Особенной части. Отсутствие такого решения приводит ко множеству неудач при рассмотрении вопросов классификации. Например, В. П. Малков выделяет в качестве единичных, наряду с другими, продолжаемые преступления и преступления с альтернативными действиями как разновидности сложных единичных преступлений и вместе с тем указывает, что последние нередко «носят продолжаемый характер»,[17] попросту говоря, являются продолжаемыми преступлениями. Дифференциация продолжаемых и альтернативных преступлений в отдельные классы подчеркивает их самостоятельность, обособленность друг от друга, а признание альтернативных продолжаемыми исключает их обособленность. Разумеется, здесь прежде всего нарушены правила формальной логики, но нарушения эти базируются именно на том, что диспозиция таких преступлений по объему шире конкретных преступлений. Вот это различие в объемах и не учитывается в теории уголовного права.

Фактически не решен вопрос о месте тех видов преступлений, которые фиксируют множественность, но выступают в законе в виде одной нормы, т. е. схожи с единичным преступлением.

И последнее. По вопросам единичного преступления и множественности преступлений в теории есть много точек зрения, иногда взаимоисключающих. В этом потоке позиций студентам, научным работникам, практикам очень сложно разобраться. Однако у всех этих точек зрения общий изъян: они страдают однобокостью подхода – излишним стремлением опереться на преступление только как на объективную категорию.

Сказанное подтолкнуло автора к решению указанных проблем, а также поиску приемлемых позиций.

Подраздел 1

Понятие и его определение

Законы формальной логики необходимы для любого научного исследования. Они помогают более четко мыслить, отобрать существенное и несущественное и, главное, являются инструментом общения между людьми, поскольку жесткие логические структуры, осознаваемые каждым одинаково, позволяют понять друг друга, найти точки соприкосновения в общении. Без формальной логики мы можем получить диалог слепого с глухонемым, диалог без стержня.

Основная логическая категория – понятие. Разработка ясного, четкого, недвусмысленного понятийного аппарата, по существу, становится одной из главных задач любой отрасли науки, в том числе и науки уголовного права.

Понятие – «1) (филос.) форма мышления, отражающая существенные свойства, связи и отношения предметов и явлений…; 2) в логике – мысль, в которой обобщаются и выделяются предметы некоторого класса по определенным общим и в совокупности специфическим для них признакам».[18] Здесь мы видим, что объединяются философское и логическое определения понятия. Мало того, иногда и в логике понятие представляется как форма мышления.[19] С другой стороны, и в философии понятием иногда признается мысль, а не форма мышления.[20] В целом в логике понятие определено как «мысль, в которой обобщены в класс и выделены предметы по системе признаков, общих для этих предметов и отличающих их от других предметов».[21] Думается, именно такой подход является единственно верным и оправданным, в противном случае трудно объяснить то противоречие, что формы и законы мышления изучаются логикой,[22] тогда как форма мышления – понятие – признается высшей категорией философии.

В понятии отражены свойства, связи, отношения предметов и явлений познания, но не все, а только существенные, позволяющие отграничить указанный предмет от других. Поиск существенных признаков – дело конкретного случая, важно при этом отметить, что если признак, его свойство и т. д. повторены в нескольких предметах или явлениях, они не могут быть признаны существенными и составлять содержание конкретного понятия. «Содержание понятия – это система признаков, на основе которой осуществлено обобщение и выделение предметов в понятия».[23] Поскольку содержание позволяет выделить отдельные предметы, постольку лишь существенные свойства, связи, отношения могут создавать понятие.

Очень важно установление объема понятия, т. е. совокупности «предметов, которая мыслится в понятии»,[24] множества «предметов, обобщаемых и выделяемых в понятии».[25] Объем позволяет исследователю разобраться в видах понятия и четко классифицировать предметы, входящие в понятие. Это касается и совместимых понятий, когда объемы их частично или полностью совпадают, и несовместимых, когда не имеется общих элементов объема понятий.

В целом уголовное право имеет дело с совместимыми понятиями; с несовместимыми – крайне редко (преступление и посягательство при необходимой обороне или крайней необходимости и др.). Поэтому подробнее остановимся на первых. Совместимые понятия соотносятся друг с другом в трех вариантах:

1) соотношения равнозначности, когда понятия полностью совпадают друг с другом основными своими признаками (типичными, существенными) (рис. 1);


Рис. 1


2) соотношения пересечения, когда понятия совпадают между собой частью признаков, другая часть признаков в каждом понятии самостоятельна (рис. 2);


Рис. 2


3) соотношения подчинения, когда понятия соотносятся как целое и часть, при этом все существенные признаки одного понятия являются лишь частью признаков другого (рис. 3).


Рис. 3


Существенность свойств, признаков явления может носить различный характер в зависимости от целей и задач исследования и его приемов. Например, при анализе существенными будут признаваться те свойства, которые помогают обособить класс от класса, являются специфичными для каждого класса отдельно, а при синтезе существенными должны быть признаны только те, которые объединяют различные предметы в один класс. При этом существенные для анализа, естественно, будут несущественными для синтеза, и наоборот.

В этом плане совершенно обоснованно подвергается критике мнение А. Д. Горбуза о том, что только тождество проявляется в существенных признаках, а различие – в признаках второстепенных.[26]

Понятия в их системе могут выступать на различных уровнях. Так, В. Кнапп, А. Герлох предлагают выделять классы первого, второго и более высокого порядка.[27] По существу, это чисто логические разновидности понятия. В правовой литературе, например, предлагается выделять понятия «институты права» также на различных уровнях: генеральные институты, институты, субинституты и подсубинституты – на основании степени их общности.[28] Л. Н. Кривоченко предлагает выделять уголовно-правововые категории применительно к классификации преступлений.[29] Более точной представляется последняя позиция, поскольку категории – «наиболее общие и фундаментальные понятия, отражающие существенные, всеобщие свойства и отношения явлений действительности и познания»,[30] по крайней мере, это более соответствует выделенным В. П. Малковым генеральным институтам: вне всякого сомнения, понятия «уголовный закон», «преступление», «наказание» – это предельно общие, фундаментальные понятия уголовного права, т. е. категории права. В то же время в уголовном праве, да и в праве вообще, традиционно сложилось понятие «институт права», хотя вот этой всеобщности, фундаментальности в нем не выделено.[31] Представляется, что все указанные понятия имеют место и в уголовном праве: на различных уровнях общности располагаются категории, институты, виды уголовно-правовых понятий. Особенно важно это терминологическое и сущностное размежевание при выделении уголовно-правовых понятий Общей и Особенной частей уголовного права. Например, категории преступлений выделяются в Общей части (особо тяжкие, тяжкие и т. д.) и конкретизируются в Особенной части (кража, хулиганство и т. д.). Для того чтобы в подобных случаях не было терминологического смешения, лучше в конкретных ситуациях относительно понятий Общей части применять термин «институт», а Особенной части – «вид», что, впрочем, не исключает применения термина «вид» и относительно некоторых понятий Общей части уголовного права, когда подобное не входит в противоречие с понятиями Особенной части, и наоборот. В тех условиях, когда в исследовании не будет хватать трехуровневого деления понятий, нельзя исключить и применения терминов «подинститут», «подвид».

Любое понятие, кроме абсолютно очевидных, требует своего определения, что представляет собой логическую операцию, раскрывающую содержание понятия[32] и заключающуюся «в придании точного смысла языковому выражению, которая позволяет, когда это требуется, выделить или уточнить значение этого выражения».[33] Несмотря на кажущееся различие, в данных определениях речь идет об одном и том же: определение – это обобщенное толкование понятия. При этом определение решает задачу «выделить систему признаков, общую и отличительную для предметов, обозначаемых термином».[34] Разумеется, здесь речь идет о системе существенных признаков: общих, необходимых для синтеза, и специфических, необходимых для анализа.

Логика выделяет виды определения, из которых для нас пока более значимы номинальные и реальные определения. «Номинальные – это соглашения относительно смысла вновь вводимого языкового выражения… Реальные определения, когда придается точный смысл выражениям, значения которых с большей или меньшей степенью определенности уже известны».[35] Из сказанного следует, что номинальные определения достигаются только путем соглашения теоретиков, они не могут быть истинными или ложными, тогда как реальные могут быть истинными или ложными.[36]

В формальной логике сформулированы правила определения и названы ошибки, которые имеют место при их нарушении.

1. Определение должно быть соразмерным, т. е. объемы определяющего и определяемого выражений должны совпадать. Это правило предельно очевидно: количество и значение признаков в их совокупности, входящих в определение, должны полностью соответствовать объему и значению понятия. Возможные нарушения данного правила: а) слишком широкое определение, когда определяющее по объему выходит за границы определяемого. В таком случае в определении будут указаны признаки, излишние для понятия; б) слишком узкое определение, когда определяющее понятие по объему меньше определяемого, не достигает его границ. При этом определение не будет полностью характеризовать понятие; в) перекрещивающееся определение, когда определяющее и определяемое понятия пересекаются; г) определение «как попало», когда полностью не совпадают определяемое и определяющее понятия. Из всех указанных нарушений правил определения в теории уголовного права практически не встречаются нарушения последнего и чрезвычайно редки нарушения предпоследних видов. Более распространены, на наш взгляд, первые два.

2. Определение не должно заключать в себе круг; нарушение данного правила – круг в определении, разновидностью которого является определение idem per idem. Нарушения такого рода не столь редки в уголовном праве. Взять хотя бы законодательное определение организатора как вида соучастника: организатор – лицо, организовавшее преступление (ч. 3 ст. 33 УК РФ), т. е. даже отточенные законодательные формулировки не лишены подчас нарушений правил формальной логики.

3. Определение должно быть ясным, иначе говоря, должны быть известны и очевидны смыслы и значения терминов, входящих в определяющее, в него нельзя включать термины, требующие дополнительного толкования. Ошибка при этом – неясное определение. К сожалению, в теории уголовного права довольно широко представлено нарушение этого правила, когда авторы приводят определение понятия и здесь же в скобках дают толкование свойства, указанного в определении. Возникает естественное недоумение: если второй из синонимов более понятен, нежели первый, который требует дополнительного толкования, то почему второй сразу не применить в определении.

4. Не следует принимать номинальные определения за реальные.[37]

5. Нельзя определять понятие через признаки, противоречащие друг другу, иначе возникает ошибка, которую можно назвать «применение взаимоисключающих признаков».

Подраздел 2

Классификация как разновидность деления понятий

Для того чтобы лучше раскрыть объем понятия, в логике применяют операцию деления понятия на определенные группы (классы). Деление понятия – «логическая операция, раскрывающая объем понятия».[38] При этом само понятие называют делимым, а полученные при делении группы – членами деления.

Деление производят всегда по какому-либо основанию, которое представляет собой определенную характеристику явления. Основание деления должно быть ясным, четким, понятным, желательно однозначно понимаемым. Некоторые специалисты в области формальной логики не рекомендуют делить понятия по основанию, которое может быть воспринято и понято по-своему разными людьми: например, делить книги на интересные и неинтересные, города на большие и маленькие и т. д.[39] Думается, авторы учебного пособия «Логика» не совсем правы, поскольку иногда и деление по неопределенному основанию может иметь практическое значение (например, деление книг на интересные и неинтересные при анкетировании или опросе населения может дать желаемый для издателя книг и книжной торговли результат – что считает интересным основная масса населения, отсюда и характеристика книг, которых нужно больше производить). Хотя в принципе лучше избегать деления понятий по неопределенным основаниям, по крайней мере, при отсутствии явно выраженного практического значения.

Характер деления понятий зависит от видов деления, а они бывают таксономические и мереологические. Под таксономическим понимают «выделение в объеме понятия подклассов, являющихся объемами новых видовых по отношению к исходному понятию с точки зрения определенной характеристики, называемой основанием деления». Мереологическое – деление целого на части (стол – это крышка, основание для крышки и крепления ножек, ножки).[40] Последние иногда в логике отрицают: «Деление понятий не нужно смешивать с мысленным расчленением целого на части».[41] Думается, что данная точка зрения не верна. Скорее всего, здесь нельзя говорить о классификации явления (хотя и этот подход спорный, поскольку в таких случаях, например, можно говорить о классификации строительных деталей, конструкций какого-либо предмета), но деление понятия, конечно же, имеет место. Не случайно несколько позже появилась такая разновидность, как мереологическое деление.

По существу, основа понятия всегда одинакова, поскольку понятие – совокупность свойств, признаков, отношений, связей и т. д., т. е. ее мы могли бы представить как А +б + в + г и т. д., где А – основание деления, свойственное всем подклассам; б, в, г и т. д. – признаки понятия, свойственные отдельным классам. Однако деление классов будет различным при наличии разных видов деления. Так, при таксономическом делении к основному видовому признаку (основанию деления) присоединяется другой признак из тех, которые характеризуют понятие: первый класс – А + б; второй класс – А + в; третий класс – А + г и т. д., т. е. мы должны помнить, что в данной ситуации имеем дело с классификацией, при которой должны быть указаны как общие признаки (нужные для возможного синтеза), так и отличительные, необходимые для анализа. При мереологическом делении, похоже, нет необходимости находить общий признак, поскольку в данной ситуации нет смысла говорить о будущем синтезе, речь идет лишь о возможном или реальном сложении частей в целом (не случайно толковые словари выделяют в самостоятельные категории анализ и вычитание, синтез и сложение) и деление представляет собой несколько иную картину: первый вид – б; второй вид – в; третий вид – г и т. д.

В логике выделены некоторые свойства классификации: а) классификацию производят на базе существенного для решения теоретических или практических задач признака; б) при классификации нужно распределить предметы по группам так, чтобы по месту в классификации можно было судить об их свойствах; в) «результаты классификации представляются или, по крайней мере, могут быть представлены в виде таблиц или схем».[42]

Вместе с тем в логике установлены и правила классификации (деления) понятий.

1. Деление должно производиться только по одному основанию. На протяжении всего деления на одном уровне в качестве основания должен сохраняться один признак. Вполне естественно, что с изменением уровня классификации (выделение подвидов какого-либо вида) изменится и основание деления, которое также должно оставаться единственным на этом уровне.

При нарушении данного правила, когда деление на одном уровне производится по нескольким основаниям, возникает ошибка – «сбивчивое деление».

2. Деление должно быть соразмерным, объем членов деления должен быть равен в своей сумме объему делимого понятия. Это правило требует, чтобы «ни один из членов деления не был пропущен».[43]

Возможные ошибки деления: а) «неполное деление», когда объем членов деления в совокупности составляет лишь часть объема делимого понятия; б) «деление с излишними членами», когда в число членов деления включаются понятия, не входящие в объем делимого либо совпадающие по видовому признаку класса с другими классами.

3. Члены деления должны исключать друг друга, т. е. в любой классификации класс А не есть класс Б, класс Б не есть класс В и т. д. Разумеется, речь идет о разграничении по отличительному, сущностному для их выделения признаку, ведь по основанию деления они совпадают. Несоблюдение указанного правила ведет к разновидности ошибки «деление с излишними членами», при котором сущностные признаки нескольких классов или подклассов будут совпадать.

4. Деление должно быть непрерывным, т. е. от родового понятия следует переходить к видовым понятиям одного и того же уровня.

При нарушении данного правила, когда в деление более высокого уровня включаются члены деления более низкого уровня, возникает ошибка – «скачок в делении».

Кроме этих четырех общепризнанных формально-логических правил классификации понятий можно установить еще два. Первое заключается в том, что при определении понятия, выделенного в класс, необходимо исходить из общих и специальных существенных признаков. Поскольку общие существенные признаки уже употреблены при определении делимого понятия, нет необходимости в их повторении при определении понятий каждого из выделенных классов. Поэтому на видовом уровне относительно каждого класса должны быть применены только те существенные признаки, которые свойственны лишь явлению-классу и помогают отграничить его от смежных с ним явлений-классов. Второе заключается в следующем: при сопоставлении различных классов мы имеем право сравнивать только классы одного уровня: либо классы между собой, либо подклассы между собой, либо субподклассы между собой. Ни в коем случае нельзя сравнивать подкласс с классом, субподкласс с подклассом и т. д. Это можно продемонстрировать на таком примере: курица все-таки является разновидностью птиц, но чем же отличается курица от птицы? Можно ли поставить вопрос: «Чем отличается береза от дерева?» Вопрос выглядит несуразным, таким же будет и ответ на него. Членов деления нельзя сравнивать с делимым понятием, поскольку в последнем имеются все признаки, свойства, связи, отношения, характерные для первых (соразмерность деления). Нарушение данного правила можно назвать ошибкой – «разноуровневое сравнение».

И в логике, и в теории уголовного права бытует мнение об относительности классификаций, либо в силу огрубления явлений при них и в силу развития явления во времени и пространстве,[44] либо в силу развития общественных отношений, науки, в силу углубления знаний о предмете.[45] Думается, более точно представление последних, поскольку понятие, его определение и деление (классификация) суть мысль, т. е. субъективная категория, отраженная в конечном счете в науке и, естественно, отражающая развитие самого явления, поэтому главным для классификации остается знание о развитии явления, о развитии отношений науки. Однако более высокая точность еще не свидетельствует об истинности указанного суждения по поводу относительности классификаций.

Беда не в том, признаем мы или нет относительность классификации. Дело в другом. Скорее всего, рассуждения об условности, относительности классификации сказываются на научных теориях, поскольку нетрудно понять логику последних исследований: мир несовершенен, развивается, поэтому любая классификация, даже противоречащая формально-логическим правилам, в таких ситуациях годится. Не случайно по многим спорным вопросам уголовного права существует масса различных точек зрения, в том числе и взаимоисключающих.

В действительности мир совершенен. Ведь нет ничего относительного в классификации копытных животных на парнокопытных и непарнокопытных. Пример с периодической системой Д. И. Менделеева показывает, что можно классифицировать даже предметы, которые еще никто не видел, но они, хотя и непознанные, реально существуют. Разумеется, здесь речь идет о физических явлениях, которые достаточно стабильны во времени и пространстве. В отличие от них, согласно господствующей точке зрения, социальные явления более подвижны и постоянно развиваются, что требует постоянного совершенствования знания о них. Нам представляется это ошибочным. Да, действительно, если раньше нужно было использовать для связи гонца или голубя, то сейчас достаточно нажать кнопку компьютера и можно связаться с любым абонентом в любой точке Земли, естественно, если там есть Интернет. Да, люди живут во все более и более комфортных условиях. Но при чем здесь общественные отношения, которые никогда не изменяются? Все решает простейшее – человек человеку волк или друг, а окружающее техническое оснащение работает на один из этих выборов. Так было десятки тысяч лет тому назад, так все решается и сейчас. Ведь даже космические корабли сегодня выводятся на орбиту не столько для решения космических проблем (хотя и в этом плане в них закладывается оснащение для встречи «враг – друг»), а в большей степени для некоторого технического улучшения жизни на Земле, для контроля за ее развитием, для манипуляции сознанием населения Земли или его избранной части – то же самое оснащение ситуации «враг – друг». Именно поэтому, думается, вполне можно прогнозировать, как это делается в естественных науках, и социальные явления с соответствующей их классификацией. Ну разве трудно было предугадать при нынешних реформах в России деление всего населения на супербогатых, богатых, средний слой, бедных и сверхбедных и что основная часть населения будет бедной и сверхбедной? Все мы материалисты (были!) и должны понимать, что при переходе к капитализму с появлением богатых и сверхбогатых людей эти богатства не могут быть взяты из воздуха (нечто из ничего не выходит и в ничто не превращается), их берут либо у государства, превращая его в нищее, либо у населения, превращая в нищее его, либо то и другое вместе (разумеется, есть и другие пути, но ими быстро богатства не заиметь). Вот это мы и получили при незначительном числе сверхбогатых людей. Не думаю, что Е. Гайдар, А. Чубайс или Б. Ельцин не понимали данного факта и соответствующей дифференциации по доходам (классификации) населения. Поэтому нам представляется, что классификация социальных явлений в ее прогнозировании, а не только в реальном бытии вполне возможна, если она будет объективной, не политизированной.

Ничего в социальной жизни не меняется. Подтверждением этому служит то, что и в уголовном праве определенная группа явлений остается стабильной. Например, кража, изнасилование, убийство во все времена были таковыми; естественно, они могли пониматься по-разному, различным образом оформляться в законодательстве, но это свидетельствует лишь о степени их познания и об отношении к ним, а фактически они были всегда. Да, право шумеров и наше право отличаются во многом, но не потому, что социальный мир изменился, а лишь в силу того, что государство все более и более старается контролировать и регулировать жизнь населения, т. е. те стороны жизни, которые были безразличны для государства шумеров, становятся сегодня важными для современного государства, попадают в сферу его влияния, тогда как сами социальные отношения не изменились. Отсюда нет ничего относительного в классификации трех основных категорий науки уголовного права: учения об уголовном законе, учения о преступлении и учения о наказании. Нет ничего относительного в классификации особенностей действия уголовного закона во времени и в пространстве, в зависимости от гражданства (в отношении граждан России, лиц без гражданства, иностранцев). Этот перечень безусловных классификаций социальных явлений можно продолжить. Однако уже ясно: даже если мы признаем, что социальные явления более подвержены развитию, то и в этом случае по мере познания какие-то из них становятся аксиоматичными и могут быть безусловно классифицированы; другие же остаются в какой-то части непознанными и подлежат условной классификации, хотя и здесь, в случае надлежащего прогнозирования, вполне возможна перспективная безусловная классификация. Таким образом, условность классификации напрямую связана с несовершенством нашего знания о предмете изучения. Усвоение данного факта выдвигает на первое место требование углубленного познания социального явления с позиций материальной и формальной логики. Даже если мы признаем какую-либо классификацию условной, то и в данном случае мы не имеем права при ее создании нарушать формально-логические правила деления понятий.

И последнее. Любое проводимое исследование должно быть относительно истинным и верным. «Обсуждения дискуссионных вопросов в практических делах, как и научные рассуждения, приводят к истинным результатам, если они проводятся с соблюдением рациональных приемов и правил аргументации».[46] Этих правил доказывания и опровержения, выработки выводов и гипотез формальная логика знает довольно много. По ходу дальнейшего анализа уголовно-правовых явлений мы их будем применять и отдельно на них указывать. Здесь же нам представляется особенно важным пока отметить главное правило: любое исследование должно быть полным и объективным, именно поэтому формальная логика выдвигает принцип объективности исследования. Казалось бы, зачем упоминать об очевидных вещах. Увы, к сожалению, приходится говорить и о них.

Ярким примером «нового» типа исследований является работа М. Н. Становского,[47] в которой автор умудрился выбросить из исследования целый научный пласт, оказавшийся для него малоприемлемым; целую научную школу, посвященную уменьшению произвола суда, максимально возможной формализации правил назначения наказания; научную школу, идеи которой были закреплены еще в Уложении о наказаниях уголовных и исправительных и Уставе о наказаниях, налагаемых мировыми судьями, были продолжены в теории уголовного права Н. С. Таганцевым, А. Красовским, А. Н. Трайниным, Н. Д. Оранжиреевым, Н. Ф. Кузнецовой, Б. А. Куриновым, Г. А. Левицким, В. П. Нажимовым, Н. В. Радутной, А. Тамашем, Л. Л. Кругликовым, Д. О. Хан-Магомедовым, В. Л. Чубаревым и др.; научную школу, идеи которой все более овладевают законодателем, особенно очевидно это применительно к новому Уголовному кодексу. Именно поэтому новые инициативы законодателя в анализируемой работе оказались без надлежащего теоретического обоснования. Выбросив целый научный пласт, М. Н. Становский надеется, «что изложенные в нем (пособии. – А. К.) взгляды на проблемы применения наказания могут оказать определенную помощь в правильном формировании судебной практики (курсив мой. – А. К.)», т. е. и в будущем сохранится судебный произвол.

Если бы М. Н. Становский признавал формальную логику, он бы понял, что применяемая им тактика исследования непозволительна, а выводы его ложны. К сожалению, этим грешит не только М. Н. Становский, в уголовно-правовой литературе довольно часто умалчиваются неудобные позиции тех или иных авторов или не подвергаются критике влиятельные позиции. Разумеется, подобное неприемлемо. «Принцип объективности применительно к построению гипотезы истолковывается в двух планах: психологическом и логико-методологическом. В психологическом плане объективность означает отсутствие предвзятости, когда исследователь руководствуется интересами установления истины, а не своими субъективными склонностями, предпочтениями и желаниями… В логико-методологическом плане объективность означает всесторонность исследования», что, во-первых, требует учета всего исходного материала, а во-вторых, анализа всех возможных выводов.[48] Несоблюдение указанных формально-логических правил с необходимостью влечет за собой ошибку необъективности исследования.

Раздел 2

Психология и уголовное право

Подраздел 1

Общие вопросы взаимодействия наук

Многие вопросы уголовного права напрямую выводят на психологию как науку о человеке, его внутреннем мире, его отношении с окружающим миром – это возраст и вменяемость (или невменяемость) субъекта, его вина, мотивация и целеполагание деятельности, невиновное причинение вреда и ошибка в оценке окружающей среды, понимание исправления виновного и т. д. Это было отмечено достаточно давно: «Роль психологии будет особенно широка в области прикладной науки уголовного права, в области той дисциплины, в которой в зависимости от существующих потребностей приходится устанавливать принципы идеального права в смысле наибольшего соответствия его с существующими условиями, и разве можно стоять на точке зрения такого соответствия без того, чтобы не соображаться с особенностями того объекта, для которого право создается, – с психологией человека».[49] Попытка вашего покорного слуги решить сложные вопросы уголовного права, связанные с субъективным миром человека, простейшим путем отсылки к психологии оказалась неудачной, поскольку психология не дает прямого ответа на все эти вопросы. В результате автор как представитель юриспруденции, стремящейся к более или менее точному и ясному толкованию понятий, столкнулся с невообразимой путаницей в представлениях психологов о тех или иных психологических категориях. Подобное отмечалось довольно давно: «Современное состояние психологии как науки вынуждает к такому образу действий (критическому анализу психологических теорий и попыткам самому разобраться в них. – А. К.), несмотря на то, что для криминалиста было бы в высшей степени удобно заимствовать психологические данные из соответственной дисциплины в совершенно готовом виде».[50] Похоже, что за прошедшее столетие в соотношении психологии и уголовного права, в их совместной деятельности по определению понятийного аппарата ничего не изменилось. Как неспециалист, не могу судить о том, насколько это отвечает интересам психологии, как юрист говорю откровенно, что подобное отношение к тем или иным понятиям не соответствует праву. Поэтому и только поэтому автор был вынужден немного коснуться психологии с тем, чтобы состыковать интересы права и психологии.

Традиционно в нашей литературе личность понимают как совокупность общественных отношений. В целом данное определение оправданно и приемлемо, поскольку отражает связи человека с окружающим миром, его деятельность в окружающей среде. Однако эти связи были бы односторонними без внутреннего восприятия человеком внешнего мира, без его отображения в сознании, без его оценки, без определения человеком своего места в окружающей среде, т. е. при определении личности очень важен ее внутренний мир, без которого личность так же невозможна, как и без связи с внешним миром.

Однако если связи с внешним миром каждого лица всегда носят объективный характер и даже при самой высокой конспирации все-таки могут быть установлены, то внутренний мир субъекта довольно часто остается непознанным. Пожалуй, основная сложность в познании личности заключается в раскрытии ее внутреннего мира. Исследованием внутренней сущности занимаются общая психология, социальная психология, психиатрия и иные отрасли науки. Естественно, для неспециалиста в данных областях возникает при исследовании масса сложностей: большой объем изучения материала, необходимый выбор приемлемой позиции, определения степени ее пригодности в данных отраслях науки и т. д. В такой ситуации оказываются единственными спасителями здравый смысл и обязательное знание правил формальной логики.

Не исключено, что неспециалист может «изобрести велосипед», однако это вполне оправданно до тех пор, пока психология не создаст ясного, четкого механизма психической деятельности с недвусмысленным анализом и систематизацией ее обособленных компонентов и соответствующим их синтезом.

Можно вполне согласиться с тем, «что правильно понять и исследовать материал какой-либо системы можно только в том случае, если мы будем рассматривать его как живущий в процессах и функциональных структурах целостной системы и из них выводить как морфологическое строение этого материала, так и законы его функционирования и изменения».[51] Однако прежде чем познать целостность системы, мы вынуждены какую-то массу явлений разделить на элементы, вычленить подсистемы, исследовать их, а затем синтезировать. Лишь в таком случае мы способны будем судить об элементах системы и ее наличии вообще, о полноте или неполноте системы, о ее внутренних связях.

Анализ элементов, которыми оперирует психология, приводит к неутешительному выводу.

Прежде всего, из сказанного следует, что личность представляет собой совокупность психофизических свойств и социальных связей. Об общественных отношениях как социальных связях речь уже шла, поэтому сейчас важно установить соотношение социальных связей и психофизических свойств личности. Каждая конкретная личность обладает определенной совокупностью социальных связей, которые могут приближаться или отдаляться от совокупности социальных связей личности вообще и которые в своем объеме могут изменяться со временем. Мало того, в конкретных условиях места и времени человек никогда не задействует всю массу свойственных ему социальных связей, ограничиваясь лишь требуемым моментом (в магазине – торговые, на работе – производственные и т. д.). Соответственно, похоже, в конкретных условиях места и времени человек не задействует и всю массу свойственных ему психофизических свойств, в противном случае он не смог бы существовать на фоне постоянных психических перегрузок.

