Вы здесь

Политические партии Англии. Исторические очерки. Политические партии Англии в XVII–XXI вв. ( Коллектив авторов, 2017)

Политические партии Англии в XVII–XXI вв.

Политические партии и общество в Великобритании в конце XVII-начале XIX вв.: историографический очерк

В. Н. Ерохин


Парламентская история и связанная с ней история политических партий составляют одну из важнейших тематических областей и проблем в изучении британской истории Нового времени. Британским вкладом в мировую историю стал не только первый пример создания парламентского выборного представительного учреждения, но и упорядоченный процесс политической борьбы в обществе в виде конкуренции между собой на выборах политических партий как организационно оформленных групп интересов.

В истории Великобритании политическая система в стране вышла на новый этап в своем развитии в результате событий Славной революции 1688–1689 гг.: был упорядочен в процедурном отношении созыв парламента как регулярно и постоянно действующего политического института, стали складываться условия для институционализации политических партий как постоянных организационных структур. Парламент стал превращаться в главную политическую трибуну страны, по сути дела, даже в важнейший центр принятия политических решений. Есть основания утверждать, что выход парламентской модели в Великобритании на новый этап ее развития способствовал еще более динамичному развитию общественного сознания и выявлению политических интересов различных социальных групп, обеспечил более активное взаимодействие власти с обществом в решении насущных политических и социальных проблем. В результате британским властям, по сравнению с ситуацией на европейском континенте в XVIII–XIX вв., удалось добиться гораздо большей политической стабильности в своем государстве. Правительственные кабинеты в Великобритании неоднократно находили выход из острых ситуаций, не давая возможности все-таки появлявшимся и в этой стране радикальным политическим группировкам перевести политические процессы в силовой формат их разрешения.

Вместе с тем, именно в британской политической культуре впервые в европейской и мировой истории прочно вошли в политическое сознание и стали постоянно обсуждаться вопросы, связанные с определением полномочий монарха, роли и значения парламентского представительства, путях и способах обеспечения политических прав и свобод, о месте политических партий в этих процессах. В британской политической культуре в повседневный политический обиход ранее, чем в какой-либо другой стране, вошли также вопросы организации парламентских выборов, борьбы политических деятелей в публичном политическом пространстве, интриг в правительственных кабинетах. В новое время в Великобритании шла отработка процедур парламентских споров и функционирования законодательных механизмов. Политическая борьба в обществе стала затрагивать гораздо более широкий круг людей по сравнению с тем, как политическая сфера жизни общества функционировала в средние века. Одним из следствий большей публичности политической жизни и борьбы в британском обществе стало формирование общей британской политической идентичности в объединенном государстве, включавшем английский политический центр и кельтские окраины: в XVIII в. начался процесс осознания принадлежности к единому политическому сообществу все более широкого круга жителей Британских островов[1].

История понятия «партия» гораздо старше политических партий как организованных постоянно существующих политических структур, в том числе и в английском языке. Лексикологи находят свидетельства первоначального употребления слова «партия» еще в среднеанглийском языке XIV в. (слово partie, происходящее из англо-французского языка англо-нормандского периода, восходящее к заимствованному из латинского языка слову pars – часть). Большое внимание к политической и конституционной истории – одна из характерных черт британской историографии. В британской исторической науке широким признанием пользуется подход, согласно которому все важнейшее, определяющее в общественной жизни совершается в сфере политической жизни – следовательно, необходимо изучать в первую очередь политическую историю. В этом русле развивается также изучение истории политических партий. Британская историография политических партий в Англии периода Новой истории очень значительна, так что представляется возможным отметить в этом огромном массиве проделанной к настоящему времени работы лишь наиболее значимые источники и исследования. Из-за обширности темы наибольшее внимание в очерке будет уделено истории возникновения политических партий в Англии в Новое время.

Огромный массив материалов включают документальные и повествовательные источники. В Великобритании на архивном хранении в главном архиве страны, Государственном архиве Великобритании (Public Record Office), находятся материалы, относящиеся к деятельности всех государственных учреждений, министерств, к истории политических партий, личные архивы политических деятелей. Архивная система в Великобритании не централизована (местные архивные учреждения не находятся в отношениях соподчинения с центральным архивом страны), поэтому источники, имеющие значение для изучения общенациональной истории, могут находиться на хранении в местных архивных учреждениях[2].

Первоначальным ориентиром в изучении истории партий являются опубликованные источники. Важнейшие издания документальных источников включают материалы парламентских дебатов, данные об итогах парламентских выборов и целый ряд сборников документов, подготовленных коллективами составителей[3]. Повествовательные же, нарративные источники по истории партий, включающие воспоминания и дневники, переписку монархов, государственных должностных лиц и политиков, других современников событий, просто не поддаются краткому перечислению. Среди современных отечественных исследователей-англоведов большую работу по изучению политической истории Великобритании Нового времени и ранним политическим партиям проделали Т. Л. Лабутина и М. П. Айзенштат[4].

Осмысление парламентской истории и истории формирования политических партий в Новое время стало происходить в Великобритании уже в среде современников. К настоящему времени продолжают оставаться познавательно значимыми работы ряда британских историков XIX – начала XX вв., которые подробно излагали фактическую сторону событий [5].

В XX в. изучение истории развития политической системы в Великобритании стало разворачиваться в более широком социальном контексте под влиянием не только традиционных для британских историков установок политической истории, но и на основе методологических подходов социальной истории, что, вне всякого сомнения, представляется обоснованным. В результате экономического развития в Великобритании впервые в мировой истории стало складываться общество, в котором городское население по численности преобладало над сельским, а это влекло за собой необходимость решения в городах новых социальных проблем. На новый уровень выходили поддержание полицейского порядка, более эффективное администрирование в увеличившихся по численности населения городах, решение жилищной проблемы, вопросов здравоохранения и всех сопутствующих этой сфере проблем. Социальная сфера требовала политических методов регулирования и нахождения решений, что влекло за собой расширение традиционного понимания политической жизни общества, которая ранее сводилась к взаимоотношениям между короной, аристократией, дворянством, более состоятельной частью городского населения. Рост численности лиц, работающих по найму в сельском хозяйстве и, особенно, в промышленности, создавал в обществе атмосферу, чреватую социальными конфликтами, ростом классового сознания тех социальных групп, которые ранее находились вне политики.

Поддержание социальной стабильности требовало не только репрессивных действий властей, но и нахождения способов воздействия на массовое общественное сознание. Действие всех этих факторов тоже внесло свой вклад в возникновение и развитие политических партий в Англии: наступило время, когда для выполнения политико-пропагандистских функций потребовались именно такие, более широкие по характеру деятельности организации, как политические партии. Свою роль в поддержании социального порядка в английских условиях продолжала играть также государственная по своему статусу англиканская церковь, да и другие религиозные деноминации: в Англии политические деятели и в XVIII, и в XIX веке не только не исключали из своего пропагандистского арсенала религиозно-моральную риторику, но и активно ее использовали.

В первые десятилетия XX в. в изучении истории политических партий, в соответствии с взглядами, которые сложились на основе трудов британских либеральных историков предшествующего столетия, считалось, что после Славной революции 1688–1689 гг. политическая жизнь в стране разворачивалась как состязание партий тори и вигов, которые вели свою родословную и идейное наследие со времени правления короля Карла II Стюарта (1660–1685). В этом свете представало и происхождение английской партийной системы, основу которой вплоть до начала XX в. составляло соперничество Либеральной и Консервативной партий. В дискурсе либеральной английской историографии история Великобритании нового времени представлялась как постепенное утверждение в стране экономических и политических свобод при определяющем влиянии идейных факторов: реализация в общественной жизни привлекательной для всех здравомыслящих людей идеи свободы преподносилась как двигатель британской истории. Материальные интересы тех общественных сил, которые стояли за различными группировками, политическими партиями, нельзя сказать, что совершенно замалчивались, но не попадали в фокус внимания.

Дальнейшее стимулирующее влияние на изучение партийной истории Англии XVIII в. оказали исследования Л. Б. Нэмира (1888–1960)[6]. С одной стороны, Нэмир подверг сомнению представление о преемственности в развитии истории партий в Англии с конца XVII в. Он стал отстаивать идею о различиях между первоначально сформировавшимися группировками тори и вигов, сложившимися в результате политической борьбы времени правлений Карла II Стюарта и Якова II Стюарта (1685–1688), и последующими политическими партиями тори и вигов, хотя группировки и партии носили те же самые названия. С другой стороны, Нэмир подверг сомнению традиционный либеральный тезис о том, что двигателем общественного развития и партийной борьбы в британской истории были высокие идейные мотивы и стимулы. Рассуждения Л. Нэмира в данном русле дошли до того, что само существование политических партий в английской политической жизни с конца XVII до конца XVIII вв. стало им оспариваться. В представлении Л. Нэмира, английская политическая жизнь представляла собой борьбу групп, сложившихся на основе родственных и личных связей, которые преследовали, в первую очередь, свои корыстные материальные по характеру цели, стремились добиться доходных должностей. К использованию же идеологических средств, политических лозунгов, в трактовке Л. Нэмира, английские политики подходили просто инструментально, легко меняли свои политические позиции и взгляды, если перемена политических пристрастий могла принести что-то значимое в материальном отношении.

Л. Нэмир показал, что политические деятели в Англии второй половины XVIII в. не рассматривали свое участие в политической жизни как следование продуманным политическим программам организованных партий, к которым они сознательно принадлежали. Политическая жизнь представала как своекорыстная борьба амбициозных политиков, а не соревнование сознательных, рациональных, идейных по характеру программ и установок и представлявших эти идейные позиции политических деятелей.

Под этим углом зрения, когда, по сути дела, политическая жизнь во все времена видится как борьба за собственные корыстные интересы существующих в обществе группировок, трудно объяснить, почему в общественной жизни в движении от прошлого к будущему все-таки что-то меняется. Под влиянием работ Л. Нэмира было поставлено под сомнение существование политических партий в Англии как организованных структур даже в середине и второй половине XVIII в., не говоря уже о времени в ближайшие десятилетия после Славной революции. Был также дискредитирован тезис о том, что общественно-политические деятели, политические партии ведут борьбу между собой под влиянием идейных, идеалистических по характеру соображений. В результате начавшегося обсуждения исследований Л. Нэмира распространилось суждение, что следует рассуждать скорее лишь об английской политике конца XVII–XVIII вв., чем об истории партий.

Подход Л. Нэмира стал приобретать научное влияние. Американский историк Роберт Уолкотт (1910–1988), как и Л. Нэмир, использовал для изучения английской политической жизни конца XVII – первых десятилетий XVIII вв. просопографический метод (составление картотеки с выявлением родственных, личностных связей изучаемых персонажей). Р. Уолкотт писал о существовании своего рода системы сетевых связей в Англии и в английской политике первой половины XVIII в. В результате, в его трактовке, политическая жизнь в Англии не сводилась к противостоянию тори и вигов, а часто представляла собой борьбу между отдельными группировками, альянсами и их различными рекомбинациями, которые в то время, по его мнению, были важнее для английской политики, чем тори и виги. Р. Уолкотт насчитал семь таких влиятельных группировок в английской политике того времени. Выявленные группировки, как это виделось Р. Уолкотту, не являлись политическими партиями[7]. На основе установления родственных связей, содержания материалов переписки в соответствии с установками просопографического метода, Р. Уолкотт на весьма шаткой основе конструировал сети связей политического характера между государственными деятелями исследуемого им периода. Некоторые из сконструированных им группировок (Ньюкасл-Пелхэм-Уолпол), как стало известно историкам позднее, ни в каком виде вообще не могли существовать. К настоящему времени сложилось убеждение, что построения Р. Уолкотта полностью дискредитированы[8]. Британский историк Дж. В. Беннет назвал подход американского исследователя к этой проблеме просто «пагубным» (disastrous)[9]. В данном случае схематическое применение просопографического метода, хотя интересного и познавательно значимого, дало недостоверные результаты, видимо, из-за недостаточного понимания историком изучаемого периода.

Интерпретацию английской политической жизни конца XVII – начала XVIII вв. как «беспартийной» обосновывал впоследствии в конце 1960-х годов Д. Рубини[10], предлагавший понимание периода 1688–1702 гг. как противостояния «Двора» и «Страны», а не партийных группировок тори и вигов. В эти же годы у известного американского историка П. Загорина (1920–2009) формировалась концепция понимания Английской революции середины XVII в. как конфликта «Двора» и «Страны». Как видно, эти идеи П. Загорина исследователи стали проецировать также на понимание ими английской политической жизни конца XVII – нач. XVIII вв.

Вызвавшее широкий резонанс эффектное использование просопографического метода Л. Нэмиром в изучении политической и партийной истории Англии, хотя и побуждало британских историков к переосмыслению английской политической жизни XVII–XVIII вв., вместе с тем, вызвало у многих из них стремление поставить под сомнение подобную дискредитацию английской политики. Сведение содержания английской политики только лишь к своекорыстной борьбе на основе личных мотивов все-таки было упрощением. Подход, противостоящий взглядам Л. Нэмира, и отстаивающий мнение, согласно которому уже после Славной революции в последующие десятилетия английская политическая жизнь выстраивалась как противостояние тори и вигов, пронизывавшее всю общественную жизнь, в скором времени все же стал пробивать себе путь в изучении данных проблем. Убедительные аргументы в подкрепление тезиса о существовании партийной борьбы в Англии в конце XVII – нач. XVIII вв., опирающиеся на материалы источников, были представлены, в частности, в работе У. А. Спека на примере исследования электорального поведения англичан в начале XVIII в.[11] Внес вклад в полемику с взглядами Л. Нэмира также известный историк Дж. Пламб, отмечавший, что уже в течение полувека, с 1675 по 1725 г. в Англии «разделение на партии было реальным и создавало нестабильность в обществе или, вернее, было отражением этой общественной нестабильности»[12].

В 1960-е – начале 1980-х гг. британские историки проделали значительную работу, чтобы убедительно поколебать или даже опровергнуть точку зрения Л. Нэмира, согласно которой политическую борьбу в Англии в указанный период не следует считать борьбой политических партий. На основе детального изучения политических взглядов парламентариев и политической борьбы в Англии конца XVII – начала XVIII вв., оппоненты Л. Нэмира пришли к выводу о том, что наличие партий тори и вигов и их борьба вполне отчетливо прослеживаются со времени известного внутриполитического конфликта 1679–1681 гг. (Exclusion Crisis). Конфликт развернулся в связи с требованиями исключения из престолонаследия принца Йорка, будущего короля Якова II Стюарта (1685–1688) в силу его католических религиозных симпатий[13]. Эти требования выдвигала как раз формировавшаяся группировка вигов. В тезисной форме позиция обосновывавшей такую трактовку группы историков была выражена, в частности, словами Дж. Холмса, который писал, что «общество, раскалываемое враждой между тори и вигами, вне сомнений, существовало в Англии после революции 1688 года»[14].

Приверженность этой позиции, правда, влекла за собой новые вопросы, обсуждение которых развернулось в среде британских историков. Почему при такой остроте партийного противостояния между тори и вигами борьба этих групп может быть прослежена в заметной степени по сути дела только в парламенте, поскольку она не повлекла за собой какого-либо широкого социального конфликта в обществе в целом? Ведь несколькими десятилетиями ранее, в середине XVII в. развернувшаяся первоначально в парламенте борьба партий между королем Карлом I Стюартом (1625–1649) и оппозицией повлекла за собой масштабное противостояние, революционные по характеру события. Так что группировкам тори и вигов в конце XVII – начале XVIII вв., при всей остроте партийного противостояния, что-то не давало возможности перевести партийную борьбу во внепарламентские формы для того, чтобы нанести поражение оппонентам. К народным массам ни одна из группировок апеллировать даже не пытались. Между борющимися группами, видимо, существовал также консенсус по поводу того, к каким методам прибегать можно, а к каким не следует обращаться. Может быть, эти партийные группировки все-таки не сложились в такой степени, чтобы перейти к фронтальному противостоянию? Или сказывалось влияние исторического опыта (впечатления об относительно недавнем остром конфликте в Англии в середине XVII в.), или же на новый этап в своем развитии выходила политическая культура, в результате чего стал вырабатываться парламентский механизм разрешения политических споров?

Исследователи также обращали внимание на то, что примерно после 1715 г. острота конфликта тори и вигов явно пошла на убыль, и задавались вопросом, как такое могло произойти, если партийное противостояние было действительно острым, а потом вдруг буквально «завяло»? В связи с этим известная исследовательница Л. Колли отмечала, что применительно к началу XVIII в. можно говорить о том, что в среде английской политической элиты еще существовал «фундаментальный политический унисон», а в парламенте разворачивался «стилизованный политический конфликт, происходивший в рамках социального консенсуса»[15].

Важный и значительный вклад в изучение формирования партий тори и вигов в конце XVII – нач. XVIII вв. внес Дж. Холмс (1928–1993) – крупный специалист в области политической и конституционной истории Великобритании[16]. На основе анализа результатов парламентских голосований он показал, что в парламентах в правление Анны Стюарт (1702–1714) из 1064 депутатов только 130 парламентских депутатов голосовали непоследовательно, в то время как среди остальных депутатов видна их постоянная приверженность к позициям тори, либо вигов. Эти две боровшиеся друг с другом большие группы депутатов, составлявшие практически 90 % от числа депутатов парламента, как считал Дж. Холмс, сплачивались, в первую очередь, близостью политических взглядов, а не родственными или групповыми, клановыми по характеру связями. Депутаты парламента, отмечал Дж. Холмс, при этом, конечно же, боролись также и за выгодные доходные должности в аппарате государственного управления, но все же в целом вели борьбу на основе приверженности определенным политическим принципам.

Дж. Холмс также считал, что для периода 1694–1715 гг. можно говорить о высоком уровне обратной связи между депутатами парламента и избирателями. В эти годы парламентские выборы проводились со средней периодичностью один раз в полтора года, и депутаты при столь частых выборах были довольно внимательны к мнениям избирателей.

С другой стороны, исследователями применительно к этому времени выявлены: низкая явка избирателей на парламентских выборах, значительные колебания в отношении к кандидатам одной и той же политической ориентации в одном избирательном округе на следовавших одни за другими выборах. Такие факты уже могут быть истолкованы как свидетельства слабой осознанности или даже индифферентности в защите избирателями своих интересов[17].

Вместе с тем, историки находят свидетельства того, что поведение избирателей в эти годы вполне могло быть самостоятельным, несмотря на воздействие тех или иных влиятельных людей, пытавшихся патронировать ход выборов[18]. Видны также признаки того, что в 1694–1715 гг. королевской власти слабо удавалось воздействовать на ход парламентских выборов. В 1698 г. приближенные короля Вильгельма III Оранского (1689–1702) признавались ему, что утратили контроль над парламентской избирательной кампанией. В 1716 г. накануне парламентских выборов власти готовили принятие Семилетнего Акта (об установлении полномочий избранных депутатов парламента сроком на 7 лет, в чем виделся, в частности, способ уменьшить расходы на проведение выборов), принятого в итоге парламентом в мае того же года. Королевские служащие накануне выборов, как установлено, не брались заранее делать выводы о том, что из этого выйдет. Поведение электората они считали недостаточно предсказуемым.

Далее же, после победы вигов на парламентских выборах 1716 г., как оказалось, 7-летний срок полномочий избранного парламента пошел на пользу победившей партии. Виги провели работу по укреплению своего влияния на избирателей, особенно в небольших избирательных округах. К 1722 г., как отмечают исследователи, английским политикам того времени стало понятно, что организаторы выборов могут вернуть себе способность воздействовать на голоса избирателей. После этого на парламентских выборах резко пошло на убыль количество случаев, когда происходила острая борьба между кандидатами в избирательных округах[19]. На несколько десятилетий, вплоть до 1760-х гг., сложилась ситуация, когда стало видно, что политическая и партийная борьба в английском обществе могут активизироваться только в том случае, когда у большинства людей возникают проблемы материального характера, и слишком многих начинает волновать, «будет ли у них масло, чтобы намазать его на хлеб». Добившись решающего влияния в парламенте, виги резко снизили накал публичной политической и социальной критики существовавших порядков. Заметно изменился и стал гораздо более умеренным характер политической деятельности вигов. Известно, что в вигской среде еще с 1680-х гг. выдвигались радикальные по характеру политические идеи: о предоставлении политических прав всему мужскому населению или, хотя бы, всем собственникам, о введении тайного голосования, о перераспределении количества избираемых депутатов в избирательных округах в соответствии с численностью избирателей. Но после того, как виги укрепили свое политическое влияние в результате приятия Семилетнего Акта 1716 г., их стремление к борьбе за дальнейшее развитие политических свобод резко пошло на убыль.

