Вы здесь

Полное собрание сочинений. Том 29. Произведения 1891–1894 гг. Предисловие к дневнику Амиеля. ПРЕДИСЛОВИЕ К ДНЕВНИКУ АМИЕЛЯ (Л. Н. Толстой, 1893)

Перепечатка разрешается безвозмездно



Л. Н. Толстой в Бегичевке.

Фотография 1892 г.

ПРЕДИСЛОВИЕ К ДНЕВНИКУ АМИЕЛЯ

Года полтора тому назад мне в первый раз довелось прочесть книгу Амиеля: «Отрывки задушевного дневника» («Fragments d’un journal intime»). Я был поражен значительностью и глубиною содержания, красотою изложения и, главное, искренностью этой книги. Читая ее, я отмечал из нее места, особенно поразившие меня. Дочь моя взялась перевести эти места, и так составились эти выдержки из «Fragments d’un journal intime», т. e. выдержки из выдержек всего многотомного и ненапечатанного дневника Амиеля, веденного им изо дня в день в продолжение 30 лет.

Henri Amiel родился в 1821 году в Женеве и рано остался сиротою. Окончив в Женеве курс высшего образования, Амиель поехал за границу и там пробыл несколько лет в Гейдельбергском и Берлинском университетах. Вернувшись в 1849 году на родину, он 28-летним молодым человеком получил место профессора эстетики в Женевской академии и занимал это место до 1854 года. С 1854 года он занял кафедру философии в той же академии и занимал ее до самой смерти.

Вся жизнь Амиеля прошла в Женеве, где он и умер в 1881 году, ничем не выделившись из числа тех самых обыкновенных профессоров, которые, механически компилируя свои лекции из последних вышедших по их специальности книг, также механически передают их своим слушателям, и из еще большого числа бессодержательных стихотворцев, которые поставляют этот, хотя и никому не нужный, но всё еще покупаемый, товар на десятки тысяч издающихся журналов.

Амиель не имел ни малейшего успеха ни на ученом, ни на литературном поприще. Уже приближаясь к старости, он писал про себя следующее:

«Что же я сумел извлечь из тех даров, которые мне были даны, из особенных условий моей полувековой жизни? Что я извлек из своей почвы? Разве все мои бумагомарания, собранные вместе, моя переписка, эти тысячи задушевных страниц, мои лекции, мои статьи, мои стихи, мои различные заметки – разве всё это не есть только сухие листья! Кому и на что я когда-либо был нужен? И разве имя мое проживет хоть днем дольше меня и будет для кого-нибудь иметь какое-либо значение? Ничтожная, пустая жизнь! Vie nulle».

Об Амиеле и о дневнике его уже после его смерти писали два известных французских писателя: его друг, известный критик Э. Шерер, и философ Каро. Интересен тот сочувственный, но отчасти покровительственный тон, с которым оба эти писателя относятся к Амиелю, сожалея о том, что он был лишен тех качеств, которые нужны для совершения настоящего труда. А между тем, те настоящие труды этих двух писателей – критические труды Э. Шерера и философские Каро – едва ли долго переживут своих авторов, тогда как нечаянный, не настоящий труд Амиеля, его дневник, останется навсегда живою, нужною для людей и плодотворно действующею на них книгой.

Писатель ведь дорог и нужен нам только в той мере, в которой он открывает нам внутреннюю работу своей души. Что бы он ни писал: драму, ученое сочинение, повесть, философский трактат, лирическое стихотворение, критику, сатиру, нам дорога в произведении писателя только эта внутренняя работа его души, а не та архитектурная постройка, в которую он большею частью, да, я думаю, и всегда, уродуя их, укладывает свои мысли и чувства.

Всё, что Амиель отливал в готовую форму: лекции, трактаты, стихотворения, было мертво; дневник же его, где, не думая о форме, он говорил только сам с собой, полон жизни, мудрости, поучительности, утешения и навсегда останется одной из тех лучших книг, которые нам нечаянно оставляли люди, как Марк Аврелий, Паскаль, Эпиктет.