Предложенная психологами психическая структура личности на обобщенном уровне не очень корректна. Так, основными компонентами личности являются: 1) направленность личности (система различных свойств, взаимодействующих потребностей и интересов, идейных и практических установок); 2) система способностей, обеспечивающая успех деятельности; 3) характер или стиль поведения человека в социальной среде (сложная система ее свойств, направленности и воли, эмоциональных и интеллектуальных качеств; типологических особенностей, проявляющихся в темпераменте); 4) система управления, саморегуляции (усиление или ослабление деятельности, самоконтроль и коррекция действий и поступков, предвосхищение и планирование жизни и деятельности); 5) психические процессы, свойства и состояния.[52] Очень похоже на то, что все перечисленное не элементы классификации, каждый из указанных факторов не представляет собой абсолютно самостоятельную категорию, поскольку включает в свою структуру одни и те же элементы. При этом, естественно, возникают проблемы возможности структурирования системы взаимно переплетающимися элементами. Ясно одно: указанное структурирование не выдерживает никакой критики с позиций правил формальной логики. Скорее всего, здесь мы сталкиваемся с несколькими классификациями на различных уровнях и с различными основаниями, в которых психологии еще предстоит разобраться.

Довольно странную позицию по данному вопросу занял К. К. Платонов: «Сознание, личность и деятельность – три теснейшие взаимосвязанные общепсихологические категории, отражающие три взаимодействующих феномена (курсив мой. – А. К.), которые определяют специфические свойства человека, отличающие его от животных предков».[53] При таком подходе сознание, личность и деятельность отрывают друг от друга, превращают в обоснованные специфические факторы, связанные друг с другом. Формальная логика знает лишь три формы связанности понятий: целого и его части, двух целых, имеющих общую часть, и двух самостоятельных целых (отношения подчинения, пересечения, равнозначности). Как же соотносятся предложенные К. К. Платоновым понятия с этой точки зрения? Можно согласиться с автором в том, что указанные явления – три самостоятельных феномена. Однако он абсолютно не прав, классифицируя их на одном уровне («сознание, личность и деятельность») и создавая тем самым иллюзию их обособленности и равнозначности в классификации. На самом деле связи этих феноменов гораздо сложнее: сознание и деятельность – составные части личности, т. е. здесь между личностью, с одной стороны, и сознанием и деятельностью – с другой, связь подчиненности, родовидовая связь, связь по вертикали; сознание с деятельностью между собой связаны как части, виды, т. е. здесь связь равнозначности, видовая связь, связь по горизонтали (рис. 4).


Рис. 4


Уже поэтому нельзя проводить одноуровневую классификацию: не сознание, деятельность и личность, а сознание и деятельность «личности». Мало того, автор не прав еще и в том, что выбрасывает за пределы личности бессознательное. Ликвидация данного недостатка, естественно, должна вести к усложнению взаимосвязей (связи внутри психики между сознанием и бессознательным и связи последних с деятельностью). Отсюда неверен и вывод автора о том, что все три феномена формируют специфические свойства человека, поскольку эти свойства определяются только сознанием (бессознательным) и деятельностью; личность создается лишь через них, посредством них.

Структура личности преступника в теории уголовного права и в криминологии также не нашла однозначного отражения. Достаточно привести хотя бы три позиции из множества других, чтобы в этом убедиться. Так, П. С. Дагель к подструктурам личности относит: а) непосредственную общественную опасность виновного; б) отношения личности в различных областях социальных связей; в) нравственно-психологическую характеристику личности; г) психические особенности; д) физические свойства личности.[54] По мнению Ю. М. Антоняна, к подструктурам личности преступника относятся: 1) социально-демографические признаки; 2) уровень развития: культурно-образовательный уровень, знания, навыки, умения; 3) нравственные качества, ценностные ориентации и стремления личности, социальные позиции и интересы, потребности, наклонности, привычки; 4) психические свойства и состояния; 5) биофизические признаки.[55] С. А. Елисеев считает, что система «личность преступника» подразделяется на две подсистемы: 1) социальная (общегражданское положение, социальные аспекты половой принадлежности, возрастные особенности, образование, род занятий, семейное положение, жилищные и материальные условия существования, общественно-политическая деятельность, прежняя антиобщественная позиция); 2) нравственно-психологическая (психический склад, внутренний мир, отношение к социальным ценностям, потребности и интересы, направленность, цели, ориентация, нравственные и интеллектуальные качества).[56] В работах других авторов эта разноголосица продолжается.[57]

В обобщенном виде недостатки указанных и иных позиций заключаются в следующем: во-первых, авторы понимают, что личность характеризуется с двух сторон: психофизической и социальной, однако не могут найти общего подхода в классификации; во-вторых, похоже, они просто не хотят признать общего механизма развития деятельности от психических процессов и состояний к поведению или не могут его найти; в-третьих, подчас не соблюдаются правила формальной логики, отсюда путаница в выделяемых признаках (например, Г. М. Миньковский называет пятым признаком ориентацию личности на фоне дифференциации демографических – первый признак, образовательно-культурных – второй, потребностей – третий,[58] хотя понятно, что ориентация невозможна без первого, второго и третьего, она обязательно должна включать их в себя; С. А. Елисеев выделяет возраст как социальный признак, тогда как очевидно, что это чисто физиологический признак, который в процессе деятельности лишь приобретает социальный смысл и т. д.).

Мы вовсе не призываем теоретиков к единству взглядов, что просто несерьезно и исключило бы теорию как таковую. Однако мы твердо убеждены в одном: любая дискуссия должна иметь точку опоры, основание для рассуждений, чтобы говорить хотя бы об одном и том же, а не о разных предметах. Здесь нам всем должно помочь соблюдение правил формальной логики, иначе желающий иметь венец лавровый получит терновый (при нарушении элементарных правил определения и деления понятий).

При неформализованном понятийном аппарате любая теория будет размыта, между отдельными позициями невозможно будет найти точки соприкосновения. Поэтому для психологии вполне естественными представляются разноголосица точек зрения и невозможность их свести воедино. Прав был К. К. Платонов: «В психологии разнообразие мнений, идей и путей решения задач дополняется и усугубляется понятийной “разноголосицей” и терминологической нечеткостью».[59] Вполне прав и Р. С. Немов: «Только интеграция всех теорий с глубоким анализом и вычленением всего того положительного, что в них содержится, способна дать нам более или менее полную картину детерминации человеческого поведения. Однако такое сближение серьезно затрудняется из-за несогласованности исходных позиций, различий в методах исследования, терминологии и из-за недостатка твердо установленных фактов о мотивации человека».[60] Но о какой интеграции знаний может идти речь, если сам Р. С. Немов признает мотивацией «совокупность причин психологического характера, объясняющих поведение человека, его начало, направленность и активность»,[61] тогда как даже непсихологу понятно, что нет такой совокупности причин, есть только одна «причина» – результат, предмет возможного обладания, который выступает на различных этапах психической деятельности в качестве либо потребности, либо цели, либо мотива поведения, что вовсе не свидетельствует о множестве «причин», их совокупности.

Очень похоже на то, что психологи в их определенной части сознательно открещиваются от ясного и точного представления об элементах, этапах, процессах, уровнях психики. Так, А. В. Брушлинский откровенно заявляет: «Недизъюнктивность, непрерывность взаимосвязей мышления и восприятия, мышления и памяти, мышления и чувства и т. д. означает, что все эти психические процессы онтологически вообще не существуют как отдельные, самостоятельные, обособленные акты. Они представляют собой лишь абстрактно, только мысленно выделенные стороны единой, онтологически нераздельной психической деятельности. Тем не менее, многие авторы предпринимают неправомерные попытки (курсив мой. – А. К.) как-то “онтологизировать” эти лишь мысленно расчлененные аспекты психического, т. е. они пытаются онтологически отделить их друг от друга».[62] Здесь явно прослеживается мысль, что человек, который попытается жестко разграничить психические явления, не может быть отнесен к разряду правоверных психологов; отсюда и критическое отношение к Ж. Пиаже, предпринявшему попытку более жестко вмонтировать формальную логику в психологию.[63]

Однако даже для А. В. Брушлинского груз, поднятый им, оказывается непосильным: он вынужден вновь и вновь обращаться к структуре психики: «Любые стадии и компоненты живого мыслительного процесса (курсив мой. – А. К.) настолько органически неразрывно связаны…»;[64] «В теории психического как процесса учитывается прежде всего то, что он обычно протекает сразу на различных уровнях (курсив мой. – А. К.) взаимодействия…»[65] и т. д. Естественно, возникают вопросы: что же находится в неразрывной связи, какие уровни мыслительного процесса существуют и, соответственно, следует ответ: без предварительного расчленения нечего будет связывать, и это расчленение, конечно же, должно происходить на фоне обособления отдельных компонентов психики, только тогда можно будет говорить об их связанности или несвязанности. А. В. Брушлинский уверен: «Само выделение и расчленение психического как живого процесса… возможны лишь… на основе анализа через синтез»,[66] при этом анализ и синтез выступают в психологическом, а не логическом качестве.[67] И тем не менее он пытается представить анализ и синтез как нечто единое («анализ через синтез»), тогда как данная формула не может быть принята в силу своей неоправданности. Ведь «анализ через синтез» можно понимать двояким образом: 1) анализ посредством синтеза, когда синтез выступает как способ анализа, что абсолютно неприемлемо, поскольку нельзя разделять, одновременно объединяя; но именно при таком толковании создается иллюзия единства анализа и синтеза; 2) анализ после синтеза, что абсолютно истинно, не исключает их обособленности и взаимосвязанности, но исключает иллюзию их единства (синтез – категория прошлого, а анализ – настоящего; анализ имеет дело с целостностью как результатом прошлого синтеза, а не с самим синтезом).

При этом представляется абсолютно непонятным разделение логического и психологического качества анализа и синтеза; по крайней мере, и в философии,[68] и в психологии[69] анализ и синтез определяются как расчленение или соединение частей целого.

Довольно подробно приведена позиция А. В. Брушлинского лишь потому, что указанная тенденция превалирования синтеза над анализом в целом заложена в советской и постсоветской психологии. Трудно дались поиски работ, в которых деятельность психики была бы систематизирована на основе обособленных психических компонентов. Мимолетная радость при обнаружении источников, ориентированных на системное изложение психической деятельности,[70] заканчивалась существенными разочарованиями, поскольку подобные работы имеют, скорее, математический уклон и, как правило, не связаны с собственно психическими компонентами.

Особняком на этом фоне стоит работа К. К. Платонова, в которой он действительно стремится создать систему психики. Для него главной задачей была необходимость разделить все компоненты психики на общепсихологические и частные психологические категории. При этом к общепсихологическим отнесены те понятия, объем которых совпадает с объемом психологической науки. Их шесть: психическое отражение, психическое явление, сознание, личность, деятельность, развитие психики.[71] Однако вызывает сомнение, что даже эти категории можно признать общепсихологическими. Во-первых, едва ли обоснованно отнесено к общепсихологическим отражение; об этом речь пойдет дальше, а пока отметим, что, к чести психологии, она – единственная из гуманитарных наук почти до заката господства ленинской теории отражения в СССР удерживалась от желания включить в себя эту теорию; значительная часть психологов так и не присоединилась к ней. Во-вторых, К. К. Платонов абсолютно неверно говорит о том, что сознание совпадает по объему с объемом психологии, поскольку он сам в конце работы говорит о неосознанном, т. е. автор знает о бессознательном, но старается не вводить эту категорию в объем психологии, что, конечно же, неверно. Психология не может не изучать бессознательное как один из компонентов внутреннего мира человека, следовательно, учение о сознании – только часть психологии, а не ее полный объем. В-третьих, мы готовы были согласиться с деятельностью как общепсихологической категорией, понимая под ней деятельность сознания, однако К. К. Платонов признает деятельностью и физический аспект – поведение человека в окружающем мире,[72] что абсолютно неприемлемо. Никто не станет отрицать, что физической деятельностью руководит сознание – это психологическая аксиома. Но из нее не следует обязательное единство психической и физической деятельности. Ведь не менее аксиоматично и то, что возможна психическая деятельность без физической: человек («Обломов») неделями может лежать на диване и мечтать (думать, мыслить – это психическая деятельность) о физической деятельности и Нобелевской премии, не предпринимая никаких физических усилий к реализации психической деятельности; возможна психическая деятельность иной направленности, нежели осуществляемая человеком физическая: человек, трудовые навыки которого доведены до автоматизма, вполне может предаваться мечтам о свидании с любимой девушкой, при этом его руки безошибочно будут выполнять трудовые функции; т. е. мы хотим сказать, что при всей иллюзии единства психического и физического они все же разные категории, которые даже не всегда взаимосвязаны. Именно поэтому физическую деятельность нужно «отдать» реальному миру, а психическую – мозгу. Мы не можем принять поведение человека в окружающем мире в качестве психической деятельности еще и потому, что даже в том случае, когда они взаимосвязаны, психическая деятельность отделена по времени от физической, между ними связь причины и следствия, под которыми понимаются всегда различные явления. К. К. Платонов сам пишет о причинно-следственной связи в этом случае и тем не менее объясняет единство причины и следствия переходом «причины и следствия друг в друга»,[73] в чем он совершенно не прав: никогда следствие не переходит в причину, которая вызвала следствие; следствие может стать причиной другого следствия – и только, ни о каком переходе следствия в его причину и речи быть не может, т. е. связь причины и следствия, как правило, однонаправленная. В-четвертых, развитие психики также не является категорией, совпадающей по объему с психологией, поскольку «развитие» предусматривает только процесс динамики; таким образом, в психологии за пределами собственно развития остаются процессы взаимосвязанности, психические состояния, свойства и т. д. В-пятых, К. К. Платонов выделяет общепсихологические категории для того, чтобы на их основе обособить частнопсихологические, т. е., по его мнению, общепсихологические категории отличаются друг от друга какими-то особенностями. Возникает неясность в вопросе о том, какими особенностями обладает, например, личность как категория психологии по сравнению с психическим явлением (она сама – психическое явление), с деятельностью (она сама – совокупность психических действий, т. е. деятельность). Очень похоже на то, что личность как специфическая категория по сравнению с другими, указанными К. К. Платоновым, не проявляется. Таким образом, классификация психологических категорий высшего уровня, предложенная К. К. Платоновым, частично неверна, частично спорна, а в целом неприемлема.

Отсюда становится сомнительной и «классификация» частно-психологических категорий, «привязанных» к собственным, обособленным общепсихологическим.[74] Сравним в качестве примера лишь несколько частнопсихологических категорий, «привязанных» к двум общепсихологическим формам – психического отражения и личности. Так, автор относит память, эмоции, чувства, волю и т. д. к формам отражения, а направленность, опыт, темперамент и т. д. – к личности. Неужели он убежден в том, что память, эмоции, чувства и т. п. не носят личностного характера, что они вне личности? Разумеется, такое даже предположить трудно. Естественно, и память, и эмоции, и воля всегда субъективно обособлены, глубоко личностны. В этом плане они ничем не отличаются от направленности, опыта, темперамента и т. п. Остается непонятным, что «более личностное» находит К. К. Платонов в направленности и опыте. Особенно интересно: раскрывая личность как общепсихологическую категорию, К. К. Платонов вообще не касается направленности, опыта как чего-то особенного по сравнению с эмоциями, памятью и т. д.[75] И это не случайно.

Мало того, по мнению К. К. Платонова, «мотивы, как и любые другие психические явления (курсив мой. – А. К.), бывают и процессами, и состояниями, и свойствами личности»,[76] но мотивы отнесены к деятельности, а процессы, состояния, свойства и другие общепсихологические категории – к психическим явлениям, отсюда следует, что деятельность бывает и психическим явлением. Так в чем смысл классификации общепсихологических и частнопсихологических категорий, если они суть одно и то же? Ведь сам К. К. Платонов, говоря о систематизации, признает элементами целостности «предложенные в рамках данной системы и относительно автономные (курсив мой. – А. К.) ее части».[77] Хочется надеяться, что здесь автор имеет в виду специфическую обособленность элементов целостности друг от друга. И это действительно так: только из тождеств целостность как система состоять не может. С необходимостью следует вывод: К. К. Платонову при всем его желании не удалось создать систему психики личности. И вновь благая попытка анализа и систематизации психических компонентов привела к терминологической «каше» тождеств.

Казалось бы, давайте на первых порах применим формальную логику в психологических исследованиях и частично решим проблему интеграции знаний. Однако оказывается, что не все так просто, поскольку вопрос о взаимосвязи формальной логики и психологии ставится довольно давно и решается отнюдь не однозначно. По мнению Ж. Пиаже, «аксиоматика (формальная логика. – А. К.) никогда не сможет “образовать фундамента” экспериментальной науки», но «всякой аксиоматике может соответствовать экспериментальная наука…»[78] Думается, автор несколько противоречит себе же, так как несколькими строками ниже пишет, что «логистика (формальная логика, аксиоматика. – А. К.) является, таким образом, не чем иным, как идеальной “моделью” мышления»,[79] т. е. это определенный стандарт мышления, его основа. Данное противоречие возникло не случайно, оно базируется на двойственном представлении автора о понятии формальной логики. С одной стороны, «формальная логика, или логистика, является аксиоматикой состояний равновесия мышления, а реальной наукой, соответствующей этой аксиоматике, может быть только психология мышления».[80] С другой – «аксиоматика – это наука исключительно гипотетико-дедуктивная, то есть такая, которая сводит обращение к опыту до минимума…»;[81] «центральная проблема логики, если она хочет быть адекватной реальной работе сознания, состоит, по нашему мнению, в том, чтобы формулировать законы этих целостностей как таковых».[82]

Во всем этом видится несколько сложностей. Во-первых, Ж. Пиаже базирует свои выводы на им же заложенном противоречии: с одной стороны, формальная логика – реальность мышления («аксиоматика равновесия мышления»), с другой – наука, формулирующая законы целостностей. Мы склонны согласиться с таким положением вещей, поскольку считаем, что здесь противоречие только внешнее, за которым скрывается точный смысл формальной логики. Ведь достаточно давно стало очевидным, что ребенок, воспитанный стаей животных вне зависимости от характера стаи (обезьяны, волки, кенгуру), не способен так же опредмечивать окружающий мир, как обычные ребята – его сверстники. Из этого следует, что человек познает окружающий мир, опредмечивает его через опыт (за исключением заложенного генетикой): родители говорят ребенку: вот это ель, посмотри, иголочки маленькие и твердые, а вот лиственница, у нее тоже иголки маленькие, но очень мягкие, а вот сосна, у нее иголки длинные и т. д. Здесь уже формализуется представление ребенка об окружающем мире, опредмечивание окружающего мира становится более точным. При этом, конечно же, мы имеем дело с формальной логикой, поскольку все обучение ребенка опирается на понятийный аппарат, на его разработку. Вкладывая постепенно в сознание ребенка те или иные понятия и закрепляя их в нем, помогая ребенку более точно опредмечивать окружающий мир, мы тем самым превращаем формальную логику в способ существования мышления («аксиоматику равновесия мышления»). Именно поэтому формальная логика и выступает в двух ипостасях: как наука, создающая законы точного и строгого мышления, и как способ мышления. И если бы автор принял именно такой подход, он был бы абсолютно прав. Однако Ж. Пиаже, похоже, не это имел в виду, поскольку логическому способу мышления он противопоставил науку психологии мышления, параллельно предложив науку формальной логики, и тем самым создал ситуацию обслуживания логического способа мышления психологией мышления и формальной логикой, не разграничив последние и заложив реальное противоречие.

Думается, во-вторых, глубочайшее заблуждение Ж. Пиаже кроется прежде всего в том, что он сузил психологию мышления до логистики, а более правильно было бы соотнести логистику с формальной логикой. Вместе с тем, выделив психологию мышления как науку, автор – несомненный сторонник формально-логического анализа – нарушает правила формальной логики: ведь психология – наука о психике, последняя невозможна без мышления, отсюда психология мышления как наука о психике мышления явно заключает в себе тавтологию, чего быть не должно. Кроме того, вполне понятны причины «обслуживания» аксиоматики психологией мышления, поскольку автору было важно противопоставить формальную логику и мышление: «логика является зеркалом мышления, а не наоборот».[83] Скорее всего, ни Ж. Пиаже, ни другие сторонники рассмотрения формальной логики и мышления с позиций их соотношения как отражаемого и зеркала не правы; указанные категории нельзя рассматривать с позиций отражаемого и отражения, между ними иное соотношение: на уровне доктринальном одна из них разрабатывает правила точного и строгого мышления, а вторая – структуру и динамику мышления, его механизм; при этом первая лишь обслуживает вторую, помогая ей разобраться в предметах, ею рассматриваемых, в их соотношении, классификациях и группировках; на реальном уровне логистика – один из способов существования мышления.

Именно поэтому и только в указанных пределах формальная логика не просто может, а должна стать фундаментом мышления. Не являются исключением из данного правила и экспериментальные науки, каждая из которых возникает на основе уже чего-то существующего на формально-логической основе; разумеется, при этом возникают и новые категории, новые явления, понять и осмыслить которые (их сущность, соотношение между собой и с ранее существовавшими явлениями, их классификацию и группировки) помогает также формальная логика. Таким образом, формальная логика – фундамент строгого мышления, что очень важно для психологии, которая представляла и пока представляет собой «броуновское движение» отдельных элементов, упорядочить которое поможет только формальная логика.

«Мышление в настоящее время – объект логического анализа. При этом логический анализ мышления, как и логический анализ знаний, имеет два направления: 1) разработку понятий, описывающих процессы мышления, и логической техники, с помощью которой можно осуществлять проверку и построения их операциональной структуры; 2) решение внешних задач с помощью этих понятий и техники».[84]

Сторонников жесткого формально-логического подхода к обособлению субъективного и объективного принято обвинять в интуитивизме, неопозитивизме и тому подобных «шумах».[85] Тем не менее именно они пытаются более глубоко разобраться в психических процессах, понять их структуру, разграничить субъективное и объективное с тем, чтобы глубже понять связь между ними, чего нельзя достигнуть при смешении субъективного и объективного в одну массу, при якобы научном объединении психической и физической деятельности под лозунгом невозможности существования психики вне окружающей среды и физической деятельности вне психики. Противники формально-логического подхода забывают об одной важной вещи: субъективное имеет собственную энергию (примером тому служат гипноз, телекинез) и уже в силу этого должно быть самостоятельно изучено, поскольку создает изменения в окружающем мире без «физического» вмешательства в него.

Вообще непонятно, что же отпугивает основную массу психологов и социологов в формально-логическом исследовании субъективного, ведь такой подход вовсе не исключает последующего изучения окружающей среды и их взаимного влияния друг на друга. Скорее всего, неприятие связано с тем, что формальная логика требует опоры на определенный фундамент, не терпит разбросанности и размытости мышления, не позволяет создавать теории безбазисные, основанные только на представлениях исследователя. Да, действительно, формальная логика «вяжет» исследователя по рукам и ногам, но только для того, чтобы мозг его стремился к истине, чего нельзя достичь без фундамента.

Разумеется, можно сгладить острые углы и сказать, что в разноголосице мнений нет противоречий, позиции лишь дополняют друг друга.[86] Однако такое возможно только тогда, когда какое-то явление (понятие о нем) делится на структурные элементы (классифицируется) по различным основаниям и каждая из классификаций дополняет другие, создавая в единстве общий обогащенный образ явления. Вот этого-то и не происходит: все авторы пытаются классифицировать признаки личности по одному основанию – с точки зрения социально-психологических качеств личности и тем не менее не находят единого подхода. Особенно заметно это при рассмотрении отдельных элементов психики, их связи между собой и механизма взаимодействия, где не складывается ясной и четкой картины: потребностей, интересов, мотивов, целей, сознания, воли, принятия решения, направленности, ценности, ценностных ориентаций, социальных установок и т. д., что в большей степени интересует юриспруденцию. Что они собой представляют, как взаимодействуют друг с другом, какие системы образуют – все эти вопросы практически невозможно решить, автоматически придерживаясь господствующих позиций. Ничуть не лучше ситуация в теории уголовного права и криминологии.

Подраздел 2

Объективное и субъективное: динамика сосуществования

Глава 1

Окружающий мир как система ценностей

Прежде всего хотелось бы разобраться в вопросе о том, как взаимодействуют окружающий мир и внутренний мир человека; с чего все начинается и чем завершается. Разумеется, все психологи пишут и о ценностных ориентациях, и об установках, о влиянии окружающей среды на психику, о познании. При этом остается неясным, как соотносятся данные факторы с мотивационной сферой (входят ли они в нее как элементы или находятся вне ее пределов; констатация того, что ценностные ориентации образуются из столкновения системы потребностей с системами жизненных ситуаций,[87] проблемы не разрешает); как соотносятся ценностные ориентации и установки друг с другом, как соотносятся они с системой ценностей; является ли система ценностей субъективной (относящейся к психике) или объективной (относящейся к окружающему миру) категорией.

Коль скоро речь идет о взаимовлиянии окружающей среды и психики, начнем с первой. Представляется аксиоматичным, что среда обитания человека – это система тех или иных ценностей, которые окружают человека и помогают в его жизнедеятельности. Но, оказывается, не все так просто. «В свою очередь имеется иерархия и в системе ценностей. Вершину ее составляет “жизненный идеал” – социально-политический и нравственный образ желаемого будущего».[88] Сразу видно, что аксиоматичность представления о системе ценностей как объективной категории исчезает, поскольку ценность объявляется «жизненным идеалом», образом желаемого будущего и, следовательно, субъективной категорией. Ничуть не лучше обстоит дело и в уголовном праве. «Ценность зависит не от сознания и воли субъекта ценности, а, во-первых, от имманентных свойств объекта (явления, процесса и т. д.) и, во-вторых, от исторически обусловленных потребностей и интересов субъекта».[89] Здесь также ощущается стремление Ю. А. Демидова придать ценности объективный характер («зависит от имманентных свойств явления») и в то же время низвести ее до субъективной категории («зависит от потребностей и интересов субъекта»). При этом автор ненавязчиво оторвал потребности и интересы субъекта от его сознания и воли («зависит не от сознания и воли, а от… потребностей и интересов субъекта»), тем самым косвенно признав неосознанный характер потребностей и интересов субъекта, что в принципе неприемлемо.

Имеются и иные определения ценностей. Например, «в действительности следует рассматривать ценности как определенное общественное отношение между людьми в конкретном обществе».[90] В таком понимании ценность – вроде бы объективная категория. Тем не менее с таким решением согласиться невозможно, потому что общественное отношение между людьми – это взаимосвязи субъектов, реализация их прав и обязанностей: субъект может вступить в отношения с собственником, приобретая данный предмет, а может и не вступать из-за отсутствия денег, и тогда предмет с его ценностью останется за пределами отношения, сама же ценность предмета не исчезнет, хотя отношений и не возникло. Представляется, что здесь более правильным было бы говорить об общественном отношении по поводу ценности.

Не помогает разобраться в проблеме и философия, которая выделяет ценности предметные и субъектные; к последним относятся и установки, и оценки, и цели, и т. д.; вместе с тем и предметные, и субъектные ценности суть оценки,[91] следовательно, носят субъективный характер. Тут же философия выделяет установку как состояние готовности к активности,[92] не объясняя, почему состояние готовности есть ценность. Здесь же выделяются ценностные ориентации,[93] отличие которых от субъектных ценностей становится абсолютно невразумительным, поскольку последние – это установки и оценки, императивы и запреты, цели и проекты,[94] а первые – убеждения человека, глубокие и постоянные привязанности, нравственные принципы поведения,[95] т. е. первые и вторые суть одно и то же: установки, в частности, глубокие и постоянные привязанности, субъективные императивы и запреты (а именно о них речь) – убеждения, нравственные принципы поведения и т. д.

Вполне понятно подобное понимание ценностей, ведь окружающий мир состоит только из предметов, которые вроде бы становятся ценностями с точки зрения социальной оценки, а последняя – это мнение определенной массы субъектов. «Ценность – это значение, придаваемое социальной общностью различным явлениям. Наиболее важные, базовые ценностные представления (курсив мой. – А. К.) определяют всю жизнедеятельность группы и входящих в нее личностей».[96] Однако, похоже, дело обстоит вовсе не так. Возьмем в качества примера лес как совокупность деревьев, кроме них в лесу имеется множество животных и растений. Предположим, уничтожили деревья; вместе с ними будет уничтожена и вся остальная флора и фауна, они не смогут приспособиться к условиям степи или пустыни и погибнут только потому, что были срублены деревья. На этом примере видно, что в деревьях заключена определенная самоценность, которая как ценность важна и для окружающего мира. Мы можем ее не воспринимать, относиться к ней равнодушно, оценивать ее различным образом, вне зависимости от этого – она существует как категория объективного мира, необходимая для флоры, фауны, в том числе и человека. Отсюда следует, на наш взгляд, очевидный вывод: ценность – это совокупность благ, заключенных в том или ином предмете окружающего мира, которые предмет «предлагает» окружающему миру.