Между тем, носители радикальных идей в английском обществе не перевелись: в 1720- 1750-е гг. они учились использовать для пропаганды своих идей печатные органы, существовавшие в стране, тренировались в способности создавать группы поддержки своих кандидатов в избирательных округах, апеллировали к формировавшемуся среднему классу, к горожанам, заявляя о необходимости борьбы против засилья олигархии, при необходимости могли собрать массовую демонстрацию. В такой социальной среде обострение общественных проблем, появление способного харизматического лидера могло опять придать политической жизни в Англии более радикальный характер. На этом фоне становится понятнее, как мог появиться и стать влиятельным деятелем предводитель английских радикалов Дж. Уилкс (1725–1797)[20].

Окончательное подведение итогов в полемике между подходами Л. Нэмира и его оппонентами в понимании характера английской политики конца XVII–XVIII вв., несмотря на убедительную критику нэмирианской позиции, еще не произошло. Тем не менее, показательно высказывание по этому поводу известного специалиста в изучении политической истории данного периода Дж. Кениона. По его словам, работа Дж. Холмса «Британская политика в век Анны» по уровню обоснованности выводов не уступает позиции Л. Б. Нэмира и вместе с тем принадлежит к числу тех редко встречающихся исторических трудов, которые, будучи научно-историческим исследованием, одновременно являются произведением литературы и искусства[21].

Современные британские историки рассматривают развитие политической и партийной системы в Великобритании в контексте формирования в течение XVIII в. единого британского государства, которое гораздо теснее, чем прежде, связало английский политический центр с кельтскими окраинами. Государственная власть и английская политическая элита в ходе формирования единого государства неоднократно проявляли способность сформулировать привлекательную для жителей государства политическую программу и комплекс практических мер, которые создали объединенную британскую монархию. Ко времени восшествия на престол королевы Виктории (1837–1901) Великобритания представляла собой действительно единое государство. В течение XVIII века, как отмечают исследователи, также развился язык британства (language of Britishness) – лексика, символы, система образов, которые несли в себе интегративный потенциал для укрепления государственного единства. И хотя взгляд на Британию как на единое политическое сообщество в эти годы не был абсолютно общепризнанным и бесспорным, тем не менее Соединенное Королевство в XVIII–XIX вв. успешно развивалось как единое государство[22].

Традиционно в качестве фактора, способствующего созданию единого государства в Новое время, рассматривают общность экономической жизни, экономических интересов. Влияние экономического фактора заметно проявилось также при формировании Соединенного Королевства. К этому добавлялось очень существенное воздействие внешней политики. Британский историк А. Бриггс утверждал, что для Великобритании путь в XIX в. проходил не только через промышленную революцию, создание хлопкопрядильных фабрик и металлургической индустрии, но в буквальном смысле также и через борьбу с Францией, порой переходившей в прямые военные столкновения. Но по сей день этот аспект в понимании становления модернизированного индустриального общества в Великобритании остается в должной мере не осмысленным. Историки пишут об этом гораздо меньше, чем о промышленной революции [23].

В изучении политической, конституционной, партийной истории Великобритании в XX в. британскими историками были реализованы значительные коллективные проекты. Важна для изучения истории партий в Великобритании работа, проделанная коллективом авторов «Кембриджской истории нового времени», в которой обобщенно изложены результаты исследовательской деятельности многих историков. В этом издании представлена связная характеристика развития Великобритании в Новое время, учитывающая все важнейшие достижения и выводы британской исторической науки в понимании этого периода. Изучение истории политических партий в Англии конца XVII–XIX вв. и проблем в разработке этой темы представлено в VI–XII томах издания[24].

В начале 2000-х годов опубликован ряд интересных, новаторских по характеру и ревизионистским по многим позициям работ[25]. Автором одной из них стал Дж. Кларк (р. 1951), впервые привлекший внимание исследователей объемной монографией об английской партийной системе середины XVIII в.[26]. Дж. Кларк вступил в полемику и с либеральной, и с марксистской трактовками британской истории конца XVII–XVIII вв. В качестве предшественницы предлагаемых им трактовок Дж. Кларк упоминал работу британской исследовательницы Бетти Кемп (1916–2007)[27]. Кларк стал предлагать использовать применительно к периоду 1660–1832 гг. понятие «долгий восемнадцатый век», подчеркивая связность и преемственность в развитии британского общества в данных хронологических рамках. Этот подход получил признание в научно-академической среде. Согласно взгляду историка, 1660–1832 гг. явились периодом господства в обществе аристократии в альянсе с духовенством англиканской церкви: на местном уровне в политических делах и в управлении доминировала аристократически-дворянская олигархия. Для политического настроя народа в этот период, по его мнению, было характерно безусловное признание монархии и англиканской церкви как символов национального единства. Происхождение же оппозиционных политических сил, которые уже заявили о себе в 1660–1832 гг., Дж. Кларк связывал с влиянием религиозных диссентеров, не удовлетворенных официальной англиканской церковью, и от требований больших религиозных свобод переходивших к политической борьбе. «Длинный восемнадцатый век» в британской истории Дж. Кларк призывает не рассматривать в свете либерального по характеру девятнадцатого века. Даже при рассмотрении причин Войны за независимость североамериканских колоний в 1775–1783 гг. Дж. Кларк обнаруживает и подчеркивает влияние религиозного фактора в противостоянии между англиканской епископальной церковью и североамериканским пуританским нонконформизмом, так что войну между Великобританией и ее североамериканскими колониями британский историк расценивает как «религиозную войну». В своих исследованиях Дж. Кларк часто обращается к полемике с работами известных британских марксистско-ориентированных историков Кристофера Хилла (1912–2003), Эрика Хобсбаума (1917–2012), Эдварда Палмера Томпсона (1924–1993). Ревизионисты в британской историографии распространили свою деятельность и на период XVIII–XIX вв., в целом оказав, хотя и не бесспорное по идейному содержанию и научным результатам, но стимулирующее влияние на изучение данного периода в истории Великобритании.

Проблема формирования английской двухпартийной системы в историографии

Киселев А. А


Среди основных элементов любой современной демократической системы безусловными являются парламентаризм, институт выборов и политические партии. Исторические условия развития каждого демократического государства диктовали свои правила развития этих институтов. Однако классическим и наиболее интересным считается именно британский опыт развития парламентаризма, поскольку он заложил основы современной демократии, а британская двухпартийная политическая модель стала прототипом партийных систем многих стран мира. Несмотря на то, что она появилась еще во второй половине XVII в., ее формирование до сих вызывает множество вопросов у исследователей.

Так спорным представляется сам термин «партия» применительно к английским парламентским объединениям второй половины XVII в., называвшим себя «тори» и «вигами». Англичане-участники и современники событий употребляли термин «party». И русский князь Б. И. Куракин, приехавший в качестве посланника Петра I в Лондон в 1710 г., писал царю о «партии торриса, которая противна партии вика»[28]. Однако, что понимали в эпоху Нового времени под словом «партия»?

Пожалуй, наиболее точное определение для партий той эпохи дал французский мыслитель и политический деятель Бенжамен Констан: «Партия есть общность лиц, публично исповедующих одну и ту же политическую доктрину» (1816 г.)[29]. В этом смысле обе английские парламентские группировки можно называть «партиями». Но в остальном мнения исследователей расходятся.

Историки и политологи XIX – первой половины XX в., предметом исследования которых стали партии и политические движения, утверждали, что в XVII–XVIII вв. тори и виги никак не могли быть партиями. Так М. Я. Острогорский считал, что постоянные партийные организации возникли в Великобритании только после парламентской реформы 1832 г. Политические объединения, существовавшие до этого события, М. Я. Острогорский называл «клубами»[30]. М. Вебер полагал, что до 1832 г. английские партии представляли собой только «свиту аристократии», поскольку состояли преимущественно из землевладельцев, которые сплачивались вокруг своего лидера, «вождя», и осуществляли патронаж над всем своим электоратом[31].

В классических работах политологов второй половины XX в. также прослеживается мысль о том, что политические партии появились не в эпоху Раннего Нового времени, а позже.

Французский исследователь М. Дюверже настаивал, что «еще в 1850 г. ни одна страна мира (за исключением Соединенных Штатов) не знает политических партий в современном значении этого термина: мы обнаруживаем течения общественного мнения, народные клубы, философские общества, но отнюдь не партии в собственном смысле слова»[32]. Причиной этого М. Дюверже считал отсутствие организационной структуры в политических объединениях того времени. Партию, как полагал исследователь, характеризует наличие «аппарата», «машины», тогда как идеологическая составляющая вторична. «Партия есть общность на базе определенной специфической структуры, – утверждал М. Дюверже. – Современные партии характеризуются прежде всего их анатомией: протозавров предшествующих эпох сменил сложный дифференцированный организм партий XX века»[33].

Норвежский политолог С. Роккан, чьи работы заложили методологию электорального исследования, также полагал, что партийные системы появились только в конце XVIII – первой половине XIX в. По его мнению, партийная борьба основывалась на четырех конфликтах («расколах», «размежеваниях»): центра и периферии, государства и церкви, сельского хозяйства и промышленности, собственников и рабочих. Все эти конфликты появились в результате двух крупнейших событий в Европе Нового времени – Великой Французской революции 1789–1799 гг. и промышленных революций второй половины XVIII – первой половины XIX вв.[34] Поскольку политическая борьба в английском парламенте второй половины XVII в. не была основана ни на одном из этих конфликтов, то и считать участников этой борьбы партиями нельзя.

Этой же тенденции следуют и представители современной политологии, утверждая, что до середины XIX в. партии «представляли собой объединения знати, различного рода клубы, литературно-политические образования, являвшиеся формой общения единомышленников»[35].

Однако если среди политологов не было сомнений в оценке английских парламентских группировок XVII в., то у историков эта тема превратилась в острую дискуссию.

До XX столетия в Великобритании ни один исследователь не подвергал сомнению тезис о том, что тори и виги в период формирования парламентаризма были «партиями». Именно этот термин употребляли английские просветители XVIII в. Г. Болингброк, Д. Дефо, Дж. Свифт, Ф. Честерфилд, Д. Юм[36].

В 1733 г. торийский лидер Г. Болингброк опубликовал одно из первых исследований британской партийной системы – «Рассуждение о партиях». Он выделял две политические партии в стране, но сетовал, что «значительные расхождения в принципах, на которых они основывались» исчезли вместе с эпохой Стюартов, а деление на «вигов и тори», «конституционалистов и антиконституционалистов», «партию Двора и партию Страны» в первой четверти XVIII в. – «номинально», «нелепо и смехотворно»[37].

Другой интересный политический анализ партийной системы принадлежит Д. Юму. Просветитель выступил с идеей своеобразного «психологического» подхода, согласно которому британцы делились на сторонников свободы и сторонников порядка и традиций. Первые выступали в поддержку религиозных сект (диссентеров), вторые – за сохранение англиканства в качестве доминирующей веры. Следовательно, первые стали вигами, вторые – тори. В качестве главного критерия, по которому парламентские группировки делились на партии, Д. Юм выделял «принципы, которые составляют саму природу нашей конституции»[38]. Таким образом, просветитель определял идеологию как основу партийного разделения. Однако Д. Юм писал, что «определить сегодня природу этих партий – одна из труднейших задач, с которой только можно столкнуться», поскольку «проживая в стране, где высочайший уровень свободы, каждый может открыто высказывать свое мнение, а значит можно утверждать, что главные принципы, из-за которых партии делились (борьба за свободу слова, собраний, печати и т. и. – А. К.), утеряны»[39].

В XIX веке историки единогласно писали о тори и вигах как о политических партиях. Представители «вигской» либеральной историографии (Дж. Лингард, Т. Б. Маколей, У. Лорд, У. Эбботт, С. Кент, К. Фейлинг, Дж. М. Тревельян) выдвинули тезис, согласно которому парламентская борьба Либеральной и Консервативной партий XIX в. имела самую прямую связь с противостоянием их предшественниц – партий вигов и тори[40]. Однако столетие спустя американский исследователь Р. Уолкотт обвинил «вигских» историков в «осовременивании» истории. «Концентрация на идее противостояния либералов и консерваторов и более ранней борьбы вигов и тори привела к игнорированию других прежних дифференциаций, которые были характерны для стиля XVII–XVIII вв.: борьбы правительства против оппозиции или Двора против Страны», – писал Р. Уолкотт[41].

Несмотря на сложившееся в либеральной историографии мнение о вигах и тори как партиях, Т. Б. Маколей все же указывал на их сложную структуру в конце XVII в.: «Отношения парламентских партий… были очень запутанные. В каждой палате они делились и подразделялись несколькими пересекавшимися линиями. Не говоря о второстепенных подразделениях, была линия, делившая вигскую партию от торийской, и была другая линия, делившая должностных людей с их друзьями и клиентами, – их называли иногда придворной партиею, – от людей, которых называли в насмешку «роптателями», Grumbletonians, а в похвалу – национальною партиею, Country Party. Эти две главные линии пересекались: из должностных лиц и их приверженцев половина были виги, другая половина – тории»[42]. Таким образом, Т. Б. Маколей указывал на то, что в парламенте конца XVII – начала XVIII вв. присутствовало скорее четыре партии, а не две.

Еще одно классическое представление – о социальной структуре английских политических партий – сложилось именно в XIX веке. В начале XVIII в. деятели английского Просвещения указывали, что тори и виги представляли собой группы «земельных» и «денежных» интересов. Полвека спустя Д. Юм называл такое деление «неудачным», поскольку «интересы этих партий на самом деле не были ярко выражены»[43]. Однако именно историки викторианской эпохи вернулись к классовому делению парламентских группировок. Так Дж. М. Тревельян писал: «Тори… были той частью общества, которая самым искренним образом отстаивала сохранение аграрной Англии. Виги… большей частью являлись представителями землевладельческого класса, тесно связанного с коммерсантами и с их коммерческими интересами. Поэтому политика вигов, а не политика тори должна была выиграть в отдаленном будущем, благодаря непрерывному процессу экономических изменений, которые вели с неизменно ускоряющимся темпом к аграрному и промышленному перевороту, оставившему лишь очень немногое от того, чем характеризовались старые пути развития страны»[44]. Вместе с либеральными исследователями классовый подход к партийной истории Великобритании применили К. Маркс и Ф. Энгельс, чьи работы впоследствии оказали значительное влияние на историографию XX столетия[45].

Своеобразной революцией в историографии стало появление в 1929 г. монографии консервативного историка Л. Нэмира, посвященной британской политике эпохи Георга III. Исследователь обратил пристальное внимание не на идеологию партий, а на их социальный состав и структуру. Его выводы перевернули многие традиционные представления. Во-первых, Л. Нэмир утверждал, что «к 1760 г. не было надлежащих партийных организаций, хотя названия партий существовали»[46]. Тори и виги являлись скорее парламентскими фракциями, управляемыми влиятельными политиками. Не было и партийных идеологий, потому что все английские политики руководствовались собственными корыстными интересами и верностью влиятельному «патрону», который их курировал. Партийная система была пронизана патронажем и коррупцией. Во-вторых, анализ социального состава тори и вигов привел Л. Нэмира к выводу, что обе «партии» преимущественно состояли из дворян-помещиков, отстаивающих в парламенте, как правило, интересы собственных «боро». Таким образом, по мнению Л. Нэмира «политическая жизнь эпохи (XVIII века – А. К.) может быть полностью описана без использования партийных обозначений»[47]. Естественно, выводы Л. Нэмира вызвали бурную дискуссию в историографии, однако были признаны научным сообществом[48].

«Нэмировская революция» в англоязычной историографии оказалась настолько значительной, что до конца 1960-х гг. исследователи не использовали в своих работах термин «партия» в отношении политических группировок XVII – первой половины XVIII вв. Например, американский историк Д. Г. Барнс категорично заметил, что «о двухпартийной системе… девятнадцатого века даже не мечтали в 1689 г.»[49].

Самым известным последователем Л. Нэмира в 1940-1960-х гг. оказался американский историк Р. Уолкотт, который поставил под сомнение наличие в британской парламентской системе конца XVII – начала XVIII в. всего двух партий. По его мнению, партийное деление было более сложным и неустойчивым, поскольку главную роль в политической жизни страны играли семейные и личные связи. Так, анализируя парламентские выборы 1702 г., Р. Уолкотт выделил восемь группировок: правительственную, Мальборо-Годольфина, Ноттингэма-Финча, Хайда-Сеймура, Харли-Фоли, придворных пэров, Ньюкасла-Пэлхэма-Уолпола и вигскую Хунту. Исследователь доказывал, что в период парламентских сессий эти группировки объединялись в четыре, а не две фракции: «Тори Двора», «Тори Страны», «Виги Двора» и «Виги Страны». Р. Уолкотт утверждал, что политическая система Британии на раннем этапе была многопартийной, трансформировавшись в двухпартийную только в эпоху Георга III[50].

В 1960-70-х гг. позиция Л. Нэмира и Р. Уолкотта, была подвергнута критике новым поколением исследователей, а тори и виги XVII–XVIII вв. снова объявлены политическими партиями. Британский историк Дж. Пламб полагал, что к началу XVIII в. Англия «уже обладала стабильной и глубоко инерционной политической структурой», в то время как «партийное деление было реальностью и порождало нестабильность». Дж. Пламб считал период 1675–1725 гг. эпохой жесткого партийного противостояния и даже ввел термин «партийные бури» применительно к этому периоду. Историк был уверен, что борьба за голоса избирателей могла быть успешной только с помощью «партийных отношений, идей и организации»[51].

Своеобразный вызов Р. Уолкотту бросил исследователь Дж. Холмс, написавший фундаментальную монографию о британской политике в эпоху правления королевы Анны (1702–1714 гг.). Дж. Холмс, в отличие от последователей Л. Нэмира, обратил внимание не на состав и структуру парламентских фракций, а на то, как депутаты голосовали по различным вопросам. Особое внимание он уделил общенациональным проблемам (религия, экономика, война и др.). В результате историку удалось доказать, что, несмотря на принадлежность депутатов к разным «семейным» фракциям (Хайдам, Ньюкаслам, Харли и др.), их политический выбор почти всегда диктовался принадлежностью либо к тори, либо к вигам. Это значило, что, во-первых, двухпартийное деление все-таки имело место, и, во-вторых, что противостояние тори и вигов являлось не борьбой кучки землевладельцев в парламенте, а настоящим соперничеством двух крупных политических сил в национальном масштабе[52].

Работа Дж. Холмса была высоко оценена историками, получив множество положительных отзывов. Так британский исследователь У. Спек утверждал: «Теперь нет больше причин сомневаться, что политика этого периода была сформирована соперничеством двух партий – тори и вигов. Эти партии были разделены прежде всего различными взглядами на проблемы природы правительства, религиозного урегулирования и направлений внешней политики»[53]. Ученики Дж. Холмса применили его метод ко всему периоду от Славной революции до середины XVIII столетия и подтвердили выводы о существовании двухпартийной системы[54].

Однако в 1980-х гг. новым событием в историографии стали труды британского исследователя Дж. Кларка, который исследовал партийную борьбу второй половины XVII–XVIII вв. с позиций «нового ревизионизма». Его выводы опять поставили под сомнение принадлежность тори и вигов к «партиям». «В Англии не существовало двухпартийной системы или партийной системы любого другого вида. Родословная английских партий фрагментирована и прерывиста… Миф о давнем существовании двухпартийной системы был ретроспективно изобретен политическими деятелями и публицистами, ищущими оправдание родословной, – писал Дж. Кларк. – Партия не была постоянным явлением, которое может быть определено политологом и затем описано историком. Английский опыт показывает постоянно прерывающуюся последовательность систем с двумя, тремя и даже четырьмя партиями, которые развиваются и влияют друг на друга»[55].