Паскаль говорит:

«Есть только три рода людей: одни те, которые, найдя бога, служат ему; другие, которые, не найдя его, заняты исканием его, и третьи те, которые, не найдя его, все-таки не ищут его.

Первые разумны и счастливы, последние безумны и несчастны, средние несчастны, но разумны».

Я думаю, что разница, которую устанавливает Паскаль между первыми и вторыми, между теми, которые, как он говорит в другом месте, найдя бога, всем сердцем служат ему, и теми, которые, не найдя его, всем сердцем ищут его, не только не так велика, как он это думал, но и вовсе не существует. Я думаю, что те, которые всем сердцем своим и страдая (en gémissant, как говорит Паскаль) ищут бога, уже служат ему. Служат тем, что этими страданиями искания прокладывают и открывают для других путь к богу, как это сделал сам Паскаль в своих «Мыслях» и как это всю свою жизнь делал Амиель в своем дневнике.

Вся жизнь Амиеля, как она представляется нам в этом дневнике, полна этого, всем сердцем своим страдающего, искания бога. И созерцание этого искания тем более поучительно, что оно никогда не перестает быть исканием, никогда не останавливается, не переходит в сознание обретения истины и в поучение. Амиель не говорит ни себе, ни другим: «Я знаю теперь истину, слушайте меня!» Напротив, ему кажется, как это и свойственно тому, кто искренно ищет истину, что чем больше он узнает, тем больше ему нужно знать, и он, не переставая, делает всё, что может, чтобы более и более познавать истину, и потому постоянно чувствует свое незнание. Он постоянно загадывает о том, каково должно быть христианство и состояние христианина, ни на минуту не останавливаясь на мысли о том, что христианство есть то самое, что он исповедует и что он сам осуществляет в себе состояние христианина. А между тем весь дневник его полон выражениями самого глубокого христианского понимания и чувства. И выражения эти действуют особенно сильно на читателя именно своей бессознательностью и искренностью. Он говорит сам с собою, не думая о том, что его слушают, не стараясь казаться уверенным в том, в чем он не уверен, не скрывая своего страдания и искания.

Как будто присутствуешь без ведома хозяина при самой таинственной и глубокой, и страстной, обыкновенно скрытой от постороннего взгляда, внутренней работе души.

И потому можно найти много более стройных и красноречивых выражений религиозного чувства, чем выражения религиозного чувства Амиеля, но трудно найти более задушевные и хватающие за сердце. Незадолго до своей смерти, зная, что болезнь его всякий день может кончиться задушением, он пишет:

«Когда не мечтаешь уже о том, что имеешь перед собой свободными десятки лет, год, месяц, когда считаешь уже десятками часов и будущая ночь несет в себе уже угрозу неизведанного, очевидно, что отказываешься от искусства, науки, политики и довольствуешься беседой с самим собой, а это возможно до самого конца. Внутренняя беседа эта – одно, что остается приговоренному к смерти, казнь которого откладывается. Он (этот приговоренный) сосредоточивается в себе самом. Он уже не лучеиспускает, а только беседует с своей душой. Он уже не действует, а созерцает… Как заяц, он возвращается умирать к своему жилищу; и жилище это – его совесть, его мысль. Пока он может держать перо и имеет минутку уединения, он сосредоточивается перед этим отзвуком самого себя и беседует с богом.

Это, впрочем, не нравственное исследование, не покаяние, не призыв. Это только «аминь» покорности.

Дитя мое, отдай мне свое сердце.

Отречение и согласие мне менее трудны, чем другим, потому что я ничего не хочу. Я бы желал только не страдать. Христос в Гефсиманском саду просил о том же. Сделаем же то же, что и он. «Впрочем, пусть будет не моя воля, но твоя» – и будем ждать».

Таков он накануне своей смерти. Он не менее искренен и серьезен и в продолжение всего дневника, несмотря на изящество и во многих местах кажущуюся изысканность своей речи, ставшей для него привычкой. В продолжение всех 30-ти лет своего дневника он чувствует то, что мы все так старательно забываем, – то, что мы все приговорены к смерти и казнь наша только отсрочена. И от этого-то так искренна, серьезна и полезна эта книга.

Лев Толстой.