Разумеется, такой подход не имеет ничего общего с диалектическим материализмом и с другими теориями ценностей, поскольку определяется философией как натуралистический психологизм.[97] Однако достоинством данной теории является жесткое размежевание объективного и субъективного применительно к ценностям, что позволяет разобраться в терминах и понять, с чем же мы имеем дело. Думается, для того, чтобы понять суть соотношения объективного и субъективного, разобраться в социальных отношениях и их соотношении с психикой, совсем не обязательно термин, характеризующий объективность, превращать в термин, характеризующий субъективный мир. Вполне достаточно уяснить, каким образом связаны между собой объективные и субъективные явления и какие термины достаточно полно и точно отражают те и другие и их связь.

«Богатство» объективного мира, его ценностей столь велико, что можно создать великое множество классификаций ценностей по различным основаниям. Для нас важна классификация по сфере принадлежности ценности, которая достаточно широко принята наукой и согласно которой ценности можно подразделить на две большие группы – ценности природные и ценности социальные.

Окружающий мир относительно стабилен, поэтому заключенные в нем ценности также относительно стабильны (ценности природы, ценности человечества, ценности личности, ценности собственности, ценности объединения в группы и т. д.). Структура ценностей в угоду идеям и техническому прогрессу может изменяться в ту или иную сторону, и довольно часто мы сталкиваемся с возвращением ценностей (не брать по-мичурински от природы все, что можно, а жить в согласии с нею).

Столь же относительно стабильна и система ценностей, которая остается объективной категорией и как таковая степеней не имеет, т. е. система природных ценностей абсолютно гармонична, все в ней взаимоувязано и взаимосогласовано, тогда как система ценностей социальных только в определенной степени гармонична, тем не менее и те, и другие остаются ценностями как таковыми. Система ценностей начинает представлять собой иерархическую систему лишь тогда, когда она зависит от идеологии общества и мнения человека, когда общество пытается выделить более или менее значимые ценности, т. е. создать их «лестницу». Поэтому система ценностей как субъективный фактор носит довольно странный субъективный характер: она создается основной массой населения или какой-то доминирующей в обществе группой, однако отдельным субъектом может быть принята, а может быть и не принята. По существу, каждый субъект может иметь свою систему ценностей. Чтобы не смешивать указанные две системы ценностей (общесоциальную и индивидуальную), психология называет систему ценностей отдельного субъекта ценностной ориентацией. Такое размежевание даже на терминологическом уровне представляется не совсем оправданным, поскольку ценностными ориентациями обладает не только каждый индивидуум, но и само общество, и государство. При этом для каждого отдельного субъекта закрепленная обществом и (или) государством система ценностей становится «объективной» категорией, находящейся вне психики субъекта, с которой субъект лишь «сверяет» свое отношение к окружающему миру. Тем не менее практически невозможно найти в психологии, философии, криминологии (нам, по крайней мере, это не удалось) такое определение ценностных ориентаций, которое выводило бы их за пределы установки; как правило, авторы в той или иной степени отождествляют ценностные ориентации и установки.[98] Вопрос ясен: нужно ли разделять ценностные ориентации и установки? Думается, ответ на данный вопрос может быть только положительным. Выделение ценностных ориентаций не разрешает проблемы сферы социальной детерминации психики и ее динамики, поскольку процесс развития психической сферы чрезвычайно сложен, и на примере мотивационной сферы мы в этом убедились. Во-первых, чем глубже дифференцировано какое-то явление, тем больше объем элементов, его составляющих, тем меньше объем каждого элемента, тем проще познание каждого элемента и явления в целом. Сегодняшнее представление психологии об анализируемой сфере психики весьма неопределенно, требует конкретизации, которая может быть осуществлена как раз путем глубокой дифференциации понятий, их содержания и соотношения. С этих позиций наличие двух элементов сферы лучше, чем одного элемента, наличие трех элементов лучше, чем двух, и т. д. Во-вторых, очень похоже на то, что данная сфера психики носит динамический характер, поскольку трудно представить себе, что отражение и фиксирование в психике окружающего мира, выработка собственного представления о нем, реализация этого представления в собственном поведении могут быть статичными, а не динамичными явлениями. А посему ограничение анализируемой сферы лишь ценностной ориентацией не показывает динамику данной сферы, которую желательно раскрыть через систему понятий. В-третьих, узко и достаточно четко сформулировано понятие установки, которая так и просится стать одним из этапов динамики развития данной сферы. Какими же будут другие этапы? Вполне возможно, что ценностно-ориентационной назовут всю сферу; не исключено, что ценностные ориентации станут лишь элементом данной сферы наряду с установкой – не в этом суть. Главное – найти динамику сферы и вычленить ее этапы.

Глава 2

Отражение и восприятие социальных ценностей – первичные элементы взаимодействия личности и окружающего мира

Коль скоро мы говорим о сфере социальной детерминации психики, то очевидно, что имеем в виду влияние окружающего мира на психику человека. Отсюда следует: окружающая среда оказывает то или иное воздействие на психическую деятельность, которое осуществляется в двух направлениях. Прежде всего, среда обитания выступает в качестве отражаемых в сознании предметов; в этом плане естественной первой функцией психики является отражение действительности. Вместе с тем среда обитания несет с собой в психику и прежний социальный опыт самого субъекта, который корректирует и отражение действительности, и следующие за ним этапы социальной детерминации психики. Эти два направления вторжения социальной среды в психику существуют параллельно на всем протяжении социальной детерминации психической деятельности.

Итак, на первом этапе развития анализируемой сферы происходит отражение действительности. Под отражением традиционно понимается «всеобщее свойство материи, заключающееся в воспроизведении признаков, свойств и отношений отображаемого предмета».[99] В принципе с данным определением в какой-то части можно согласиться, поскольку сразу же возникает элементарная ассоциация с зеркалом и зеркальным отражением, которая все ставит на свои места.

Вызывает сомнение лишь определение отражения через воспроизведение, попытка синонимизировать эти два понятия крайне неудачна. Даже на поверхности лежит то, что отражение представляет собой нечто пассивное, тогда как воспроизведение по определению психологии («умственное действие, заключающееся в восстановлении и реконструкции актуализированного содержания»[100]) всегда – активное поведение. Мало того, воспроизведение скрывает в себе полное или частичное разрушение прежнего явления и восстановление или реконструкцию чего-то тождественного. Разумеется, при отражении ничего подобного нет. Исходя из этого, нет смысла определять отражение через воспроизведение. На наш взгляд, отражение – это такая пассивная связь психики с окружающим миром, при которой эффект «зеркала» зависит от субъективной привлекательности объекта. Едва ли следует соглашаться и с толкованием структуры отражения, предложенным философией и психологией, так как структура отражения остается малопонятной и чрезмерно широкой: в нее включаются и восприятие, и обобщение как формы отражения.[101] Если быть последовательным, то в таком случае нужно признать формой отражения и ценностные ориентации, и установки, которые невозможны без отражения так же, как и восприятия, и обобщения. Мало того, философия готова включить в отражение даже действие человека: «Неотъемлемым свойством живого организма является раздраженность – отражение воздействий внешней и внутренней среды в виде возбуждения и ответной избирательной реакции»,[102] т. е. реакция на раздражитель – это вид отражения. Столь широкое понимание отражения (отражение как противодействие, «отражение атаки») уже входит в противоречие с самим определением отражения как воспроизведения, поскольку при противодействии ни о каком воспроизведении не может идти речи. И уж совсем это не имеет ничего общего с отражением как пассивным поведением психики. Здесь происходит необоснованное расширение представления об отражении, возведение его в ранг самой сферы, а не ее элемента. Похоже, значение отражения несколько более узкое – это и есть только эффект «зеркала». Продолжая в этом плане ассоциацию с зеркалом, можно воссоздать две ситуации: 1) перед зеркалом стоит флакон с духами и в комнате никого нет – отражение существует, но нет ни восприятия, ни обобщения; 2) в комнате находится человек, который видит данное отражение (отражает отражение в своем сознании) и воспринимает его. Отсюда следует, что отражение существует и без восприятия, как самостоятельная объективная и субъективная категория. На основе приведенного примитивного примера более предпочтительно понимание отражения как пассивного поведения психики, которое дает более точное представление об анализируемом этапе и помогает избежать смешения понятий. Это особенно важно потому, что этап отражения очень кратковремен, человек отражает предмет сравнительно недолго; на последующих этапах он уже имеет дело не с отражением предмета, а с образом отраженного предмета как результатом отражения.

Создание образа предмета в психике становится возможным лишь на последующей стадии развития анализируемой сферы – восприятия. И философия, и психология неоднозначно понимают восприятие. Выше уже говорилось о том, что восприятие в определенной мере отождествляют с отражением и признают либо целостным отражением,[103] либо процессом отражения действительности.[104] Именно поэтому совершенно не случайно в некоторых исследованиях восприятие полностью замещает собой отражение.[105] Авторское отношение к подобному было уже изложено. Однако психология на этом не остановилась, и в некоторых работах уже давно сделана попытка установить соотношение между восприятием и интеллектом.[106] Хотя такая попытка и признана одним из исследователей содержащей мало смысла,[107] но сама постановка проблемы возводит восприятие на уровень общих психологических категорий (сознания, мышления, интеллекта), чего делать не следовало. Ведь никто не сравнивает мотив с интеллектом, цель с интеллектом и т. д., поскольку нет смысла сравнивать структурные элементы явления с самим явлением (не следует проводить родовидовое смешение). Разумеется, нельзя исключить того, что психология сегодня готова вывести и отражение, и восприятие, и установку, и т. д. на уровень общих психологических категорий, но тогда она должна быть готова и к тому, чтобы разрешить проблемы конкуренции, обособления и взаимосвязи всех общих категорий, в том числе и четкого разграничения между ними. Пока, похоже, психологии это не удалось. Кроме того, нужно же что-то оставить на уровне «обслуживания» общих категорий (их виды, этапы, способы осуществления и т. д.).

Скорее всего, восприятие – лишь один из этапов развития сферы социальной детерминации психики, который заключается в познании человеком образа отражения.

Обособление образа предмета и включение его в систему образов, как результат, базируется на психических свойствах самого субъекта и вместе с тем – на его предыдущем опыте, и чем «богаче» предыдущий опыт, тем точнее будет узнавание образа, тем шире восприятие его, и наоборот. Указанная выше ошибка отражения при включении чувственных факторов может быть ликвидирована либо закреплена. Но поскольку само по себе более широкое или узкое узнавание образа и его познание несут ошибку восприятия, то при ликвидации ошибки отражения она остается «ведущей»; при закреплении ошибки отражения наблюдается наслоение ошибок, их накопление и усложнение.

Только на следующем этапе развития анализируемой сферы происходит полное оценочное познание системы образов с установлением ее качества. На наш взгляд, таким этапом являются ценностные ориентации.

Глава 3

Ценностные ориентации и социальные установки как элементы сферы взаимодействия личности и окружающего мира

Ценностная ориентация в науке признается субъективной категорией, иной позиции нам не встретилось. Но однозначность признания природы ценностной ориентации вовсе не означает ее однозначного понятия и определения. Дело в том, что в психологии широко признано существование наряду с ценностной ориентацией еще и установки, поэтому возникают проблемы соотношения указанных категорий (насколько они самостоятельны), отсюда и различное понимание ценностных ориентаций. Так, «Психологический словарь» определяет ценностные ориентации как установки.[108] Более широкое определение предлагают другие источники. «Ценностные ориентации – составной элемент общей социальной направленности личности, которая представляет собой формирующийся в процессе жизнедеятельности социально детерминированный, относительно устойчивый тип отношения личности к социальным ценностям общества»;[109] отсюда естествен вывод, что «разновидностью ценностных ориентаций являются социальные установки личности»,[110] т. е. установки – часть содержания ценностных ориентаций. Похоже, несколько иначе понимают ценностные ориентации другие авторы, которые пишут, что социальные установки отличаются от ценностных ориентаций предрасположенностью к определенной психической деятельности,[111] из чего вроде бы следует отдельная самостоятельная определенность каждого из указанных явлений, поскольку можно разграничивать только явления, не находящиеся в родовидовой зависимости.

Представляется, что ценностные ориентации – такой этап детерминации психики, на котором субъект производит качественную оценку воспринимаемых явлений и явлений, привнесенных с жизненным опытом, с позиций их внутренней субъективной привлекательности. При этом: 1) оценивается существующая система ценностей с позиций субъективной приемлемости и привлекательности; 2) осуществляется оценка ценностей с позиций собственного представления о мире и своем месте в нем; 3) создается собственная система ценностей, которая, во-первых, корректирует в той или иной степени собственную систему ценностей, заложенную в опыте; во-вторых, в той или иной степени деформирует в сознании социальную систему ценностей, приспосабливая ее к своему «Я».

Указанные корректировка и деформация опять-таки во многом зависят от чувственно-опытного представления о себе и своем месте в мире, насколько оно соответствует реальному положению вещей, т. е. базируется на ошибке оценок, которая, как и приведенные ранее, либо исключает ошибку восприятия и становится «ведущей», либо закрепляет прежнюю ошибку (прежние ошибки!), в результате чего происходит дальнейшее наслоение, накопление и усложнение ошибок.

Накопление ошибок ценностных ориентаций не проходит безболезненно для субъекта, поскольку постепенно закладываются основания для появления деформации ценностных ориентаций, которая возникает при накоплении ошибок однонаправленного действия. Под деформацией ценностных ориентаций мы понимаем максимальное отклонение ценностных ориентаций субъекта от допустимых человеческой общиной вне зависимости от политических ориентаций; несмотря на всю неопределенность понимания допустимых ценностных ориентаций, в принципе они весьма просты, элементарны: принятие ценностей жизни и здоровья, труда, быта, экономического благополучия и проведения досуга – именно вокруг них вращаются все человеческие устремления и вся человеческая деятельность.

Ошибки однонаправленного действия бывают двух видов: а) ошибки гиперзначимости социальных ценностей и б) ошибки гипозначимости их. Ошибки гиперзначимости возникают тогда, когда субъект переоценивает влияние официальной системы ценностей на общество и руководствуется в своем поведении только ею. Деформация ценностных ориентаций субъекта при максимальном накоплении ошибок гиперзначимости выливается в конформизм – признание единственно правильной официальной системы ценностей и следование в своей деятельности только ей.

Думается, прав И. С. Кон, говоря о том, что человек не рождается конформистом, он становится им под влиянием группового давления;[112] что это групповое давление тем сильнее, «чем важнее для индивида принадлежность к данной группе, чем строже групповая дисциплина»,[113] и что «человек может обнаруживать высокую степень конформности в одной роли и достаточную степень независимости – в другой… Однако, когда склонность к конформизму обнаруживается устойчиво и не в одной, а в нескольких различных ролях, ее можно рассматривать и как некоторую личностную черту».[114] Именно эта устойчивая личностная черта и понимается нами как деформация гиперзначимости, как конформизм в абсолютном значении данного слова. Прекрасно показал социальную сущность такой деформации А. Моравиа в своем романе «Конформист».

Ошибки гипозначимости прямо противоположны первым и заключаются в недооценке, преуменьшении значения официальной системы ценностей. Деформация ценностных ориентаций при накоплении таких ошибок приводит к абсолютному нигилизму, отрицанию официальной системы ценностей. В целом неприемлемы оба вида деформации. Однако с позиций существующего правопорядка более неприемлем нигилизм, который, с одной стороны, довольно часто и необоснованно революционизирует ситуацию в обществе, а с другой – ведет к правонарушениям и в том числе к преступлениям. Именно ошибки гипозначимости должны ложиться в основу правовых исследований личности преступника. Тем не менее конформизм также должен быть учтен правоведами: например, наказание призвано исправлять виновного, что вовсе не означает превращение его в конформиста, т. е. действие наказания должно быть строго дозировано.

При определении конформизма или нигилизма возникает странная ситуация, связанная с тем, что субъект макросистемы (государства, общества) входит еще и в ту или иную микросистему. При таком положении вещей ценностные ориентации субъекта претерпевают деформацию сразу двух видов: если по отношению к макросистеме имеется нигилизм, то по отношению к микросистеме – конформизм, и наоборот. Особенно наглядно просматривается это на примерах политического и религиозного фанатизма, когда субъект не признает официальную систему ценностей, но некритично относится к ценностям микросреды.

При накоплении ошибок иногда происходит их конфликт, т. е. возникают ошибки оценок разнонаправленного характера: и гипер-, и гипозначимости применительно к различным социальным функциям человека. Скорее всего, при этом ценностные ориентации в определенной части нормализуются.

Похоже, что деформация ценностных ориентаций имеет место на последней стадии социальной детерминации психики, когда субъективно-привлекательные представления о ценностях закрепляются и человек уже готов действовать с учетом закрепленных ценностных ориентаций. Разумеется, на данном этапе существует не только ошибочное, но и адекватное закрепление ценностных ориентаций.

Однако созданием системы ценностных ориентаций и ее развитием не завершается детерминационная сфера психики. Психология знает еще один ее этап, который называют установкой. Не вдаваясь в теоретический спор о том, есть установка или ее нет, отметим: в психике человека закрепляется нечто субъективно-привлекательное, что осуществляется на базе соответствующих оценок социальных ценностей и соответствующих ценностных ориентаций. Думается, этот субъективно-избирательный подход к оценкам окружающего мира и готовность действовать в направлении субъективно-приемлемого результата никто отрицать не станет, а назовем мы данный феномен установкой или иначе – особого значения не имеет, поэтому в последующем будем оперировать термином «установка», понимая, что, как правильно сказал Ф. В. Бассин, простота определения установки не снимает массы проблем, которые при этом возникают.[115]

Под установкой Д. Узнадзе понимает «момент ее (психической жизни. – А. К.) динамической определенности… целостная направленность его (сознания. – А. К.) в определенную сторону, на определенную активность… основная изначальная реакция субъекта на воздействие ситуации, в которой ему приходится ставить и разрешать задачи (курсив мой. – А. К.)».[116] По мнению Е. П. Ильина, мотивационную установку «можно рассматривать как латентное состояние готовности к удовлетворению потребности, реализации намерения».[117] В целом это более точное определение установки, хотя в нее следует включать не только саму готовность к удовлетворению потребности, которая уже заложена в самой нужде, но и готовность действовать тем или иным конкретным образом в направлении удовлетворения потребности. Именно поэтому установка – стереотипная готовность действовать конкретным образом в создавшейся ситуации.[118] Таково традиционное понимание установки, и здесь особых разногласий нет.

Однако, похоже, установкой последний этап социальной детерминации психики не ограничивается. Ведь установка заложена и уже существует в определенной мере в предыдущем опыте. Но поскольку социальная детерминация возникает не только из опыта, а и из вновь поступившей информации, в последней мы можем найти и информацию установочного плана, закрепляющую и усиливающую установку; и информацию антиустановочного характера, которая может изменить установку, повлиять на нее. При достаточно мощном слиянии антиустановочной информации, содержащейся в опыте и вновь поступившей, может даже возникнуть новая установка (контрустановка). Таким образом, на данном этапе не только возникает (закрепляется, усиливается) установка, но имеет место и контрустановка. При их столкновении возникает установочная борьба, которая может завершиться закреплением либо усилением прежней установки или возникновением новой установки и переводом ранее существующей в разряд антиустановки, т. е. готовность действовать в новых условиях – это не что иное, как слияние прежнего опыта и оценки вновь поступившей информации.

Именно поэтому нет ничего удивительного в исследовании Р. Лапьера по поводу отношения к китайцам в американских отелях, которое приводит множество авторов:[119] реальная жизнь создает свои установки, которые сегодня побеждают иные установки, однако «законсервированными» последние могут оставаться на вербальном уровне.

У психологов, социологов, криминологов наибольший интерес вызывает именно эта сторона борьбы установок, заключающаяся в возможности изменения антисоциальных установок личности. По мнению некоторых, «напряженность социальной установки зависит от уровня нормативной повелительности в отношении определенных аспектов поведения – ужесточение санкций приводит к понижению установки в силу ослабления саморегулятивных функций диспозиций и повышения внешнерегулятивных».[120] С подобным отношением к изменению установки вряд ли можно согласиться. Во-первых, едва ли правильно говорить о более низкой («понижении») и более высокой установках, поскольку подобное ничего не дает в плане социальной оправданности установки: всем известно, что самая «высокая» просоциальная установка существует при конформизме, однако трудно считать ее социальным благом. Лучше использовать степень деформации социальной установки личности, признав максимальную степень деформации всегда (по крайней мере, до тех пор, пока на земле ни установится рай) социально неоправданной. Иные степени деформации социальных установок следует рассматривать только в плане ошибок гипозначимости, поскольку ошибки гиперзначимости, как правило, ведут к просоциальному поведению. Во-вторых, авторы предлагают решение абсолютно непригодное – снять проблему деформации установки через ужесточение санкций. Правоведы постоянно с этим сталкиваются и точно знают, что ужесточение санкций не дает сколько-нибудь значимого эффекта. По крайней мере, уже с XIX в. социологически доказано, что введение смертной казни за какой-либо вид преступления не уменьшает количества таких преступлений в обществе, а исключение смертной казни из системы наказаний не влечет за собой увеличения количества преступлений, за которые ранее была установлена высшая мера наказания.[121] Иными словами, ослабление или усиление санкций не изменяет социальных установок. Мало того, мы знаем, что при относительно одинаковых системах и законодательстве преступность в одних странах (например, США) гораздо выше, нежели в других (например, Японии), что свидетельствует о большей деформации социальных установок в первых по сравнению со вторыми. В-третьих, авторы упустили из виду, что ранее они выдвигали в качестве решающего фактора формирования установок образ, а не уровень жизни, именно образ жизни[122] при примерно одинаковом уровне жизни в США и Японии делает более уязвимыми США. Правоведам известно также, что никакое ужесточение санкций не способно изменить образа жизни. Об этом свидетельствует, например, безрезультатность борьбы с бродяжничеством во многих странах мира, подчас с разными социальными системами. И поскольку образ жизни – система потребностей, ценностных ориентаций, установок и т. д., санкциями их изменить нельзя.

В целом возможность изменения установок лежит за рамками нашего исследования, поэтому мы согласимся с традиционной, на наш взгляд, позицией, согласно которой социальные установки изменяются путем изменения окружающей среды и воспитания, через которое усиливается самоконтроль личности. Именно в таком порядке главным образом следует менять несправедливые, неоправданные социальные порядки, а уж потом воспитывать. Хотя нужно признать, что указанные факторы не связаны друг с другом: в самых несправедливых социальных условиях настолько глубоко «промывают мозги» (манипулируют сознанием) и настолько широко внедряют конформизм, что основной части населения общество представляется идеальным, т. е. воспитание заменяет собой улучшение условий и подчас довольно успешно.

До сих пор мы лишь мимоходом упоминали предшествующий социальный опыт, однако есть смысл чуть шире посмотреть на данный феномен.

Социальный опыт человека весьма сложен по своей структуре, поскольку включает в себя и собственно поведение человека в окружающей среде, и его подготовку всеми сферами психики человека, в том числе сферой социальной детерминации психики. При этом необходимо помнить, что в социальном опыте субъекта фиксируется множественное повторение психического и физического поведения со всеми ошибками и их преодолением или закреплением. Вместе с тем социальный опыт и его отражение в психике не одно и то же. Ведь человек применительно к ситуации берет не весь социальный опыт, а только ту его часть, которая имеет непосредственное отношение к ситуации. Мало того, даже из этой части довольно часто субъект берет не все, а лишь то, что с его позиций является наиболее привлекательным. Поэтому введенный в психику образ жизненного опыта, как правило, уже усечен, т. е. в чем-то ошибочен.

Говоря о социальной детерминированности психики, социальном опыте и его отражении в психике, мы имеем в виду познание и память как его элемент, что достаточно широко представлено в психологии. Сама теория познания слишком сложна и многообразна, чтобы походя рассмотреть ее, поэтому мы максимально сузим предмет исследования. Прежде всего, необходимо уточнить само понятие памяти. В философии общепризнанно определение памяти как способности к воспроизведению прошлого опыта, одному из основных свойств нервной системы, выражающемуся в способности длительно хранить информацию о событиях внешнего мира и реакциях организма и многократно вводить ее в сферу сознания и поведения.[123]

Однако психологи несколько корректируют данное определение. «Память рассматривается здесь не как изолированная функция, а как часть процессов отражения внешнего мира в нашем сознании, которые мы обобщенно называем когнитивными процессами. В таком понимании она представляет собой необходимый компонент познавательной деятельности. Таким образом, память обеспечивает не только воспроизведение, но и восприятие поступающей информации».[124] Более глубинное представление о памяти заложено и в традиционном определении памяти, отраженном в психологии: «Память – процессы организации и сохранения прошлого опыта, делающие возможным его повторное использование в деятельности или возвращение в сферу сознания».[125]

Скорее всего, рассмотрение памяти в качестве процесса по сохранению и воспроизведению опыта является достаточно верным. И. Хофман не совсем точен в другом: во-первых, он считает, что память обеспечивает воспроизведение, но при использовании термина «обеспечивает» автор разрывает память и воспроизведение, придавая им самостоятельный характер, тогда как воспроизведение опыта – одна из функций памяти; во-вторых, благодаря указанному, он придал воспроизведению и восприятию статус одноуровневых понятий, чего делать не следовало, поскольку очевидно отнесение восприятия к познанию оперативной, текущей, сиюминутной информации, а воспроизведения – к прошлому опыту; в-третьих, как уже выше было продемонстрировано, память обеспечивает не только восприятие оперативной информации, но и иные этапы детерминации психики: ценностные ориентации, установочную борьбу; об этом верно написал Л. Р. Хаббард: «Он (аналитический ум. – А. К.) постоянно проверяет и взвешивает новый опыт в свете старого, формулирует новые выводы в свете старых, изменяет старые выводы…»[126] Именно поэтому о социальной детерминации психики в полном объеме можно говорить только с позиций постоянного столкновения оперативной информации и прошлого опыта, воспроизведенного памятью, это столкновение происходит на всех этапах социальной детерминации психики, за исключением отражения, поскольку до восприятия (усвоения) субъекту нет надобности лезть в память за прошлым опытом; прошлый опыт, похоже, нужен человеку лишь после усвоения оперативной информации для определенного сравнения, сопоставления, установления степени необходимости информации.

На основании изложенного сферы социальной детерминации психики могут быть представлены следующим образом (рис. 5).


Рис. 5


Сравнение сфер мотивационной и социальной детерминации психики показывает, что они раскрывают различные стороны психики, что каждая из них специфична. С этим не все психологи согласны. «Подход этих исследователей (Дж. Айцена и М. Фишбайна. – А. К.) привел к фактическому совпадению понятия установки с понятием мотивации. Важным является тот факт, что разработка понятия установки привела к конвергенции между социально-психологическим и мотивационно-психологическим развитием моделей. Данный подход дает возможность проводить различие между мотивацией и контролем за действием».[127] Ни данный подход, ни его аргументация не убеждают в приемлемости слияния установки и мотивации: во-первых, спорен сам вывод о проведении разграничения между мотивацией и контролем за действием, поскольку следует различать только одноуровневые понятия (нет смысла искать различия между собакой и домом, так как они располагаются на разных уровнях классификации явлений), а пока осталось недосказанным то, что мотивация и контроль за действием – одноуровневые понятия; во-вторых, даже если встать на позиции возможности такого разграничения, остается непонятным, почему нельзя различать мотивацию и контроль за действием без слияния установки с мотивацией.

Думается, установка и мотивация – самостоятельные элементы психики: специфичность установки определяется информацией о готовности субъекта к действию в определенном направлении, тогда как специфичность мотивации исходит из информации о прогнозируемом поведении, т. е. в основание того и другого явления заложена различного характера информация. Мало того, прогнозируемое поведение может совпадать или не совпадать с установкой субъекта, поскольку установка может быть скорректирована последующей информацией о каких-то обстоятельствах одного направления, а прогнозируемое поведение – иными обстоятельствами в другом направлении. Скорее всего, говоря о соотношении установки и мотивации, следует иметь в виду, что установка в той или иной степени реализуется в мотивации.

Однако и данный вывод не столь однозначен. Ведь мотивационная сфера состоит из нескольких этапов, так же из этапов состоит и сфера социальной детерминации психики. Соотношение их отдельных этапов не столь очевидно. В целом эти отношения психология не разрабатывает (по крайней мере, иного нам не встретилось), хотя некоторые сведения по соотношению отдельных элементов имеются. Так, представляется господствующей точка зрения, согласно которой установка возникает из столкновения потребностей и ситуации.[128] «Социальные потребности составляют основу формирования ценностных ориентаций индивида»,[129] т. е. в качестве первичных явлений выдвигаются потребности и ситуации, ориентации и установка же объявляются вторичным фактором. Едва ли надо соглашаться с этой позицией. Во-первых, коль скоро выделена сфера социальной детерминации психики и установка отнесена к ней, основания возникновения установки нужно искать в пределах этой сферы, кто не согласится с подобным, тот вернется к понятийному хаосу, от которого мы пытаемся уйти. В нашем случае вполне обоснованно установка возникает из всего последовательного развития анализируемой сферы. Во-вторых, окружающий мир вторгается в психику субъекта вне какой-либо связи с интересами или потребностями его, и субъект лишь определяет вначале значимость мира для него и свое место в мире. Только с углублением оценки, созданием своей собственной системы ценностей и ценностных ориентаций субъект начинает свои потребности создавать: потребности базируются на социальной детерминации психики, а не наоборот; ведь нельзя требовать от окружающего мира того, чего он объективно предоставить не может, и эти объективные возможности среды должны быть вначале оценены. Разумеется, могут сказать, что человек издавна мечтал о ковре-самолете, скатерти-самобранке, зеркальце-телевизоре и т. д., выражая нужду в том, чего еще не могла предоставить среда. Однако здесь речь идет о псевдопотребностях, о потребностях-фантомах, о заведомо не реализуемых в условиях места и времени целях и желаниях. В-третьих, мы могли бы согласиться с анализируемой позицией только при одном условии: авторы, говоря о столкновении потребностей и ситуаций, имеют в виду связь между прежними, уже реализованными потребностями (по существу, прежнего опыта) с реально существующей ситуацией (оперативной информацией). Именно здесь закладывается установка и установочная борьба. Сказанное позволяет сделать вывод: первичной является сфера социальной детерминации психики, которая лежит в основании мотивационной сферы.