Идею Дж. Кларка поддержали и другие британские историки. Л. Колли, исследовавшая торийскую партию, полагала, что «несмотря на свою кажущуюся остроту, соперничество вигов и тори в правление Вильгельма III и королевы Анны… было розыгранным, часто безжалостно, конфликтом, который проходил в рамках общественного консенсуса – проявления доверия и фундаментального политического унисона земельной элиты Англии»[56]. Современный историк Дж. Блэк, рассуждая о вигах второй половины XVII в., писал что «эту партию следует считать скорее группой, связанной неформальными узами, амбициями и идеологией, а не партийной дисциплиной и централизованным управлением»[57].

В наши дни исследователи стремятся найти консенсус между позициями сторонников и противников идеи существования двухпартийной системы во второй половине XVII–XVIII вв.[58] Интерес к этой проблеме постепенно угас, оставив еще множество различных вопросов. Один из них – вопрос о времени происхождения английских политических партий.

Г. Болингброк полагал, что это был период накануне Славной революции[59]. Д. Юм возводил истоки тори и вигов к «кавалерам» и «круглоголовым» эпохи Английской революции 1640–1660 гг.[60] Т. Б. Маколей утверждал, что партийное противостояние началось раньше: «Эта партия (виги – А. К.) возвысила свой голос еще против Елизаветы в великом вопросе о монополиях; эта партия в царствование Иакова I организовала самую первую парламентскую оппозицию, которая твердо стояла за права народа. Эта партия заставила Карла I отказаться от произвольной корабельной подати. Эта партия уничтожила Звездную Палату и Верховную Комиссию. Эта партия при Карле II вынудила Акт Habeas Corpus»[61]. Дж. М. Тревельян снова вернулся к представлениям о тори и вигах как наследниках «кавалеров» и «круглоголовых»[62].

Интересное предположение выдвинул в начале XX в. британский историк У. С. Эбботт. Он полагал, что истоки борьбы были не столько политическими, сколько религиозными, и происходили из религиозной борьбы эпохи Тюдоров. Как утверждал историк, «в результате этих событий в церкви и государстве образовались три партии: консервативная католическая, умеренная англиканская и либеральная пуританская». Однако развиваясь в течение XVI–XVII вв., когда религиозные противоречия стали еще и политическими, эти группы сформировались в две партии, которые впоследствии и получили названия «тори» и «вигов». Складывание двухпартийной системы У. С. Эбботт относил к 1660–1675 гг. «После 1675 г. принципы, методы, организация и даже персоналии английских политических партий мало изменятся (до XIX в. – А. К.)», заключал исследователь[63].

Концепция зарождения политических партий в эпоху Тюдоров была впоследствии поддержана целым рядом исследователей. Так британский историк К. Фейлинг заявил, что «происхождение тори, как и происхождение вигов, связано с религиозными разногласиями времен Елизаветы»[64]. Эту же идею высказывал крупный исследователь тюдоровской Англии Дж. Нил, утверждавший, что пуританское лобби в Палате Общин Елизаветы I было первой политической партией в английской истории[65]. Спустя два десятка лет другой известный исследователь Л. Стоун утверждал, что происхождение политических партий относится к 1570-1580-м гг., когда церковь, созданная Елизаветой, была «наполнена двумя группами решительных людей, которые очень различались своими религиозными предпочтениями и убеждениями». Первые были выходцами из католических семинарий, создавших пост-реформационное католическое меньшинство в Англии. Другие были группой пуританских священников – как вернувшихся из ссылки жертв католической политики Марии Кровавой, так и молодых людей, чьими идеалами являлись пуританские мученики. Л. Стоун указывал, что «группы людей, собиравшихся вокруг пуританских проповедников в городских церквях в 1620-1630-х гг. были моделями партийных организаций, собиравшихся на идеологической основе»[66].

Впоследствии, однако, историки снова вернулись к «революционной» и «реставрационной» теориям происхождения партий. Одним из первых исследователей был Д. Андердаун, который утверждал, что, хотя «первые признаки появления партий могут быть замечены в электоральной активности пуритан в 1580-е гг.», но «у елизаветинских пуритан нельзя увидеть централизованного управления, которое является одной из составляющих любой партии». Историк считал, что партийная организация появляется в парламенте только в 1640-е гг.[67] Британский исследователь Т. О. Калхун, изучающий памфлеты XVII в., также полагает, что истоки двухпартийного противостояния лежат в событиях Английской революции[68].

Однако классической точкой зрения по-прежнему остается концепция происхождения двухпартийной системы в эпоху Реставрации Стюартов. К. Робертс полагал, что отсчет нужно вести с 1667 г., когда парламент смог объявить импичмент первому министру Кларендону. Именно тогда и проявились черты будущих политических партий. «Сеймур, Осборн и Говард в Палате Общин были более похожи на Фоксов и Уортонов XVIII столетия, чем на Пимов и Элиотов XVII в. Импичмент Кларендона обозначил рубеж начала борьбы за патронаж, который будет играть важную роль в британской политике после 1714 г.», – писал К. Робертс[69].

Однако большинство историков склоняется к событиям т. н. «исключительного кризиса», который, по их мнению, и положил начало английской двухпартийной системе. Ожесточенная политическая борьба 1678–1681 гг. вокруг билля «Об исключении» Якова II из числа наследников трона Англии, как полагают исследователи, и определила формирование в парламенте двух группировок, которые позже получили названия «тори» и «виги»[70].

В отечественной историографии вопрос о «партийной» принадлежности тори и вигов никогда не дискутировался. Еще М. М. Ковалевский характеризовал их как «парламентские партии», указывая, что различия между ними были «не столько в политической, сколько в общественной их программе». Периодом образования двухпартийной системы М. М. Ковалевский считал 1678 г.[71] Н. И. Кареев также называл вигов и тори «парламентскими партиями», признавая периодом образования этих группировок эпоху Реставрации. Однако позиция Н. И. Кареева была ближе к британской либеральной историографии, чем у М. М. Ковалевского, поскольку он полагал, что партийная борьба 1660-1680-х гг. представляла собой «прежний антагонизм» 1640-1660-х гг.[72]

В советской историографии партийная борьба в парламенте второй половины XVII в. почти не исследовалась. Большая часть работ по истории Англии была посвящена социально-экономическим процессам и классовой борьбе, в контексте которых рассматривались и политические явления. Однако тори и виги упоминались на страницах исследований как «партии»[73].

Первой и, по сути, единственной до сих пор отечественной работой, в которой был исследован процесс формирования английских политических партий в эпоху Реставрации, стала монография Т. Л. Лабутиной. Автор использовала новейший в то время метод массовых подсчетов при помощи ЭВМ, противопоставив его традиционному методу экземпляфикации. Проанализировав выступления 180 партийных ораторов, Т. Л. Лабутина получила «представление об идеологии не только лидеров тори и вигов, но и в определенной мере о массовой идеологии самих партий». Исследовательница указывает, что «основные идеи буржуазной революции середины XVII в. («договорная» теория, теория «народного суверенитета») были значительным образом модифицированы в умеренно-конституционном (монархическом) или умеренно-республиканском духе, отвечавшем интересам имущих классов». Главный вывод, сделанный Т. Л. Лабутиной, заключался в том, что «борьба между тори и вигами была в первую очередь борьбой между «средним классом», т. е. буржуазией, и земельной аристократией»[74]. Несмотря на то, что данная монография посвящена преимущественно анализу идеологии партий, оставив почти нерассмотренными вопросы их структуры и внутренней организации, методов внепарламентской борьбы и др., работа Т. Л. Лабутиной стала первым крупным отечественным исследованием в этой области английской истории. Важно отметить, что до сих пор данная монография не теряет своей актуальности.

В современной постсоветской историографии существуют различные мнения о формировании двухпартийной системы в Англии. Так, Т. Л. Лабутина полагает, что дискуссию о сущности партий и времени их возникновения можно завершить. «Новейшие исследования поставили точку в данном споре, дав утвердительный ответ, – пишет Т. Л. Лабутина. – Именно в этот исторический период (1660–1714 гг. – А. К.) происходило становление двухпартийной системы»[75]. С ней не согласен А. Б. Соколов, который указывает на спорность данного утверждения, поскольку «оно было оспорено не только Л. Б. Нэмиром, но и рядом современных западных историков (Дж. Кларк и др.)» [76].

Актуальность исследования проблемы формирования ранних британских политических партий подтверждают и новейшие работы отечественных историков. Так, в кандидатской диссертации Д. В. Кутявина достаточно большое внимание уделяется идеологии торийской партии, однако практически не рассматриваются ее структура, связи и методы политической борьбы[77]. В недавно опубликованной монографии К. Н. Станкова была поднята, но не раскрыта в полном объеме деятельность якобитов в рядах тори[78]. До сих пор нет новейших исследований партийной системы в эпоху Реставрации Стюартов.

Однако следует отметить кандидатскую диссертацию С. В. Бурова, посвященную политической борьбе придворных группировок накануне Английской революции. Автор обращает внимание на тот факт, что двор Стюартов представлял собой сложную, неоднородную структуру, в которой переплетались интересы различных придворных фракций и велась серьезная политическая борьба. «Необходимо объединить административный, политический и культурный подходы к изучению двора», – делает вывод С. В. Буров[79].

Поскольку английские политические партии представляли собой на раннем этапе сложные полифракционные организации, тесно связанные с придворными группировками, можно сказать, что этот подход применим и для них. Важно исследовать не только идеологию, но и формирование структуры партий, методов их борьбы (как парламентских, так и внепарламентских), политических связей и интересов в XVII–XVIII столетиях. В этом и представляются основные задачи для дальнейших исследований.

Индепенденты в середине XVII в.: доктрина и состав движения

С. Е. Федоров


Анализ принципов и понятий, определявших сознание и поведение индепендентов, связан с выявлением наиболее устойчивых, но при этом менее идеологизированных структур, при всей своей гетерогенности составлявших целостную систему индепендентских представлений об универсуме[80]. При таком подходе индепендентская доктрина перестает казаться застывшим образованием, а многие из известных ее положений получают структурно-генетическое, а следовательно, адекватное обоснование. Высвечиваются методологически важные компоненты самой доктрины, совокупность которых в конечном счете обусловливает возможность анализа индепендентских представлений как стилистически и композиционно своеобразной системы видения мира. В свою очередь определение специфики организации этой системы открывает благоприятные перспективы для оценки самого индепендентства с точки зрения его вполне определенной социокультурной целостности[81].

Индепендентская доктрина долгое время продолжала оставаться относительно слабо изученным явлением. Ситуация стала меняться во второй половине прошлого столетия, когда в историографии наметился интерес к социокультурной интерпретации самого движения. Обозначившееся преодоление традиционного взгляда на эволюцию его доктрины, сводящейся к постепенной (главным образом к 40-м гг. XVII в.) замене религиозных конструкций политическими, сопровождалось повышенным вниманием к работам У. Халлера, А. Вудхауса, содержащим ряд ценных наблюдений о соподчиненности конфессионально-правовых и собственно юридических компонентов индепендентского сознания[82]. В частности, особенно популярными были рассуждения этих авторов о религиозной терпимости и о влиянии ее концептуального осмысления на систему политических требований индепендентства[83].

По мере развертывания соответствующих исследований неоспоримость существовавшей связи между религиозными и светскими взглядами индепендентов становилась все более явной, что, видимо, и побудило сначала Д. Юла, а затем Д. Андердауна сформулировать мысль, судьба которой на долгие годы определила направление поиска других специалистов. Речь идет о констатации, хотя и достаточно осторожной, прямой зависимости эволюции политических представлений индепендентства от роста их религиозного радикализма[84].

Просопографические исследования по отдельным членам Долгого парламента выявили определенные недостатки наблюдений Юла и Андердауна, самым серьезным из которых было пренебрежение принципом подвижности религиозных мотивировок в деятельности парламентариев[85]. Юл и Андердаун, а также их последователи были вынуждены искать новые и достаточно веские подкрепления для своих утверждений. Думается, что этот поиск и стал причиной продолжающегося и по сей день союза между этими историками и специалистами, занятыми изучением различных пластов народной культуры[86].

Дело в том, что Юл сам показал наличие достаточно мощных, основанных на механизме средневекового патронажа периферийных образований индепендентства, включавших вполне убедительные по масштабу народные элементы[87]. Их воздействие не замыкалось только структурой движения, а распространялось и на идеологические конструкции индепендентства[88]. Сравнительно неплохо изученный к тому времени «никодемизм» английской народной культуры давал вполне оправданные основания для исследования его соответствующих воздействий на индепендентское учение. Результаты поражали своей парадоксальностью: воздействие народной культуры на индепендентство подтверждалось материалами и елизаветинской поры, и тем более революционных десятилетий[89]. Проблема заключалась лишь в доказательстве глубины этого влияния.

Исследовательски эта задача осложнялась тем, что систематическое изложение индепендентской доктрины ограничивается творчеством двух-трех авторов, среди которых лавры первенства принадлежат Джону Мильтону,[90] публицистическая деятельность которого охватывает практически весь спектр индепендентских исканий и совпадает с основными периодами эволюции самого движения.

Первыми наиболее значительными разработками влияния народной культуры на индепендентское учение был комплекс работ известного английского историка К. Хилла о Мильтоне, естественным образом отразивших в себе особенности интерпретируемого материала, а, следовательно, в виде соответствующей компенсации наделенных теоретическими рассуждениями. Логика исследований Хилла подсказывает, что автор склоняется к признанию вторичности указанных влияний на творчество Мильтона и, видимо, не признает их органичного для самого движения существования.

Наиболее общей посылкой в построениях Хилла является основанное на результатах исследований начала 1970-х гг. положение о существовании в Англии середины XVII в. «двух революций»: победоносной, приведшей к установлению священных прав собственности, освободившей пуританскую этику от традиционных наслоений, и не произошедшей, пытавшейся установить собственность народа, демократию, уничтожить государственную церковь, видоизменить пуританскую этику. Неудавшаяся революция, однако, содействовала дальнейшему развитию идей радикализма в английской культуре, она же обусловила двойственную природу национального конфликта середины XVII в., отразившуюся в противоречиях «аристократизма» и «пуританизма средних слоев», с одной стороны, радикализмом и тем же пуританизмом – с другой.

В небольших публикациях на страницах «Литературного приложения» к «Таймс» Хилл впервые попытался связать особенности мировоззрения Мильтона с природой двух конфликтов в английской революции, предпринял ряд закономерных обобщений, касающихся особенностей индепендентского сознания[91]. Его идея оказывалась достаточно простой: популярность многих идей народной культуры, усиливавшаяся под непосредственным воздействием радикальных религиозных сект, оказывала влияние на формирование отдельных положений мильтоновских трактатов, а через них – должно быть, на структуру индепендентского сознания. Позиция Хилла встретила возражения со стороны П. Хелма, М. Фикслера и М. Левиса, указавших на несколько упрощенное толкование взглядов Мильтона в свете учений радикальных сект середины XVII столетия[92]. Хилл остался непоколебим, выразив в специальной монографии о Мильтоне верность ранее сформулированным положениям, он позволил себе ряд небезынтересных дополнений и уточнений.

Как считает Хилл, одним из противоречий середины XVII столетия был конфликт двух культур, представлявших двор и страну. За ними (обычно невидимая исследователям) существовала третья, народная, еретическая культура. По мере развития революции она стала определять взгляды радикального (в том числе индепендентского) крыла парламентской оппозиции. Получив вследствие этого большую популярность, эта культура стала оказывать значительное влияние на индепендентских авторов, в том числе на творчество Мильтона, развивая в нем ранее существовавшие радикальные элементы. Под воздействием ее традиций окончательно сформировалась позиция поэта, вобравшая в себя составные части второй и третьей культур[93].

В то же время Хилл оговаривает, что воздействие радикальных народных учений ограничивалось формированием представлений о равенстве клириков и мирян, герменевтизме, мортализме, милленаризме, антитринитаризме и материализме (Хилл называет их основными конституирующими элементами третьей культуры): там, где дело касалось незыблемого права собственности, пускались в ход традиционные для пуританских мыслителей решения. В этом неразрывная связь Мильтона с традициями второй культуры, с основным спором ее представителей – «средних слоев» – с феодально-абсолютистским государством[94].

Интерпретация источника радикальных воззрений Мильтона и – более широко – индепендентов встретила возражения Э. Милнера[95]. В его исследовании были по существу впервые разработаны принципы анализа индепендентской доктрины, исходившие из признания внутренней, не зависящей от внешних воздействии логики развития идеи радикализма в индепендентской среде; в качестве исходного критерия использованы особенности самого сознания индепендентов.

Милнер достаточно верно подметил один из существенных недостатков осуществленных Хиллом построений. Обращение в исследовании по Мильтону к тезису У. Тревор-Ропера «двор-страна» связывалось Милнером с попыткой Хилла использовать культурологический анализ для изучения английской революции. Возможность такого подхода к событиям середины XVII в. складывалась в результате проводимого Хиллом выхолащивания первоначального смысла этого тезиса. Хилл со всей очевидностью отрицает его политическое содержание, а имеет в виду лишь его культурологическую значимость для выделения традиционно консервативных и либерально-прогрессивных тенденций общественного развития. Милнер справедливо указывает на это, подчеркивая, что такой подход обнаруживается тогда, когда Хилл пытается увязать конфликт двух культур со спецификой парламентской борьбы, не находя при этом возможности использовать традиционную схему деления на пресвитериан, индепендентов и левеллеров. Проводя непосредственную аналогию между вычлененными культурами и осуществляемой парламентом политикой, Хилл считает возможным говорить только о пресвитерианской и радикальной, т. е. о соглашательской и бескомпромиссной[96].

Последнее обстоятельство чрезвычайно заинтересовало Милнера – авторитетность и основательность конкретных разработок Хилла не вызывает у него сомнения и, видимо, составило отправную точку для его собственных утверждений о существовании в Англии середины XVII столетия конфликта двух форм общественного сознания: эмпирического и рационалистического[97].

Первенство в разработке такого подхода к анализу общественного сознания в английском обществе XVI–XVII вв. принадлежит французскому социологу Л. Голдману, разработавшему популярную в Европе конца прошлого столетия теорию генетического структурализма, впервые поставившую проблему коллективного сознания социальных групп и пытавшуюся решить ее своими средствами[98].

Из пяти выделенных им форм коллективного сознания, своеобразных систем видения мира, две – эмпиризм и рационализм имеют отношение к ситуации, сложившейся в Англии к концу 40-х гг. XVII в. По мнению Голдмана, эмпиризм – одна из типичных форм коллективного сознания англичан. Ее генезис определяется тремя факторами. Во-первых, английское общество буржуазного типа рождается на основе союза, заключенного буржуазией и дворянством, который в свою очередь предопределяет более прагматический, реформистский способ видения мира, нежели тот, который сформировался, скажем, во Франции, где длительная борьба буржуазии за власть способствовала ее отрицательному отношению к дворянству; во-вторых, сказывалось отсутствие традиций рационализма в английской философии; в-третьих, выдающиеся английские философы Локк, Беркли и Юм творили тогда, когда буржуазия имела уже реальную власть: их видение мира отражало ситуацию, основывающуюся на реальных фактах существования буржуазного государства, нежели необходимости его установления. Именно господством эмпиризма в сознании англичан объясняются утилитарные подходы и реформистская тактика многих политических течений в Английской революции, – многих, – но не индепендентства, значительно отличавшегося от них и уникального в плане отражения переживаемых Англией интеллектуальных коллизий[99].