Достаточно неопределенно изложена и связь установки с целями. Так, «встреча самих мотивов и установок с препятствием может приводить к формированию целей», «установка может быть продуктом трансформации целей», «установка замещается целью, когда действие установочных механизмов оказывается недостаточным».[130] Можно ли во всем этом противоречивом материале разобраться: то установка создает цели, то изменение целей создает установку; то оказывается, что одно из них (установка) вообще лишнее? Действительно ли так многогранны связи цели и установки?

1. Нужно согласиться с тем, что установка создает цели, но не напрямую, а через потребности, выражением которых цель и становится. В этом плане прав П. С. Дагель: «Мотивы и цели поведения являются выражением социальных или антисоциальных установок личности».[131]

2. Установка не может быть продуктом трансформации целей, поскольку иной вывод входит в противоречие с первым выводом и, кроме того, деформирует приоритетность сфер психики, ставя на первое место мотивационную сферу, чего быть не должно.

3. Установка не может быть замещена целью, так как эти явления разноуровневые, разнопорядковые, они всегда существуют вместе и одновременно; установка может быть замещена только контрустановкой, иной установкой, но никак не целью; смешение установки и цели ведет к смешению сфер мотивационной и социальной детерминации психики, т. е. все к той же терминологической «каше».

Наиболее существенно исследуемые сферы связаны, с одной стороны, на стадии ценностных ориентаций и установок, а с другой – на стадии существования потребностей (цели и мотивы первичного уровня тесно увязаны с потребностями и самостоятельного значения в плане специфичности связи со сферой социальной детерминации психики не имеют) и при принятии решения, где установочная борьба особенно сказывается. На этих этапах личность выступает как совокупность типичных для нее запросов и желаний, именно здесь создаются типичные для личности круг и объем потребностей, которые реализуются типичным для субъекта образом. Вместе с тем именно здесь на фоне установочной борьбы возникают и потребности, и мотивы, выходящие за пределы типичных для субъекта.

Указанная связь является прямой – сфера социальной детерминации психики влияет на мотивационную сферу, последняя же влияет на первую только опосредованно через поведение по реализации потребности в качестве прежнего опыта, заложенного в память, т. е. на следующем уровне социальной детерминации.

Подраздел 3

Потребностно-мотивационные сферы ценностных ориентаций

Полученная при отражении и восприятии информация об окружающем мире, его ценностях и соответствующая их оценка личностью может быть закреплена в двух вариантах. Она может, во-первых, быть оперативной, а во-вторых, остаться невостребованной до определенного времени или навсегда. Последняя информация с прикладной точки зрения нас мало интересует, поэтому обратим особое внимание на первую.

Глава 1

Интерес и потребности: появление ценностных ориентаций

Главным психическим элементом социальная психология признает потребности, поскольку именно их система является основным двигателем человеческого поведения. У каждого человека приоритетность потребностей сугубо индивидуальна, а потому иерархия их у каждой личности будет своя в зависимости от того, какие потребности она ставит на первое место.[132]

Под потребностями понимается «надобность, нужда в чем-нибудь, требующая удовлетворения».[133] В целом такое определение признано наукой[134] и нужда в чем-то должна быть воспринята как сущность потребности, ее основополагающее свойство. Но углубленное рассмотрение источников освобождает от оптимизма в понимании потребности.

«Потребность – и предпосылка, и результат не только собственно трудовой деятельности людей, но и познавательных процессов. Именно поэтому она выступает как такое состояние личности, посредством которого осуществляется регулирование поведения, определяется направленность мышления, чувств и воли человека».[135] Подобное толкование, естественно, исходило из представлений основоположников марксизма-ленинизма о потребностях, которые носят объективный, общественный и исторический характер, при этом отражаются в голове и осознаются.[136] Нельзя спорить с тем, что мышление и поведение человека, как правило, находятся в единстве; в реальной жизни их невозможно разорвать. Но наука все же призвана разложить явление на составные (в нашем случае выделить мышление и реальное поведение) с тем, чтобы более глубоко его познать. Очень важно уяснить точный смысл тех или иных терминов, характеризующих части (элементы) явления. В этом плане не будет исключением термин «потребность». Возможно, философия как наука о бытии имеет право на объединение в деятельности человека мышления и поведения, однако и она должна быть в этом последовательна, чего не наблюдается в приведенном высказывании.

Во-первых, здесь потребность отождествляется с результатом деятельности, следовательно, и с предметом потребности. В то же время философия выделяет в качестве самостоятельных категорий результат – «объективно достигнутое состояние, продукт процесса или деятельности»;[137] и предмет – категорию, обозначающую «некоторую целостность, выделенную из мира объектов в процессе человеческой деятельности или познания».[138] Все-таки потребность, результат, предмет потребности – это одно и то же, или они представляют собой самостоятельные, хотя и связанные друг с другом категории? По-видимому, если бы они были синонимами, то не было бы никакой необходимости в их раздельном рассмотрении философией.

Нельзя согласиться и с тем, что «они (потребности. – А. К.) объективны уже в том смысле, что существуют вне сознания, как отношение между субъектом потребностей и их объектом»,[139] при этом автор признает потребность и психическим состоянием.[140] Существует ли потребность вне сознания или это состояние психики, она – психическое состояние или объективное отношение? А. К. Уледов, автор цитаты, не решил этого вопроса и в конечном счете не предложил определения потребности: «Дать сколько-нибудь исчерпывающее определение понятия потребности до разработки общей теории потребностей довольно трудно. Это дело будущего».[141] Представляется, автор поскромничал: на основе выдвигаемой им субъективно-объективной терминологической «каши» в принципе нельзя точно и ясно определить потребность.

Во-вторых, в определении заложено противоречие, которое заключается в том, что потребность признается результатом деятельности, т. е. объективной категорией, и в то же время она выступает как состояние личности, определяющее направленность мышления, чувств и воли человека, т. е. чисто субъективная категория.

Указанное понимание потребности как объективной категории воспринято экономической[142] и правовыми науками. Так, И. Я. Козаченко и О. С. Бурлева пишут: «Но большинство авторов справедливо обращает внимание на объективный (курсив мой. – А. К.) характер потребности, которая социальна (читай – материальна. – А. К.) по содержанию и является психологическим феноменом – по форме».[143] Данный вывод авторов представляется надуманным, поскольку философия определяет форму как способ существования и выражения содержания,[144] а содержание, по мнению самих авторов, носит социальный (материальный) характер; отсюда у материального содержания не может быть идеального способа существования.

Высказывание об объективном характере потребности вообще противоречит теории права, поскольку нам не встретилось ни одного исследования объективных признаков правонарушения, в котором всерьез и по существу деяние и результат (последствие, вред, ущерб) рассматривались бы с позиций потребностей, в целом теория права и его отраслей соотносит вопрос о потребностях с анализом личности правонарушителя, признавая тем самым потребности категорией субъективной, а не объективной. Именно такой подход представляется нам наиболее оправданным и обоснованным, тогда как отождествление потребности и результата ничего позитивного науке, в том числе и уголовного права, не дает и дать не может, поскольку приводит к размыванию понятийного аппарата, к различному определению и толкованию понятий. Думается, нельзя отождествлять потребность как нужду в чем-либо с удовлетворением этой нужды, с достижением результата – реализацией потребности, с предметом потребности.

В плане соотношения потребности и ее предмета вдохновляет и в то же время несколько обескураживает мнение А. Н. Леонтьева: «До своего первого удовлетворения потребность “не знает” своего предмета, он еще должен быть обнаружен».[145] Вдохновляет потому, что, похоже, автор не смешивает потребность и предмет, мало того, соотносит предмет с уже удовлетворенной потребностью, т. е. предмет – это реализация потребности, что, наверное, является аксиомой. Обескураживает же то, что А. Н. Леонтьев связывает осознание предмета только с уже имевшей место удовлетворенной потребностью. Подобный подход представляется односторонним и не относится ко всем потребностям конкретной личности (например, физиологическим потребностям), иначе говоря, осознание предмета потребности или незнание его напрямую зависят от классификации потребностей.

Большое внимание уделил потребностям Е. П. Ильин, который отрицает признание потребностями тех или иных предметов материального мира,[146] социальных ценностей[147] и считает потребностью «отражение в сознании нужды (нужности, желанности чего-то в данный момент), часто переживаемое как внутреннее напряжение (потребностное состояние) и побуждающее психическую активность, связанную с целеполаганием».[148] Авторская позиция во многом верна. Во-первых, потребность является только психической категорией. Во-вторых, нельзя исключить существования внутреннего напряжения, исходящего из испытываемой нужды. В-третьих, потребность связана с целями, но об этом несколько позже.

Тем не менее кое-что в понимании потребности, предложенном Е. П. Ильиным, настораживает. Прежде всего это относится к пониманию потребности как отражению в сознании нужды, при котором нужда существует как объективная категория, только отражаемая сознанием. Автор здесь согласен с большинством психологов и поддерживает традиционное мнение. А зря. Дело в том, что нужды в окружающем мире не существует, в нем есть только определенные предметы, находящиеся в дефиците или профиците, и физиологически необходимая деятельность (совершенно прав Е. П. Ильин, выводя нужду за пределы дефицита,[149] поскольку может возникать нужда даже в ликвидации профицита – вспомним «Бостонское чаепитие»). Именно поэтому нужда существует только в качестве психической категории, как внутреннее переживание дискомфорта и его изменения в необходимом направлении в связи с дефицитом, профицитом предметов материального мира или неудовлетворительной физиологической деятельностью. В определенной части прав С. И. Ожегов, отождествляя нужду с потребностью, но совершенно не прав он при отождествлении нужды с дефицитом,[150] поскольку дефицит является основанием возникновения нужды, как и профицит. Отсюда потребность и есть сама нужда.

Кроме того, вызывает сомнение определение потребности как побуждающей категории, что сразу ставит вопрос о соотношении мотива и потребности. Приведенное высказывание Е. П. Ильина свидетельствует об отождествлении им мотива и потребности, что едва ли приемлемо.

Классификация потребностей, как и любая иная, может осуществляться по различным основаниям в зависимости от интересов исследователя, но при этом не должны быть нарушены правила деления понятий, требуемые формальной логикой.

Издавна потребности делятся в зависимости от их природы на естественные и созданные обществом (социогенные).[151] Данная классификация общепризнана, причем в первый вид включены чисто физиологические потребности (нужда в еде, питье, сексуальном удовлетворении, отправлении естественных надобностей) и биофизические, связанные с местом человека в биосфере (нужда в защите от влияния биосферы – одежда, кров; в повышенной защите и охране в силу половых и возрастных особенностей и т. д.), которые характеризуются тем, что возникают генетически или под влиянием биосферы, но их удовлетворение разрешается в социальном порядке; во второй вид включены потребности, социально вызываемые и социально удовлетворяемые (потребности «бумеранга»).

Выделяют также простые и сложные потребности, к простым относят «максимально конкретные и дезинтегрированные потребности в простых потребительских свойствах удовлетворяющих… благ», а все остальные – к сложным.[152] Думается, автор хотел сказать с элементами новаторства о тех же естественных и созданных обществом потребностях, однако предложенная классификация не выдерживает критики в силу обилия оценочных неконкретизированных формулировок («максимально конкретные», «простых потребительских свойствах» и т. д.), что приводит к аморфности классификации и ее неприемлемости.

В специальной уголовно-правовой и криминологической литературе в связи с поиском субъективных оснований асоциального поведения личности тоже так или иначе классифицируют потребности. Одной из основных (если не основной!) является классификация, предложенная В. Н. Кудрявцевым, по мнению которого можно выделить четыре степени потребностей: «1) жизненно необходимые потребности, обеспечивающие “минимум условий существования человеческого организма”;[153] 2) нормальный стандарт потребностей, присущий данному социальному типу личности; 3) такой объем потребностей, который будет обеспечен в перспективе, но удовлетворение которого еще не стало общественной нормой; 4) извращенные потребности, удовлетворение которых объективно противоречит развитию личности и интересам общества».[154] Непонятно место извращенных потребностей в указанной системе: либо это самостоятельный класс, абсолютно отдельный от остальных (требование любой классификации); либо они представляют собой потребности первых трех степеней, но только извращенные; в последнем варианте классификация становится неприемлемой. Можно предположить, что В. Н. Кудрявцев имеет в виду первый вариант, поскольку первые три степени относит к гармоничной личности, тогда как четвертую к ней не относит. По существу, автор выделяет социально обоснованные и извращенные потребности, кроме того, дифференцирует подвиды социально обоснованных потребностей (первая, вторая и третья степени), т. е. на одном уровне производит классификацию двух уровней, чего делать не следовало. В. Н. Кудрявцев и сам понимает условность предложенной классификации, поскольку утверждает, что три первые степени входят в рамки гармоничного развития личности,[155] хотя при этом остается неясным, как может развиваться гармонично личность на уровне жизненно необходимых, практически физиологических, потребностей, если личность характеризуется только ими.

Кроме того, В. Н. Кудрявцев выделяет искаженные потребности двух видов: дисгармоничные и деформированные.[156] При этом остается неясным соотношение искаженных и извращенных потребностей: тождественны они или нет. Ответ на данный вопрос очень важен, поскольку благодаря ему можно более точно охарактеризовать предыдущую классификацию. Н. А. Барановский несколько уточняет данную позицию и выделяет три вида потребностей: 1) нормальные (социально одобряемые); 2) деформированные нормальные, которым в процессе их удовлетворения соответствуют социально порицаемые объекты; 3) извращенные потребности, удовлетворение которых социально порицаемо.[157] Последняя позиция более приемлема, хотя предложенная классификация потребностей не совсем точна в связи с нарушением правил формальной логики, поскольку автор выделяет три вида потребностей как одноуровневую классификацию, тогда как фактически он предлагает двухуровневую классификацию: делит потребности на нормальные и деформированные, а деформированные, в свою очередь, – на деформированные нормальные и деформированные извращенные.

Тем не менее все предложенные классификации вызывают сомнения. Так, малоубедительно деление искаженных потребностей на дисгармоничные и деформированные (деформированные нормальные и извращенные). К дисгармоничным (деформированным нормальным) относят потребности, в которых нарушено исторически определенное соотношение между их отдельными видами (например, материальные потребности подавляют духовные).[158] Действительно, подобные потребности несколько изменяют ценностные ориентации субъекта, однако эти изменения происходят в рамках существующих социально полезных ценностей, за их пределы не выходят и с точки зрения общественных оценок должны признаваться социально оправданными, по крайней мере, социально безразличными. Указанное хорошо видно на примере изменения ценностей в новом УК по сравнению с ранее действующим: если по старому УК на первое место ставились идеологические ценности – советская власть, советское государство, социалистическая собственность, то в новом законе они отсутствуют полностью либо поменяли свою приоритетность: на первое место в системе ценностей выдвинута личность, т. е. в системе социальных ценностей они изменили свои места, что вовсе не означает дисгармоничности тех или других, соответственно, изменение ценностных ориентаций в рамках социально признаваемых ценностей не должно влечь за собой социального порицания и именно поэтому выделение «дисгармоничных» потребностей бессмысленно.

Несколько иначе обстоят дела с деформированными (извращенными) потребностями, которыми признают гипертрофированное или извращенное изменение отдельных ценностей. В качестве примера В. Н. Кудрявцевым приведена схема потребностей и интересов лиц, совершивших тяжкие насильственные преступления: стремление к насилию над окружающими – 42 % всех потребностей, стремление властвовать – 7 %, эгоцентризм – 6 %, стремление к превосходству над окружающими – 10 %, иные интересы – 10 %, стремление к самоутверждению – 25 %.[159] Данный пример вовсе не убеждает в том, что указанные потребности носят деформированный характер. Во-первых, неизвестно, что скрывается за «иными» интересами, в чем заключается их деформированность. Во-вторых, основная масса перечисленных потребностей носит социально нормальный характер: стремление к превосходству, стремление к власти, стремление к самоутверждению, эгоцентризм суть обычные потребности многих членов общества (представителей культуры, искусства, науки, политики и иных граждан). Достаточно почитать, например, Ф. Ницше, чтобы убедиться в этом: «Когда я, без перерыва, писал только вещи первого ранга, каких никто не создавал ни до меня, ни после меня с ответственностью за все тысячелетия после меня».[160] И дело не в том, что Ф. Ницше провозгласил культ сверхчеловека, он просто объективно прав. Конечно, не все так прямолинейно эгоцентричны: кто-то, как Ницше, напрямую пишет о своей исключительности, кто-то говорит о ней в кругу своих друзей и знакомых или стремится ее каким-то образом проявить, кто-то кричит о ней в себе. Очень похоже на то, что все талантливые люди, особенно гении, имеют ярко выраженные стремления к превосходству, самоутверждению, эгоцентризму. Ведь если только человек скажет себе, что он такой, как все, он «похоронит» свою индивидуальность, он станет таким, как все; он усреднит свои знания и умения и ничего оригинального создать не сможет. Согласно последним исследованиям Р. Райта, изложенным в книге «Нравственные животные», эгоизм, альтруизм, ревность, агрессивность имеют прочную генетическую основу.[161] О научной истинности подобного неспециалисту судить трудно, однако это очень похоже на истину. В-третьих, единственное, в чем можно согласиться с В. Н. Кудрявцевым, – это стремление к насилию над окружающими, которое в чистом виде выступает как деформированная потребность – насилие ради насилия в жизни встречается. Однако настораживает его большое количество (42 %). Могут возразить, что В. Н. Кудрявцев и другие авторы под стремлением к насилию понимают не насилие ради насилия, а нечто более широкое по объему, свойственное всем насильственным актам, отсюда и столь высокие цифры. В таком случае, скорее всего, исследователи не смогли четко определиться в потребностях по данной категории лиц. Учитывая, что к изучаемой категории лиц отнесены субъекты, совершившие убийства, хулиганства, причинившие телесные повреждения,[162] можно с уверенностью констатировать, что при убийствах и телесных повреждениях насилие ради насилия встречается исключительно редко, лишь у своего рода маньяков; судебная практика тому свидетель.

Возьмем убийства, они совершаются из мести, ревности, корыстных побуждений и т. д. Означает ли это, что во всех случаях убийства имеется потребность в виде стремления к насилию? Конечно, нет. В одних случаях потребностью является восстановление справедливости, в других – утверждение своего достоинства, в третьих – экономическое благополучие, в четвертых – эгоцентризм и т. д. Насилие во всех этих случаях – лишь один из путей реализации первичной потребности, но не сама потребность. На наш взгляд, в качестве указанной потребности может выступать лишь насилие ради насилия, именно так следует, очевидно, понимать стремление к насилию.

При хулиганстве подобное вроде бы должно иметь место гораздо чаще, но это на поверхности. Более глубокое изучение хулиганства показывает превалирование иных потребностей, нежели насилие ради насилия (эгоцентризма, стремления к превосходству, стремления к самоутверждению и т. д.). По крайней мере, исследователи хулиганства, как правило, даже не указывают насилия ради насилия ни как потребности, ни как интереса, ни как мотива хулиганства.[163]

Таким образом, нужно признать: все вторичные потребности делятся на нормальные и деформированные. При этом необходимо помнить, что основная масса потребностей носит нормальный характер, они социально полезны или социально нейтральны и поэтому не могут выступать в качестве асоциальных потребностей. Собственно деформированных потребностей очень немного (стремление к насилию, скотоложству, гомосексуализму, садизму, мазохизму, каннибализму, различного рода «фобии»), только те, которые противоестественны по своей природе; но даже деформированные потребности не являются в целом асоциальными, часть их относится к социально нейтральным (стремление к скотоложству, добровольному гомосексуализму в ограниченных законом пределах, добровольному садо-мазохизму в ограниченных законом пределах), и только некоторые деформированные потребности признаются асоциальными и требуют реакции общества на саму потребность.

Однако эта реакция должна иметь, прежде всего, психиатрический характер, а уж после – уголовно-правовой, так как указанное – психические аномалии, заложенные в потребность, но не вина человека. При достаточно высоком уровне аномалий мы говорим о невменяемости, при недостаточно высоком – об ограниченной вменяемости с соответствующими правовыми последствиями – исключением или смягчением ответственности.

Необходимо отметить, что здесь речь идет пока о «первичных» потребностях, о потребностях-первопричинах (на элементарном уровне – нужда в экономической независимости). Именно они, как правило, не носят деформированного характера.

Предложенная классификация лишь в незначительной степени помогает решить задачи криминологии, поскольку напрямую с преступностью связана небольшая часть потребностей. В целом же исследование показывает, что общественная опасность личности создается вовсе не на этапе возникновения и существования потребностей, поскольку преступные намерения могут как созреть при нормальных потребностях, так и не возникнуть при асоциальных деформированных.

Традиционно потребности делят на материальные и духовные. На наш взгляд, особого значения данная классификация не имеет. Стремление придать духовному приоритет над материальным не является аксиоматичным и не несет в себе позитивного начала. Если говорить о духовном с позиций умножения знаний человека, то в этом плане жертвы высокообразованного серийного убийцы Банди едва ли согласились бы с тезисом высокооблагораживающего влияния знаний. А Библия прямо говорит, что «во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь»; материальное, как и духовное, – все суета и томление духа.[164] И вообще в Нагорной проповеди превозносится нищета духа: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное… Вы – соль земли».[165] Если под духовным понимать веру в высокие идеалы (Бога, партийные идеи) и стремление к ним, то они не выдержали проверки на социальную значимость, потому что сами эти ценности разрушены либо атеистами, либо самими верующими; различие конфессий влечет за собой массовое уничтожение людей (паписты убивали и убивают протестантов и наоборот, мусульмане убивали и убивают христиан и наоборот, правоверные мусульмане убивали и убивают не совсем правоверных мусульман и т. д. – история верований – это история рек крови, которые текли и продолжают течь по Земле, удостоверяя духовность). Иначе и быть не может, поскольку Библия прямо на это направляет: «И истребишь все народы, которые Господь, Бог твой, дает тебе; да не пощадит их глаз твой; и не служи богам их, ибо это сеть для тебя»;[166] «Если будет уговаривать тебя тайно брат твой, сын матери твоей, или сын твой, или дочь твоя, или жена на лоне твоем, или друг твой, который для тебя, как душа твоя, говоря: “Пойдем и будем служить богам иным, которых не знал ты и отцы твои, богам тех народов, которые вокруг тебя, близких к тебе или отдаленных от тебя, от одного края земли до другого”, то не соглашайся с ним и не слушай его; и да не пощадит его глаз твой, не жалей его и не прикрывай его; но убей его; твоя рука прежде всех должна быть на нем, чтоб убить его, а потом руки всего народа».[167] Могут сказать, что это Ветхий Завет, в Евангелии все не так. Да, в Новом Завете смягчены акценты, но сущность разделяющего людей начала заложена и в нем. «Не думайте, что я пришел принести мир на землю; не мир пришел я принести, но меч; ибо я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее».[168] Еще более жестко в Евангелии от Луки: «Кто не со мною, тот против меня»; «Если кто приходит ко мне и не возненавидит отца своего и матери, и жены и детей, и братьев и сестер, а притом и самой жизни своей, тот не может быть моим учеником»,[169] т. е. даже семейные узы не устраивают составителей Нового Завета. Не отстает в проявлении подобной «духовности» и Коран: «И сражайтесь на пути Аллаха с теми, кто сражается с вами… и убивайте их, где встретите, и изгоняйте их оттуда, откуда они изгнали вас: ведь соблазн хуже, чем убиение… и сражайтесь с ними, пока не будет больше искушения, а религия будет принадлежать Аллаху…», а все потому, что «Аллах – враг неверным» и «для неверных – наказание мучительное».[170] На этом фоне бездуховность, сиречь атеизм, выглядит величайшим благом.

Ничуть не лучше и приверженность к партийным идеям; история знает великое множество переворотов во благо, когда погибали массы виновных и невиновных и на место одного негодяя приходил к власти другой под прикрытием идеи; история помнит террор якобинцев и жирондистов, социалистический ГУЛАГ и нацистские концлагеря. Еще Платон писал: «Кто приводит своего ставленника на государственную должность, не считаясь с законами, и заставляет государство подчиняться партиям, того, раз он прибегает к насилию, возбуждая противозаконное восстание, надо считать самым отъявленным врагом всего государства в целом»,[171] т. е. уже 2500 лет тому назад была очевидна разрушающая роль партийных идей. Могут возразить, что во многих странах существует многопартийная система, например, в США демократическая и республиканская партии не разрушают государственности. Верно, но лишь потому, что их программы идейно не расходятся, партийные разногласия носят лишь тактический характер. На этом фоне достаточно вспомнить, насколько дестабилизировало обстановку в США движение «Черные пантеры», идеи которого расходились с идеями государства.

Если духовность выражается в нужде в литературе, живописи, искусстве, музыке, то и здесь не все так однозначно, поскольку именно через них религиозные, партийные и иные идеалы привносятся в сознание людей; не случайно мелодии Вагнера, работы Шопенгауэра и Ницше связывают с нацизмом, поскольку в них заложено эгоцентричное, агрессивное и расовое начало; мы очень хорошо знаем значение терминов «манипуляция сознанием», «промывание мозгов» и очень хорошо понимаем, когда лучше всего показывать по ТВ балет «Лебединое озеро».

Видно, духовные потребности ничуть не лучше и не хуже материальных, и потому об их приоритетности говорить не приходится.

Для нас важно их рассмотрение с несколько иной позиции. Дело в том, что в психологии наряду с потребностями выделяют «интерес» как самостоятельную категорию. В связи с этим возникают некоторые проблемы: понимания интереса, его соотношения с потребностями, особенно с духовными, места интереса в механизме психической деятельности.

Понятие интереса столь же неоднозначно, как и понятие потребности. Все позиции можно условно разделить на две основные. Господствующая точка зрения заключается в том, что интерес рассматривается на двух уровнях: социологическом и психологическом; на первом – это порождение действительности, а не продукт сознания; на втором – рационально-эмоциональное отношение субъекта к объекту в силу его (объекта) жизненной значимости.[172] На наш взгляд, указанная позиция неприемлема прежде всего потому, что ее сторонники смешивают объективное и субъективное, безосновательно отождествляют интерес субъекта по поводу какого-то предмета, объекта, результата с самим предметом, объектом, результатом, размывая тем самым понятийный аппарат, раздваивая понятийное толкование, без необходимости усложняя теорию, делая малопонятным общение друг с другом (что же авторы имеют в виду, говоря об интересе, – предмет реального мира или отношение к нему субъекта, ведь и то и другое может быть отдельной темой для собеседования вне их взаимосвязи). Особенно удручает бессмысленность подобного подхода, поскольку нет рациональных оснований для терминологического объединения объективного и субъективного; такое объединение не углубляет науку, так как речь идет об одном и том же, но оформленном различными терминами (предмет, интерес); делает науку менее понятной, превращает ее в наукообразие. Если подобное осуществляется для более полной интеграции объективного и субъективного, то это также бессмысленно в связи с тем, что никогда объективное и субъективное не может быть интегрировано абсолютно полно (мой интерес вызвал фонарь на улице – красив, ничего не скажешь, однако это ничего не меняет: мой интерес остается при мне, а фонарь как предмет реального мира остается на улице). Иными словами, сознание и реальность всегда разделены во времени и (или) пространстве, даже в том случае, когда психическая деятельность и реальная жизнь абсолютно тесно связаны (психическая деятельность подталкивает возникновение соответствующего поведения человека), и уже поэтому нет необходимости в терминологическом объединении того и другого.

С другой точки зрения, интерес понимается как субъективная категория, с чем необходимо согласиться. В целом интерес – это «специфическое отношение личности к объекту в силу его жизненной значимости и эмоциональной привлекательности».[173] Похоже, данное определение достаточно верно отражает сущность интереса, поскольку, действительно, если что-то нас интересует, то только в силу жизненной значимости и эмоциональной привлекательности предмета интереса. Однако предложенное определение носит общий характер, и мы его можем применить с таким же успехом и к потребностям, и к мотивам, и к целям, поскольку все эти категории суть специфическое отношение личности к объекту в силу его жизненной значимости, эмоциональной привлекательности. Отсюда указанное определение следует дополнить какими-то признаками, свойственными только интересу и отделяющими его от смежных психических явлений. И здесь любопытное определение интереса предлагает В. М. Шафиров: «…интересы, которые можно охарактеризовать как осознание потребности или осознанное отношение к потребности».[174] Положительным здесь является то, что автор попытался дать такое определение интереса, которое сразу помогает отграничить его от смежного явления. Однако данную попытку следует признать неудачной, поскольку посылкой для такого вывода служил тезис о том, что интерес не может существовать независимо от потребности,[175] т. е. интерес существует только там и тогда, где и когда имеется потребность. Такая необходимая связь интереса с потребностью едва ли приемлема. С. Л. Рубинштейн, разграничивая интерес и потребность, очень точно отметил, что «потребность вызывает желание в каком-то смысле обладать предметом, интерес – ознакомиться с ним».[176] Отсюда следует, что интерес и потребность – достаточно самостоятельные явления, что желание ознакомиться с предметом может существовать и вне желания обладать предметом (тот же самый интерес к фонарному столбу), что интересы могут быть либо связанными, либо не связанными с потребностями. В. М. Шафиров потому и не прав, что ограничился при определении интересов только теми из них, которые связаны с потребностями.

В свою очередь С. Л. Рубинштейн предлагает столь же неприемлемое определение: «Интерес – это мотив, который действует в силу своей осознанной значимости и эмоциональной привлекательности».[177] Первый недостаток позиции заключается в том, что интерес отождествляется с мотивом, но об этом разговор впереди; второй – в том же самом слишком общем характере определения.

Существуют в психологии и позиции, существенно сужающие представление об интересе. Так, по мнению К. Э. Изарда, «интерес – позитивная эмоция, она переживается человеком чаще, чем прочие эмоции. Интерес играет исключительно важную мотивационную роль в формировании и развитии навыков, умений и интеллекта. Интерес – единственная мотивация, которая обеспечивает работоспособность человека».[178] Разумеется, в категории интереса в достаточно высокой степени сконцентрированы эмоции, поскольку именно здесь проявляются чувства «нравится – не нравится». Тем не менее интерес – это оценка и форм, и сущности предмета, т. е. в нем содержится и элемент рационального. На наш взгляд, ограничение объема интереса только эмоциями, выбрасывание из структуры психической категории рационального ведет к односторонности его понимания. К. Э. Изард необоснованно отождествляет интерес с эмоцией интереса, отсюда и столь странное определение его. Скорее всего, правы те психологи, которые определяют интерес с позиций жизненной значимости и эмоциональной привлекательности предмета интереса, с позиций рационального и эмоционального.

Какой же признак выступает определяющим для интереса? Думается, ответ на данный вопрос дал С. Л. Рубинштейн, таким признаком является оформление специфического отношения к предмету в желании ознакомиться с ним. Но и этого не достаточно. Ведь интерес представляет собой необходимое выделение предмета из ряда тождественных, однородных или разнородных; личность концентрирует внимание именно на каком-то отдельном предмете, даже стоящем в массе ему подобных. Именно поэтому интерес – отношение личности к предмету в силу его жизненной значимости и эмоциональной привлекательности путем выделения его из ряда тождественных, однородных или разнородных предметов, выраженное в желании ознакомления с ним. А можно и короче: интерес – это жизненно или эмоционально значимое субъективное стремление к ознакомлению с сознательно или бессознательно выделенным предметом.

Сразу же возникает проблема разграничения интереса и потребности. Как мы показали, С. Л. Рубинштейн вроде бы отчетливо разделил их. Однако выделив желание ознакомления с предметом и, в свою очередь, духовные потребности,[179] автор их не разграничил. А в этом разделении не все так просто. Например, человек стремится послушать «Реквием» Моцарта. Что собой представляет данное стремление – интерес или потребность? Это желание ознакомиться или желание обладать? В чем выражается желание обладать как духовная потребность? Возможно, желание обладать духовной ценностью суть нужда в усвоении (сделать своим), смысл, сущность, содержание ее, тогда как желание ознакомиться – это проявление интереса, стремление осознать форму духовной ценности. Отсюда и жизненное влияние ценности на человека: для одного она – часть жизненного смысла, для другого – проходной, не запомнившийся фактор. Здесь же намечается и второе разграничение: в динамике психической деятельности сначала возникает интерес человека к предмету, а уж затем желание обладать им. Ведь человек сначала в сознании должен выделить предмет из массы и лишь затем стремиться к обладанию им. Именно поэтому мы не можем согласиться с тем, что потребность первична по отношению к интересу,[180] и понимаем, что данное недоразумение возникло только потому, что авторы под потребностью понимают предмет материального мира: вот еще один пример различия в выводах при неоднозначности терминологического толкования. Таким образом, можно сделать вывод, что потребностно-мотивационная сфера в своем развитии начинается с интереса, вторым его этапом является потребность. Однако возникшая потребность вовсе не исключает интереса; интерес к объекту материального мира, на базе которого создается потребность, сохраняется и при возникновении нужды. Схематически это можно изобразить так (рис. 6).


Рис. 6


Феномен «наслоения» элементов мотивации был уже ранее отмечен: «Скорее всего, они наслаиваются друг на друга, образуя с каждым новым элементом (этапом) все более сложное соединение…»[181] Правда, при этом автор утверждает, что некоторые элементы могут выпадать из мотивационного цикла[182] однако с этим согласиться трудно, поскольку в таком случае мотивационная сфера утратит свою внутреннюю логику развития, приобретет хаотичный характер, чего в действительности не происходит: человек действует вполне логично, исходя из последовательности и внутренней связи развития психических элементов. Не исключено, что определенные элементы в какой-то степени уменьшают свою актуальность с переходом к последующим элементам и откладываются «на полочке» в подсознании, но исчезать они не могут.

Глава 2

Цель и мотив: развитие ценностных ориентаций

Следующим элементом, который составляет мотивационную сферу, является цель, под ней понимают «непосредственно осознаваемый результат, на который в данный момент направлено действие, связанное с деятельностью, удовлетворяющей актуализированную потребность».[183] На наш взгляд, предложенное определение имеет недостатки. Во-первых, Р. С. Немов по существу отождествляет цель с результатом, т. е. превращает цель в объективную категорию, поскольку акцентирует определение на результате; расширение определения за счет «непосредственно осознаваемого» ничего в этой ситуации не меняет, поскольку лишь устанавливает, что данный результат носит и субъективную основу; чтобы сконцентрировать внимание исследователя на психической сущности цели, нужно было говорить о ней как о непосредственном осознании результата, т. е. «сделать упор на осознание», а не на результат. Но и это не разрешает проблемы определения цели, поскольку, во-вторых, термин «непосредственное осознание» носит опять-таки общий характер, через него можно определить и потребность, и интерес, и мотив, и другие психические моменты. В-третьих, автор не прав в том, что устанавливает одновременное («в данный момент») существование цели и действия, направленного на результат; ведь общеизвестно, что действие возникает после принятия решения действовать, а последнее базируется на целеполагании. В-четвертых, очень утяжеляет определение фраза «действие, связанное с деятельностью», более того, она неверна и по существу: как бы авторы ни определяли «деятельность», они не могут не вводить в нее и действие, поскольку деятельность без действия невозможна; именно поэтому действие не связано с деятельностью, а является составной ее частью. В-пятых, не совсем точна и фраза «деятельность, удовлетворяющая… потребность», так как даже если мы в структуру деятельности введем и ее результат, что не столь уж бесспорно, то все равно удовлетворять потребность будет не вся деятельность, а только результат, являющийся целью поведения лица. Очевидно, пренебрежение терминологической конкретностью с необходимостью влечет за собой создание неприемлемого определения.

Несколько более лаконичны и точны другие авторы. Так, целью признается «осознанное, то есть выраженное в словах, предвосхищение будущего результата действия»,[184] хотя и здесь в какой-то мере сохраняется общий характер определения (предвосхищение результата свойственно и потребности, и мотиву, и цели). Существует еще масса других определений, более или менее похожих на приведенные.[185] Самым приемлемым представляется следующее понимание цели: «…образ… внутренняя модель желаемого результата».[186] Достоинства данного определения заключаются в том, что в нем до минимума сведен общий характер применяемой терминологии («образ», «внутренняя модель» предполагают не только предвосхищение, но и создание в сознании формы и содержания результата поведения), четко определена связь цели с потребностями и волей (речь идет о желаемом результате), ясно установлен субъективный характер цели (образ, внутренняя модель), оно абсолютно лаконично.

О моменте возникновения цели несколько позже, поскольку решение вопроса связано с соотношением цели и мотива, который еще не исследован. В этом плане очевидным является одно: цель – не что иное, как конкретизированная потребность; при образовании цели абстрактная нужда в чем-то превращается в достаточно ясный и точный образ будущего предмета потребности с достаточно четким представлением о его форме и содержании. Очевидны и различия между целями и потребностями: 1) в потребностях будущий результат проявляется в аморфном состоянии; в целях он конкретизирован в той или иной степени; 2) потребности носят пассивный характер, поскольку выражают лишь нужность чего-то для субъекта («мне это нужно»), тогда как в целях проявляется уже активное начало сознания, подключается воля человека; создавая модель будущего результата в сознании, субъект готовится к принятию решения и делает первый волевой шаг в этом направлении. Остается проблематичным: следует ли конкретизация потребности за самой потребностью или же в процессе психической деятельности между потребностью и целью располагаются иные психические явления (например, мотивы)?

По вопросу классификации целей можно было бы согласиться с тем, что «классификация потребностей есть вместе с тем и классификация целей».[187] Однако мы не должны забывать: цель – это конкретизированная нужда, и благодаря конкретизации нужда в цели обогащается определенными признаками; данная сфера обогащения создает, скорее всего, дополнительные основания для классификации целей. Из сказанного следует, что классификаций целей может быть гораздо больше, нежели классификаций потребностей, и они могут быть гораздо обширнее, глубже и богаче по своим признакам. В то же время едва ли может быть подвергнут сомнению тот факт, что все эти дополнительные классификации должны базироваться на классификациях, исходящих из потребности, поскольку предмет цели – это тот же предмет нужды, хотя и несколько обогащенный признаками.

Классификация целей, как и классификация потребностей, интересует нас лишь с позиций их самостоятельного криминального значения: имеются ли такие цели, которые сами по себе образуют какую-то часть общественной опасности личности и в связи с этим требуют к себе отдельного правового внимания? Решение вопроса может быть найдено на двух уровнях.

Первый уровень – классификация целей, соответствующая классификации потребностей. Здесь мы видим, что нет целей (как и потребностей), которые требовали бы усиления уголовно-правового внимания: в общем цели остаются либо социально полезными, либо социально нейтральными, либо асоциальными и в последнем варианте требуют психиатрического и соответственно более слабого уголовно-правового воздействия. Не случайно еще Н. С. Таганцев писал, что цели не могут служить основанием криминализации в силу возможности достижения одной и той же цели преступным либо непреступным путем.[188] Можно было бы полностью согласиться с ним по решению указанной проблемы, если бы он не ввел исключения из самим же высказанного правила: такая криминализация возможна, когда цель указана в законе; и цель влияет на ответственность. При этом Н. С. Таганцев ссылается на объяснительную записку к Уголовному Уложению: «…сущность каждого преступного деяния определяется намерением, т. е. тем путем, который выбрал для себя виновный. Цель же и план играют дополнительную роль и выдвигаются лишь в случаях, особо законом указанных».[189] С последним утверждением необходимо согласиться, но с некоторой корректировкой: если автор имеет в виду первичную цель, то эта цель постольку связана с уголовной ответственностью, поскольку она находит отражение в невменяемости или в уменьшенной вменяемости; в остальных случаях она должна быть для уголовного права безразличной. Если же автор говорит о других целях, то пока непонятно, откуда они возникают. Никак нельзя согласиться и с двойной меркой относительно криминализации: в общем цели влиять не должны, но если очень хочется, то… Действительно, в Уголовном Уложении 1903 г., как и в Уложении о наказаниях уголовных и исправительных 1885 г. довольно часто указывалась та или иная цель, на основании которой дифференцировалось наказание. Так, в ст. 73, 74 Уголовного Уложения выделена цель «произвести соблазн между присутствующими», в ст. 75 – «с целью помешать отправлению богослужения» и т. д. Однако о чем свидетельствует это указание в законе: о реальном повышении общественной опасности личности в связи с наличием цели и соответствующем изменении наказания или о надуманном подходе законодателя к проблеме? В пользу последнего вывода выступает исключение указанных целей из законодательных актов, регламентирующих правила поведения в светском государстве. Но проблема целей этим не снимается.

В УК РФ цели указаны относительно часто: с целью скрыть другое преступление (п. «к» ч. 2 ст.105), облегчить его совершение (п. «к» ч. 2 ст. 105), использования органов или тканей потерпевшего (п. «м» ч. 2 ст. 105, п. «ж» ч. 2 ст. 111), вовлечения несовершеннолетних в совершение преступления или иных антиобщественных действий (п. «е» ч. 2 ст. 152), изъятия у несовершеннолетних органов или тканей для трансплантации (п. «ж» ч. 2 ст. 152), хищения чужого имущества (ч. 1 ст. 162), получения имущества в крупном размере (ч. 3 ст. 163), получения кредитов, освобождения от налогов, извлечения иной имущественной выгоды или прикрытия запрещенной деятельности (ст. 173), разглашения либо незаконного использования сведений (ч. 1 ст. 183), оказания влияния на результаты соревнования (ч. 1–3 ст. 184), сбыта (ч. 1 ст. 186, ч. 2 ст. 228, ч. 1 ст. 234), введения в заблуждение кредиторов (ст. 197), извлечения выгод и преимуществ для себя или других лиц либо нанесения вреда другим лицам (ч. 1 ст. 201, ч. 1 ст. 202), нарушения общественной безопасности, устрашения населения либо оказания воздействия на принятие решения органами власти (ч. 1 ст. 205); нападения на граждан или организации (ч. 1 ст. 209), угона (ч. 1 ст. 211), завладения чужим имуществом (ч. 1 ст. 227), потребления наркотических средств (ч. 1 ст. 232), использования их (сведений. – А. К.) в ущерб внешней безопасности (ст. 276), подрыва экономической безопасности и обороноспособности РФ (ч. 1 ст. 281), воспрепятствования осуществлению правосудия (ч. 1 ст. 294), воспрепятствования законной деятельности (ст. 295), дачи ложного заключения или ложного показания, осуществления неправильного перевода (ч. 1 ст. 309), воспрепятствовать его исправлению (ч. 1 ст. 321), его использования (ч. 1 ст. 327), полного освобождения от использования обязанностей военной службы (ч. 2 ст. 339) и т. д.

Анализ предусмотренных законом целей показывает следующее.

Во-первых, вычленение настоящих целей в указанных случаях свидетельствует о том, что они носят обычный человеческий характер (стремление избежать уголовной ответственности, являющееся криминально нейтральным, поскольку обвиняемый не привлекается за дачу ложных показаний, он использует лишь свое право на защиту; либо стремление достичь материальной, служебной или иной выгоды – корысть, карьеризм, эгоцентризм и т. д.; либо стремление к выздоровлению других лиц, скрытое под использованием или изъятием органов при трансплантации и тому подобные цели) и потому в силу своей социальной полезности или нейтральности не могут иметь особого криминального значения. Характерна в этом плане цель извлечения выгод и преимуществ для себя (ч. 1 ст. 198, ч. 1 ст. 199 УК) как конструирующий признак преступления. Хочется спросить законодателя, а для чего должен жить человек, для всеобщего счастья? Так общество уже это неоднократно проходило, и успешными данные попытки признать нельзя. Особенно любопытно здесь признание законодателем криминально значимой цели изъятия или использования органов или тканей для трансплантации: на первый взгляд все выглядит ужасно – убивают человека для его расчленения, для удаления каких-либо органов из его тела; но как только мы скажем, что эти органы нужны для выздоровления других лиц, так сразу этот суперкриминальный ужас уходит, оставляя место озабоченности обычным криминальным явлением – «убийством», хотя бы и ради выздоровления других лиц; и весьма проблематично – менее или более опасно такое убийство по сравнению с убийством из ревности, мести и т. д. Другое дело, что за подобным скрывается цель каннибализма, религиозного жертвоприношения, преступной наживы, наживы через убийство, именно это вызывает омерзение. Тогда давайте отделим зерна от плевел.

Во-вторых, некоторые цели в законе сформулированы так, что главным утяжеляющим ответственность свойством выступает не субъективный момент, а объективный (крупный размер, посягательство на объект более высокой социальной значимости и т. д.), и только формулирование законодателем преступлений с усеченной и формальной диспозицией, а также желание отграничить преступления друг от друга по объективным признакам приводят его к отражению данных объективных признаков через субъективный момент – цель, тогда как ничто не мешает законодателю создавать нормы с материальной диспозицией и прямо указывать на объект и объективные признаки (например, «с посягательством на общественную безопасность», «с угрозой причинения крупного ущерба» и т. д.), которые исключили бы необоснованное применение цели в качестве конструирующего или квалифицирующего признака в связи с их неправильным пониманием.

Хотя надо признать, что в отдельных из приведенных случаях («с целью получения имущества в крупном размере») применение цели формально выдержано, поскольку речь идет о конкретизации потребности – стремлении к крупному размеру имущества. Однако сущностное указание на цель лишено смысла, так как на этапе целеполагания еще нет выбора непреступного или преступного поведения – это прерогатива этапа принятия решения, который имеет место после целеполагания, иное бы выглядело крайне странно, и уже поэтому цель криминально не значима. Однако опять-таки необходимо уяснить, что и здесь речь идет о первичных целях, об образах, моделях первичных потребностей.

Традиционно в психологии и других отраслях науки выделяют проблему множественности целей, когда человек ранжирует в зависимости от личностной значимости все цели, возникающие в связи с одной потребностью. Именно здесь необходимо помнить о конечных и промежуточных целях. Под конечной целью понимают модель желаемого результата, с которым связана потребность. Промежуточные цели – это модели желаемых незначимых для субъекта результатов, без достижения которых невозможна реализация конечной потребности. Таким образом, промежуточные цели – не что иное, как этапы, ступеньки к конечной цели, а достигнутые по ним результаты – этапы достижения результата, к которому стремится субъект. В то же время следует помнить и о том, что промежуточные цели возникают совершенно в иных условиях по сравнению с конечными, и об этих условиях речь пойдет несколько позже. Применительно же к конечной (первичной) цели проблема на самом деле достаточно проста, и в ее решении мы должны выбрать один из двух логически бесспорных вариантов: признаем, например, цель получения выгоды либо асоциальной категорией и в связи с этим усиливаем криминализацию и повышаем ответственность; либо социально полезной или социально нейтральной, и тогда она не должна иметь, очевидно, никакого правового значения. Исключением является влияние цели на невменяемость и уменьшенную вменяемость. Третий путь, предложенный действующим законом, в основе своей не имеет ничего общего ни с психологией, ни с формальной логикой; и традиционность подобного подхода не исключает неоправданности его; мало того, традиционность подхода свидетельствует о том, что, во-первых, психология в указанном вопросе не сделала за прошедшие 120 лет сколько-нибудь заметных шагов вперед, которые повлияли бы на юриспруденцию, и, во-вторых, юристы как не принимали во внимание методологические положения психологии и формальной логики 120 лет тому назад, так игнорируют их и сейчас.

Почему же все-таки существует в законе этот третий путь? Логически ответить на вопрос весьма сложно. Представляется, что первичные (конечные) цели иногда указываются в законе лишь потому, что законодатель стремится более глубоко дифференцировать виды преступлений, однако объективные признаки их весьма часто совпадают (завладение имуществом другого лица – это и кража, и угон, и самоуправство), и чтобы уточнить квалификацию, законодатель добавляет в норму субъективные признаки, в том числе и цель, не придавая вместе с тем ей криминального значения (например, сопоставление ст. 158 и 166 УК показывает, что указание в ст. 166 УК на признак «без цели хищения» ведет лишь к усилению санкции, но не к ее ослаблению, т. е. цель – разграничительный признак, имеющий обратное значение, поскольку хищение более опасная категория из всех посягательств на собственность, соответственно, и поставленная цель должна быть более криминально значима; в указанном же сравнении все обстоит наоборот: отсутствие цели хищения усиливает санкцию). Неоправданность такого подхода очевидна, поскольку закон дает основание для документальных толкований целей как социально опасных, тем не менее у законодателя подчас нет других путей дифференциации видов преступлений или он их просто не видит.

Второй уровень – дополнительная классификация целей на основе обогащения потребности, на наш взгляд, также не должна выделять целей, к которым требовалось бы усиление уголовно-правового внимания, поскольку уточнение формы и содержания желаемого предмета в сознании человека не может изменить сущности цели (социальна или асоциальна она). Подход к данной классификации тот же, что и к классификации первого уровня. Вероятно, на этапе целеполагания еще нет общественно опасной личности и цели не могут создавать общественно опасную личность.

Следующим психическим элементом является мотив, которому придается существенное значение и в уголовном праве, и в криминологии. В целом определения мотива, предложенные психологией и правовыми теориями, особым разнообразием не отличаются: все сходятся на том, что мотив – это побуждение человека к действию.[190] Благодаря побуждению предшествующая психическая деятельность, имевшая более пассивный, нежели активный характер, становится более активной; психическая деятельность лица характеризуется не только стремлением к какому-то результату, но и пониманием необходимости вложить определенные усилия в достижение результата, внедрением в сознание необходимости поведенческой реакции на стимул.

Некоторые авторы пытаются расширить понятие мотива путем включения в определение социальной детерминации побуждения: мотив – это «сформировавшееся под влиянием социальной среды и жизненного опыта личности побуждение» к действию.[191] С указанным дополнением согласиться можно, но пока вопрос о социальной обусловленности мышления находится за рамками нашего внимания. Другие же считают мотив объективной категорией, признают мотивами реальные предметы.[192] Это та же попытка объективизации психических процессов, о которой мы уже писали применительно к потребности. Разумеется, можно признать, что предмет объективного мира побуждает к действию, поскольку существует нужда в нем. Однако сам предмет не несет в себе ни потребности, ни мотива; он просто существует как таковой; потребности, цели, мотивы возникают в сознании человека и лишь реализуются в предмете. Критически относятся к объективизации психических процессов Л. И. Божович[193] и Е. П. Ильин. Последний считает, что «принять предмет-цель за мотив не представляется возможным» с соответствующей аргументацией.[194]

Иногда встречается и неприемлемое определение сущности мотива. Так, по мнению И. С. Козаченко и О. С. Бурлевой, «сущность мотива заключается в том, что он всегда связан с конкретными побуждениями, вызвавшими у лица решимость совершить преступление».[195] Главный недостаток приведенного высказывания в том, что авторы выводят мотив за рамки побуждений, поскольку заявляют о связи мотива с побуждениями. В таком понимании сущности мотива находит завершение авторская концепция мотива как признака поведения,[196] что позволяет объективизировать мотив. Однако внятно определить и разграничить мотив и побуждение авторам так и не удалось. И они в этом неодиноки. Попытку разделения мотива и побуждения предпринял и Ж. Годфруа, который определил мотив как «соображение, по которому субъект должен действовать», а «побуждение является причиной действия или целью, ради которой оно было совершено».[197] Очевидно, автору не удалось четко определить мотив (слишком аморфно выглядит «соображение, по которому субъект должен действовать») и разграничить мотив и побуждение ему удается лишь на фоне отождествления последнего с целью. Об этом же пишут и многие иные психологи (например, Х. Хекхаузен, А. А. Файзуллаев).[198] Такая же попытка предпринята и В. И. Ковалевым, который пытается определить как побуждение нечто отдельное от мотива, регуляцию побуждением физиологических функций, например, дыхания.[199] Однако здесь нет побуждения к действию, человек не регулирует дыхание, как не регулирует работу мозга, сердца, желудка и т. д., все это происходит физиологично-автоматически, все это заложено природой как свойство существования. Как только речь заходит о регулировании, так сразу включается сознание, возникает нужда в каком-то результате, возникает побуждение к его достижению. Поэтому побуждение – всегда функция сознания, всегда мотив.

Скорее всего, признание мотива побуждением является более оправданным, поскольку подобное позволяет понять, в чем заключается самостоятельная роль мотива, его значение в психической деятельности. Однако более глубокое ознакомление с литературой ничего не оставляет от обособления мотива как самостоятельной психологической категории. Оказывается, что потребность становится одной из побудительных сил,[200] некоторые прямо пишут, что есть потребности-мотивы;[201] что интерес является побудительной силой или мотивом,[202] что цель становится мотивом,[203] что в роли мотивов могут выступать потребности и интересы, влечения и эмоции, установки и идеалы.[204] Во всей этой ситуации вызывает удивление следующее: специалисты тратят много сил и энергии на терминологическую дифференциацию элементов психики, выделяя потребности, интересы, цели, мотивы и т. д., в результате же оказывается, что все это ни к чему, поскольку все указанные элементы суть мотивы; и указанная дифференциация лишь игра слов, ни к чему не ведущая и не обязывающая. Давайте тогда отбросим данную терминологическую «шелуху», забудем о потребностях, интересах, целях; оставим только мотивы. Не можем? Почему? Да только потому, что потребности, интересы, цели, мотивы – абсолютно самостоятельные психологические категории, сущностно и по значимости обособленные. Потребности, интересы, цели не являются и не могут являться мотивами, поскольку они являются потребностями, интересами, целями. Они же не могут становиться мотивами, поскольку термин «становление» означает превращение, преобразование одного явления в другое, тогда как ни потребности, ни интересы, ни цели не превращаются в мотив, каждая из этих категорий не перестает существовать с возникновением другой, они существуют наряду друг с другом (нужда остается нуждой даже при возникновении побуждения к действию).

При этом можно бы согласиться с тем, что, «рассматривая мотив преступления как побуждение, направленное на конкретный объект, не следует допускать и такую крайность, при которой в понятие мотива преступления включаются другие элементы механизма преступного поведения, в частности, цель и средства ее достижения».[205] Однако авторы, высказав бесспорную позицию и в целом придерживаясь ее, тем не менее попытались найти компромисс с традиционным смешением психологических категорий: «Сами по себе потребности, интересы, чувства и другие элементы психологической жизни человека мотивами не являются до тех пор, пока онине приобретут значения побуждения к конкретному поступку»,[206] т. е. авторы пытаются придумать побудительную силу потребностям, интересам и т. д., тогда как потребности, интересы, цели никогда не приобретают значения побуждения, они всегда существуют вне побуждения, равно как и побуждения всегда существуют помимо и наравне с ними.

С этих позиций мы полностью согласны с В. И. Ковалевым, который критически относится к отождествлению, приравниванию мотива к другим элементам мотивационной сферы и считает, что «подмена понятия “мотив” понятиями “установка”, “эмоция”, “цель” или прямое отнесение их к мотивации, наделение этих реалий функциями мотива или трактовка их как его разновидности есть, по существу, отрицание самостоятельности последнего».[207]

Только указанный подход позволяет четко и недвусмысленно терминологически разграничить элементы психики и разобраться в механизме психической деятельности, в противном случае мы получаем терминологическую «кашу». Вполне понятно, почему теория традиционно все-таки смешивает анализируемые понятия. Во-первых, это делается потому, что потребностно-мотивационная сфера представляет собой ряд причинно-следственных связей: потребность (нужда) требует постановки цели (модели будущего результата), постановка цели, в свою очередь, ведет к появлению мотива. Вот эту связь в психологии и пытаются выдать за совокупность мотивов (потребность – мотив целеполагания, цель – мотив появления мотива). Однако такое смешение различных «мотивов» в одном понятии едва ли приемлемо; гораздо проще говорить о причинно-следственной связи, связи порождения одним элементом мотивационной сферы другого. Во-вторых, похоже, это делается для более убедительного выделения мотивационной сферы сознания человека: чем больше побудительных сил, тем нагляднее мотивационная сфера. Отсюда и более широкое понимание мотивации по сравнению с мотивом, что позволяет включить в мотивацию и потребности, и интересы, и цели, и другие элементы,[208] но давайте назовем эту сферу потребностно-мотивационной или даже потребностно-целеустанавливающе-мотивационной, и сразу изменится наше отношение к другим элементам и к соотношению мотивации и мотива, которое станет все более сближенным. Иначе говоря, термин «мотивация» довольно условен, и в наших возможностях придать ему максимально широкий либо минимально узкий смысл и содержание, в принципе, мы можем свести мотивацию к мотиву. Рассматриваемая сфера называется мотивационной не потому, что все элементы (потребности, интересы, цели, мотивы) обладают побуждающими свойствами, а лишь в связи с тем, что данная сфера включает в себя основополагающий для поведения человека элемент – мотив как побуждение к действию. Иначе мы будем вынуждены искать различия между побудительными силами и побуждением, побудительными силами и мотивами, различными видами побуждений. Неудачную, на наш взгляд, попытку найти эти различия предпринял М. И. Еникеев, определив мотив как осознанное побуждение и придав тем самым иным «побудителям» неосознанный характер.[209] Мало того, подобный подход, похоже, вполне оправдывается криминологами: «В советской криминологии сократилось число сторонников определения мотивов как только лишь сознательных побуждений. Теперь стали признаваться некоторые неосознаваемые и недостаточно осознаваемые (например, типа хулиганско-анархистских побуждений), точнее, актуально недостаточно осознаваемые ввиду их привычно-установочного происхождения и группового конформизма».[210] Едва ли подобное оправдано. Дело в том, что при исследовании потребностей, мотивов и тому подобных категорий мы сталкиваемся с психикой человека, его сознанием, и именно поэтому не может идти речь об осознанном или неосознанном побуждении, об осознанной или неосознанной потребности, цели и т. д. Все они в сознании либо есть, и тогда существуют как психическая данность, либо нет, и тогда эти категории просто не существуют (нет нужды в чем-то, нет ее конкретизации, нет побуждения к действию). По существу, Н. Ф. Кузнецова сама частично разрешила проблему «неосознанных» побуждений, признав их привычно-установочный характер, так как в данной ситуации нельзя говорить о неосознанности: просто привычно-установочное поведение суть не что иное, как отработанное до автоматизма сознание, сознание, время реакции которого на стимул максимально ничтожно. Что же касается группового конформизма, то здесь имеются явно осознанные мотивы, возможно, их сложно вычислить, но они есть (например, лжетоварищество: не хочется выглядеть трусом). Исключения из этого правила составляют опять-таки только психопатологические состояния. Можно согласиться с тем, что «бессознательное… активно участвует в формировании мотивов»,[211] но только в плане побочного влияния бессознательного, которое не исключает в конечном счете осознанности побуждения.