Положение Голдмана об уникальности индепендентства было подхвачено и подробно развито американским социологом и историком Э. Милнером, который, признавая эмпиризм традиционной формой коллективного сознания англичан, указал на возникшие в 40-е гг. XVII в. альтернативные тенденции развития социокультурных процессов[100]. Речь идет о том, что кризис 40-х гг. XVII в. разрушил во многом повсеместное господство эмпирических подходов в сознании англичан. Если прежде английскую буржуазию устраивало совпадение роста ее экономического благополучия и постепенное «обуржуазивание» государственного аппарата, то «кризис» середины XVII столетия сделал главной ее целью радикальную трансформацию английского феодального государства в буржуазную республику. Тем самым расчищался путь для развития рационалистической системы видения мира, ибо сам факт установления республики был своеобразным противопоставлением иррационально существовавшей формы организации власти рационально организованной системе управления. Это видение мира нашло свое политическое выражение в революционном индепендентстве, противопоставившем себя интеллектуальной традиции тех лет и поэтому обрекшим себя в конечном счете на провал, а английскую буржуазию на возвращение к эмпирической форме коллективного сознания[101].

Признание за коллективным сознанием индепендентов рационалистической системы видения мира позволяет, опираясь на многочисленные философские сочинения, структурировать присущие ей элементы. Согласно Милнеру – это, во-первых, индивидуализм, во-вторых, свободомыслие, в-третьих, атеизм[102].

Следует сказать, что для правильного понимания контекста используемых категорий требуются небольшие пояснения. Было бы правильным в первом и втором случае добавить понятие «конфессиональный», ибо и индивидуализм, и свободомыслие трактуются Милнером с известной долей религиозного оттенка. Индивидуализм – это в первую очередь право личного общения с Богом, а потом все остальное, свободомыслие – это прежде всего вольная интерпретация Священного писания, наконец, атеизм, – это вовсе не материалистический взгляд на природу, а скорее натурфилософское обоснование отсутствия абсолюта вне индивидуальной совести верующего. Последнее обстоятельство весьма существенно, ибо в нем, более чем в двух других, видится неортодоксальность представлений индепендентов.

С легкой руки Макса Вебера соотношение протестантизм-рационализм-капитализм стало аксиоматичным. Для Вебера понятия протестантизм и рационализм – вообще понятия синонимичные или даже тождественные, их парная эволюция однозначна развитию кальвинизма. Между тем рассуждения Голдмана-Милнера демонстрируют то, что современная наука постепенно начинает освобождаться от влияния некоторых недостатков веберовских конструкций.

Дело в том, что англичане никогда не разделяли тех рафинированных протестантских доктрин, которыми увлекались на континенте. Англиканство и его конфессиональный комплекс во многом обязаны синтезу лютеранства, кальвинизма и буцерианства; единственная попытка видоизменить или очистить английскую церковь кроется в пресвитерианстве с его огромным желанием кальвинизировать церковный строй и богослужение в национальном масштабе.

Как показала история, пресвитерианам не суждено было добиться успеха в своем начинании, и в этом, как нам кажется, следует видеть определенный результат их утилитарной, реформистской политики. Крушение их надежд стало заметным особенно в «революционные» годы, когда изменились не только общественные интересы, но и, как отмечают Голдман и Милнер, перестроилась вся система коллективного сознания, тяготевшая теперь к рационалистическому объяснению и изменению действительности. В данном случае реформизм просвитериан естественным образом наталкивался на непонимание или считался недостаточным, а, следовательно, отвергался. Напомним, что индивидуализм, свободомыслие и атеизм – суть элементы рационалистической системы видения мира, в том варианте, где роль религиозных мотивов еще достаточно велика, отражают тенденцию не к централизации и укреплению национальной церкви с ее строго регламентированной процедурой, а наоборот, низводят в этой области понятие национального до понятия индивидуального, причем источником откровения становится совесть самого верующего: рационально и удобно, а главное – нет потребности в традиционном посреднике и судье.

Возвращаясь к Веберу, нужно сказать, что его идеально-типической конструкции недостает четкости в понимании диалектики форм собственно «буржуазного» сознания. Не кальвинизм и его укрепление в системе «буржуазного» видения мира знаменовал радикальный путь в становлении особого типа мировоззрения, а связанная с отказом от него или многих его положений линия развития того феномена, который Вебер определял как «буржуазное сознание».

Надо отметить, что Милнеру принадлежит постановка достаточно сложной проблемы. Он и отчасти Голдман не побоялись увидеть в индепендентской доктрине, в системе используемых индепендентами аргументаций нечто близкое тем философским системам, которые претендовали на интеллектуальное господство в XVII в. Оказалось, что индепенденты занимались логикой нисколько не меньше, чем мистикой, и их логические конструкции, различного рода определения и классификации образуют вполне законченную систему.

Отождествление последней с рационализмом более чем оправдано[103]. Другое дело, что представленная Милнером классификация основных параметров видения индепендентов не дает четкого представления о том, что имеет в виду исследователь, когда использует сам термин «рациональное»: разумеется ли под этим все, что противостоит иррациональному, следовательно, в контексте эпохи – пассивно-созерцательному взгляду на мир, либо речь идет о духе спекулятивного системотворчества, отождествлявшего себя (все в том же контексте эпохи) с подлинно научным, активным взглядом на действительность.

Если признать второе верным, что, думается, будет правильным во всех отношениях, то выделенные Милнером характерные черты рационального видения окажутся не столь убедительными, как того хотелось бы: они скорее растворят индепендентскую доктрину в потоке схожих по набору качеств конструкций и систем. И разумный индивид, и наделенный соответствующими свободами гражданин, и свободно общающийся со своим Богом христианин – категории, появление и объяснение которых встречается и в другие эпохи, в тех системах, которые никогда не претендовали на то, чтобы быть рациональными. Их обнаружение в индепендентском мировоззрении не случайно, но взятые сами по себе, они ничего не значат и тем более ничего не проясняют. Существует нечто более фундаментальное, пронизывающее всю суть этого способа мышления.

Один из самых последовательных критиков рационализма Ф. Ницше с поразительной точностью схватывает то, что Милнер оставил за пределами собственного внимания. Речь идет все о том же категориальном, с точки зрения Милнера, представлении о разумном индивиде. Оно, как известно, основывается на полной аналогии между макро- и микрокосмом. Уподобляя человека и его душу государству, один из первых представителей рационализма писал: «В государстве и в душе человека имеются одни и те же начала, и число их одинаково». Далее, пояснял смысл сказанного: «Одно из них, с помощью которого человек способен рассуждать, мы назовем разумным началом, а второе, из-за которого человек влюбляется… и бывает охвачен другими вожделениями, мы назовем началом неразумным и вожделеющим». Третья сила связывалась еще Платоном с так называемым «яростным духом», в гармонично устроенной душе, служащим «защитником разумного начала: страсть и природная необузданность замолкают там, где разум подчиняет все высшему смыслу философского созерцания». Разум, таким образом, составляет сущность архитектоники человеческой души. Считая необходимым разрушить это представление рационалистов, Ницше выдвигает свою виталистическую онтологию, характерной чертой которой является монизм житейской детерминирующей функции; и здесь индивид перестает играть роль своеобразного ориентира; объект критики углубляется и начинает затрагивать область методологии[104]. Это уже не просто взгляд на человека. Речь идет о характерной гносеологической установке, пытающейся четко разграничить сферу чувственности, определяющей обыденное сознание толпы и сферу рациональности, открывающуюся для рафинированного мыслителя.

Индепендентское представление об абсолюте в своем общем виде основывается на схоластической дефиниции Бога. Сущность и существование последнего, как известно, нераздельны. На этой основе формулировалось традиционное онтологическое доказательство бытия божия, когда из понятия о Боге выводилось его существование. Такой вывод оказывался правомерным относительно только этого понятия лишь тогда, когда предметом мышления становился Бог как реальнейшее существо, обладающее абсолютной формой бытия и вне которого ничто не существует. В рамках этой же схоластической дефиниции Бога допускается определение абсолюта как совокупности всех возможных определений. Д. Гудвин, следуя этой традиции, дополняя ее, говорит о Боге как «совокупности всех реальностей»[105].

Самым интересным в предпринятых индепендентами построениях является собственно методологическая сторона решаемой проблемы: структура абсолюта оказывается ничем иным, как совокупностью всех возможных структур повседневности, которые под этим специфическим углом зрения приобретают черты все той же всеобъемлющей реальности с ее главной и единственной акциденцией – конкретностью[106].

Нетрудно заметить, что такая постановка проблемы содержит в себе недопустимые с точки зрения традиции упрощения; телеологический характер индепендентской гипотезы абсолюта имманирует трансцендентный смысл христианского учения о Боге. Удивительная, с позиций возможных последствий, эта проблема снимается тем, что вводится дополнительный аргумент, позволяющий оценивать и оставить незыблемой, хотя бы в общих чертах, запредельность божественной природы. Речь идет об адаптации неоплатонической концепции первоединого, объединяющего ортодоксальный смысл ставших после соответствующих новаций имманентными все три ипостасных лика Святой Троицы[107].

Но, несмотря на все попытки любым путем удержаться в рамках общепринятых установок, индепенденты оставляют за собою всю предшествующую протестантскую традицию. Дело в том, что отождествление основных акциденций абсолюта со структурой реальности меняет все свойственные христианству акценты. Понятия, объясняющие реальность, становясь частью все той же, с точки зрения схоластов, «совокупности всех возможных понятий», перемещали сам принцип похождения, применяемый исключительно для характеристики трех ипостасных лиц Троицы, на сам акт творения и соответственно на всю структуру обыденности так, что принцип самостановления абсолюта становился принципом становления реальности. Возможность конкретного знания об абсолюте делалась возможностью соответствующего объяснения реальности.

Таким образом, знание об окружающем мире опосредованно приобретало логическую структуру абсолюта как соответствующую связь моментов, из органического соединения которых и складывается абсолют.

В общем, видимо, следует говорить о переосмыслении в индепендентской доктрине теологической аргументации, зародыш которой может быть найден у неоплатоников[108], в энциклопедически развитую форму у представителей абсолютного идеализма. Так или иначе, возможность ретроспекций и перспектив очевидна: при этом более интересной оказывается связь индепендентской концепции с предшествующей традицией[109].

Индепендентские дефиниции абсолюта очень часто основываются на прямых аналогиях с неоплатоническими[110]. Широко распространены определения Бога как «сферы, центр которой везде, очертания необозримы», встречающиеся с небольшими вариациями. В ряде случаев его использование поясняется другими формулами, пытающимися передать моноидальность божественной сущности, излучающей свет и становящейся через это излучение, говорящими о внутренней жизни Бога, связанной с ипостасным существованием единого[111].

В целом каждое из определений соприкасается с неоплатоническим пониманием круга как определенного геометрического выражения соприсутствия всего в едином. Сфера, видимо, вообще наиболее существенна для понимания индепендентских представлений о бесконечности абсолюта, безграничности всех возможных его манифестаций. Причем этот геометризм становится благоприятной формой, позволяющей при всей широте вкладываемого в понятие абсолюта содержания оставить нечто, что всегда будет напоминать о трансцендентности отдельных его сущностных выражений. Скажем, преследуя цель не быть излишне материалистичными, индепенденты прибегают к следующим конструкциям. В их построениях сфера как бы «выдавливает» некоторое содержимое абсолюта, оставляя часть внутри, а другую вне себя. Тем самым достигается такое состояние, когда абсолют неадекватен миру изнутри себя, вместе с тем нетождественней и извне. Однако все по ту и по эту сторону круга оказывается сопричастным абсолюту, выражая внутреннюю логику его становления[112].

Что же лежит в основе постоянно актуализирующихся проявлений абсолюта? Задача получала вполне адекватное решение. Без сомнения, – «нисхождение», эманация, – однако с вполне конкретным результатом. Единое и многое очень часто заменяется отношением единого и множества, а, следовательно, любая акциденция абсолюта – числовым множеством. Далее, подобная числовая выраженность – простым математическим действием, выполняемым уже самим человеком.

Вот этот своеобразный логизм может быть признан четвертой характерной чертой рационального видения мира индепендентов.

В современной историографии в рамках двух определившихся концепций движения, основывающихся главным образом на изучении парламентских документов, признается сам факт существования у индепендентов организации с преобладанием либо формальных, либо неформальных признаков объединения. Первая, несомненно, модернизирующая и приближающая индепендентство к образованиям партийного типа, другая – традиционализирующая и уводящая его к системе средневековых клиентел и патронажей. Обе – дающие в сущности основания для односторонних характеристик.

Логически было бы правильно утверждать, что адекватное объяснение индепендентства должно основываться на комплексном рассмотрении этих традиционных связей и новых формализованных отношений. Гипотетический характер этого заявления, возможно, уместен и оправдан. Но неизбежной в таком случае становится сложность в определении самого характера этих взаимовлияний, ибо репрезентативность парламентских источников такова, что представление о традиционных неформальных связях будет полнее косвенных сведений о попытке индепендентов формализовать свои отношения.

Основная задача состоит в том, чтобы не только изменить общий для обоих направлений подход к индепендентству как парламентской фракции, но и расширить круг используемых источников. Это поможет выработать ряд критериев для отбора первоначального массива индепендентов, дальнейшее изучение которого не только поможет выделить присущие индепендентству черты и особенности, но, возможно, объяснит феномен революционного индепендентства вообще.

Стремясь преодолеть узость существующих в современной историографии подходов к анализу индепендентства, сводящих его историю к деятельности одной из парламентских фракций, я использовал методику, адекватную комплексу источников, в основе которой лежат приемы просопографического анализа.

Обращение к подобной методике исследования предполагает выбор вполне определенной системы критериев, способных обеспечить объективный подход к составлению списка индепендентских персоналий. Используемый отечественными историками критерий социальной принадлежности индепендентов в пределах, обозначенных ему исследованиями первых двух послевоенных десятилетий, достаточно пластичен и текуч и нуждается в известной корректировке.

Представляется возможным использовать мировоззренческий критерий для формирования просопографии движения. Границы и содержание этого критерия определяет присущая индепендентам рациональная система видения мира, характерные для нее особенности. Эффективность применения этого критерия для идентификации персоналий с участниками движения определяется недопустимостью переноса современных представлений на иную шкалу обыденных ценностей, тем, что в центре анализа оказывается конкретный человек, со свойственными ему подходами к действительности. Естественно, я далек от мысли, что каждый, тем более рядовой индепендент мыслил, прибегая к достаточно витиеватым категориям, предполагаемым рациональным стилем мышления. Речь идет лишь о принципиальном сходстве позиций, мотивационно напоминающих рациональные; о своеобразных «конечных» результатах этой системы видения мира, за которыми стоял либо сложный путь внутреннего озарения, либо последствия хорошо налаженного «механизма» пропаганды. В любом случая меня интересовали конкретные поступки людей, их выступления в парламенте и периодической печати, поданные петиции, написанные памфлеты и трактаты, наконец, свидетельства самих современников, словом, все то, что могло быть логическим следствием индепендентской системы видения мира.

Специфика использованного комплекса источников, его «репрезентативность» позволяли фиксировать конкретно-исторические результаты воздействия рационального по своей природе мышления индепендентов на двух основных уровнях: политико— и конфессионально-правовом. На первом уровне закономерным результатом индепендентского видения мира оказывается требование конституционного ограничения монархии, на втором – обоснование целесообразности веротерпимости.

Каждый из этих двух постулатов, взятый в отдельности, не дает еще оснований в полной мере констатировать оригинальность его происхождения. Взятые в совокупности – они становятся порождением уже вполне определенной индепендентской системы видения мира и только в рамках этой системы наполняются конкретным социокультурным содержанием.

Использование мировоззренческого критерия для составления просопографии индепендентства подразумевало работу только с «подписанным» материалом, анонимные выступления не учитывались. По возможности первоначальные сведения перепроверялись на дополнительном материале источников, содержащих более развернутые характеристики, чем, скажем, анализируемые в работе петиции и различного рода прошения. В последующей работе проводилась идентификация полученной выборки с материалами визитационных списков, опубликованных просопографий и выполнялось «расписывание» материала в соответствии с выработанной в главе анкетой по следующим позициям: годы жизни, происхождение, образование, карьера (военная, административная и судебная служба), парламентская деятельность и конфессиональная принадлежность. Результаты исследования были опубликованы в статье «Просопография индепендентства»[113].

Английские роялисты в годы гражданских войн и междуцарствия

А. Б. Соколов


Термин «роялизм» в самом общем значении означает приверженность монархической идеологии, а роялистами называют сторонников королевской власти. Данное определение требует уточнения. Понятие «монархист» имеет более широкий смысл, чем «роялист», причем использование последнего термина привязано к определенному историческому контексту. Можно назвать три события нового времени, в которых утвердилось понятие «роялист». Прежде всего это эпоха Английской революции середины XVII века. В этом случае слово «роялист» близко слову «кавалер»; их можно употреблять как синонимы, учитывая при этом, что за короля Карла I сражались многие люди, которых по их социальному статусу язык не поворачивается назвать кавалерами. Кроме того, термин «роялист» оказался лишенным смысла сразу после реставрации Карла II, тогда как слово «кавалер» некоторое время сохранялось в политической риторике. Достаточно вспомнить: парламент, избранный в 1661 г., современники называли «Кавалерским». Другой пример использования слова «роялисты» относится к Французской революции конца XVIII в. – так называли сторонников династии Бурбонов, выступавших за восстановление ее на престоле. В ограниченном виде к нему прибегали в годы реставрации и даже Июльской монархии и революции 1848–1851 гг. Третий пример связан с Испанией и Испанской Америкой. Так именовали приверженцев абсолютной монархии в период, последовавший за поражением революции 1808–1813 гг. и во время революции 1820–1823 гг. Во всех трех случаях чертой роялизма была готовность к применению вооруженных средств реализации своей программы.

В Англии использование термина «роялист» четко ограничивается хронологическими рамками. Верхней границей, как сказано, было возвращение Карла II на отцовский престол, что означало успешную реализацию роялистского проекта. В дальнейшем для обозначения политических фракций применялись иные термины, прежде всего, виги и тори. Нижней границей обычно считают начало января 1642 г. и связывают с попыткой Карла I арестовать пятерых лидеров парламентской оппозиции. Именно в те дни нарождавшейся смуты появились клички, которыми противники «награждали» друг друга: «круглоголовые» (сторонники парламента) и «кавалеры» (сторонники короля). Как пишет историк С. Шама, эти унизительные прозвища «стали частью словаря взаимной ненависти». «Круглоголовыми» именовали пуританских агитаторов из Сити; они в отличие от людей знатных, носивших длинные волосы, принадлежали к средним и низшим слоям и стриглись в кружок. «Кавалеры» ассоциировались сначала с бахвалившимися и разгонявшими толпу у Уайтхолла солдатами Томаса Лунсфорда. Даже Кларендон считал его человеком, хотя и древнего рода, но необразованным и грубым, с сомнительным прошлым. Его отряд был готов на любые жестокости. Парламентская пропаганда изображала его садистом и даже каннибалом. Карл I обедал с ним и другими 150 офицерами в Уайтхолле, что вызвало такое возмущение в Сити, что король был вынужден отменить свое решение о назначении его комендантом Тауэра. Затем кавалерами стали называть не только солдат Лунсфорда, но и всех тех, кто при размежевании сил стал на сторону короля. Однако основы роялистской идеологии, как считает Шама, были сформулированы несколькими неделями ранее. Они были изложены прежде всего Эдвардом Хайдом (с 1661 г. графом Кларендоном) в ответ на голосование по Великой ремонстрации в ноябре 1641 г. Большинство в одиннадцать голосов «за» было незначительным, и Хайд считал такой итог поражением пресвитерианской партии Джона Пима. Он определил тональность роялистской идеологии, в основном сохранившейся на протяжении всей гражданской войны, суть которой в том, что монарх, а не группа фанатиков-пуритан является воплощением и защитником блага и интересов народа, король является истинным реформатором[114].

По определению современного историка Дж. де Грута, «роялизм – это свободная ассоциация тех, кто поддерживал короля, осуждал его врагов и кто был, в первую очередь и прежде всего, монархистами». Однако такое определение вызывает сомнение, если речь не об Англии. Члены шотландского Кирка или Ирландской конфедерации были монархистами, но они не горели желанием преданно служить ни Карлу I, ни Карлу II. Определение Дж. Мак Эллигота и Д. Смита гласит: роялист – тот, кто идентифицирует себя так, и принят в этом качестве другими роялистами. Всех роялистов объединяло желание восстановить королевскую власть на условиях, предлагаемых королем, или максимально выгодных для него. Шотландские ковенанторы или ирландские католики поддерживали институт монархии и признавали Карла II королем, но это не значит, что они были роялистами[115].