Немаловажен вопрос и о месте мотива в системе психических явлений, составляющих мотивационную сферу, в решении которого также нет единства у исследователей. Нам не встретилось ни одного исследования, в котором бы в указанной системе мотивы ставились перед потребностью, из чего следует, что интересы и потребности в мотивационной сфере – первоначальные элементы, мотивы возникают после них. Гораздо сложнее связь цели и мотива. Так, некоторые ученые считают, что между потребностями, интересами и целями находятся мотивы поведения,[212] что мотив определяет постановку цели,[213] что мотив является промежуточным звеном между осознанием потребности и определением цели.[214] Подобное расположение мотива в системе мотивационной сферы между потребностью и целью по меньшей мере спорно; особо неприемлема последняя из приведенных позиция, поскольку авторы сами не знают, чего они хотят достичь в исследовании, так как в этой же работе пишут: «Мотив… определяется тогда, когда… определена цель»,[215] т. е. мотив следует за целью.

Более обоснованной нам представляется позиция тех авторов, которые считают, что «о мотиве преступления можно говорить только тогда, когда уже появились или по крайней мере формируются иные элементы преступного поведения – объект, предмет, цель…»,[216] что цели создают или не создают мотивы.[217] Ведь применительно к мотиву мы говорим о побуждении к действию, когда активность мышления человека резко возрастает по сравнению с имеющейся при постановке цели и направлена не только на конкретизацию, детализацию потребности, но уже и на установление необходимости активного поведения для реализации потребности и цели. Именно поэтому мы присоединяемся к указанной позиции и считаем мотив следующим за целью этапом развития мотивационной сферы; только при таком решении становится очевидным постепенное и поступательное обогащение эмоциональной, интеллектуальной и других сторон психики при развитии мотивационной сферы от интереса к мотиву.

В теории предпринята попытка придать мотиву и цели разнонаправленный характер: «Возможно различное отношение одной и той же цели к разным мотивам. В случае их разной направленности имеет место целеобразование в конфликтной ситуации».[218] Для нас такой подход абсолютно неприемлем: существует единая потребностно-мотивационная сфера, в которой все ее элементы жестко связаны, поскольку мотивы и цели возникают на базе интересов и потребностей; если возникает ситуация разнонаправленности мотива и цели, то подобное может означать, что они связаны с различными интересами и потребностями – цель возникает на базе одних интересов и потребностей, а мотив – на базе других. Но в таком случае следует вообще говорить о наличии нескольких потребностно-мотивационных сфер, их принятии и удовлетворении ими или (при их конфликтности) о принятии и удовлетворении одной из них; и здесь нет смысла говорить о конфликтности их отдельных элементов, тем более – разновидовых (целей и мотивов), поскольку прежде всего необходимо разобраться в конфликтности самих сфер. В одной потребностно-мотивационной сфере нет места конфликту между первичными целями и мотивами, о которых мы до сих пор говорили, и тогда развитие мотивационной сферы приобретает определенный вид (рис. 7).


Рис. 7


Отсюда понятно, что, во-первых, ни один из предыдущих этапов при возникновении последующего не исчезает; и, во-вторых, наглядно прослеживается углубление и обогащение мотивационной сферы на каждом этапе.

Поскольку центральным вопросом нашего исследования психической деятельности является момент возникновения общественной опасности личности, то любопытно посмотреть на классификацию мотивов, предложенную в криминологии и уголовном праве. Традиционно мотивы делят на общественно опасные, общественно нейтральные и общественно полезные с некоторыми авторскими вариациями на данную тему.[219] Однако в криминологии существует и иная точка зрения, отрицающая существование социально нейтральных и просоциальных мотивов и не признающая таковыми «товарищество», «жажду приключений», «любопытство».[220] Разумеется, можно назвать «товарищество» «лжетовариществом», но при этом изменяется суть явлений. Ведь под мотивом мы понимаем только тот феномен, который побуждает человека к действию, который существует в сознании данного лица (мотив – категория субъективная, выражающая заинтересованность субъекта в чем-то). Здесь, конечно, речь идет о товариществе, как его понимает субъект. Едва мы заговорили о «лжетовариществе», мы дали психическому явлению социальную оценку (это наше мнение о мотиве субъекта). Именно поэтому Н. Ф. Кузнецова не права, а прав В. Н. Кудрявцев, заявивший, что «мотив, как и потребность, большей частью нейтрален с точки зрения его социальности или антисоциальности… Это лишь один из внутренних (психических) элементов любой человеческой деятельности как преступной, так и общественно полезной».[221] Несколько позже он отходит от этой позиции, поскольку выделяет потребности деформированные и извращенные. В целом с традиционной позицией можно согласиться: действительно, мотивы бывают разной степени значимости для общества, и на этом фоне можно выделить общественно полезные и нейтральные мотивы как и потребности, на базе которых создаются мотивы. Однако весьма проблематично признание тех или иных мотивов общественно опасными, по крайней мере, на данном этапе развития мотивационной сферы, когда побуждение обращено на желаемый предмет, результат, который также вызывает и потребность, и цель. Как и последние, мотив может быть извращенным (низменным), требующим психиатрического воздействия. Вот только общественно опасным его назвать трудно, поскольку он требует особого уголовно-правового воздействия, исключения или уменьшения ответственности из-за его абсолютной или относительной психопатологичности. Таким образом, говорить о возникновении общественно опасной личности на анализируемом этапе развития мотивационной сферы почти нет смысла. В этом плане можно согласиться с тем, что «противоправное поведение вызывается по существу не отдельными мотивами, а социально-психологическими качествами личности в целом»,[222] что мотивы не имеют криминализирующего значения.[223]

Исследуя мотивацию и мотивы, Н. Ф. Кузнецова приводит анкетирование экспертов по ряду вопросов и приходит к оправданному выводу, что «полного единодушия в понимании мотивации преступлений и ее классификации еще не достигнуто, хотя существуют и преобладающие мнения. Сказалась и неразработанность (курсив мой. – А. К.) данной проблематики (особенно, как отмечалось, классификации мотивов в общей психологии)».[224] Указанная неразработанность проблематики будет существовать до тех пор, пока не будет преодолена «болезнь» смешения субъективного и объективного применительно к мотивам и другим элементам мотивационной сферы, поскольку данное смешение с необходимостью приводит к различному их толкованию, подчас – противоречивому, соответственно, к возникновению и существованию различных позиций, иногда – взаимоисключающих. Все это «болезнь» отсутствия единого формально-логического основания исследования мотивов и мотивации.

Глава 3

Принятие решения и вторичные мотивационные сферы: дальнейшее углубление ценностных ориентаций

В психологии и других отраслях науки при исследовании мотивов и мотивации традиционно пишут о борьбе мотивов, что нам представляется неприемлемым на стадии возникновения и существования первичного мотива, поскольку мотив (и потребность, и цель) один, ему бороться не с чем, тогда как для борьбы требуется наличие хотя бы двух мотивов; откуда берется второй, пока непонятно, его, похоже, еще нет. Очевидно одно: первичный мотив выступает пока как побуждение общего характера (для достижения поставленной цели необходимо что-то предпринять, необходимо действовать в этом направлении, но что конкретно предпринять, как конкретно действовать, пока остается за пределами мотива).

Многие психологи отрицают борьбу мотивов. Так, Е. П. Ильин, анализируя позиции психологов по данному вопросу, приходит к выводу, что в человеке борются различные компоненты мотива (доводы, установки, желания, влечения), а не мотивы.[225] При этом он опирается на позицию Н. Д. Левитова, который считал, что борются не мотивы, а человек напряженно размышляет, сопоставляя разные мотивы, он борется сам с собой.[226] Едва ли данная позиция более понятна и обоснованна, нежели борьба мотивов: все равно речь идет о нескольких мотивах (правда, пока не понятно, откуда они взялись), все равно человек сопоставляет их, все равно он выбирает один из мотивов в ущерб другим, все равно этот выбор мотива происходит в борьбе с самим собой. Так почему не назвать это борьбой мотивов в сознании человека? Ничуть не лучше и позиция В. С. Мерлина, поддержанная Е. П. Ильиным, согласно которой нельзя действовать наперекор мотиву, иначе это действие становится немотивированным.[227] Но мы говорим о нескольких мотивах, и выбор одного из них вопреки другим не означает отсутствия мотива. Правда, при этом Е. П. Ильин делает попытку заменить мотив мотиваторами, за чем, естественно, последовала борьба мотиваторов,[228] однако она оказывается логически невыдержанной, поскольку мотиватором признаются доводы, аргументы, установки, они же признаны автором компонентами мотива.[229] Мы не готовы это принять хотя бы потому, что различные компоненты с необходимостью создают различные явления (совокупность одних – одни, набор других – другие), поэтому различные компоненты создают различные мотивы. Отсюда, если борются компоненты мотивов, естественно, борются сами мотивы, не могут элементы чего-то быть отдельными от целого. Из сказанного пока не видно места антисоциальной мотивации в той мотивационной сфере, объем которой был изложен ранее, – нет антисоциальных потребностей, нет антисоциальных целей, нет антисоциальных мотивов, разумеется, за исключением редких психопатологических.

Возможно, борьба мотивов имеет место на каком-то следующем за возникновением и существованием первичного мотива этапе развития мотивационной сферы, но до принятия решения. По некоторым существующим представлениям «принятию решения предшествует борьба мотивов».[230] Однако такой стадии никто не выделяет, да и выделить не может, поскольку возникновение других мотивов в таком случае не содержит под собой никакой почвы. Очень похоже на то, что борьба мотивов (если она есть) возникает на этапе принятия решения действовать, что значительно усложняет наше представление о данной стадии. Очевидно пока одно: принятие решения является неотъемлемым элементом почти любого поведения, в том числе и преступного.[231] Именно поэтому оно (принятие решения) требует детального анализа.

Сложность данного этапа, прежде всего, состоит в том, что «принятие решения» не является общенаучной категорией: если понятия «потребность», «цель», «мотив» мы можем найти в философской энциклопедии и различных словарях, то понятия «принятие решения» в них нет. В этом плане вовсе не случайно В. Н. Кудрявцев, с одной стороны, выделяя принятие решения как отдельный, самостоятельный этап развития мотивационной сферы,[232] с другой – рисуя схему развития мотивационной сферы, вообще не говорит об этапе принятия решения, ограничиваясь потребностями, мотивами, целями, планами и волей,[233] словно указанного этапа вовсе нет. В изученной нами криминологической и уголовно-правовой литературе не встретилось ясного и однозначного определения принятия решения, описываются лишь его виды, признаки, элементы. В психологии такое понятие существует и определено. Так, под принятием решения понимают «волевой акт формирования последовательности действий, ведущих к достижению цели на основе преобразования исходной информации в ситуации неопределенности».[234] Представляется, что это определение в целом дает понятную картину принятия решения: во-первых, в нем отражается субъективный характер явления («волевой акт»); во-вторых, отражается информационный базис; в-третьих, указывается задача; в-четвертых, абсолютно точно говорится о неопределенности ситуации, о необходимости выбора одного поведения из ряда возможных. Однако данное определение вызывает и сомнения, основным из которых является следующее: не сужает ли понятие принятия решения задачу формирования последовательности действий в направлении результата. Чуть выше мы уже писали о проблеме борьбы мотивов; и действительно, если до принятия решения никакой базы для появления нескольких мотивов и борьбы между ними нет, то это означает лишь одно: принятие решения включает в себя и наличие какой-то базы для появления нескольких мотивов, и появление нескольких мотивов, и борьбу мотивов, и т. д., т. е. решение проблемы лежит в рамках установления структуры принятия решения.

По-видимому, в принципе нельзя согласиться с тем, что «структуру принятия решения образуют цель, результат, способы достижения результата, критерии оценки и правила выбора»,[235] прежде всего потому, что указанный источник признает, как уже отмечалось, принятие решения как психологическую категорию и в то же время вводит в его структуру объективные факторы – результат, способы достижения результата: более правильно было бы говорить об образе результата, о моделях способов достижения результата, существующих в сознании лица при принятии решения. Кроме того, остается непонятным, какая цель вводится в структуру принятия решения: если речь идет о первичной цели, которую мы уже рассматривали, то она входить в структуру принятия решения не может, поскольку возникла и существует до принятия решения, иначе вполне можно говорить о вхождении в структуру принятия решения интересов, потребностей, мотивов; если речь идет о других целях, то необходимо установить их характер и отличия от первичной цели. И последнее: куда исчезли из структуры принятия решения борьба мотивов и все, что ее сопровождает? Как мы выяснили, борьбы мотивов до принятия решения быть не может; не может ее быть и после принятия решения, поскольку многовариантность принятия решения существует благодаря борьбе мотивов.

Первая задача, которую необходимо решить при исследовании, заключается в том, что понимать под принятием решения: либо процесс вплоть до его результата, когда сомнения, колебания, предположения о возможности действовать различным образом приводят к борьбе мотивов, выбору единственного мотива, выбору способа действия и волеизъявления по нему и результату; либо только конечный результат – принятие решения действовать строго определенным образом. При следовании второму варианту за пределами анализа останется весь процесс принятия решения, появление которого останется нераскрытым, что приведет к повисанию в воздухе самого вывода. Похоже, наиболее оправданный путь – признать принятием решения весь процесс от возникновения альтернативы выбора поведения до решения действовать определенным образом. Именно поэтому представляются необоснованными попытки свести принятие решения до «принятия решения на основе более сильного мотива… когда в сознании лица возникает представление о цели и о действии, ведущем к ее осуществлению»,[236] т. е. сужение объема принятия решения. И хотя автор делает уступку более широкому пониманию данного этапа, признавая, что «иногда эта операция включает в себя также выбор образа действий, хотя это может быть и отдельным этапом в процессе принятия решения»,[237] тем не менее такой его вывод входит в противоречие с предложенным им же понятием принятия решения, поскольку процесс существования любого явления ограничивается структурой данного явления, его объемом, рамками его признаков: отсюда расширение процесса принятия решения при более узком определении самого принятия решения недопустимо. Скорее всего, исключением из правил является не наличие выбора поведения, а наоборот, принятие решения без выбора, поскольку именно здесь возникают особенности принятия решения (либо чрезвычайно высокая детерминированность поведения, лишающая человека выбора поведения, либо привычно-устойчивый характер принятия решения) и особенности социальной оценки поведения.

Процесс выбора поведения имеет свою динамику и, естественно, какое-то начало. Мы уже установили, что первичные интерес, потребность, цель, мотив возникают до принятия решения, но при выборе поведения существуют. Поэтому возникает проблема соотношения принятия решения и указанных элементов мотивационной сферы. Думается, принятие решения не включает в себя иных элементов первичной мотивационной сферы, так как возникшее при подобном охвате обогащение данного этапа дополнительными признаками приведет к более широкому процессу принятия решения, который будет включать в себя и возникновение интереса. Кроме того, если мы признаем, что принятие решения включает в себя все рассмотренные выше первичные элементы мотивационной сферы, то тем самым исключим данный этап как особенный, стоящий наряду и вместе с другими в структуре мотивационной сферы, и в то же время признаем его чем-то отличным от интереса, потребности, цели, мотива по способу образования структуры первичной мотивационной сферы, поскольку уже признали, что потребность не включает в себя интерес, а базируется на нем; что цель не включает в себя интерес и потребность, а базируется на них и т. д.; для соблюдения логики образования структуры по всей мотивационной сфере при принятии решения способ должен быть таким же, как и в других ее элементах. Следуя этому правилу, необходимо сделать вывод: принятие решения базируется на первичных интересе, потребности, цели, мотиве, но в свою структуру их не включает. Изобразим это схематически на рис. 8.


Рис. 8


Следовательно, началом процесса принятия решения не может служить момент возникновения интереса и других элементов мотивационной сферы. Похоже, началом его выступает осознание возможности многовариантного поведения, возникающее на основе поступившей извне информации.

В психологии высказана позиция, согласно которой «первым этапом поведенческого акта является стадия афферентного синтеза, где на основе доминирующей мотивации происходит исключение излишней на данный момент времени информации».[238] В целом такая позиция соответствует действительности: во-первых, авторы верно пишут о доминирующей мотивации, лежащей в основе принятия решения о конкретном поведении, поскольку субъект понимает, что реализовать доминирующую (актуализированную) потребность, достичь доминирующей цели можно только через акт поведения; во-вторых, реально и то, что необходимость действовать в нужном направлении требует от субъекта сбора максимального объема информации о возможных путях достижения цели и синтеза этой информации. Некоторые сомнения вызывает в данном высказывании признание всего этого первым этапом «поведенческого акта», тогда как, вне сомнения, речь идет о психическом процессе, а не о физической деятельности.

Согласие в целом с изложенной точкой зрения вовсе не исключает дальнейшей детализации первого этапа, которой у автора указанной позиции нет. Не следует забывать, что синтез информации идет по двум направлениям: необходимость наличия информации о возможных действиях по достижению доминирующей цели и необходимость наличия информации о путях, способах, средствах реализации данных действий. Эти два направления очень жестко связаны, поскольку выбор действия во многом зависит от простоты, субъективной привлекательности способа, средства, путей реализации действия.

Несмотря на жесткую связь, мы имеем здесь все-таки информацию двух направлений, так как выбор характера действия зависит не только от привлекательности путей, способов или средств реализации действий, но и от других сведений (например, сведения о наличии времени для действия субъекта), а равно и объем информации о путях, способах, средствах реализации действия зависит не только от избранного действия, но и от иных сведений (в частности, физических и психических возможностей субъекта). По существу, мы имеем две информационные массы, в определенной части взаимно пересекающиеся (рис. 9).


Рис. 9


Собственно, говоря об информации о путях и способах, мы имеем в виду сведения о промежуточных действиях, которые должны привести к действиям по реализации доминирующей цели, хотя помним о более широком спектре этой информации.

Вместе с тем первый этап можно детализировать, выделив в нем определенные подэтапы: 1) сбор информации о возможных действиях при достижении цели; 2) оценка ее с позиций субъективно оптимального поведения. Сбор информации ограничен физическими и психическими возможностями субъекта, степенью его заинтересованности в реализации потребности, степенью его социализации, степенью готовности окружающей среды «поделиться» той или иной информацией. Именно поэтому объем информации, поступающей к субъекту, как правило, неполон. При этом поступающая информация сразу же может содержать сведения и о правомерном, и о противоправном характере возможных действий.

При оценке поступившей информации субъект также в той или иной степени опирается на свое восприятие окружающего мира, на представление о своем месте в нем. При этом он вырабатывает свое отношение к промежуточным действиям и последствиям и непосредственным действиям; отношение к доминирующему результату в целом уже отражено в доминирующих интересе, потребности, цели, мотиве. Отношение к вторичным последствиям выражено во вторичных потребностях как нужде в чем-то, что может привести к реализации актуализированной потребности. В психологии довольно часто пишут о промежуточных целях,[239] и это верно. Однако психологи забывают о связи целей с потребностями, а следовательно, о том, что промежуточные цели исходят из каких-то промежуточных, вторичных потребностей и интересов. Наряду с ними возникают и вторичные мотивы, соответствующие тем или иным действиям, вторичным потребностям и промежуточным целям. Вторичные интересы, потребности, цели, мотивы создают систему вторичных мотивационных сфер, схема образования которых, как правило, не отличается от схемы образования доминирующей мотивационной сферы. Хотя одно существенное отличие по социальной характеристике все же указать нужно: если в доминирующей мотивационной сфере ее элементы не могут быть охарактеризованы с позиций общественной опасности, то элементы тех или иных вторичных мотивационных сфер довольно часто являются общественно опасными. На фоне выделения доминирующей и вторичных мотивационных сфер и социальной значимости их элементов становится понятной противоречивость подходов и выводов, существующих в уголовном праве и криминологии по поводу общественной опасности целей и мотивов: те авторы, которые говорят о социальной нейтральности целей и мотивов, исходят из оценки элементов доминирующей мотивационной сферы, тогда как признающие их общественно опасными имеют в виду элементы вторичной мотивационной сферы, т. е. практически спор не имеет под собой оснований, поскольку исследования осуществляются на базе различных явлений.

В период оценки поступившей информации и дифференциации вторичных мотивационных сфер возникает «борьба мотивов» – явление, общепризнанное в психологии. Однако изложенное скорее свидетельствует в целом о конкуренции вторичных мотивационных сфер, внутри которой можно выделить (как составляющую) борьбу мотивов. Меняет ли это что-либо? Похоже, да. И прежде всего в содержательном плане: конкуренция вторичных мотивационных сфер предполагает борьбу различного характера нужд между собой, борьбу различного характера целей, борьбу мотивов, тогда как борьба мотивов дает более узкое представление о конкуренции мотивационных сфер. Не исключены изменения сущностного плана, поскольку более широкое содержание должно создавать явление иной сущности; для нас они пока не ясны. Очевидно одно: поскольку в мотивах сконцентрировано больше воли субъекта, нежели в потребностях и целях, и благодаря мотивам возникает действие, то именно в них заключена основа сущности мотивационной сферы, отсюда и борьба мотивов отражает в целом сущность конкуренции мотивационных сфер, хотя и не заменяет ее.

В процессе оценки субъект осознает наличие конкуренции образов различных актов поведения; пытается с той или иной степенью ошибки, исходящей из нежелания, неумения, невозможности глубоко разобраться в ситуации, оценить мотивационные сферы с позиций их большей или меньшей субъективной привлекательности. При этом оценка осуществляется в двух направлениях: поиск наиболее привлекательного действия по реализации доминирующей цели и поиск наиболее субъективно привлекательного способа, средства по реализации указанного действия.

По существу, мы сталкиваемся здесь с двумя группами мотивационных сфер. Первая из них – мотивационные сферы по поводу характера действия по достижению доминирующей цели, когда возникают самостоятельные потребности как нужда в тех или иных действиях, цели как конкретизация направленности потребностей к тем или иным действиям, мотивы как побуждения к совершению тех или иных действий. Все эти элементы мотивационных сфер носят обобщенный характер, относятся ко всем возможным действиям, входящим в данный объем информации. Однако по отношению к каждому возможному действию возникает своя мотивационная сфера – свои интерес, потребность, цель, мотив. Поэтому субъект прежде всего производит оценку в рамках данной совокупности мотивационных сфер, рассчитывая выбрать наиболее оптимальное для него действие. Элементы данных мотивационных сфер (интересы, потребности, цели, мотивы) отличаются от уже исследованных нами: ранее речь шла о доминирующих в ситуации интересе, потребности, цели, мотиве; здесь же мы сталкиваемся со вспомогательными элементами; ранее речь шла об отношении субъекта к доминирующему результату (последствию, предмету), здесь же сталкиваемся с отношением субъекта к действиям, способным реализовать достижение доминирующего результата. Таким образом, очевидно, что различия намечаются только по сфере применения, сущностно же указанные элементы остаются теми же самыми потребностями, целями, мотивами. Тем не менее по отношению к доминирующей указанные мотивационные сферы являются абсолютно самостоятельными, их элементы не могут быть теми же самыми, что и в доминирующей сфере, хотя такими же быть могут.

Вторая группа мотивационных сфер связана с информацией о путях, способах, средствах достижения соответствующего действия по направлению к доминирующему результату. Именно в данных мотивационных сферах могут возникать иные по сравнению с доминирующими отношения к другим материализованным результатам (желание лишения жизни для получения наследства), которые, как правило, называют в психологии промежуточными целями. Вполне понятно, что целями указанные мотивационные сферы не ограничиваются, поскольку в них включаются и потребности в промежуточных действиях и их результатах, и конкретизация их в целях, и побуждения к их возникновению. Иначе говоря, мы опять-таки имеем дело с полнокровными мотивационными сферами, но иного порядка, и к ним полностью относится все, что было сказано о мотивационных сферах первого уровня, с некоторой коррекцией разграничений их с доминирующей мотивационной сферой.

На втором этапе принятия решения происходит уже выбор субъективно-оптимального поведения на основе оценки освоенной информации. На данном этапе психическая деятельность проходит несколько подэтапов: 1) выбор образа действия, наиболее привлекательного для субъекта, необходимого для достижения доминирующей цели; 2) выбор образа наиболее привлекательных для субъекта способа, средства, пути реализации действия, направленного к доминирующей цели. Представляется, что подэтапы должны располагаться именно в таком порядке в связи с тем, что тактика поведения всегда должна соответствовать стратегии, а не наоборот. В нашем случае стратегической является доминирующая мотивационная сфера, заключающаяся в выработке отношения к доминирующему результату; тактической первого уровня – выбор образа действия по достижению доминирующего результата, когда из нескольких мотивационных сфер в отношении различных образов действий избирается как доминирующая второго уровня мотивационная сфера какого-то одного образа действия; она же, в свою очередь, становится стратегической по отношению к мотивационным сферам промежуточного характера, в которых выражены образы способов, средств, путей реализации действий и которые, соответственно, становятся тактическими второго уровня. Именно в них производится выбор наиболее привлекательного образа способа, средства, пути реализации действия – доминирующей сферы третьего уровня.

Разумеется, речь идет о примитивной схеме развития конкуренции мотивационных сфер, довольно часто они бывают более «богатыми» по содержанию в том плане, что стратегически-тактических уровней может быть и четыре, и пять, и шесть, и т. д. Их круг зависит от окружающей среды и интеллекта субъекта: чем примитивнее субъект, тем уже круг стратегически-тактических мотивационных сфер, и наоборот.

Выбор доминирующих мотивационных сфер второго, третьего и последующих уровней свидетельствует в каждом случае о разрешении борьбы мотивов в пользу одного из них. Довольно часто вторичные актуализированные мотивации являются представлением о преступном поведении. При этом возможны три ситуации: 1) актуализированная мотивация второго уровня – представление о преступном поведении, актуализированные мотивации других уровней таковыми не являются; 2) актуализированная мотивация второго уровня представляет образ правомерного поведения, а третьего уровня – преступного поведения; 3) актуализированные мотивации и второго, и третьего уровней представляют образ только преступного поведения. Почему же лицо избирает такое поведение, а не законопослушное? Теоретически вопрос в общем решен: «Выбор вида решения – результат взаимодействия внешней ситуации с особенностями личности субъекта. Этот выбор имеет предпосылку в системе личностных свойств правонарушителя, к которым относятся его потребности, интересы, взгляды, ценностные ориентации, а также особенности внутренней системы нравственности и социального контроля».[240] Со всем этим можно согласиться, если признать, что автор говорит о потребностях и интересах, входящих во вторичные мотивационные сферы. Ведь именно с ними, главным образом, имеют дело уголовное право и криминология, именно здесь возникает общественно опасная личность.

Вместе с тем нельзя забывать, что изложенные факторы всегда носят характер субъективной привлекательности: «Человек смотрит на мир страстно, заинтересованно, субъективно. Его позиция, его решения, выбор каждый раз оказываются предопределенными, заданными до тех конкретных возможностей, из которых предстоит выбирать. Он выбирает не то, что истинно или ложно само по себе, а то, что “истинно” или лучше для него».[241] Однако в целом указанные факторы лежат за пределами вторичных доминирующих мотиваций и лишь причинно или обусловливающе связаны с ними, а поэтому их рассмотрение находится пока вне наших интересов, хотя отметим, что общественно опасная личность создается при каком-то специфичном слиянии среды и личности.

В психологии и криминологии выделяют еще план как самостоятельную психическую категорию.[242] Нам представляется, что план – это элемент принятия решения, это тоже оценка определенных мотивационных сфер по поводу путей, способов и средств реализации действия по достижению доминирующей цели. Тесная связь плана с мотивацией позволила признать его доминирующей мотивацией третьего уровня. Думается, такой подход более полно раскрывает мотивационные сферы.

Итак, мотивационная сфера в своей динамике завершается принятием решения действовать определенным образом в определенном направлении с использованием определенных путей, способов и средств.

Подраздел 4

Сознание и мышление как высшие формы связи личности с окружающим миром

Следующая сфера психической деятельности, которую необходимо выделить, – это сознание. При ее исследовании нужно разобраться в соотношении психики, сознания, мышления, познания, отражения, чувств, разума и тому подобных психических явлений, что не столь просто. Если посмотреть на философию и психологию, можно увидеть, что психика – особая форма отражения,[243] сознание – высший уровень психического отражения,[244] мышление – высшая форма активного отражения[245] и отражения опосредованного.[246] Подобное представление вызывает к жизни достаточно ясную и абсолютно бессмысленную структуру вершины пирамиды (даже трудно сказать чего: психики, отражения, мыслительной деятельности): отражение – вся пирамида, ее высший уровень – сознание, высшие формы отражения, а следовательно, сознания как высшего уровня его – психика и мышление. Во-первых, трудно согласиться с определением отражения как всеобщей категории психологии, тем более, что западная психология в целом не придерживается такой позиции: «Психология – в первую очередь и по преимуществу – наука о сознании».[247] Во-вторых, сторонники широкого понимания отражения вынуждены выходить на уровень опосредованного отражения, и именно оно признается всеобщей категорией. Однако такой подход не исключает опосредования ценностных ориентаций в других психических явлениях, установок в других психических явлениях и т. д., т. е. любое психическое состояние, отношение, любой процесс находит опосредованное выражение во всех других психических состояниях, отношениях, процессах. И тогда каждый исследователь по своему желанию может доказать всеобщность любого психического явления. На наш взгляд, главная задача психологии заключается в исследовании непосредственной сущности психических явлений и поиска их соотношения именно на данном уровне. С этой точки зрения отражение – лишь первый этап социальной детерминации психики. В-третьих, думается, никуда не годится признание психики формой сознания; соотношение между психикой и сознанием скорее обратное: психика – нечто более общее по сравнению с сознанием, поскольку включает в себя еще и бессознательное.

В целом, наверное, мы не очень погрешим против устоявшейся позиции, если признаем сферу сознания высшим уровнем активности психики человека. При этом, думается, абсолютно точен в определении сознания Ж. Годфруа, признающий таковым мозаику «состояний, которая играет более или менее значительную роль как во внешнем, так и во внутреннем равновесии индивида».[248] Разумеется, резонно возникает сомнение того плана, что сознание нельзя сводить лишь к состояниям, поскольку сознание не только состояние, но и соответствующие отношения и процессы. Однако и психология, и философия наряду с сознанием выделяют еще категорию мышления, которую почти все источники признают процессом психической деятельности. В этом-то все и дело.

Определив сознание как совокупность состояний, мы ничуть не забываем о развитии сознания, о его не только статичной, но и динамичной сущности, т. е. помним и о том, что процесс развития сознания заключается в мышлении. Именно поэтому, на наш взгляд, мышление есть процесс развития сознания как совокупности состояний. Но и это не все. В философии предпринята попытка сузить сущность мышления: «В отличие от ощущения и восприятия, то есть процессов непосредственно-чувственного отражения, мышление дает непрямое, сложно опосредованное отражение действительности. Хотя мышление имеет своим единственным источником ощущение, оно переходит границы непосредственно-чувственного познания и позволяет человеку получить знания о таких свойствах, процессах, связях и отношениях действительности, которые не могут быть восприняты органами чувств».[249] Что поражает в данном высказывании? Во-первых, сделана попытка разграничить мышление, с одной стороны, и ощущение и восприятие – с другой. В результате мышление обособлено от двух последних и выведено за их пределы. При всем этом ощущение признано единственным источником мышления. Как нормальному здравомыслящему человеку, мне понятно, что если единственным источником пруда является вода речки, то никому не придет в голову абстрагироваться при определении пруда от воды, содержащейся в нем, поскольку без воды пруда просто нет, есть лишь выемка в земной коре. Похоже, философии здравый смысл не свойствен; вроде бы мышление находится вне ощущения и в то же время ощущение является единственным источником и, естественно, одним из основных элементов мышления. Во-вторых, выводя мышление за рамки чувств, философия выводит его за пределы чувственного познания, а при отождествлении последнего с теорией познания[250] – за пределы теории познания вообще. Правда, появилось критическое отношение к «чувственному познанию»: «В философии прочно укоренилось понятие “чувственное познание”, понимаемое как отражение в виде ощущений и восприятий. Оно возникло в то время, когда рецепторы назывались “органами чувств”. Эти термины являются архаизмами, лишающими данной терминологической четкости систему научных понятий».[251] Соглашаясь с тем, что чувственное познание не может быть отождествлено с теорией познания, тем не менее не исключаем и возможности специфического чувственного познания, познания через переживания человека, когда в наибольшей степени проявляется его «Я». Именно поэтому представляется неприемлемым выводить мышление за пределы чувств и единственно верным распространять его почти на всю сферу сознательной психической деятельности.

В целом мышление как процесс сознания вполне понятно вписывается в познание окружающего мира. Оно составляет одну область знаний, которая издавна вызывает интерес психологов и философов – проблему творчества в сознании. Ж. Пиаже сформулировал ее следующим образом: «Однако столь радикальный тезис (прямая и обратная связь в психологии. – А. К.) заставляет задуматься. Прежде всего, он устраняет понятие операции, потому что если универсалии берутся извне, то их не надо конструировать. В выражении “1+1=2” знак “+” не означает тогда ничего иного, кроме отношения между двумя единицами, и не включает никакой деятельности, порождающей число “2”».[252] Данная формулировка проблемы не совсем удачна, на наш взгляд, потому что сама сущность формулы «1+1=2» носит, конечно же, и образный, и опытный характер (древний человек принес с охоты зайца и зайца или зайца и косулю, и в его сознании откладываются две фигуры животного), т. е. сама операция «один прибавить один получим два» в своей сущности и образна, и опытна. Мало того, она, естественно, требует мыслительной деятельности. Дело, похоже, в ином: древний человек не знал знаков «1», «+», «=», «2» и т. д., так почему какому-то гениальному уму пришла идея усовершенствовать условно наше представление о единичном предмете и операциях с ним; мы видим дом, гараж, автомобиль, фонарь – все это, оказывается, можно условно объединить знаком «1» или «2», если мы имеем зайца и косулю; почему и на какой психической основе возникают знания, знаки, отсутствующие в окружающем мире?

Думается, что достаточно полного ответа на этот вопрос психология не дает и пока дать не способна. Из новейших исследований в этом направлении можно сослаться на статью П. В. Симонова «Мозг и творчество»,[253] опубликованную в коллективной монографии. Решение проблемы творчества в мышлении лежит и за пределами наших способностей, и за рамками наших задач; мы ее коснулись лишь в связи с тем, что в мышлении содержится нечто, влияющее на творчество, т. е. структура мышления связана не только с социальной детерминацией, но и с какими-то другими компонентами. Вообще, представляется, решение данной проблемы может так глубоко внедриться в сознание человека, что позволит абсолютно полно манипулировать им: создавать, с одной стороны, послушных рабов, а с другой – наследственную элиту общества; такой мир представлен в не столь и фантастическом романе Ю. Слащинина «Боги в изгнании»[254] и других произведениях.[255]

Структура мышления также остается проблематичной. Наиболее полно, по нашему представлению, она отражена у К. Г. Юнга как структура сознания. Он выделяет эктопсихические (эктопсихика – система связей содержания сознания с фактами внешней среды) и эндопсихические (эндопсихика – внутренняя часть эго, личностное) функции сознания. К первым К. Г. Юнг отнес: А – ощущения (нечто есть); Б – мышление как восприятие и суждение; В – чувство; Г – интуицию как особый вид восприятия.[256]

В целом соглашаясь с подходом, тем не менее, отметим:

1) скорее всего, автор верно выводит за пределы мышления ощущения как форму отражения, рефлекторную реакцию; сам К. Г. Юнг определяет ощущение именно как отражение – нечто есть;

2) на наш взгляд, напрасно автор превратил мышление в рядовую функцию сознания на одном уровне с ощущением, чувством, интуицией; мышление находится в более высокой сфере психики как процесс сознания;

3) в то же время совершенно необоснованно выводятся за пределы мышления чувства, интуиция, такое было бы возможно только в том случае, если бы чувство низвели до ощущения (в действительности это не так: в чувстве сливаются содержание – ощущение боли и форма – мысль по этому поводу: «как мне больно», а форма и содержание характеризуют единство), а интуицию – до бессознательного, тогда как без мысленного оформления интуиция также бессмысленна;

4) необоснованно отождествляет автор мышление с восприятием и суждением: во-первых, в принципе нельзя противопоставлять восприятие и суждение, поскольку они – разнонаучные явления – восприятие суть психологическая категория, суждение же относится к формально-логическим категориям, и восприятие так же может выражаться в суждениях, как и другие психологические явления; во-вторых, в связи со сказанным мышление не может быть сведено только к восприятию, иначе мы выбросим за пределы мышления ценностные ориентации, установки и установочную борьбу;

5) трудно согласиться с отождествлением интуиции и восприятия, хотя бы и в его особом выражении; на наш взгляд, интуиция и восприятие соотносятся как явление и форма его выражения; ведь воспринятая информация, в частности, откладывается в памяти и создает опыт человека, и уже на этой основе у человека возникает интуиция; в интуиции в итоге выражается восприятие.

В этом же направлении, но несколько иначе пытается структурировать сознание А. М. Иваницкий: «Сознание включает, таким образом, и восприятие, и мышление, и эмоции. Объединяет все эти психические проявления ощущение своего “Я” как субъекта, носителя своих переживаний».[257] Здесь присутствуют те же недостатки, которые мы выделили в позиции К. Г. Юнга, но имеются и собственные: во-первых, за пределы мышления выводится восприятие, чего не делал Юнг; во-вторых, нет и речи об интуиции, словно ее в психическом процессе нет вообще; в-третьих, объединив восприятие, мышление, эмоции понятием ощущения, он превратил последнее в родовое понятие, т. е. вывел его на более высокий уровень, но на более высоком уровне, по мнению А. М. Иваницкого же, находится сознание; в результате автор отождествил сознание и ощущение, что вообще выходит за рамки и логичного, и разумного. Однако главное, что можно вынести из сопоставления изложенных точек зрения, – за истекшие 60 (!) лет в структурировании сознания (мышления) почти ничего не изменилось, а если и изменилось, то в сторону меньшей определенности, т. е. в худшую сторону, по крайней мере, позиция К. Г. Юнга и более полна, и более определенна.

На эндопсихических функциях сознания мы останавливаться не будем, поскольку сам А. М. Иваницкий признает, что память, субъективные компоненты (что-то похожее на скрытые реакции), эмоции, вторжение собственно функциями не являются, и автор выделяет их лишь для того, чтобы как-то определиться со взаимосвязями сознательного и бессознательного в психике.[258]

Итак, представленный в психологии механизм мышления нас абсолютно не удовлетворяет в силу его аморфности и неполноты. Не исключаем, что иные (более точные и полные) исследования в психологии есть, но нам они не известны, хотя, судя по работе А. М. Иваницкого, таких исследований нет или они так же ему не известны, как и нам.

Именно поэтому выскажем «собственное» представление о механизме мышления. Прежде всего, прав К. Г. Юнг, который считал, что «сознание похоже на поверхность или оболочку в обширнейшем бессознательном пространстве».[259] Сознание – это действительно сфера, обволакивающая и сферу социальной детерминации личности, и сферу мотивационную, которые и существуют в основе своей под влиянием сознания.

Однако признать за сознанием характера оболочки – это очень мало, поскольку мышление как способ сознания, похоже, динамично развивается в двух направлениях: горизонтальном и вертикальном. В горизонтальном направлении оно движется от более или менее точного представления об окружающем мире до прогнозирования своего места и своего поведения в нем. Исходя из этого, можно выделить два основных этапа мышления: познание и предвидение.

Вообще, здесь возникает один из сложнейших (по крайней мере, для меня) вопросов соотношения познания и сознания, познания и мышления, познания и предвидения. Философия и психология не очень помогают в этом плане. «Познание – высшая форма отражения (курсив мой. – А. К.) объективной действительности»,[260] существующая на разных уровнях – чувственного познания, мышления, эмпирического и теоретического познания.[261] «Сознание… высший уровень психической активности (курсив мой. – А. К.) человека как социального существа».[262] «Сознание – высший уровень отражения (курсив мой. – А. К.) и саморегуляции».[263] Из сказанного следует, что а) и познание, и сознание – высшие формы (уровни) отражения действительности; б) познание само по себе выражено на нескольких уровнях – чувственного познания, мышления, эмпирического или теоретического познания, в результате этого получилась весьма странная классификация, в которой объединены два уровня – чувственно-разумный и эмпирико-теоретический, чего делать не следовало, и чувство выведено за пределы мышления. Получается, что на уровне определений разобраться в понятиях сознания и познания не удается, они максимально идентичны. Но если все-таки признать сознание совокупностью состояний, то, естественно, познание становится процессом развития сознания как постепенная выработка представления о качественно-количественных характеристиках окружающего мира и своем месте в нем и его закрепление в сознании. В таком случае понятно соотношение сознания как состояния и познания как его развития, динамики.

Мы уже говорили о мышлении как динамике развития сознания. Сразу же возникает проблема соотношения мышления и познания. Однако философия и психология не вносят ясности в вопрос об их соотношении. Так, «мышление – высшая форма активного отражения объективной реальности, состоящая в целенаправленном, опосредованном и обобщенном познании (курсив мой. – А. К.)»;[264] «мышление – процесс познавательной деятельности индивида (курсив мой. – А. К.)»,[265] при этом о познавательной деятельности – ни слова. Здесь, во-первых, мышление отождествляется с познанием («состоящая в познании»), во-вторых, мышление признано процессом познания, что отождествляет познание с сознанием. В чем же заключается реальное соотношение мышления и познания? На наш взгляд, познание выступает в качестве характеристики мышления, посредством которой устанавливается активное отношение мышления к окружающему миру, стремление к его максимальному усвоению. Таким образом, познание является лишь подчиненным мышлению понятием, признаком его и, очень похоже, единственным признаком, поскольку довольно трудно представить себе мышление еще и в пассивной форме. Именно поэтому познание сопровождает сферы, формы мышления и на горизонтальном, и на вертикальном уровнях (сферы детерминации и потребностно-мотивационные, как и все их элементы, чувственно-рациональное и интеллектуально-активное мышление).

Все это не решает проблемы соотношения познания с предвидением. На наш взгляд, познание – это постепенная выработка представления о качественно-количественных характеристиках окружающего мира и своем месте в нем. Предвидение – достаточно ясная категория, заключающаяся в обоснованном предположении о возможных изменениях окружающего мира под влиянием среды или самого субъекта, хотя указанная ясность носит поверхностный характер. Пока очевидно одно – предвидение базируется на познании и само в себе несет познание. Отсюда, скорее всего, предвидение есть форма существования познания.

Тем не менее предвидению в познании предшествует еще какая-то форма (как минимум одна), при наличии которой и в результате которой появляется предвидение. Странная ситуация, но ни в философии, ни в психологии не удалось найти термина, который бы в полном объеме оформлял эту предшествующую предвидению форму познания, хотя надо признать, что философы «видят» ее: «Важнейшей функцией сознания является мысленное построение действий (курсив мой. – А. К.) и предвидение их последствий».[266] Таким образом, предвидению предшествует мысленное построение действий. Однако и этого мало, поскольку указанное мысленное построение базируется на восприятии окружающего мира (человек действует в окружающем мире и успешность его действий всегда зависит от того, насколько адекватно он оценивает окружающий мир и соотносит с ним свое поведение). Дело в том, что предвидение не может опираться только на социальную детерминацию, востребованную оперативно, оно всегда (?) исходит еще и из чего-то иного, поскольку носит в той или иной степени творческий характер.

В психологии мы видим только одну категорию, на которую в этом плане может опираться предвидение, – это интуиция как «знание, возникающее без осознания путей и условий его получения, в силу чего субъект имеет его как результат непосредственного усмотрения».[267] Нас полностью устраивает представление об интуиции, предложенное К. К. Платоновым: «Интуиция – это познание на основе обобщения ряда высокоавтоматизированных умственных навыков с включением в ее структуру компонента творчества».[268] При этом, несмотря на то что К. К. Платонов относит интуицию к познанию, следовательно, к сознанию, пока нет достаточной ясности в вопросе о том, куда относить интуицию – в сферу сознания или бессознательного. Не считая возможным глубоко рассматривать данную проблему, отметим для себя очевидное: 1) интуиция не может не базироваться на уже имеющихся знаниях, т. е. в определенной части исходит из познания; 2) в интуиции кроме этой основы есть еще что-то, позволяющее творчески развить имеющиеся знания; насколько подобное творчество заложено опытом предшествующих поколений (ген творчества), сказать трудно; 3) даже К. Г. Юнг, основой исследования которого является бессознательное, признавал интуицию функцией сознания. Изложенное позволяет присоединиться к сторонникам интуиции как категории сознания.

Таким образом, предвидению предшествует нечто, выступающее как совокупность восприятия, интуиции и мысленного построения действий. Наименование этой совокупности отсутствует и в философии, и в психологии. На этом фоне становится понятным, почему в уголовном праве законодатель, практика и теория используют применительно к видам вины термин «осознавало характер своих действий», отождествляя тем самым анализируемую первую форму познания с сознанием, что представляется абсолютно неприемлемым, но является необходимой деформацией психологической терминологии в силу отсутствия в психологии и философии надлежащего понятия. Вполне объяснимы затруднения базовых наук в указанном плане, поскольку восприятие, интуиция и мысленное построение действия располагаются в разных сферах мышления: первые – в детерминационной, последнее – в потребностно-мотивационной, точнее, в рамках принятия решения, и уже поэтому выработка единого термина малопродуктивна. Но тогда следует принять и неуклюжие попытки прикладных наук решить свои проблемы не совсем надлежащим образом.

Можно ли найти какое-то совокупное понятие, более или менее точно отражающее предшествующий предвидению этап? Думается, да. По крайней мере, попытку такого рода мы предпримем. Дело в том, что согласно философии весь окружающий мир представлен как действительность либо возможность – «две основные ступени в становлении и развитии предмета или явления».[269] Отсюда человек познает либо действительное положение вещей, либо возможное развитие события в будущем, т. е. мы имеем познание действительного и познание будущего. Правда, познание действительного – не совсем понятная категория. Как сказал поэт: «Есть только миг между прошлым и будущим, Именно он называется жизнь».

В этом заключается истина: пока информация о другом человеке отразилась в нашем мозгу и воспринята им, действительность уже изменилась – другой человек за это время уже сделал шаг или два в нашем направлении или от нас. Но в таком случае нельзя познать настоящее, можно познать лишь в той или иной степени прошлое, и действительность на этом фоне есть не что иное, как настоящее и прошлое в единстве.

Итак, познание действительности предшествует познанию будущего, которое проходит два этапа – предвидение характера действий в будущем («мысленное создание действия») и предвидение последствий этого действия. В результате мы имеем две категории: познание действительности и познание будущего, а точнее, последнее представляет собой предвидение действий и последствий. Ничего иного в анализируемом плане здесь не содержится, все остальное является лишь углублением понимания указанного. Отсюда есть только познание действительности и предвидение двух этапов развития.

Если это так, то горизонтальное развитие мышления можно представить следующим образом: имеется познание, которое «просекает» и детерминационную, и потребностно-мотивационную сферы; оно же выступает в качестве оперативно востребованной информации и интуиции как «замороженного» познания. Однако ни оперативно востребованная информация, ни интуиция не являются сами по себе этапами развития мышления по горизонтали. Они становятся таковыми лишь в развитии детерминационной и потребностно-мотивационной сфер. Внутри них познание развивается по горизонтали в виде познания действительности и познания-предвидения.

Контур мышления не замкнут только на анализируемых сферах, поскольку мышление развивается по вертикали и в отношении иных каких-то сфер, которые неспециалисту не видны и для нас значения не имеют. При этом нет смысла говорить о связи мышления со сферами социальной детерминации психики и мотивационной, поскольку они не находятся в отношении связанности. Мышление пронизывает обе указанные сферы своими специфическими способами, и каждый элемент каждой сферы представляет собой частичку, срез мышления; а все элементы всех сфер в их взаимосвязи представляют собой МЫШЛЕНИЕ субъекта. За рамками мышления, похоже, остается лишь один элемент социальной детерминации психики – отражение, которое является срезом сознания как состояние, но мышлением не охватывается; мышление подключается на втором этапе данной сферы – при восприятии.

В этом плане можно согласиться с В. И. Лениным: «…от живого созерцания к абстрактному мышлению»; созерцание суть отражение – еще не мышление, вне зависимости от разноплановости способов мышления в их вертикальном протекании. Главным здесь является то, что познание и предвидение, оставаясь обособленными категориями, но находясь вместе с тем в динамической связи друг с другом, пронизывают сферу социальной детерминации психики и мотивационную сферу. При этом познание возникает и все больше обогащается на основе динамического развития сфер и их взаимосвязанности. Однако не только обогащается. Принимая в себя ошибки и деформации детерминационной сферы, познание несет их в сферу мотивации, становясь в определенной степени артезнанием. В свою очередь интуиция также не всегда бывает безупречной: во-первых, опираясь на познание, интуиция с необходимостью воспринимает полностью или частично ошибки и деформации, заключенные в нем (полностью, если сама интуиция не способна их выправить, и частично, если интуиция способна это сделать; исключить вовсе ошибки и деформации познания она едва ли может), и, во-вторых, само по себе творчество интуиции оказывается ложным (ошибочным, деформированным). Отсюда и предвидение, основываясь на познании и интуиции, может прогнозировать будущее либо адекватно ситуации, либо абсолютно или в иной степени ошибочно в зависимости от степени ошибочности познания и интуиции и возможности их взаимного погашения. Хотя, если быть более точным, надо признать, что абсолютно адекватным не может быть ни познание действительности, ни предвидение, поскольку психология постоянно отмечает обязательную субъективную привлекательность и того, и другого. Разумеется, нельзя исключить возможность познания и предвидения и за пределами субъективной привлекательности, но, похоже, никогда в полном объеме субъект не познает окружающий мир и абсолютно адекватно с ним (миром) не предвидит будущее. Условно адекватным мы можем признать такое познание настоящего и предвидение будущего, которое охватывает сущностные стороны ситуации. Следовательно, познание проходит в своем развитии множество этапов от относительно адекватного знания окружающего мира до деформированного знания; между этими крайними позициями располагаются знания различной степени ошибочности: от наименьшей до наибольшей (преддеформационной). Развитие проходит и предвидение, однако, учитывая возможность сложения ошибок познания и творчества интуиции, деформация предвидения может наступить раньше и быть более глубокой.

Нечто подобное уже отмечалось в науке: «Сознание в отношении различных элементов ситуации или совершаемого деяния, его последствий может быть различным по степени определенности и по степени достоверности. Знание тех или иных обстоятельств может колебаться по степени определенности от точного их знания (уверенность в наличии и свойствах этих обстоятельств) до сознания возможности их наличия, их неисключенности. По степени достоверности это знание также может варьироваться от знания правильного, адекватно отражающего действительность, до неправильного, ошибочного».[270] В целом с таким выводом нужно согласиться, единственно неприемлемой для нас является дифференциация сознания по степени определенности, в которой смешивают познание и предвидение. На наш взгляд, более правильно обособлять познание и предвидение как два этапа мышления и рассматривать возможные степени их самостоятельного существования.

Познание и предвидение в развитии включают в себя не только знание окружающего мира и прогноз его развития в будущем, но и самосознание, т. е. место своего «Я» в настоящем и будущем (рис. 10).


Рис. 10


Поскольку человек – существо в высшей степени эгоистичное, его амбиции, представления о собственном месте в социуме, уровень притязаний довольно часто не соответствуют его способностям и возможностям личностной реализации в обществе. Однако в силу заниженной, как правило, самокритичности человек старается, не замечая собственных недостатков, перенести их на бытие, превратив тем самым в недостатки социума. Именно поэтому указанные выше ошибки и деформации познания и предвидения в определенной части вызваны превышенной оценкой собственного «Я», хотя в какой-то части они могут быть вызваны и противоположным – недооценкой собственного «Я». По идее, жизнь должна в конечном счете скорректировать несоответствие уровня притязаний личностным возможностям и поставить человека на его место в соответствии со специализацией, знанием, способностями, но имеющиеся социальные структуры такой корректировки никогда не были идеальными и, скорее всего, никогда таковыми не будут, поскольку бытие не может полностью скорректировать человеческий эгоизм, тогда как скорректировать пониженный уровень притязаний в сторону эгоизма гораздо проще.

Познание и предвидение, «просекая» в своем развитии иные сферы психики, имеют различные формы выражения; мы выделили две основные: чувственно-разумную и интеллектуально-активную; думается, только в их переплетении мышление находит свое полное воплощение.

Прежде всего мышление проявляется через чувства и разум. О чувственном познании написано много; по существу, вся материалистическая диалектика, и не только она, посвящена данному феномену, который состоит в том, что окружающий мир оценивается психикой через те или иные чувства: человек, воспринимая окружающий мир, испытывает недоумение, негодование, восхищение, страх и т. д., в соответствии с этим он испытывает большее или меньшее желание к познанию этого мира. Что же такое чувство? При ответе на данный вопрос возникают некоторые сложности. Главная из них – неясность соотношения чувств и эмоций. В философии долгое время чувства и эмоции отождествлялись,[271] затем были обособлены; при этом под чувствами понимался особый вид эмоциональных переживаний, носящих отчетливо выраженный предметный характер и отличающихся сравнительной устойчивостью,[272] а под эмоциями – субъективные реакции человека и животных на воздействие внутренних и внешних раздражителей.[273] Господствующая позиция в психологии, похоже, также направлена на обособление указанных категорий.[274] Некоторые психологи прошли путь от отождествления чувств и эмоций до их обособления. Например, К. К. Платонов, по его признанию, сначала считал их единым, а сейчас разделяет.[275] Такая позиция вызывает особый интерес, поскольку изменение мнения происходит на фоне поиска истины и связано, скорее всего, с ее достижением. Произошло ли подобное в данной ситуации? По мнению К. К. Платонова, эмоции – простейшая форма психического отражения, которая познанием не является,[276] тогда как чувства, включая в себя эмоции и понятия, уже таковым являются.[277] Позиция, мягко говоря, странная. Во-первых, из нее следует, что чувства и эмоции соотносятся как целое и часть; на такой вывод исследователь, естественно, имеет право. Во-вторых, понятие как элемент входит с необходимостью и в разум; отсюда чувства совпадают с разумом в плане понятий и не совпадают в плане эмоций. В-третьих, коль скоро чувства специфичны по сравнению с разумом только переживаниями, а последние выражены лишь в эмоциях (так у К. К. Платонова), чувства как специфичная по сравнению с разумом категория суть эмоции. Ничего другого из аргументации автора не следует. Однако разделять чувства и эмоции бессмысленно, и первичные впечатления К. К. Платонова по данному поводу, еще не столь политизированные, были более точными.

К необоснованности разделения чувств и эмоций приводит анализ господствующей точки зрения, изложенной в психологическом словаре. Сравним два высказывания: «В отличие от ситуативных эмоций и аффектов… чувства…»[278] и «Высший продукт развития эмоций человека – устойчивые чувства к предметам, отвечающим его высшим потребностям. Сильное, абсолютно доминирующее чувство называется страстью».[279] Из первого утверждения можно сделать вывод, что эмоции и чувства – обособленные явления, поскольку отличать (разделять) можно только понятия, находящиеся между собой в отношении равнозначности или пересечения, т. е. полностью или частично обособленные. Второе утверждение от сделанного вывода не оставляет и следа, потому что чувства отнесены к высшему продукту развития эмоций, следовательно, являются высшим уровнем эмоций, чувства становятся частью эмоций, хотя и более высокого ранга. Иное толкование чувства как высшего продукта развития эмоций приведет к выводу чувства за пределы эмоции, что повлечет за собой отсутствие в чувстве субъективно-привлекательного (непривлекательного), т. е. переживания, а чувство без переживания сведено будет к разуму. Признание чувства частью эмоций означает не что иное, как признание соотношения подчинения между ними, что противоречит первому утверждению. Мало того, такой вывод диаметрально противоположен выводу К. К. Платонова, который признает эмоции частью чувства, хотя и совпадает с ним в плане отношения подчинения. И это не случайно. Нельзя выбросить эмоции за пределы чувства или наоборот, поскольку подобное привело бы к утрате переживания в чувстве.

Не исключено, что в психологии имеется (или возможна) позиция, согласно которой могут быть выделены эмоции, чувства, страсти в качестве разновидностей переживаний. При этом на уровень психики, соответствующий разуму, выйдет переживание, а не чувство, чувство же перейдет на более низкий (видовой) уровень. Ничего страшного здесь нет, такой вывод выглядит даже привлекательным. Но в нем есть одна сложность – жесткое установление критериев деления переживания на указанные виды, без чего предложение выльется в дискуссию ни о чем. Не считая себя способным к поиску таких критериев, думаю, что приемлем вывод, согласно которому чувства признаются эмоциями (переживаниями), они остаются на одном уровне с разумом.

Естественно, при этом нельзя не видеть степени различения чувств, когда одни из них по силе существенно отличаются от других (неприязнь и ненависть, раздражение и гнев, симпатия и любовь и т. д.), но даже крайнее выражение чувств не всегда становится страстью. А когда и почему? Не исключаем, что страсть – это категория не только переживания, а скорее всего, соотношения переживания и разума, при котором переживание переполняет человека, а влияние разума становится ничтожным.