В дореволюционной историографии достаточно общий и поверхностный взгляд на роялизм эпохи Английской революции представил А. Н. Савин. У советских историков роялисты как «контрреволюционный» лагерь по понятным причинам не привлекали специального внимания, они были целиком сосредоточены на проблематике революции как таковой, на парламентских и демократических движениях. Особого внимания заслуживает книга Б. Ф. Поршнева[116]. Главный тезис маститого историка-марксиста в том, что в эпоху Фронды ее демократический тренд в большой мере вытекал из левеллеровских тенденций Английской революции: достаточно вспомнить, что принадлежавший к группировке уравнителей полковник Сексби был, видимо, негласным представителем Кромвеля в Бордо, центре демократической Фронды. В этой связи Поршнев затронул политику кардинала Мазарини по отношению к английским эмигрантам. «Боком» тема роялистской эмиграции возникала в публикациях об англо-русских отношениях, например, в статьях 3. И. Рогинского о миссии лорда Колпепера в Москву[117].

Однако и в зарубежной историографии обращение к истории английского роялизма – относительно новый феномен. Всего несколько лет назад английский историк писал: «Роялисты остаются одной из немногих групп в гражданской войне, о которой публика знает только то, что они составляли половину в паре «круглоголовые – кавалеры». Но и среди историков «королевская партия» не в моде, а роялистская политика, особенно если речь идет о социальных верхах, еще в большей степени»[118]. Ранним исключением была книга Д. Андердауна о роялистском подполье в Англии в годы республики и протектората[119]. В другой работе этот историк в духе новых подходов, формировавшихся в историографии в последней четверти прошедшего века, обратился к теме политической культуры накануне и во время революции, уделив некоторое внимание роялистской культуре [120]. Другим пионером в изучении роялизма стал историк Р. Хаттон, опубликовавший в 1982 г. книгу «Военные усилия роялистов 1642–1646». Ее характеризует локалистский подход, на основе которого автор утверждал: роялистская партия сложилась не ранее июня 1642 г., поскольку до этого в графствах, несмотря на наличие враждебных группировок в пользу той или другой стороны, преобладали нейтралистские настроения даже у тех, кто позднее твердо стал на королевскую сторону. Только в Херфордшире роялисты добились подписания местным джентри петиции в поддержку Карла I. И только в Уэльсе король нашел практически полную поддержку[121]. Исследования, посвященные локальным аспектам подготовки к гражданской войне, демонстрируют более сложную картину, чем та, которая привычна по трудам либеральных или марксистских историков: «Одна половина страны стояла за короля, другая – за парламент. Но если мы примем во внимание населенность, зажиточность роялистских и парламентских графств, то увидим, что перевес был на стороне парламента. За парламент стояли юг и восток, за короля – север и запад»[122]. В другой известной книге Хаттон коснулся истории роялизма при изучении причин реставрации Стюартов в 1660 г.[123] В ней он аргументировал точку зрения, будто усилия эмигрантов-роялистов были в целом малоэффективны, а к реставрации привел ход событий в самой Англии после смерти Оливера Кромвеля в сентябре 1658 г. Тема военного опыта обеих сражавшихся сторон представлена в монографии американского историка Ч. Карлтона[124]. Конечно, сведения о кавалерах содержались в многочисленных трудах о гражданской войне, о Карле I, Карле II и других деятелях контрреволюционного лагеря, например, Э. Хайде, но задача анализа роялизма как общественного явления в них не ставилась.

По моему мнению, главной историографической предпосылкой «поворота к роялизму» явился огромный эффект, произведенный британскими историками ревизионистского направления (их фактическим лидером был Конрад Рассел), пересмотревших методологию и основные подходы к истории Англии XVII в. Представители новейшего поколения историков обратили внимание на внутреннюю структуру роялистской партии, показав ограниченность прежних упрощенных представлений о существовании фракций ультрароялистов и «умеренных»[125]. Ряд публикаций, имеющих отношение к роялизму, связан с темой исторической памяти.

В те месяцы 1642 г., когда обе стороны собирали своих приверженцев, одним из способов для этого становится пропаганда, цель которой состояла в том, чтобы создать и закрепить негативный образ врага. Главным инструментом пропаганды является насаждение стереотипов, которые определяются Д. Андердауном как «культурные конструкции, в краткой публичной форме выражающие негативные характеристики оппонентов и обязательно являющиеся продуктом глубоких политических различий. Создавая ауру собственной моральной исключительности и представляя собой символическое выражение фундаментально отличных идеологий и моральных кодов, они интенсифицируют прежние расхождения и сплачивают групповые идентичности» [126].

На первый взгляд, идеологически позиция роялистов имела преимущества: им было легче обосновать действия круглоголовых как измену и мятеж. Кроме того, они постоянно эксплуатировали понятие «достоинство», значимое в иерархическом обществе, каким была Англия раннего нового времени. Королевская пропаганда подчеркивала низкое происхождение тех, кто присоединился к парламентской партии. Это было не совсем справедливо, недаром на высшие военные посты парламент, особенно в начале войны, назначал лиц именно по происхождению, а не по способностям. Примерами служат главнокомандующий граф Эссекс и его заместитель граф Манчестер. В проповеди духовника принца Уэльского, обращенной к военным, говорилось: «Истинный кавалер – дитя чести, джентльмен хорошего происхождения и воспитания, любящий короля по совести, имеющий, в отличие от других, ясное выражение лица и смелый взгляд благодаря своему верному сердцу»[127]. Социальное превосходство неразрывно связывалось с сексуальным господством. Одна появившаяся в 1642 г. баллада имела примечательное название «Лондонский рогоносец: или как на голове почтенного горожанина выросла пара извилистых фирменных рогов благодаря его веселой молодой женушке, которую хорошо прогнул франтоватый жеребенок, пока ее муж уехал, чтобы участвовать в кампании в Хунслоу Хит»[128]. Парламентская пропаганда тоже не была лишена социального снобизма и намекала на низкое происхождение многих лиц из королевского лагеря. В ней постоянно муссировалась тема нравственной нечистоты кавалеров. Например, в одном из памфлетов говорилось, что кавалер «превзойдет в богохульстве француза, в пьянстве голландца, в разврате турка»[129]. Пропаганда конструировала в общественном сознании, как отмечал Ч. Карлтон, далекий от реальности «стереотипный образ кавалера с пивной кружкой в руке, с девкой на колене и с усмешкой на устах». Как отметил Д. Андердаун, «оба враждебных стереотипа: хвастливого, тираничного, папистского, грабящего кавалера и лицемерного, богобоязненного, гибельного для социального порядка круглоголового оставались главным элементом пропагандистского рациона на протяжении всей войны»[130].

Олицетворением кавалера слывет принц Руперт, который был племянником Карла I, сыном его сестры Елизаветы и курфюрста Пфальцского Фридриха. Несмотря на молодость (в Англию он приехал в возрасте 23 лет), Руперт имел военный опыт, накопленный в войне против Империи и пригодившийся роялистам. Обеспечивший им первые военные успехи, он вызывал ненависть, как у круглоголовых, так и у части королевской партии. Молва приписывала ему колдовские способности, а о его любимой собаке, убитом в 1644 г. пуделе Бой, с которым он никогда не расставался, говорили, что это фамильяр, дух зла. Имя Руперта с намеком на его колдовские способности упоминалось, когда незадолго до битвы при Незби началась очередная охота на ведьм в Восточной Англии[131]. Кларендон давал, разумеется, без намеков такого рода негативную оценку Руперту: «Нелегкий характер принца, отсутствие опыта, приобретаемого при дворах, сделало его неспособным взаимодействовать с лордами, которые, в свою очередь, не были расположены к взаимодействию с ним. В то же время некоторые кавалерийские офицеры рассчитывали, что с влиянием принца вырастет и их влияние, мечтая, чтобы никто, кроме него, не пользовался у короля доверием. Итак, война едва началась, но в армии уже возникла фракция, на появление которой мудрые люди смотрели, как на зловещее предзнаменование; неудобства, проистекавшие из этого, в самом скором времени принесли королю великие несчастья»[132]. Отношение Хайда к Руперту трудно назвать иначе, как предвзятым, и оно свидетельствует о глубоких разногласиях среди роялистов, о которых речь идет ниже.

Историки, в основном более благожелательно настроенные к Руперту, чем Кларендон. Ф. Хайэм, утверждали, что именно Руперт дисциплинировал войско роялистов, превратив его в боеспособную силу: «С приходом Руперта весь tempo роялистской армии изменился. Молодой и красивый, с годами он приобрел еще большее очарование. Став не таким опрометчивым, он потерял стремительность и живость, но обнаружил сердечную доброту. Он не был пуританином в речах и делах, но был строгим протестантом с умеренными взглядами. Главное, что он был человеком чести, и солдаты его любили. Карл чувствовал, будто вернулся к военным мечтам собственной молодости. Его уверенность в себе, лучше видная не на совете, а на поле брани, укреплялась. Руперт, а не Хайд господствовал в голове у короля»[133]. Историк М. Эшли писал: «Руперт, которого король поставил во главе кавалерии, сразу показал себя самым энергичным из королевских офицеров и советников. Но будучи молодым, он был бестактен»[134]. В своем фундаментальном исследовании роялистского лагеря в гражданской войне Р. Хаттон утверждал, что Руперт был не только талантливым военачальником, но и замечательным администратором: «Сначала принц исполнял административные обязанности с беспрецедентной энергией и широким видением»[135]. Сколь ни различны, даже противоречивы, оценки, дававшиеся Руперту, можно предположить: именно он, а не Фолкленд, не Дигби, тем более, не Хайд, в наибольшей степени (может быть, наравне с самими Карлом I) способствовал формированию обобщенного образа кавалера[136]. Военные успехи Руперта, как ни парадоксально, не способствовали укреплению его положения при дворе, поскольку королева Генриетта Мария воспринимала его как своего самого опасного соперника во влиянии на Карла I.

Главным компонентом парламентской пропаганды стала религия. Как отмечает Карлтон, «в отличие от роялистов, опиравшихся на легитимную традицию, парламенту было трудно, почти невозможно, оправдать борьбу против короля. В конечном счете, противники короля нашли решение в религии»[137]. Отношение к войне в христианстве амбивалентно. В первоначальном христианстве любая война осуждалась, его приверженцы были пацифистами. Пацифистских идей придерживались анабаптисты и квакеры. После того как христианство стало господствующей религией, оно приняло идущую от римского права концепцию «справедливой войны». Какую войну можно считать справедливой? От Августина Блаженного идет представление о том, что справедливой является та война, которую скрепляет своим авторитетом правитель. В XVI в. Макиавелли утверждал: справедливая война – это необходимая война, и правитель определяет ее необходимость. Такой подход унаследовали протестанты; по мнению Лютера, война является таким же необходимым делом, как есть или пить; с того момента, как она объявлена, солдат не несет ответственности за то, что вынужден убивать, как палач, казнящий по приговору суда. Таким образом, для пуритан гражданская война стала чем-то вроде крестового похода, в который вступили избранные Богом. Разумеется, на практике религиозный фанатизм был присущ не всему парламентскому войску, возможно, тем, кого принято называть «армией нового образца». Тем не менее, в пропагандистском отношении концепция «войны за веру» была привлекательной. Сам король, будучи твердым сторонником англиканской церкви с ее епископальным устройством, давал поводы, например, беспочвенно надеясь, по крайней мере, в годы войны, опереться на ирландских католиков. Это способствовало закреплению представлений о кавалерах как о тайных или явных пособниках католицизма. Однако даже в тех регионах, где господствовали роялистские настроения, это вело к широкому разочарованию у джентри и низших слоев. Известно о бунтах солдат-роялистов при известии о приглашении ирландских войск[138].

Судить о том, насколько эффективной была пропаганда в 1642 г., трудно. В современной историографии, как правило, отвергается присущая марксизму идея о делении на кавалеров и круглоголовых на основе классовых различий. Историки показали: мотивы, побуждавшие идти на войну и выбрать ту или иную сторону, были различными и часто довольно случайными. Во многих случаях были разорваны дружеские и семейные связи. Возможно, самым известным примером такого рода является история семьи Верни. Ее глава, сэр Эдмунд, стал на сторону Карла I не в силу убеждений, а исходя из своих представлений о порядочности и верности. В письме Хайду он делился своими переживаниями: «Вы счастливы тем, что Ваше сознание говорит Вам, что королю не следует уступать в том, чего от него добиваются. Ваша совесть и ваши обязательства заодно. Что касается меня, мне не нравится эта ссора, и я от всего сердца хочу, чтобы король уступил, согласившись с тем, чего они хотят, но чувство чести и благодарность заставляют следовать за моим господином. Я ел его хлеб, служил ему почти тридцать лет и не совершу низости, оставив его. Я предпочитаю потерять жизнь (уверен, что так и случится), оберегая и защищая то, против чего мое сознание»[139]. Его старший сын Ральф оказался на стороне парламента, а младший, тоже Эдмунд, воевал за роялистов и погиб в Ирландии в 1649 г. Комментируя эту историю, А. Н. Савин писал о «душевных муках» сэра Эдмунда, о том, что перспектива, будто Ральф может в каком-либо сражении биться против отца и братьев, ужасала семью. Наверное, старший Верни тоже повлиял на формирование романтического образа кавалера. Будучи королевским знаменосцем, он погиб в первом крупном сражении – при Эджгилле. Ему отрубили руку, державшую штандарт. Тело Верни найдено не было, хотя его сын-парламентарий специально посылал людей, чтобы его разыскать. Ходили слухи, что кто-то нашел отрубленную руку, на пальце которой было кольцо, подаренное королем сэру Эдмунду. Рассказывают (возможно, всего лишь для привлечения туристов), что в доме Верни в Бэкингемшире до сих пор появляется привидение, ищущее отрубленную руку.

Как показал Карлтон, решение идти на войну было часто эмоциональным, и зависело от характеров. Есть люди, которых можно отнести к числу прирожденных солдат; они легче адаптируются к агрессии и быстрее привыкают к тому, что дает война: умению подчиняться, передавая решение и ответственность старшим, находить удовольствие в чувстве братства, основанном на общем переживании опасности. Некоторые старались прочитать все то, что могло помочь в принятии решения; другие обращались к астрологам. Кто-то видел в уходе на войну избавление от повседневных забот, например, от опостылевшей беременной подружки. Однако нередко дружба, родство или зависимость играли роль. Так, арендаторы часто следовали за землевладельцами. Однако, как утверждает Андердаун, решающую роль в выборе играли региональные особенности, в том числе культурного характера.

Если о мотивах вступления в войну представителей роялистской элиты можно судить на основании сохранившихся источников, то дело обстоит куда хуже, когда речь идет о простых солдатах армии Карла I. Сохранились воспоминания, написанные после реставрации некоторыми низшими офицерами и солдатами парламентской армии, но неизвестны мемуары, составленные их противниками в войне, принадлежавшими к этому сословию. В этой связи большой интерес вызывает статья М. Стойла, который использовал новый источник, чтобы приоткрыть завесу над этой лакуной. В 1662 г. Кавалерский парламент принял акт, по которому за лицами, сражавшимися на стороне Карла I, утверждалось право на пенсию. Для этого ветераны роялистской армии обращались к судьям с прошением, в котором излагали сведения о себе и своей службе, с указанием лиц, могущих подтвердить их. Стойл проанализировал 202 отложившихся в архивах графства Девоншир прошения, составленных между 1660 и 1700 гг. Лишь немногие прошения были написаны ветеранами собственноручно, большая часть составлена или местными чиновниками, или профессиональными стряпчими со слов заявителей. На мой взгляд, Стойл провел блестящий текстологический анализ этих источников, учитывая то, что составители, чтобы повысить шанс на успех, часто прибегали к использованию языка самого парламентского акта 1662 г. Ему удалось сделать несколько весьма любопытных наблюдений о механизмах функционирования исторической памяти и характере представлений ветеранов о войне. Тем не менее, большой ясности о мотивах вступления в войну на стороне короля прошения не дают. В них этот вопрос не затрагивался глубоко, возможно, потому что ответ был «слишком очевиден современникам-консерваторам». Для обозначения чувств, побудивших встать под королевские знамена, ветераны использовали такие слова, как «верный», «покорный», «послушный», «искренний» (well-affected, obedient, constant, faithful, dutiful, true), а чаще всего, «верный подданный» (loyal subject). Хотя слово «честь» (honor) не встретилось автору статьи ни разу, возможно, потому, что такого рода добродетель считалась в иерархическом обществе прерогативой джентри, «петиции включены в аристократический дискурс элиты о чести и верности, являющийся общим местом для высших офицеров-роялистов. То ли просители действительно так объясняли свое решение, то ли просто копировали слова из Акта 1662 г. сказать трудно»[140]. В прошениях использовались разные обозначения войны. Термин «мятеж» или «мятежные времена» использован всего в семи случаях. Несколько раз упоминалось о «войне короля Карла I», что было не самым удачным выбором, ибо косвенно возлагало долю вины за нее на самого монарха. В шести случаях использован термин «гражданские войны», в одном «противоестественная и не гражданская война» (unnatural and uncivil war). Как правило, составители тяготели к нейтральным обозначениям, таким как «смута», «противоестественная войны», «беспощадная и несчастная война», но чаще всего «прошлая война». Такой выбор может свидетельствовать о стремлении следовать в духе постреставрационных настроений к примирению[141]. В этом же кроется объяснение того, как заявители называли своих прежних противников: в рассмотренных петициях их лишь несколько раз именовали «парламентариями», еще реже «мятежниками», и ни разу «круглоголовыми». В основном использовался самый общий термин «враг». Это вытекало из стремления «забыть», ибо «забывание» – способ избавления от травмирующих воспоминаний. В подтверждение Стойл отмечал, что один бывший кавалер в годы Реставрации заменил все упоминания в своем дневнике о «мятежниках» «парламентариями»[142].

После неудачного рейда на Лондон, последовавшим за битвой при Эджгилле, король отступил к Оксфорду, и этот город останется фактической столицей роялистов до конца первой гражданской войны. Причины, по которым Карл I избрал Оксфорд своей резиденцией, до конца не понятны; сам монарх не раз говорил, что хотел бы перебраться в Ридинг. Вероятно, сыграло роль географическое положение города: с одной стороны, оттуда было довольно удобно следить за ходом кампаний в тех районах, где и проходили основные военные действия (запад, Мидлендс, Уэльс и даже Корнуэлл); с другой, открывался относительно прямой путь на Лондон. Свою роль сыграло иерархическое устройство Оксфорда как университетского города. Карл расположился в колледже Крист Черч, где он принимал послов и офицеров. Генриетта Мария в течение нескольких месяцев, пока находилась в городе, использовала как резиденцию Мертон-колледж. Шпионы парламента сообщали, что гарнизон Оксфорда составлял от трех с половиной до десяти тысяч человек. Жизнь двора воссоздавалась по довоенным образцам, хотя размах и масштаб был куда скромнее. Двор соблюдал церемониал, и король периодически даровал титулы, художники писали портреты и даже ставились представления масок. Оксфорд заполнили кавалеры, за которыми устремились их вассалы, жены, семьи, любовницы, а также торговцы и ремесленники, которые должны были обеспечить этих людей привычной роскошью. Это ухудшало положение горожан, вело к дороговизне, антисанитарии и болезням. Приехавший в Оксфорд на переговоры Балстрод Уайтлок отмечал, что был поселен в комнате, в которой умер от чумы проживавший до него постоялец, однако Бог его уберег. Как вспоминала через много лет одна мемуаристка, которую родители девочкой привезли в Оксфорд, «мы чувствовали себя, как рыба, вытащенная из воды. Из добротного, как у любого джентльмена, дома мы перебрались в дом булочника на темной улице, из хорошо обставленных комнат в очень плохую постель на чердаке; у нас было одно мясное блюдо, и то плохо приготовленное; у нас не было денег, мы были бедны, как Иов. Из одежды у каждого были одна или две вещи, которые он успел закинуть в свой мешок»[143]. Впрочем, король и его ближайшее окружение на первых порах проблем со снабжением не испытывали. В голодные годы первого изгнания Хайд с ностальгией напоминал государственному секретарю Эдварду Николасу, с которым находился в дружеских отношениях, о пирогах с олениной, которые члены совета регулярно отведывали в четыре пополудни по пятницам. К концу войны дело обстояло куда хуже, чем в начале. Когда Оксфорд был осажден «железнобокими», один из защитников кричал с городской стены: «Перебросьте мне барашка, а я взамен скину вам лорда». В королевской армии было много офицеров, но никогда не хватало солдат. Дисциплина была не на высоком уровне: пьянство, ссоры и дуэли стали частью повседневной жизни в городе. Уайтлок вспоминал: когда его узнавали на улице, то буквально задирали, чтобы вызвать на поединок. Покинувшие Вестминстер парламентарии и офицеры встречали его с «презрением и гневом» и называли «предателем, мятежником и мерзавцем»[144]. В отличие от пуритан, роялисты не отличались религиозным пылом. Карл I был вынужден издавать специальные распоряжения о посещении церковных служб. Атмосфера роялистского Оксфорда отличалась «тревогами, раздорами и ревностью», ссорами, в ходе которых даже теряли оружие[145].