Однако на основе только эмоций человек не может познавать окружающий мир, поскольку такое познание было бы существенно деформировано преобладанием в нем субъективно-привлекательного. Чтобы указанного не произошло, познание базируется и на холодном расчете адекватности психических явлений окружающему миру, который помогает в той или иной степени сохранить в психике равновесие между чувственным и рациональным, только при таком подходе познание и предвидение становятся более «объективными». Противоположный эмоциям компонент мышления однозначно в психологии и философии не обозначен; они вместо одного выделяли издавна два компонента – рассудок и разум. Мы готовы согласиться с Кантом и Гегелем в том, что рассудок и разум представляют собой два этапа развития мышления, которые при этом символизируют две ступени развития мышления – от конкретного к более общему. Нас смущает лишь одно: согласно традиционной позиции рассудок и разум, конечно же, противостоят эмоциям как нечто единое целое – «неэмоции», естественно, они в свою очередь выступают в качестве видов данного рода – «неэмоций». Вот здесь-то и возникает главная сложность: такого психического феномена («неэмоций») ни философия, ни психология не выделяют, а для понятия целостности психики без чего-то подобного нельзя обойтись (естественно, при условии отстаивания обособленности рассудка и разума). В то же время очевидно, что рациональное в мышлении проходит различные этапы – от более простого до более сложного приложения разума, т. е. рациональное в мышлении дифференцировано. Не помогает разрешить указанную проблему и подход к ней диалектического материализма. «С точки зрения диалектического материализма процесс развития теоретического мышления предполагает взаимосвязь рассудка и разума. С рассудком связана способность строго оперировать понятиями, правильно классифицировать факты и явления, приводить знания в определенную систему. Опираясь на рассудок, разум выступает как творческая познавательная деятельность, раскрывающая сущность действительности. Посредством разума мышление синтезирует результаты познания, создает новые идеи, выходящие за пределы сложившихся систем знаний».[280] Недостатки приведенного высказывания очевидны. Во-первых, авторы ратуют за правильную классификацию, при этом вовсе не стремятся выделить, установить тот род, к которому принадлежат рассудок и разум, не стремятся к полной и правильной классификации. Во-вторых, сделана попытка свести разум к синтезу («посредством разума мышление синтезирует»), однако при этом к свойствам рассудка отнесено приведение «знания в определенную систему», что, конечно же, свойственно синтезу; разделение рассудка и разума на указанной основе становится неприемлемым. В-третьих, очень похоже на то, что разделение рассудка и разума сведено в итоге к выделению анализа («строго оперировать понятиями, правильно классифицировать факты и явления») применительно к рассудку и синтеза применительно к разуму. Столь однозначный подход едва ли оправдан, нельзя сводить формально-логические категории к каким-либо психическим компонентам так примитивно; думается, и анализ, и синтез в равной мере свойственны каждому этапу рационального мышления вне зависимости от того, назовем мы их рассудком и разумом или вовсе никак не назовем, а только будем иметь в виду, что эти этапы существуют.

Похоже, психология и философия поставлены перед дилеммой: либо выделять рассудок и разум в качестве самостоятельных категорий и соответственно искать в мышлении родовое понятие, которое их объединило бы и, в свою очередь, противопоставило эмоциям, либо отказаться от такого деления, признать рассудок, разум синонимичными явлениями. Правда, возможен и третий путь, согласно которому рассудок и разум соотносятся как стабильное и подвижное, как состояние (рассудок, по Канту, вносит форму в знание[281]) и процесс (разум). В таком случае становится абсолютно понятным соотношение рассудка и разума с сознанием и мышлением: рассудок есть часть сознания, поскольку и то, и другое – состояния, представляет собой одно из «русел» сознания, тогда как разум является частью мышления, одним из «ручейков» общего процесса мышления. Поскольку философия за прошедшие столетия не смогла четко определиться в первом варианте, мы выбираем третий путь, который упрощает решение проблемы, логично «ложится» в наше представление о сознании и мышлении и делает более ясной структуру психики.

При этом важно определить место интеллекта (ума) в системе рассудка и разума. «Интеллект (от лат. Intellectus – познание, понимание, рассудок), способность мышления, рационального познания, в отличие от таких, например, душевных способностей, как чувство, воля, интуиция, воображение и т. п.»[282] При указанном понимании рассудка и разума интеллект (ум) становится термином, объединяющим их и показывающим тот элемент сознания и мышления, который противостоит чувству. Правда, при этом возникают два неприятных для исследователя момента. Первый: в немецкой философии (Кант, Гегель и др.) были выделены категории рассудка и разума, и первая из них была отождествлена с умом (интеллектом). Не имея даже в первом приближении столь блестящих знаний, выскажем лишь свои сомнения в том, что в анализируемом варианте, во-первых, ум приписан только рассудку как способности образования понятий, тогда как разуму (способности образования метафизических идей) он не соответствует; подобное, естественно, ставит в тупик, очень похоже на то, что реально в психике ум соответствует и рассудку, и разуму, а точнее, объединяет их; во-вторых, на анализируемой основе все мышление и, соответственно, вся синонимичность терминологии (ум, интеллект, познание, понимание) начинает вращаться вокруг рассудка, ничего не оставляя разуму, выбрасывая тем самым разум за пределы мышления, познания вообще, что также не соответствует реальному положению вещей в психике. Отсюда вполне естествен вывод о соотнесении ума (интеллекта) и с рассудком, и с разумом, о его интегрирующей функции.

Второй: в философии иногда интеллект отождествлен с познанием, отсюда он, как синоним последнего интегрирующего, по крайней мере, самостоятельного значения, вроде бы, не имеет. На самом деле это не так, поскольку познание существует не только рациональное, но и чувственное. Именно поэтому интеллект суть рациональное познание (как верно отмечено в приведенном определении), т. е. только одна из всех частей познания, следовательно, отождествлять его с познанием просто нельзя, как нельзя никогда отождествлять вид и род.

Вместе с тем интеллект противопоставлен («в отличие от…») чувству, воле, интуиции, воображению (возьмем их пока в качестве реально существующих психических категорий). Конечно, это простейший путь и, возможно, истинный. Но возникает одно сомнение: как бы то ни было, чувства, интуиция, воображение базируются на интеллекте, т. е. без отражения, восприятия, ценностных ориентаций, установок – всего того, что характеризует детерминацию интеллекта, – указанные психические феномены просто невозможны. Однако в таком случае интеллект с позиций формальной логики может соотноситься с анализируемыми феноменами либо в качестве предшествующей им категории (причина, из которой вытекает нечто), либо как основополагающий элемент их (здание – это не только стены и квартиры, но и фундамент, на котором стены стоят), фундамент существования остальных элементов чувств, интуиции, воображения. Выбор этого формального соотношения не прост. На наш взгляд, в соответствии с поддержанной нами ранее позицией взаимного проникновения различных сфер и категорий психики друг в друга более логичной представляется вторая точка зрения, т. е. интеллект, омывая все сферы сознания, в то же время пронизывает их, создавая определенную базу для их существования. Именно поэтому, думается, интеллект нельзя противопоставлять чувствам и тому подобным категориям психики, как нельзя противопоставлять часть и целое, вид и род.

В то же время возникает и еще одна сложность в понимании, например, соотношения интеллекта и чувства. Вполне понятно, что интеллект задействован в чувстве лишь какой-то своей частью, остальная часть его находится за пределами чувства. То же самое происходит и в соотношении интеллекта и интуиции, интеллекта и воображения и т. д. Но при этом в различных категориях (чувстве, интуиции, воображении и др.) задействованы разные элементы интеллекта. Особенно наглядно прослеживается подобное в сравнении, например, чувства и интуиции. Первое из них базируется, как правило, на детерминации действительности, тогда как вторая – в основном на закрепленной в памяти информации. Отсюда следует, что интеллект в целом и чувства, интуиция, воображение в соотносимости задействованы лишь отдельными своими элементами, но как самостоятельные понятия находятся вне рамок друг друга. Именно это трудно воспринимается: якобы самостоятельное существование анализируемых категорий как целого и одновременное их взаимопроникновение друг в друга на уровне элементов. Не исключено тем не менее, что на общем уровне (интеллекта вообще и всей совокупности «душевных способностей») мы столкнемся с полным проникновением интеллекта в последнюю, т. е. все части интеллекта будут в этом задействованы. Однако все это уже выходит за рамки нашего исследования.

Необходимым же для нас, кроме сказанного, остается понятие воли, соотношение способностей осознавать свои поступки и руководить ими, понятие вины и проблемы воспитания и самовоспитания.

Проблема воли давно интересует философию и иные социальные науки. В уголовном праве установление вины, невиновного причинения, вменяемости или невменяемости так или иначе связано с волевыми моментами, а учитывая постоянное отождествление свободы воли со свободой выбора, воля становится довольно объемным и обязательным атрибутом уголовно-правовых исследований. Проблема же как раз в том и состоит, что базовые науки неоднозначно к ней относятся – от признания ее главенствующего характера в природе (первопричины)[283] до абсолютного отрицания ее,[284] «в западной психологии он (термин «воля». – А. К.) в настоящее время практически не используется».[285] Столь же неоднозначно относится к воле и уголовное право: некоторые авторы (Бернер, Компейрэ, Вульферт) издавна признавали волю абсолютной категорией, причиной действия каждого индивида;[286] другие же отрицали волю как феномен психики. Так, Г. С. Фельдштейн пытался опровергнуть наличие воли, однако не смог найти аргументов и не смог найти ответ на простейший сегодня вопрос: почему все же при дилемме – созерцание груши желание сорвать ее возникает последнее.[287] В настоящее время в уголовном праве признание воли господствует. Будучи ограниченным прикладными потребностями и объемом работы, считаю возможным опереться на новейшее исследование воли, произведенное Е. П. Ильиным.

При этом нужно решить несколько вопросов: а) существует ли воля вообще, б) если да, то в чем она проявляется, в) если да, то какое место она занимает в структуре психики. Понимая, что Е. П. Ильин дал всеобъемлющий анализ воли и тем не менее остался сторонником ее существования как самостоятельной психологической категории, нужно либо согласиться с его позицией, либо найти в ней существенные изъяны, которые не позволили бы к ней присоединиться. Питая определенную неприязнь к готовым решениям, рискнем критически осмыслить позицию Е. П. Ильина. По его мнению, воля – это обобщенное (точнее, обобщающее. – А. К.) понятие и, «во-первых, реальное психическое явление, представляющее собой произвольное управление, и, во-вторых, она неразрывно связана с разумом (конечно, не подменяя его), поскольку произвольное управление – всегда сознательное и преднамеренное, то есть разумное».[288] Подобный подход малоприемлем.

1. Автор не замечает, как противоречит себе: с одной стороны, воля неразрывно связана с разумом, не подменяя его, с другой – воля как произвольное управление всегда сознательна и преднамеренна, т. е. разумна, а поскольку воля – только произвольное управление и ничего другого автор в ней не видит, то, естественно, ничего, кроме разумного, в ней нет.

2. Возможно, Е. П. Ильин видит в воле еще нечто дополнительное, кроме разумного, но из приведенного определения этого не следует.

3. Остается непонятной и выделенная автором связь воли с разумом: она с ним связана, но его не подменяет. Какая связь имеется в виду – причинно-обусловливающая, внутреннего соподчинения (родовидовая) либо внутреннего соотнесения элементов (частей целого между собой)? Вместо четкого и ясного решения проблемы автор изобрел хитроумную фразу (воля не подменяет разум), которая может характеризовать все, что угодно, любую из предложенных взаимосвязей.

4. Е. П. Ильин соотносит волю с произвольным управлением, расставляя ловушку для других исследователей, поскольку, применяя термин «произвольное», производный от «воли», любой исследователь вынужден будет заговорить о воле как феномене психики.

Не помогает ему и ссылка на Аристотеля, который «употребил этот термин как раз с целью обозначения определенного класса действий и поступков человека, а именно тех, которые детерминируются не потребностями, желаниями, а пониманием нужности, необходимости тех или иных действий. Иначе говоря, речь идет о классе сознательных поступков и действий или о стремлениях, опосредованных размышлением».[289] Во-первых, если речь идет об обозначении определенного класса поступков или действий (как автор умудрился поступок противопоставить действию?) через термин «воля», то «воля» становится объективным фактором, а не субъективным; соответственно, дальнейшая «привязка» ее к психике более затруднительна. Во-вторых, странно противопоставлены потребности, желания пониманию нужности, поскольку последнее есть не что иное, как осознание потребности. Думается, в принципе нельзя противопоставлять потребность и осознание потребности, можно противопоставлять только осознанные и неосознанные потребности в рамках потребности как родового понятия. В-третьих, если при определении воли речь идет о сознательных поступках и действиях, то ничего здесь специфичного по обособлению воли нет, поскольку выделено поведение и сознание, объективное и его отражение, восприятие и создание образа возможного в психике и т. д. В-четвертых, какое-то обособление воли появляется тогда, когда автор говорит о стремлениях, опосредованных размышлением. Однако и здесь все заканчивается мышлением, поскольку формой выражения стремления признано мышление (точнее было бы наоборот, но и это ситуации не изменяет, поскольку воля в определенной степени отождествляется с мышлением). Правда, при этом может быть сделано замечание, что автор пишет не о мышлении, а о размышлении, но философия последней категории не знает и использует только категорию мышления.

Таким образом, из приведенной попытки дать понятие и определение ничего особенного пока в воле не проявляется, и воля как самостоятельная категория психики пока не видна, поскольку отождествляется с разумом, мышлением, сознанием и за их пределы не выходит. На этом фоне остается неясным стремление автора сохранить волю как обособленную категорию психики.

Ничуть не лучше и остальные рассуждения Е. П. Ильина. Так, он выделяет соотношение волевой и эмоциональной сферы,[290] но если здесь мы поменяем термин «воля», на термин «разум» или «интеллект», то все рассуждения можно оставить теми же самыми, ничего, по сути, в тексте не меняя. Очень похоже на то, что сказанное относится и к другим положениям работы (волевое усилие как активность разума, волевая регуляция как способность мышления к регуляции и саморегуляции и т. д.). При выделении волевых качеств личности автор признает, что как «само понятие “волевые качества”, так и конкретный набор этих качеств остаются весьма неопределенными, что заставляет некоторых ученых сомневаться в действительном существовании» их.[291] И это естественно, поскольку, не определившись с понятием воли, совершенно невозможно установить ее признаки, качества, виды и т. д., а Е. П. Ильину, как мы уже видели, это сделать не удалось.

Вроде бы картина с волей несколько проясняется с анализом некоторых ее качеств, приводимых Е. П. Ильиным: целеустремленности, инициативности, организованности, дисциплинированности, настойчивости, выдержки, решительности, самостоятельности, смелости, исполнительности.[292] Но сам же автор затем выделяет степени каждой из них (целеустремленность – терпеливость, упорство, настойчивость; самообладание – несдержанность, выдержка, долготерпение и т. д.), что совершенно верно и обоснованно. В таком случае любое из указанных качеств «воли» должно быть ранжировано от его полного отсутствия до абсолютного в высшей степени присутствия. Вся совокупность качеств в их ранжированном виде будет представлять собой не что иное, как активность мышления в различных сферах его проявления (детерминационной, потребностно-мотивационной и т. д.). Разумеется, можно сказать, что отсутствие какого-либо качества влечет за собой отсутствие «воли», а наличие качества в любой его степени будет характеризовать наличие «воли». Однако это едва ли будет убедительным, поскольку если мы возьмем несдержанность как низшую степень самообладания, то увидим, что она все же самообладания не исключает. Возникает естественный вопрос, что собой представляет нулевое самообладание, не связано ли оно с отсутствием мышления в этом плане вообще. Вероятно, при абсолютном отсутствии какого-либо из указанных качеств мы столкнемся с деформацией сознания, с отсутствием мышления. Отсюда наличие этих качеств в любой степени характеризует мышление в целом. «Воли» как таковой здесь не просматривается, либо «волей» мы подменим мышление.

В результате, несмотря на всю нашу традиционную привязанность к «воле», «волевому человеку», вынуждены констатировать, что психология воли не нашла, что волей подменяется активность мышления в различных его сферах, что воли не существует как психического феномена. Мы не исключаем существования в психологии воли в качестве технического термина, характеризующего степени активности мышления, однако не убеждены в целесообразности его параллельного существования.

На этом фоне логично возникает вопрос, что собой представляют желания, стремления и тому подобные факторы психики, традиционно приписываемые воле, по крайней мере, в уголовном праве. Психология относит их либо к произвольному управлению (воле) (И. М. Сеченов),[293] либо к потребностям (С. Л. Рубинштейн),[294] либо понимает как термин, обозначающий различные мотивационные образования.[295] Таким образом, видно, что психологи не могут найти достойного места этим факторам психики в ее структуре вплоть до того, что лишают их сущностной обособленности в качестве таковых (Е. П. Ильин), хотя, казалось бы, именно убежденному стороннику воли следовало отнести анализируемые феномены к ней. Тем не менее этого не произошло. Скорее всего, и при их (влечения, хотения, желания, стремления и т. д.) рассмотрении мы сталкиваемся со степенями активности мышления, возможно, в чем-то совпадающими или синонимичными, которые широкой сетью проходят сквозь потребности, цели, мотивы, принятия решений, ценностные ориентации, установки и т. д., создавая определенную для них базу и вместе с тем не являясь ни теми, ни другими по существу. В этом и заключается взаимопроникновение и взаимообеспечение элементов, сфер, процессов психики. На основании изложенного мы вполне логично можем признать их степенями активности мышления, в которых более всего актуализируется связь субъективного и объективного.

Активность мышления направлена на регулирование психических процессов в различных сферах психики и на управление поведением. И то, и другое осуществляется на фоне социализации личности, а последняя опирается на воспитание и исправление. Изученная литература[296] позволяет отметить, что особенных проблем с исследованием указанных факторов нет. Под воспитанием понимают воздействие на человека со стороны субъекта воспитательного процесса или всей системы общественных связей в целях передачи, привития ему определенной системы представлений, понятий, норм и т. д., а также усвоения им социального опыта.[297]

Формы воздействия могут быть при этом различными: заражение, внушение, убеждение, подражание[298] и т. д. Выделяя способы воздействия, Г. М. Андреева смешивает различные факторы. Так, заражение – «бессознательная, невольная подверженность индивида определенным психическим состояниям».[299] Здесь мы видим в целом характеристику психики только воспитуемого, тогда как автор выделяет способы воздействия, а не внутреннего восприятия их воспитуемым. При внушении возникает нечто иное, поскольку им признано «целенаправленное, неаргументированное воздействие (курсив мой. – А. К.) одного человека на другого или на группу. При внушении осуществляется процесс передачи информации, основанной на ее некритическом восприятии».[300] Здесь Г. М. Андреева идет в противоположном направлении и определяет внушение как только воздействие. Подобное смешение имеет место и по другим способам воздействия (например, подражание – чисто субъективный феномен). Так чего хочет психология: раскрыть способы воздействия извне на воспитуемого или изучить психическое восприятие им этих способов? Думается, и того и другого, но главным для психологии остается внутренний мир человека, несомненно, детерминированный, но именно он. Поэтому и способы воздействия для психологии остаются важными лишь с позиций их восприятия воспитуемым. Отсюда соответствующими должны быть и их определения.

Однако для нас существенно не это, а соотношение воспитания и исправления, под которым понимается формирование у лиц «уважительного отношения к человеку, обществу, труду, нормам, правилам и традициям человеческого общежития и стимулирование правопослушного поведения» (ст. 9 УИК РФ). Сказанное очень похоже на приведенное ранее определение воспитания. Означает ли это тождество воспитания и исправления? Разумеется, нет. Прежде всего воспитание существует для того, чтобы либо внести что-то новое в сознание личности, либо изменить в нем нечто, не соответствующее социальным установлениям. Но и в том, и в другом случаях идет процесс исправления, корректировки свойств психики личности в направлении ее большей социализации, т. е. очень похоже на то, что воспитание существует для исправления. Указанные два фактора представляют собой симбиоз, который не может существовать без одного из них. Мало того, каждый из них не может существовать без другого; если в обществе все лица будут поступать в соответствии с социальными установлениями, то не понадобится ни исправление, ни воспитание; последнее нужно только тогда, когда следует корректировать не совпадающее с установлениями социума поведение личности. Отсюда воспитание и исправление существуют как жестко связанные, но самостоятельные, обособленные категории. При этом исправление связано с коррекцией асоциальных ценностных ориентаций и установок, тогда как воспитание – с привнесением в сознание необходимых ценностных ориентаций и установок: исправление осуществляется через воспитание.

Социализация посредством исправления и воспитания вызывает один серьезный вопрос. Дело в том, что при социализации «речь идет о решении важной методологической проблемы, связанной с разработкой “модели” определенного типа личности, совокупность качеств которой была бы адекватной потребностям существующего социалистического общества и перспективам строительства общества коммунистического»,[301] т. е. все максимально откровенно: человек – это винтик государства, призванный стать таким, какого качества личности ожидает государство; и кто не с нами… Но, как известно, абсолютно справедливых государств не бывает, поэтому социализация, приводящая к выращиванию слепо повинующихся лиц, социализация гипердетерминации всегда приводит к стагнации государства, к закреплению в нем несправедливых тенденций и даже развитию их. История уже неоднократно сталкивалась с массовой манипуляцией сознанием населения тех или иных стран, результаты были плачевными как для собственного населения этих стран (его массового уничтожения в Германии, СССР, Камбодже и т. д.), так и для населения Земли, однако все это не останавливало всеобщего благоволения населения перед государством до его краха. С другой стороны, гиподетерминизм приводит к анархии, распаду правосознания населения, его негативному отношению к государству, массовым выступлениям и развалу, уничтожению государства. На этом фоне каждый главарь организованной группы будет считать себя пупом земли, призванным карать или миловать. Результат все тот же плачевный. Именно поэтому необходимо детерминировать сознание населения, но степень детерминации не должна быть абсолютной. При социализации у человека должны быть ясное представление о достоинствах и недостатках существующего общества и свобода выбора решения в рамках, не запрещенных законом; соответственно, закон должен максимально предоставлять данную свободу выбора.

Последнее, что нас интересует в соотношении психология – уголовное право, – это способность осознавать свои поступки и руководить ими как основа вменения: откуда она возникает и с чем связана. По сути, здесь традиционно противопоставлены интеллект и воля, а точнее (при неприятии воли), – интеллект и управление своими поступками.

Прежде всего нужно понять, что же такое способность. Способности – «синтез свойств человеческой личности, отвечающий требованиям деятельности и обеспечивающий высокие достижения в ней»;[302] «совокупность врожденных анатомо-физиологических и приобретенных регуляционных свойств, которые определяют возможности человека в конкретном виде деятельности».[303] Отсюда способности есть а) синтез каких-то свойств психики, б) свойства генетического или приобретенного характера, в) свойства, которые обеспечивают определенный качественно-количественный уровень психической деятельности и поведения, типичный для индивида.[304] Тем не менее вопрос о том, что же такое свойства личности, остается. Скорее всего, под таковыми следует понимать те характеристики личности, которые поддерживают, ослабляют или усиливают активность мышления (темперамент, характер, степень и характер восприятия, степень детерминации ценностных ориентаций и их характер, степень социализации установок, степень самоконтроля и т. д.). При этом каждая из приведенных характеристик личности не есть нечто обособленное от рядом стоящих, часто некоторые из них переплетаются, образуя те или иные свойства; например, характер и темперамент основывают степень самоконтроля, ценностные ориентации и установки совместно с другими создают основу принятия решения и т. д.

Затем следует разобраться в соотношении осознания и руководства своим поведением. Вопрос о соотношении сознания и «воли», сознания и управления остается в психологии открытым; не случайно Е. П. Ильин, пытаясь доказать, что сознанием воля (управление) не ограничивается («в то же время нельзя не признать, что при понимании воли как сознательного регулирования термин “воля” становится необязательным»[305]), лишь обширно цитирует мнение иных авторов, не предоставляя ясной и точной собственной картины управления вне сознания.[306] Скорее всего, наиболее точна традиционная позиция психологии о том, что все поведение человека подразделяется на сознательное и бессознательное, но поскольку руководить, управлять можно лишь при наличии определенных побуждений, целей и мотивов, то о бессознательном управлении говорить просто несерьезно. Именно поэтому управление – всегда сознательная деятельность. Можно сказать, что иногда ей сопутствует бессознательное поведение (до места кражи нужно дойти, человек задает лишь направление, сам процесс ходьбы сознанием не регулируется, он автоматичен, кроме случаев заболевания артритом, когда человек вынужден будет заставлять себя идти, т. е. сознательно управлять движением). Отсюда единственно верным решением предложенной дилеммы соотношения осознания и руководства является их отождествление: активность мышления, лежащая в основе руководства поведением, суть осознание. Противопоставлять осознание и руководство поведением нельзя.

Когда мы говорим о способности осознавать и предвидеть, то речь идет о различных степенях активности мышления, составляющих как бы одно состояние – способности предвидеть возможные свои действия и их результат и познавать свои возможности по управлению этими действиями. Все это в определенной части представляет собой интеллект, в различных степенях активности и на разных этапах задействованный. Разумеется, при этом не следует исключать и чувственной сферы, поскольку различная степень эмоциональной настроенности с необходимостью будет корректировать указанные степени активности интеллекта в ту или другую стороны. При усилении чувственного познания будет ослаблено познание интеллектуальное и наоборот.

Указанная активность мышления, заканчиваясь, плавно перетекает в бессознательное, при котором социальное вмешательство (кроме медицинского, психологического, психиатрического) становится бессмысленным. Проблема бессознательного и пограничного с ним состояния волнует философию, психологию и прикладные науки очень давно, начиная с Платона, а может быть, и ранее. В уголовном праве она также не осталась незамеченной. Например, много внимания уделял в своих исследованиях бессознательному Г. С. Фельдштейн, который пришел к выводу, что бессознательное – это латентный материал нашего сознания.[307] Для начала XX в. это был достаточно верный вывод.

На самом деле бессознательное и соотношение сознательного и бессознательного гораздо сложнее. Во-первых, бывшее сознательное, отложенное в памяти и «забытое», превращается в бессознательное, которым тем не менее человек живет, черпая из памяти информацию для формирования интуиции, ценностных ориентаций, установок, решения. Во-вторых, бессознательное сопровождает сознание, поддерживая, снижая или повышая активность мышления. Так что же такое бессознательное?

Очевидно пока одно: бессознательное – это то, что лежит за пределами сознания, активного мышления, интеллектуального и чувственного познания. На этом фоне «бессознательное дает о себе знать только в своих продуктах, и нам остается только постулировать его как таковое на основании специфичности этих продуктов; утверждать, что существует нечто, стоящее у истоков их возникновения. Мы называем эту темную сферу бессознательным психическим».[308] Вполне понятно, что жестко и четко определить бессознательное никому не удалось и вряд ли кому удастся. Именно поэтому расплывчатая формулировка К. Г. Юнга вполне должна устроить и специалистов, и неспециалистов. По крайней мере меня концепция бессознательного, предложенная К. Г. Юнгом, удовлетворила. Согласно данной концепции выделены эктопсихика и эндопсихика; под первой он понимает связи содержания сознания с фактами внешней среды, т. е. речь идет о детерминации сознания; под второй – «систему связей между содержанием сознания и постулируемыми процессами в бессознательном» (в работе применительно к данному определению повторен термин «эктопсихика», но, скорее всего, это ошибка переводчика или издателя). Таким образом, эндопсихика суть переходный этап от сознательного к бессознательному, своеобразная граница между ними, за которой начинается бессознательное (личностное или коллективное),[309] точнее, то, что корректирует сознательное. Разумеется, не все так бесспорно в позиции К. Г. Юнга. Так, едва ли оправдано разделение автором чувств и эмоций, аффектов как явлений эктопсихического и эндопсихического характера, т. е. заполняющих собой различные сферы психики.[310] Не совсем точен рисунок, изображающий движение от сознательного к бессознательному как от периферии к центру,[311] скорее наоборот, – от сознательного (центра) к бесконечному бессознательному (периферии), что признает и сам К. Г. Юнг: «Сознание похоже на поверхность или оболочку в обширнейшем бессознательном пространстве неизвестной степени мерности (курсив мой. – А. К.)».[312] На этом фоне признавать бессознательное ядром едва ли оправданно. Однако автор, на наш взгляд, так выразился лишь для того, чтобы показать, как уменьшается сознательное, переходя в бессознательное, поэтому его схему можно признать допустимой в определенной степени. Малоприемлемо разделение личностного бессознательного как индивидуально приобретенных или инстинктивных процессов, забытых или подавленных содержаний и творческих процессов и коллективного бессознательного как свойства всего человечества или его части.[313] Во-первых, наверное, было бы точнее говорить не о коллективном, а о генетическом влиянии тех или иных факторов на психику личности. Во-вторых, данное генетическое влияние становится свойством личности и выделено из него быть не может, хотя на условном уровне для более точного познания бессознательного в личности и его содержания вполне можно выделить указанные два компонента. В-третьих, автор достаточно подробно раскрывает коллективное бессознательное, но очень скупо личностное бессознательное или подсознательное.

Таким образом, существует сознание как высшее состояние психики. Мышление как процесс сознания может изменяться в пределах своей активности в зависимости от взаимовлияния двух его элементов – интеллекта и чувства. На степень активности мышления оказывают влияние память, субъективные компоненты и вторжения, которые, конечно же, входят в интеллект или чувства. Граничит сознание с бессознательным личностно-генетического характера, свойства которого могут быть разделены по происхождению (приобретенные или инстинктивные) и по структуре (забытые или подавленные и творческие процессы).