В годы гражданской войны полномочия Тайного совета, со времен Тюдоров являвшегося главным совещательным органом при монархе, сузились. Карл оказался не в состоянии организовать сколько-нибудь перспективное планирование. Не только Кларендон полагал, что король, как правило, следовал рекомендации того, кто последним общался с ним. В начале 1643 г. в составе Тайного совета выделилась «умеренная» группировка из числа лиц, прежде симпатизировавших парламенту. В нее входили государственные секретари Люций Кэри (лорд Фолкленд), сэр Николас и менее последовательный в своих взглядах лорд Колпепер. В качестве канцлера казначейства был введен Э. Хайд. Главной функцией канцлера был сбор поступлений в королевскую казну, что было очень затруднительно в военных условиях. Как пишет де Г рут, несмотря на требование монарха платить налоги в Оксфорде, а не в Вестминстере, подданные неохотно выполняли это распоряжение, и доход Казначейства не превышал десяти процентов того, что собирали прежде: «Изменения в финансовом законодательстве и перемещение двора в Оксфорд привели к разногласиям и путанице в финансовых вопросах»[146]. Враждебная «умеренным» группировка подталкивала короля к твердой линии в любых переговорах с парламентом. В начале войны прочные позиции при дворе имел Джордж Дигби, позднее второй граф Бристол. Возможно, для этого были психологические предпосылки: в апреле – мае 1641 г. Дигби решительнее всех поднял голос в защиту графа Страффорда, вину за гибель которого на эшафоте Карл I чувствовал до своей последней минуты. Опорой «партии войны» была королева Генриетта Мария, чье влияние на супруга было значительным, когда она находилась в Оксфорде, и когда выехала во Францию. Ближайшим советником королевы являлся Генри Джармен, чье влияние на нее было таким сильным, что ходили упорные слухи, будто они находились в любовных отношениях.

Другой орган при короле – Военный совет отчасти совпадал по составу с Тайным советом. В разное время в нем заседало от 10 до 17 человек. Протоколы заседаний Военного совета не сохранились, так что неизвестно даже, часто ли он собирался, но он точно «провалился в попытке координировать военные усилия короны»[147]. В Военном совете выделились три группы: первую составили профессиональные солдаты, «люди меча», имевшие за плечами опыт Тридцатилетней войны. Кроме Руперта к их числу относился шотландский дворянин Патрик Рутвен (позднее граф Фирт и граф Бренфорд), имевший боевой опыт сражений на стороне Швеции в Тридцатилетней войне и ставший главнокомандующим после гибели при Эджхилле генерала Линдсея. Родившийся в 1573 г., он был, мягко говоря, немолод, вдобавок почти глух. Возраст, усталость от воин, возможно, желание уити от дел, заставляли его поддерживать Руперта. Другим ветераном армии шведского короля Густава Адольфа был командующий королевской пехотой сэр Якоб Эстли, храбрый на поле боя, умевший найти для солдат нужные слова. Перед Эджхиллом вслед за ним солдаты молились: «Господи, Ты знаешь, как я буду занят сегодня. Если я забуду о Тебе, Ты не забудь меня». Две другие группы составили гражданские лица, хотя некоторых из них война сделала солдатами. К первой относят сторонников твердой линии, тех, кто стоял за то чтобы сражаться, даже когда профессионалы советовали остановиться. Группу «умеренных» в совете составили те, кто присоединился к королевской партии в конце 1641 г., считая, что Долгий парламент выдвинул чрезмерные и неконституционные требования. Первоначально лидером этой группировки был Фолкленд, но уже в 1643 г. он, распрощавшись с иллюзиями, был в тяжелом эмоциональном состоянии и, казалось, искал смерти на поле боя (возможно, настоящей причиной стала его несчастная любовь). После его гибели важнейшей фигурой в этой фракции сделался Эдвард Хайд, в будущем знаменитый историк.

Деление в верхах партии кавалеров на «людей меча» (swordmen), ультра и умеренных, иначе, конституционных роялистов, «кочует» в десятках трудов историков. Термин «конституционные роялисты» относительно нов. В XVII в. его не использовали, однако он встречается в работах самого видного вигского историка XIX в. Т. Маколея. В современной ревизионистской историографии правомерность использования этого понятия для обозначения группы политиков, таких как Хайд, Фолкленд, Хертфорд, Линдсей, двоюродный брат короля Джеймс Стюарт (герцог Ричмонд), Колпепер, подвергается обоснованной критике. Историк Д. Скотт пишет о неопределенности этого понятия, не позволяющего учесть расхождения и даже противоречия, существовавшие между этими лицами. Его тезис заключается в том, что в основе политических разногласий в роялистской верхушке лежали не моральные различия между теми, кто окружал короля (а именно на это последовательно намекал Кларендон), и даже не отличия в принципах, которые они разделяли. Этих отличий было вообще не так много, как казалось историкам. Дело в том, что в последовательности вызовов, с которыми сталкивалась сохранившая верность монарху часть политической нации, реакция вовлеченных лиц диктовалась не принадлежностью к определенной группе, а обстоятельствами и идейными соображениями[148]. Так Скотт отмечал, что ни один из роялистов, даже Дигби, которого изображают едва ли не самым «антиконституционным» из всех, не возражал против принципа «господства закона». Среди «конституционалистов» вряд ли найдутся хотя бы двое, чьи взгляды совпадали, что не удивительно: в Англии того времени отсутствовало представление о конституции как совокупности принципов управления. Например, такие близкие в политическом и житейском плане деятели, как Хайд и Фолкленд, расходились в вопросе о роли англиканской церкви. Хайд видел в ней часть системы управления, в известной степени политический институт, развивающий добродетели и порядок. Фолкленд придерживался иного взгляда: англиканская церковь – наилучшая из всех церквей, но к управлению она вовсе не имеет отношения. Ричмонд и Линдсей, которых рассматривают как твердых конституционалистов, были преданными сторонниками такого «твердолобого» роялиста, как принц Руперт. Хайд был твердым противником любого ограничения королевских прерогатив, что сказывалось на всякой попытке мирных переговоров. Недаром некоторые парламентарии были убеждены, что он более чем кто другой из роялистов, виновен в их срыве. В приверженности «древнему устройству» (то есть к монархическим принципам) с ним был солидарен Николас. Скотт писал: «Как трудно найти «конституционалистов», которые постоянно и недвусмысленно высказывались в пользу переговоров с доверием к парламенту, также трудно найти «ультра», которые постоянно и недвусмысленно высказывались против них»[149]. Все зависело от ситуации. Руперт выступил за переговоры задолго до того, как в военном отношении дело короля было окончательно проиграно. Даже Дигби время от времени говорил о переговорах. При этом следует помнить: поддержка переговоров на словах не всегда означала готовность к компромиссу.

Скотт считает, что столь же проблематично говорить об «абсолютистской» фракции в Оксфорде, как и о конституционных роялистах. Если сторонниками абсолютизма считать тех, кто полагал, что король вправе по своему усмотрению вводить законы, то таких в лагере кавалеров не было, может быть, за исключением Томаса Гоббса. Хотя парламентарии в полемическом задоре обвиняли своих оппонентов в приверженности тирании, это вряд ли справедливо. В чем король ограничен, роялисты понимали по-разному: Хайд, например, считал, что приверженность монарха закону строится исключительно на моральных основаниях. Если же сводить абсолютизм к идее о том, что власть короля от Бога, то к числу сторонников абсолютизма придется отнести всех без исключения роялистов.

В январе 1644 г. Карл I созвал в Оксфорде парламент. Большинство историков полагает, что это было сделано по совету Хайда. Созыв парламента в противовес «мятежному» парламенту, заседавшему в Вестминстере, сулил политические преимущества и мог способствовать «легализации» политики короля. Основания для реализации этого плана существовали: более половины пэров не принимали участие в работе палаты лордов в Лондоне и могли присоединиться к роялистскому парламенту. В Оксфорд также прибыло более ста членов нижней палаты. Карл I открыл парламент в главном зале Крист Черч, обратившись к парламентариям с адресом, в котором говорилось о том, с какой неохотой он вступил в войну против мятежников, о том, что ситуация усугубилась со вступлением на английскую землю вражеской – шотландской – армии, и что он нуждается в их совете и поддержке. Речь Карла вызвала воодушевление – роялистский парламент принял резолюцию о том, что каждый англичанин под угрозой быть обвиненным в измене должен вступить в войну с Шотландией. В то же время поддержка не была безграничной: 118 членов нижней палаты и 34 лорда (больше половины из числа находившихся в Оксфорде) подписали обращение к Карлу I, предлагая ему вступить в переговоры с Эссексом. Это не вызвало у короля энтузиазма, и 7 февраля король вновь обратился к парламенту, требуя санкционировать сбор принудительного займа. В своей речи он впервые допустил, что может не дожить до победы над мятежниками, но, добавил он, есть тот, кто, как он надеется, доживет до этого счастливого дня. При этих словах он выдвинул вперед старшего сына Чарльза. Подействовал ли на парламентариев этот красивый и драматический жест, неизвестно, но заем в размере ста тысяч фунтов стерлингов они утвердили, а вслед за этим согласились с увеличением налогов. Парламент также направил в Вестминстер свои предложения, которые были быстро отвергнуты, после чего лондонские депутаты были объявлены «изменниками». Оксфордский парламент просуществовал недолго. 16 апреля король распустил его до 8 октября, но, как оказалось, окончательно. Насколько Карл I был искренен, созвав парламент? Историки сходятся: в его решении была изрядная доля лицемерия. Трудно сказать, в какой мере удалось «переиграть» Вестминстер, избавившись от обвинений в «абсолютизме», но утилитарную задачу Карл решил: его военные усилия были легитимированы. Когда после битвы при Незби в июне 1645 г. в руках круглоголовых оказался обоз монарха, секретарю Николасу пришлось оправдываться перед сторонниками. Из опубликованных парламентом бумаг вытекало, что Карл именовал бутафорский оксфордский парламент «нечистокровным».

Публикация парламентариями этих документов под названием «Королевский кабинет открыт» была частью идеологической войны, имея целью создать образ лицемерного и двуличного монарха. Однако, как отмечается в современной историографии, влияние этой публикации было двойственным. В прежние годы Карл I крайне неохотно презентовал себя словесно, передав эту функцию советникам, прежде всего, Хайду, его «голосу и перу» в полемике первой половины 1640-х гг. В документах, в переписке с женой, он предстал мужем и обыкновенным человеком, хоть и небезупречным, но вызывающим сочувствие. Такое восприятие Карла I в какой-то мере способствовало появлению его нового образа – короля-мученика, ставшего частью роялистской идеологии после его казни. Уже в 1646 г. король, принимая ореол мученичества, демонстрирует готовность смириться с судьбой. Индепендентскому образу Карла как «человека кровавого» роялизм противопоставил образ мученика, пожертвовавшего собой ради церкви и закона. Сразу после цареубийства был опубликован трактат «Eikon basilike» («Царский лик»), сыгравший доминирующую роль в политическом дискурсе 1650-х гг. Только в Англии и только в 1649 г. вышло не меньше 35 изданий. Был ли автором этого произведения сам Карл, вызывало сомнение у ряда современников и у многих историков. Как бы то ни было, являясь выражением роялизма и консерватизма, он вызывал ассоциации бедствий короля со страданиями Христа и порождал идею национального греха. Защитники республики, в том числе Джон Мильтон, стремились опровергнуть «Царский лик». Но и после Реставрации образ Карла-мученика сохранился в идеологии роялизма: Карл II представлялся библейским Давидом, олицетворением божественного провидения[150]. Как заметил С. Шама, Карл I «в посмертной кампании убеждения оказался более успешен, чем в любой, которую он вел. Мертвый, он в большей степени материально существовал в Англии, Шотландии и Ирландии, чем в любой момент, когда он был жив». Он столь же успешно презентовал себя как мученик за англиканскую церковь, как его бабка Мария Стюарт за католическую веру [151].

Битва при Незби ознаменовалась еще одним эпизодом, довольно загадочным по характеру, интерпретация которого стала частью памфлетной войны круглоголовых и роялистов. После бегства Карла I и остатков его кавалерии с поля сражения не только королевская пехота оказалась во власти безжалостных «железнобоких», но и находившиеся с обозом женщины, числом несколько сотен. Несчастные пытались скрыться, но были настигнуты кавалерией парламента. Произошло чудовищное побоище: примерно сто женщин были зарублены, у нескольких сотен под ударами были искорежены лица, чтобы «они не могли заниматься этой профессией». Кларендон писал в этой связи о «варварской жестокости» парламентариев. Он утверждал, что среди несчастных жертв были женщины высокого происхождения, жены офицеров[152]. То, что произошло, выходило за рамки неписаных правил, обычно маркитанткам, не участвовавшим в сражениях, не причиняли вреда. Причины варварского убийства, по словам историка В. Веджвуд, «так и не были в полной мере объяснены». В девяти выпущенных непосредственно после Незби памфлетах эти женщины были названы «шлюхами», еще в шести в дополнение к этому говорилось, что они ирландки. М. Стойл писал: «Свидетельства памфлетистов оставляют мало сомнений в том, что убийство при Незби было мотивировано главным образом пуританскими чувствами в отношении, как предполагалось, безнравственных роялистских женщин, кроме того, религиозной и этнической ненавистью к католикам-ирландцам, которые, как верили солдаты парламентской армии, убили множество английских протестантов во время ирландского восстания 1641 года»[153]. Раны на лице были «меткой» шлюх. Кроме того, в работах историков присутствуют утверждения, могущие служить дополнением к этим объяснениям. Так высказывалось мнение, что среди женщин могло быть немало валлиек, казавшихся немногим лучше ирландок. Другой тезис заключается в том, что эти женщины воспринимались как ведьмы, в ряде работ историков утверждается: парламентарии были в большей степени склонны к вере в ведовство и настроены на гонения ведьм, чем люди из роялистского лагеря[154]. Некоторые историки ищут объяснение в гендерном неравенстве, подразумевая восстановление «маскулинного порядка» из «фемининного хаоса». Ч. Карлтон замечает: «Не может ли быть так, что сама по себе беззащитность женщин спровоцировала подобное зверство, вплотную приблизив гражданскую войну к групповому насилию? Не пострадали ли женщины просто из-за того, что они «слабый пол»?[155] Стойл полагает, что этот подход малоубедителен: истоки представления о «кровожадных валлийках» видятся еще в самом начале XV в., когда в Уэльсе произошло восстание против англичан, а враждебность в восприятии ирландок широко отражена в источниках XVI–XVII вв. Кельтские народы Британии имели приниженный статус в общественном сознании англичан. Такие стереотипы широко отразились в парламентских памфлетах, широко циркулировавших в армии. В них нашли выражение ксенофобия и ненависть к католичеству. Как бы то ни было, можно предположить: широкая практика привлечения женщин в обоз королевской армии способствовала образу аморального «кавалера с девкой на коленях» (хотя маркитантки были и при армии Эссекса).

После казни Карла I, когда роялисты провозгласили королем его сына, в годы эмиграции борьба фракций не только не ослабла, наоборот, усилилась. Скудость средств, нежелание Франции и Испании, а также Голландии оказывать эмигрантам сколько-нибудь серьезную помощь из опасения ухудшить отношения с Кромвелем ставили эмигрантов в положение изгоев, подчас двор Карла II был вынужден едва ли не бежать в поиске безопасной резиденции из одной страны в другую. Отвратительные отношения с матерью, проистекавшие, в частности, от того, что небольшие пенсии, которые выделял Мазарини, шли Генриетте Марии как представительнице французского правящего дома, были одной из причин, по которой Карл II приближал сторонников «умеренной» партии, в первую очередь Хайда. Аспектом в политических разногласиях в 1649 г. стал выбор стратегии борьбы за возвращение престола. «Луврская партия» вокруг Генриетты Марии считала, что инструментом для этого должна стать Шотландия, поэтому стоило идти на уступки шотландским пресвитерианам. Другая группа, в которую входили, в частности, Хайд, Николас и маркиз Ормонд, не скрывала сомнений в том, что шотландцев можно считать верными подданными. Они утверждали: требования, выдвигаемые шотландцами, угрожают королевским прерогативам и свидетельствуют об их нелояльности[156]. Они предлагали вести войну в Ирландии, только победа Кромвеля там сделала шотландский вариант безальтернативным, и в июне 1650 г. Карл прибыл в эту страну. Условия, в которых он оказался в Шотландии, поражение, нанесенное Кромвелем в 1651 г. и обрушившее надежды роялистов, психологически склоняло его к «умеренным», предупреждавшим, что шотландцам не следует доверять.

Бедствия эмиграции не уменьшали амбиций, и немногочисленный двор пребывал в состоянии склок и раздоров. «История мятежа» Кларендона содержит много подтверждающих это примеров, независимо от того, соглашаться или не соглашаться с его интерпретацией этих случаев. Сам Хайд считал причиной склок при дворе жадность придворных и их желание получать если не реальные доходы, то, по меньшей мере, титулы и звания. С долей морализаторства он писал: «Людям, которым нечем заняться, трудно остановить себя, чтобы не делать того, чего не следует. Не имея ничего, король мог надеяться на покой и отдых, и на то, что двор будет свободен от фракций и амбиций, и каждый придворный примет во внимание его трудное положение. Но до тех пор, пока в мире есть дворы, соперничество и амбиции будут неотделимы от них. От королей, которым нечего дать, требуют обещаний, что подчас вреднее и затруднительнее, чем одаривать, ведь обычно претендуют на одни и те же титулы и милости. Люди настойчиво требуют почестей, должностей и доходов, и если нельзя получить это сразу, обещания дать их»[157].

Сложными были и отношения Карла II с его братом Джеймсом Йоркским. Первое показательное столкновение между ними имело место летом 1648 г., еще при жизни их находившегося в фактическом заключении у парламента отца. Когда в Голландию прибыли корабли восставшей против парламента английской эскадры, Чарльз стал во главе этого флота, что не было принято всеми роялистами и вызвало борьбу в совете принца. Дело в том, что формально командующим флотом являлся его брат герцог Йоркский, которого несколькими годами раньше на этот пост назначил король. Как указывает английский историк Ш. Келси, это было не столько военной, сколько политической демонстрацией, так как принц Уэльский фактически выступил в качестве «заместителя короля», находившегося в плену: «Весной 1648 года восстание на английском флоте дало принцу первую возможность получить власть над главным средством господства на морях»[158]. Сторонники такого решения указывали на необходимость придания борьбе импульса и на исторические прецеденты. Вопрос вызвал неоднозначную реакцию и борьбу в Тайном совете. По свидетельству Кларендона, Чарльзу удалось убедить брата отказаться от командования и уехать Гаагу, на что Джеймс согласился неохотно, ибо считал себя вправе быть во главе флота, но, в конце концов, признал, что здравый смысл не позволяет им рисковать, находясь одновременно на борту[159].

Что касается Хайда, то он воистину обладал умением наживать себе врагов. Будучи в интеллектуальном отношении намного выше подавляющего большинства тех, с кем имел дело, он часто не считал нужным скрывать свое мнение о людях. Генриетта Мария однажды сказала о Хайде: «Если бы он считал меня шлюхой, то сказал бы об этом прямо». По словам историка X. Пирсона, «Хайд не был дипломатичен. Будучи высокого мнения о своей честности и о своих способностях, и низкого мнения о других, он не делал из этого секрета». Замечая плохое отношение к себе, он написал в одном из писем, что «обладает счастьем быть равно нелюбимым теми, кто не согласен между собой ни в чем другом»[160]. Противники канцлера не раз предпринимали попытки добиться от Карла II отставки Хайда. Однажды они организовали две петиции против канцлера: в одной говорилось, что фигура канцлера мешает пресвитерианам служить королю; в другой от имени роялистов-католиков утверждалось, что единственная надежда для Карла восстановиться на отцовском престоле состоит в помощи Папы и католических государей, но никто из них не даст этой помощи из-за враждебности Хайда. Получив обе петиции одновременно, Карл сразу понял, что имеет дело с заговором против канцлера и высмеял его противников за ужином в присутствии королевы и всего двора.

Генриетта Мария и Джармин не остановились и начали новую интригу, представив свидетельства некоего человека, близкого к Кромвелю, заявившего, что Хайд получает жалованье от лорда-протектора. Обвинение рассматривалось в присутствии Карла II, заявившего, что считает его «лживым и смешным», после чего положение канцлера еще более упрочилось. Следующий заговор против Хайда имел место в январе 1654 г. В нем главную роль играл лорд Херберт и королевский приближенный лорд Чарльз Джерард. Однажды в частном разговоре с Хайдом Джерард завел речь о том, что канцлер должен активнее советовать Карлу покинуть Францию, где положение эмигрантов все более ухудшается, с чем тот полностью согласился и добавил, что король слишком мало времени уделяет делам, предаваясь удовольствиям и развлечениям. Джерард немедленно передал эти слова Херберту, и тот заявил, что Хайд не имеет права занимать место в королевском совете, поскольку сказанное им достойно обвинения в измене. Хайд был вынужден признать, что такого рода разговор имел место, но оправдывался тем, что инициатива шла от Джерарда, критиковавшего инертность короля и говорившего, что Карлу лучше снова отправиться в Шотландию и найти поддержку у горцев. Канцлер сказал, что только Карл может судить о том, шли его слова от «сердца или озлобления». В ответ на требование удалить Хайда Карл II буквально потряс совет заявлением, что верит, будто канцлер произнес эти слова, поскольку в подобной манере он не раз обращался к нему самому и говорил даже больше. Потом король признал, что действительно не любит заниматься делами в достаточной мере.

Разногласия существовали не только при эмигрантском дворе, но и среди роялистов, находившихся в Англии. Наряду с успешной деятельностью агентов Джона Терло, возглавлявшего службу разведки лорда-протектора, это послужило причиной провала всех попыток роялистского восстания. Генерал-майорам было предписано следить за настроениями тех, кого подозревали в симпатиях к Стюартам. Д. Андердаун показал: власти опасались, что роялисты могут возбудить недовольство в народе во время разного рода праздничных церемоний или публичных мероприятий, в том числе футбольных матчей, петушиных боев, скачек. Как известно, пуритане запрещали такого рода развлечения, считая их аморальными проявлениями язычества, противостоящими истинной вере[161]. Эта не значит, что музыка и танцы были изгнаны из домов сквайров, в конце концов, сам Кромвель покровительствовал музыкальным представлениям. Главная подпольная организация роялистов «Запечатанный узел» осуществила с 1652 по 1659 гг. восемь попыток мятежей, самая крупная из которых во главе с полковником Пенраддоком произошла в 1655 г. В последствии руководители движения были казнены в Эксетере. Кларендон утверждал, что к поражению привела мягкость руководителей восстания, начавшегося в Уилтшире. Скорее, как и в других случаях, причиной было то, что восстание не поддержали роялисты в других графствах. После смерти Кромвеля летом 1659 г. роялистами было намечено всеобщее восстание, но все ограничилось вспышкой в Ланкашире и Чешире под руководством Джорджа Бута. Кларендон утверждал, что собраться всем вовлеченным в заговор роялистам помешала дурная погода, но это объяснение вряд ли убедительно. В последние месяцы перед реставрацией эмигранты, в том числе Хайд и Ормонд, считали главной фигурой в роялистском подполье сэра Джона Мордаунта, но многие члены «Запечатанного узла» не доверяли ему. В годы протектората роялистов разделяло также разное отношение к левеллерам. Хайд считал приемлемой тактику сотрудничества с ними, но не все были с ним согласны.

Роялизм иногда рассматривался в контексте формирования в Англии партийной системы. В историографии XIX века, в частности, в трудах видных вигских историков Г. Галлама и Т. Маколея происхождение двухпартийной системы связывалось с кризисом по вопросу о престолонаследии 1679–1681 гг., когда появились группировки тори и вигов. Под влиянием С. Гардинера и его последователей, провозгласивших безусловной приоритет Великой революции середины XVII века над Славной революцией 1688–1689 гг., усилился поиск отдаленных корней двухпартийной системы. Дальше всех в этом отношении пошел историк Кейт Фейлинг, опубликовавший в 1924 г. первый том своего труда «История партии тори 1640–1714». Он доказывал, что складывание вигской и торийской партий было следствием раскола правящего класса Англии в эпоху Реформации, вызванного «конфликтом идей», прежде всего, религиозных: «Происхождение тори, как и происхождение вигов, началось с религиозных разногласий времен Елизаветы»[162]. Начало становления партий Фейлинг относил к 40-м гг. XVII века. В круглоголовых он видел начало партии вигов, в кавалерах – тори. Эта точка зрения имела определенное значение, так как ориентировала на поиск идейно-политических источников торизма (но вряд ли вигизма). Однако как таковая она малоубедительна, потому что игнорирует отличия исторического контекста гражданской войны и кризиса о престолонаследии, если вообще не говорить о том, что само возникновение партий в эпоху Реставрации оспаривается в современной консервативной и ревизионистской историографии. Фейлинг не считал развитие торийской партии линейным и последовательным процессом. Он полагал, что в правление Марии II и Вильгельма III Оранского партийные различия отступили на задний план, уступив место противоречиям «двора» и «страны», и предвосхитил тем самым известную концепцию X. Тревор-Ропера. Подъем тори при королеве Анне Фейлинг объяснял способностями политиков и пропагандистов, таких как Р. Харли, Г. Сент-Джон, Ч. Давенант и Дж. Свифт. «Первая» торийская партия прекратила существование в 1714 г. в результате «неожиданного удара судьбы», то есть прихода к власти Ганноверской династии. «Вторая» торийская партия возродилась только через полвека на основе новых идей. Стремление связать в одном нарративе кавалеров 1640-1650-х гг. и тори обнаруживается и у других историков. Так видный либеральный историк Дж. М. Тревельян писал: «Круглоголовые и их вигские внуки, круглоголовые и их торийские внуки были представителями джентри, выражая интересы соперничавших группировок среднего и низшего классов в защиту идеалов церкви и государства. Английская политика только в ограниченном отношении была борьбой между классами»[163]. Сегодня такого рода утверждения не выглядят убедительно.

Недостаточная разработанность проблематики роялизма в историографии объясняет, почему до нашего времени сохранилось представление о нем как о чем-то «ошибочном, но романтичном» (Wrong but Wromantic)[164].

Первые виги и тори – от противостояния к компромиссу

И. В. Кеткова


На протяжении почти четырех веков ведущие политические партии Англии эволюционировали как институт, изменяя, порой сужая свои социальные и идеологические ориентиры, сближая позиции, теряя одни функции и усиливая другие. Рассмотрение предпосылок процесса зарождения политических партий в исторической ретроспективе позволяет наблюдать существенные стороны содержания самого процесса – взаимодействия власти и политического класса, представленного всем многообразием его интересов на стадии такого неустойчивого равновесия, который был характерен для периода между двумя революциями. Драматическая судьба ранних вигов и тори явно контрастирует с сюжетами из более поздней политической жизни этих партий, можно даже согласиться с условностью обозначения их статуса как партий. Однако историческая роль этих партий в становлении современной политической структуры очевидна.

Исследовательский интерес и уточнение круга проблем в изучении политических событий периода Реставрации долгое время зависели и зависят от выбранных критериев оценки значения двух революций – середины XVII в. и переворота 1680-х гг. Несовместимость исторического содержания и противопоставление этих событий уступало место поиску связей и общих нерешенных проблем. Так, либеральная историография XIX и XX вв. по преимуществу рассматривала вигско-торийское противостояние в период Реставрации сквозь призму событий Славной революции и с такой логической последовательностью, когда события периода Реставрации оказывались явно не предопределяющими для переворота 1688–1689 гг. Сложное переплетение конфликтов и компромиссов, побед и поражений, придающих остроту и напряженность событиям 60-80-х годов Т. Б. Маколей обозначил как «конституционный вопрос», содержание которого сводилось к степени отклонения королевских установлений от «духа английской конституции»[165]. Славная революция в работах классиков либеральной историографии предстает как событие, позволившее сомнительную законность наследования английского трона Вильгельмом Оранским обратить в сохранение преемственности. Более существенная значимость для английской истории Славной революции, по суждению Дж. Тревельяна, проистекала даже не из факта минимального насилия, которое было необходимо для ее успеха, но из факта исключения насилия для будущего англичан [166]. А это стало возможным только потому, что конфликты разрешались внутри сферы, контролируемой парламентом[167]. Свое отношение к сдерживающему, тормозящему значению насилия применительно к политической истории реставрационной Англии обозначил Л. Стоун: «Страх перед тем, что любое изменение может еще раз открыть дорогу революции, заблокировал проведение соответствующих новым условиям реформ более, чем на век»[168]. Трудно провести реальную межу, которая бы дозировала соотношение мирных и насильственных способов борьбы последних Стюартов с оппозицией, но очевидно, что к насилию прибегли обе стороны конфликта и это явилось ключом к пониманию ранней истории вигов и тори.

Еще важнее акцент: «Виги и тори пожали то, что посеяли круглоголовые и кавалеры»[169]. Так проблема развертывается в сторону связи, степени обусловленности политической жизни постреволюционной Англии предшествующими событиями. Данная проблема становится магистральной в позднейшей историографии, и ее выводы располагаются по шкале от оценки результатов революции середины века как негативных, препятствующих дальнейшим реформам,[170] до выделения итогов конституционного развития, имеющих позитивное значение, из общей картины гражданской войны.

Со временем опыт Славной революции все больше служит индикатором при оценке важности событий периода поздних Стюартов для будущего Англии. Т. Харрис прямо ставит задачу переосмыслить 1680-е годы и природу Славной революции как событие, которое нельзя характеризовать как просто династический переворот (dynastic coup)[171] и через призму данного опыта рассматривает политические реалии Реставрации, в том числе и появление политических партий, как его предпосылки. Можно ли видеть в кратковременных успехах оппозиции 70-80-х годов контуры базисных опор конституционного режима, начало которому положил переворот 1688–1689 гг., – вопрос, на который нет консолидированного ответа у современных исследователей. Дж Эйлмер находит политику Карла II достаточно «мирной» и «мудрой», в то время как позднейшие историки настаивают на агрессивном усилении королевской прерогативы, что и послужило основанием для формирования оппозиции[172]. «Форма, базис, характер и объекты правления все еще не были решены до 1688 года», – полагает Дж. Джонс[173]. Оценка законотворчества короля им недвусмысленно отрицательная: «Его статуты 70-х годов были так же неуместны, как конституционный эксперимент периода Междуцарствия»[174]. Однако Джонс органично соединяет проекцию двух революций в рисунке событий Реставрации. Отсюда интерес к событиям Реставрации как прологу утверждения парламентского правления, а «создание парламентского правления открыло дорогу демократии»[175].

Необходимо отметить внимание К. Хилла к своеобразию социальной структуры политических группировок, составивших «скелет» двух партий и оценку им роли радикального течения в общественной жизни. Он видел прямую связь восстания Монмута 1685 г., подготовленного вигами и получившего поддержку низов, со «старым добрым делом». С его разгромом демократическое движение кончилось и процесс подготовки «вигской революции» не был нарушен этим восстанием, – заключает он[176]. Однако проблема сопричастности «нового радикализма» к его родовым корням середины века не исчезает из поля зрения исследователей, и ее содержание неизбежно потребует в дальнейшем анализа признаков модификации республиканизма с точки зрения идеологии и общественного настроения.

Прежде всего ждет своего решения проблема определения места республиканцев на политической карте в их взаимодействиях с вигами, насколько совместима или несовместима оказалась их идейнополитическая природа с ранним вигизмом, другими словами, оставались ли они антагонистами либералов или находились на периферии их же партии. Отсюда следует необходимость выделения раннего вигизма как определенного и в чем-то уникального этапа в общей истории этой партии. Однозначную позицию занимает Джонс, напрямую связывая республиканцев периода правления Стюартов с левеллерами и республиканцами времен Междуцарствия: «Они были республиканцы и это отличало их от большинства вигов»– настаивает исследователь[177]. Больше того, республиканцы компрометировали вигов своими экстремистскими действиями. Данный подход разделяет Т. Харрис, усматривая истоки образования партий в ситуации, сложившейся еще в 40-е и 50-е годы XVII в.

Отмечая возросший интерес к «эре Реставрации», Харрис в своем понимании содержания термина «партия» предлагает два критерия – наличие определенной идеологии и организации. Поэтому он с осторожностью подходит к партийной идентичности, как вигов, так и тори, однако, это не мешает ему настаивать на более яркой выраженности характерных черт партий в правление Карла II, чем в правление Анны[178]. Джонс полагает, что, несомненно, можно говорить о партиях и даже о «партийной страсти» («rage party») между 1679 и 1681 гг., но рано еще указывать на двухпартийную систему. Если согласиться с условностью термина, то невозможно избежать дискуссионного вопроса о составе враждующих группировок. Традиционно историография делила их по религиозному признаку: виги симпатизировали диссенту, а тори – высокой церкви. Сами названия, как бы отражали данные приоритеты, когда в ходе подавления пресвитерианского восстания в Шотландии под руководством графа Аргайла в 1679 г. (виггаморов) и партизанской войны католиков в Ирландии (тори) вошли в обиход эти идиомы. Но по иронии политической судьбы этих партий с восстанием виггаморов расправился герцог Монмут, ставший креатурой партии вигов. В целом содержание понятия «виги» и «тори» оказывается намного шире их условных обозначений. Исследование конкретных условий политической борьбы данного периода привело Харриса к выводу о том, что конфликт развивался по двум линиям: конституционной, включавшей борьбу за сокращение прерогатив короны, и религиозной, содержащей отношение церкви и диссента, причем первое место автор отводит религиозному[179]. С ним солидарен А. Маршал, усматривавший фокус кризиса начала 80-х в религиозной подоплеке проблемы наследования короны[180]. Нельзя не заметить, что оба вектора в начальной истории ранних вигов и тори так близко соприкасаются друг с другом, что часто их невозможно отделить, тем более противопоставить.

Заметный вклад в изучение ранней истории английских партий сделан Т. Л. Лабутиной[181]. Анализируя обширный материал парламентских дебатов, используя математический метод его обработки, автор предоставил исследователям политической истории почти не используемую возможность расширить эмпирические наблюдения и уточнить позиции противостоящих группировок по выбранному кругу проблем, наметив перспективу дальнейших шагов в освоении данной темы.

Системное исследование историко-правовых проблем Славной революции содержат работы В. А. Томсинова[182]. Опираясь на широкий круг юридических документов, автор предлагает оригинальные наблюдения и новый подход к анализу значения этих событий.

В целом проблема ранних вигов и тори представляет интерес не только как часть политического процесса, но и шире – как отражение существенных сторон общественной жизни Англии в переходный период Реставрации. Если исходить из понимания формирования партий как процесса, достаточно длительного по времени, то неизбежен вопрос, когда степень критичности существующего режима, с одной стороны, и защиты традиционных устоев – с другой, обозначит появление нового политического инструмента в виде партий.

На всем протяжении данного отрезка парламентской истории четко выделяется несколько стержневых проблем, отношение к которым депутатов указывало на постепенное осмысление круга не только своих близлежащих интересов, но и формировало представление о необходимости более глубоких институционных изменений. Это такие темы дебатов, которые оказывались в центре внимания неоднократно, переходя из одной парламентской сессии в другую на протяжении с 1660 по 1678 гг., вплоть до кризиса на рубеже 70-80-х. Среди них – обустройство церковных дел, проблемы, связанные с земельной собственностью, налогами, экономической политикой в целом, прерогативы короля и функции обеих палат парламента, а также смена курса внешней политики.

Обсуждаемый вопрос о приоритете религиозного или политического содержания общественных конфликтов легко разрешается, если обратиться к рассмотрению узловых моментов политики Карла II с первых шагов его правления. Насколько важной оказалась кодификация религиозных норм, свидетельствуют декларации, выпущенные королевской канцелярией и принятые парламентом. Наметившийся компромисс после 1660 г. между англиканством и умеренной частью пресвитерианской церкви, был нарушен уже в 1661 г. Актом о корпорациях. Этот документ убедительно демонстрирует глубину и масштаб религиозной проблемы. Согласно ему, ни одно лицо не может оставаться в должности мэра, олдермена, клерка общего Совета города, пока не принесет присяги верности королю и не откажется от присяги Ковенанту и Лиге, а также не примет таинства причащения по англиканскому образцу. Акт позволял сводить политические и личные счеты, служил эффективным орудием экономического принуждения[183]. На основании последующих актов, составивших т. и. Кодекс Кларендона, англиканство утверждалось в качестве государственной религии и составляло неразделимое целое с монархией, отсюда любое отклонение от его нормы могло оцениваться как бунт против государства.

Полихромность картины, отражающей интересы, наблюдаемые внутри разных слоев английского общества, включая и политический класс, и низы, во многом была предопределена социально-экономическими итогами революции середины века. Еще парламент-конвент в 1660 г. подтвердил отмену рыцарского держания, положив в основу билля ордонанс Кромвеля от 1656 г., конституировав фактическое право частной собственности на землю, имеющую дворянский титул. Но это было только началом активной мобилизации земли, состоящей к тому времени в разных формах владения. Реальное возвращение поместий прежним хозяевам встречало многочисленные препятствия, новые владельцы секвестрированных земель лишались прав, если не прошли юридически оформленную процедуру купли-продажи, земли королевского домена начинают «распыляться и переходить в чужие руки», сохранение статуса копигольда с сопутствующим феодальным правом создавало сложное переплетение отношений внутри уцелевшего английского манора

Спорные моменты относительно владельческих прав на землю, несомненно, влияли на позицию членов палаты общин и в вопросе налогообложения. Предстоял выбор между акцизом и поземельным налогом. Как правило, за налог на землю выступали «разжиревшие во время мятежа», как их назвал один из ораторов[184]. Дальнейшие события показали, что проблема акциза оставалась злободневной для огромной массы населения и служила поводом для протеста. Таким образом, основы политических симпатий и антипатий объективно были заложены политикой восстановленной монархии с самого начала, но это отнюдь не означает, что центры притяжения для противостоящих группировок располагались точно в соответствии с их экономическими интересами. Скорее это указывает на необходимость рассматривать формирование первых партий как процесс, имеющий много измерений.

Очевидные разногласия еще не нарушали временный баланс сил, отразивший компромисс 1660 г. После отставки Кларендона новое коллегиальное министерство «Кабал», получившее название по начальным буквам фамилий пяти его министров (или из-за игры слова «cabal» – «интрига») само должно было символизировать относительное равновесие между англиканской и пресвитерианской ориентацией королевской администрации. Однако король уже обозначил свою позицию, заявив, что не собирается быть королем только постольку, поскольку компания «fellows» будет обсуждать его действия и требовать отчета от него и его министров[185]. В полном согласии с таким пониманием своей прерогативы Карл II определял и курс внешней политики, устремившись навстречу предложению Людовика XIV заключить тайный союз с Францией. Два положения данного договора имели значение для изменения хрупкого равновесия внутри страны и ущемления национальных интересов за ее пределами. Карл обещал «взять верх над парламентом», ввести католицизм, как только позволят обстоятельства, и выступить против Голландии. Французская сторона брала обязательства предоставить 2 миллиона ливров, что обеспечивало английскому королю его финансовую независимость от парламента; военную помощь в виде 6 тысяч солдат, в случае внутренних беспорядков; плюс ко всему – Генриетту, герцогиню Орлеанскую, имеющую «способности, равные ее красоте»[186], известную в Англии как герцогиня Портсмутская. Подписанный в 1668 г. договор окончательно был оформлен спустя два года в Дувре, но его содержание хранилось в тайне от парламента еще восемь лет. Политическое вероломство заключалось в том, что незадолго до Дуврского договора Англия оформила мир с Голландией и стала участницей Тройственного союза протестантских государств: Англии, Голландии, Швеции. Отныне французская внешняя политика становится и английской. От имени английского короля договор подписали два министра кабинета – Клиффорд и Арлингтон, полностью разделявшие позицию короля, но Бэкингэм и Эшли не были посвящены в тайные переговоры. Больше того, их активная деятельность, направленная на поддержку протестантского союза, послужила прикрытием для смены курса Карлом II. Когда такие последствия стали очевидны, оба они оказались в рядах оппозиции.

Реальное содержание «конституционного вопроса» складывалось из попыток последних Стартов сохранить, укрепить, даже приумножить королевскую прерогативу, и противостояния оппозиции в ее стремлении шаг за шагом видоизменить, адаптировать институт монархии. С самого начала парламент конкретно не ставил подобной цели, она материализовалась по мере разрешения спорных вопросов в пользу нового подхода к пониманию практики управления важнейших институтов. Это нашло выражение в усилении контроля парламента в области финансов (обсуждению подлежала не только сумма финансирования, но и детальный контроль за ее использованием), в более или менее удачных попытках оппозиции сократить функции королевской администрации, во вмешательстве в область королевской легислатуры, в открытых конфликтах с представителями старой судебной системы. Несмотря на то, что линия размежевания обозначилась к концу 60-х годов, состав групп все время менялся, и значение имело скорее не персональное выражение наметившегося политического раскола, но те интересы и идеи, которые его порождали и обслуживали. Модель конституционной монархии с разной степенью обновления могла устраивать представителей даже, казалось бы, противостоящих сторон, однако приоритетное значение начинают приобретать средства и пути достижения данной цели. Допустимость принципа сопротивления высшей власти и даже вооруженного сопротивления меняла характер представления о равновесии властей.

Территория политического размежевания расширялась по мере углубления понимания места королевской прерогативы в системе власти. Отсюда, естественно, вырастали притязания парламента на новые функции, что находило отражение в конкретной работе парламента, а через публицистику – обоснование в общественном мнении. Одновременно обе палаты пытались отстоять, как в случае с верхней палатой, или овладеть заново, что характерно для нижней палаты, частью механизма власти. Борьба между лордами и общинами чаще всего возникала по поводу финансовых проблем. За время правления Карла II в палатах прошло 24 диспута, вызванных отказом общин признавать права лордов в данной сфере во всем объеме[187]. Последние не могли не признавать за общинами права обложения налогами, но претендовали на финансовое законодательство, «когда они этого пожелают». Особенно показательны примеры вмешательства нижней палаты в дела, связанные с судебной прерогативой лордов[188].

Заметный сдвиг в расстановке сил произошел в 1672 г., когда правительство снизило процент на займ для казны, долг которой уже составлял почти 1 млн. фунтов. Еще в начале года парламент согласился отпустить 800 тыс. фунтов на войну с Францией, но когда король объявил войну с Голландией, общины принудили короля заключить мир, проголосовав за половину суммы. На фоне этих событий Карл II делает еще один шаг навстречу растущему обострению отношений с парламентом и объявляет в 1672 г. Декларацию о веротерпимости.

Данный документ фактически отменял законы о наказаниях и преследовании диссентеров от англиканской церкви, другими словами, упразднял Кодекс Кларендона, принятый парламентом 7 лет назад. Но ситуация к этому времени уже изменилась, опасность католического «диссентерства» начинает заслонять злободневность гонений на протестантов, а новая Декларация открывала легальные возможности для католичества[189]. Перед лицом такой угрозы англикане предпочли союз с протестантскими диссентерами, бросив вызов королю, и отвергнув с перевесом в 52 голоса представленную Декларацию. Дебаты перешли в верхнюю палату, но и здесь мнение общин нашло поддержку[190]. Дебаты раздвинули границы конкретного документа до обсуждения прерогативы короля в ее соотношении с утвержденными законами нации. Общинами была предложена своего рода контрдекларация в виде Тест акта, в силу которого паписты лишались возможности занимать государственные должности.

Сессия 1674 г. оказалась, по словам Дж. Бернета, «лучшей сессией» Долгого парламента[191]. Король вынужден был отказаться от своей Декларации и принять Тест акт. Непосредственным результатом стало лишение герцога Йорка, брата короля, который не скрывал прокатолической ориентации, как и ряда других лиц из окружения короля, всех государственных постов. Прежнее министерство Кабал распалось, а в парламенте начинают определяться по интересам две группировки, достаточно четкие, чтобы получить названия – «партия двора» и «партия страны». Отказ короля от Декларации означал, по сути, признание за оппозицией альтернативного права на вмешательство в дела королевского дома. Ближайшие по времени события показали, как династическая проблема может фокусировать содержание всех предыдущих конфликтов, которые предопределили кризис 1670-1680-х гг. и способствовали сосредоточению сил на разных полюсах.

Несомненной победой оппозиции в 1675 г. можно считать и отставку первого министра Осборна, графа Дэнби, слывшего за противника католицизма, но тайно реализующего профранцузскую политику короля. В его противостоянии парламенту особое место принадлежит представленному им Биллю о непротивлении власти короля. Этот билль, которому суждено было стать идейной платформой для партии тори, вызвал столь резкие нападки в палате лордов и особенно общин, что Дэнби оказался под угрозой привлечения к суду. До 1677 г. Карл II предпочел обходиться без парламента, и оппозиция искала другие легальные площадки для своей деятельности в виде клубов, встреч в кофейнях, публицистики. Памфлетная литература этих лет находилась под контролем строжайшей цензуры, тем не менее, ее тиражи были внушительны, и она, несомненно, оказывала воздействие на общественное мнение.

Когда 15 февраля 1677 г. открылся парламент, вокруг Вестминстера бушевала толпа из предместья Лондона. В то время как «партия страны» притягивала все больше представителей самых разных слоев, «партия двора» уповала на инерцию своего влияния в парламенте и подкуп его членов с помощью французских денег. Неясные слухи о закулисных переговорах короля и тайных интригах папистов побудили еще недавно советника короля Энтони Эшли, получившего титул графа Шефсбери и занимавшего пост в министерстве Кабал, выступить с адресом о роспуске данного парламента и назначении новых выборов. В его формулировках королевские юристы нашли подстрекательство к беспорядкам[192], за что ему грозило судебное разбирательство, однако умело выстроенная защита способствовала его оправданию и он окунулся в политику с удвоенной энергией. Центром сосредоточения интеллектуальной элиты оппозиции стал «Клуб зеленой ленты». Среди его вдохновителей и организаторов лидирующие позиции занимал все тот же Шефтсбери. Уже здесь проявился его талант трибуна, агитатора, политика нового поколения. Политическая ориентация членов клуба не отличалась однородностью и предполагала как сторонников конституционной монархии, так и «старых республиканцев» в лице Олжернона Сиднея, Ричарда Рембольда, Джона Уайльдмана. Вскоре их объединит последняя попытка осуществить свои идеалы при помощи заговора.

В 1678 г. политические условия изменились в пользу «партии страны», благодаря двум обстоятельствам: во-первых, содержание Дуврского договора перестало быть тайной и. во-вторых, – разоблачение планов «папистов» в так называемом «католическом заговоре», который современники и историки склонны полагать «блестящей мистификацией»[193]. Все слои общества откликнулись по-своему на эти события, но волна ненависти к католикам буквально захлестнула страну. Под подозрением оказалась сама королева и ее секретарь, чьи покои подверглись обыску, все это, несомненно, затронуло политический и моральный престиж монархии. «Разрушение и гибель могут наступить, если герцог Йорк или другой папист займет трон», – читаем в адресе фригольдеров. Угроза, исходящая от легализации католицизма, расшифрована подробно в многочисленных памфлетах[194].

По мере разоблачения «католического заговора» обнажались болезненные узлы политического режима Реставрации, указывающие на его внутреннюю непрочность. За страхом перед католической опасностью стояли не только нерешенность конфессиональных вопросов, но и внутри династические проблемы, уязвимость самого института монархии, а также в совокупности весь парламентский опыт противостояния Карлу II, отразивший заметные успехи в укреплении позиции парламента. Конъюнктурные колебания имели в своем основании процессы, происходящие в глубинах английского общества и способствующие образованию силы, которой ранние виги, во всяком случае, в своей «нижней» части, сознательно воспользуются. Противоречивая картина складывалась из взаимодействия многих факторов, подтвержденных документами «Календарей»[195]. Наконец, – пресвитерианское восстание виггаморов в Шотландии, в период работы уже «вигского» парламента, как реакция на убийство англиканского архиепископа. Типичным для того времени парадоксом представляется подавление этого восстания войсками Карла II под командованием герцога Монмута, бастарда, протестанта по вере и по убеждениям, креатуры Шефтсбери и претендента на трон и в то же время активного члена «Клуба зеленой ленты».

Кризис режима Карла II стал временем апробации сил, и хотя победа осталась за королем, сценарий конституционной борьбы должен был иметь развитие. Роспуск парламента после 18 лет работы и назначение новых выборов в 1679 г. предоставили в распоряжение «партии страны» новый шанс. Шефтсбери обратился к испытанной им тактике широкой агитации, что было отмечено наблюдателями[196]. Ему противостоял Дэнби с его открытым нажимом на местную администрацию и откровенным подкупом членов парламента. В результате выборов в марте 1679 г.

палата общин с большим преимуществом позволила занять скамьи представителям «партии страны». Список тем для дебатов был продиктован сложившейся обстановкой, а возбуждение антиправительственных настроений побуждал современников делать сравнения с 1640 годом. В официозных документах Лестранжа, ответственного за цензуру, утверждалось, что «партия страны» стремится разрушить королевскую власть, отняв деньги, милицию, кредит и друзей. Однако национальное сознание, травмированное опытом гражданских войн, было восприимчиво и к компромиссу. Еще до открытия сессии парламента король предложил свой вариант реформирования власти: брат короля герцог Йорк должен покинуть Англию и отправиться на континент, граф Дэнби не только лишался своего поста, но и подвергался заключению в Тауэр, исполнительная власть переходила под управление коллегиального органа в лице Тайного совета, расширенного до 30 человек, представляющих обе группировки в составе 15 человек старых членов и 15 новых из выборных от обеих палат. Место председателя было предложено графу Шефтсбери[197]. Совет не стал жизнеспособным органом, но к проекту об исполнительной ветви власти, подконтрольной парламенту, политическая мысль обращалась неоднократно. Таким образом, король обозначил пределы своих уступок.

Средоточием противостояния в открывшейся сессии стал Билль об исключении герцога Йорка из престолонаследников, вынесенный на обсуждение палаты общин 15 мая 1679 г. Ричардом Гемпденом, сыном знаменитого оппозиционера в Долгом парламенте при Карле I[198]. Общим мотивом выступлений сторонников билля было указание на несовместимость сосуществования «папистского» короля и протестантской религии, но для вигов характерен следующий аргумент: «Что сказал бы нам народ, если бы мы ничего не предприняли в парламенте?» Данный билль так и не успел стать законом ни в этом парламенте, ни в его следующих созывах в 1680 и 1681 гг., поскольку король на основании своей прерогативы подверг их роспуску, не дав биллю пройти процедуру утверждения. Эти парламенты вошли в английскую историю под именем «вигских» не только по причине их состава, но и по сумме проблем, которые были поставлены в ходе обсуждения Билля об исключении и на фоне общественно-политической обстановки вне стен парламента, влияющей на позиции членов парламента. В ходе дебатов[199] подверглась осмыслению сама традиционная формула «король в парламенте», когда менялся баланс между всеми ветвями власти и появлялись представления о значимых политических ценностях. Требование защиты протестантской религии, регулярного созыва парламента, соблюдения права подданных на петиции, свободы высказывания в парламенте и широкая гласность дебатов, новое истолкование понятий закона и законности, принятие поправок к Habeas Corpus Act, отстаивающего права личности, – пусть в первом приближении, – разрешали оппонентам вигов указывать на опасную предсказуемость последствий такой позиции. Однако стремление оградить протестантство в сочетании с верностью легитимной монархии открывало дорогу к сближению отдельных представителей вигов и тори: «Когда я говорю против папства, я говорю в пользу королевской фамилии», – так выразил эту позицию сэр Уиннигтон.

Архитектура власти, проходившая испытание в ходе кризиса 1670-х – начала 1680-х гг., имела в своей структуре не только политические преобразования, но и предполагала средства их достижения. Выбор последних предопределил политическое своеобразие первых вигов. Оппозиция не вышла за границы легальной активности, более того, королю удалось расколоть ее ряды, привлечь на свою сторону немногочисленную, но влиятельную часть в обеих палатах. Но организация Шефтсбери предвыборных кампаний, умение использовать как истинные протестантские интересы, так и фальшивое орудие в лице герцога Монмута, опора на общее недовольство в стране обеспечивали ему угрожающе широкую поддержку. «Многие вообразили, что готовится новая гражданская война»[200]. После роспуска Оксфордского парламента в 1681 г., у вигов не оставалось реального выбора средств борьбы.

Последовал торийский реванш: местная администрация пополняла свой состав сторонниками тори, ограничивались права корпораций, менялись хартии бургов, наконец, состоялись судебные процессы, где места «папистов» заняли «переодетые паписты», так все чаще начали называть вигов. Одной из первых жертв стал сам граф Шефтсбери. После крушения надежды на парламентский путь виги обратились к заговору.

Видные современники, в лице Бернета, держались версии легендарного происхождения т. и. заговора вигов, якобы ничем не подтвержденного. Однако многократно изданные материалы судебных процессов и сопоставление показаний главных свидетелей с другими источниками, опубликованными на протяжении XVII–XIX вв.[201], предоставляют возможность на примере совпадений выделить основу для подтверждения факта его существования. Так можно судить о деятельности организационного центра, куда входили, как минимум Шефтсбери, Монмут, Рассел, Эссекс, Гемпден, Фергюсон; об эволюции их планов, о дуализме программных целей, обусловленных включением экстремистского крыла, нацеленного на убийство короля. Не менее существенно и опосредованное доказательство, когда два года спустя после разоблачения заговора герцог Монмут попытался реализовать эти же самые планы на территории юго-западных графств Девона, Дорсета, Сомерсета, в которых виги имели наибольшее влияние. «Заговор или восстание замышляли виги – вопрос остается открытым» – замечает Эшли[202]. Именно способ реализации своей программы придавал ранним вигам политическую специфику, от которой вскоре ее «благоразумная» часть попытается избавиться.

После разоблачения провокатором вигского заговора в 1683 г. Рассел и О. Сидней были обезглавлены, Эссекс покончил самоубийством, а Монмут вымолил прощение у короля и эмигрировал в Голландию, где оказались многие участники заговора. Шефтсбери успел отбыть туда еще до разоблачения заговора, где вскоре скончался. После расправы над оппозицией король заручился доверием парламента, а его брат принимает все большее участие в государственных делах. Королевская администрация в такой степени стала креатурой герцога Йорка, что после смерти Карла II в феврале 1685 г. его наследнику не было нужды менять чиновников высокого ранга. Тем резче заметны перемены, происходящие в провинции.

Главная цель Якова II состояла в обеспечении лояльности нового парламента. Письма, отправляемые королевской канцелярией на места, свидетельствуют, с какой настойчивостью король вмешивается в ход предвыборной кампании, рекомендуя поддержать «нужных людей»[203]. Встречные донесения содержат отчеты, указывающие на трудности, с которыми приходится сталкиваться на выборах, особенно в юго-западных графствах, где «много людей, зараженных заговорщическим духом»[204], Яков использовал еще одно эффективное средство давления – замену хартий бургов, в результате чего одни города вообще лишались хартий, другие сократили число своих депутатов.

Направляемые королем выборы в парламент имели предсказуемый результат и обе палаты послушно отзывали свои документы, содержание которых не устраивало Якова. «Лучший метод заставить меня собирать вас чаще – вести себя хорошо», – заявил король в тронной речи[205]. В данной ситуации трудно было рассчитывать на политическую изоляцию королевской власти, однако виги надеялись дискредитировать сам парламент и найти поддержку за его пределами, при этом организационный центр переместился в Голландию.

Голландская эмиграция, сплоченная лишь неприятием установленного режима Якова II Стюарта, была представлена разными группами, имеющими далеко не совпадающие интересы. Среди них можно выделить шотландцев республиканских настроений и участников вигского заговора – Юма, Гудинафа, Флетчера, которые с подозрением относились к кандидатуре герцога Монмута. Сторонники графа Аргайла не склонны были согласовывать свои планы с планами вигов, напротив Аргайл пытался использовать выступление Монмута ради собственных интересов. Наконец, сам герцог, который все-таки сдался под энергичным напором его друзей вроде Фергюсона и пошел на сближение с шотландским комитетом в Роттердаме.

Материалы следствия после подавления восстания выявляют установленные связи между эмигрантами и их сторонниками в Англии, прежде всего на юго-западе, в лице лордов Деламера, Маклесфилда, Брэндона[206]. Наиболее интересна и наименее известна среди сторонников будущего восстания группа «старых кромвелевских офицеров» в Лондоне. Самым известным в этой группе был майор Уайльдман, бывший левеллер, активный участник Путнейских диспутов, автор памфлетов. Его родственники Дисней и Крэгг помогали ему держать связь с эмигрантами и известными вигами в графствах юго-запада[207]. Однако сохранилось больше свидетельств в пользу разногласий между Монмутом и лондонскими республиканцами.

Намного больше понимания эмиграция нашла у вигов. Есть основания полагать, что в Чешире, на юго-западе, шла подготовка к восстанию, но организаторы находились в условиях постоянной слежки. Как показали ближайшие события, юго-запад стал базовой территорией повстанцев. Назовем основные вехи этого события, сопоставимого с эпизодами гражданской войны.

Во-первых, активная поддержка на местах. Высадившись в Лайме 12 июня 1685 г. с отрядом в 150 человек, уже через неделю Монмут имел под своим началом семь тысяч добровольцев, вооруженных частично мушкетами, а также самодельным оружием в виде кос, насаженных на палки, в их распоряжении были четыре пушки.

Во-вторых, переписка короля с администрацией на местах позволяет понять причину, заставлявшую королевских военачальников почти три недели избегать столкновения с повстанцами. И милиция, и регулярные части «караулили» ситуацию на местах, предотвращая переход «бродяг» на сторону Монмута. Однако состав армии герцога был более сложным. Действительно, «высокая» часть вигов вскоре отвернулась от авантюры герцога, как следствие, Монмут не имел хорошей конницы, но его явно поддержало купечество городов. В немногих списках осужденных, доступных историкам, пометка «богат» и «очень богат» встречаются достаточно часто.

В-третьих, программные цели руководства, разработанные оппозицией в эмиграции и воплотившиеся в тексте Декларации, которая была озвучена в Лайме сразу после высадки. Отдельные пункты данного документа вполне сравнимы с концептуальными установками политической мысли вигов, представленными в публицистике и теоретических работах сторонников партии. Теоретическая часть содержит обоснование политической модели ограниченной монархии: гармония между правами народа и прерогативами короля[208]. Такая гармония предполагала немедленное наказание для тех «людей короля», которые бы проводили политику вопреки конституции, т. е. нарушали основной принцип, когда король заботится о правах народа, будучи связанным в своих действиях. Отсюда и заверения в поддержке незыблемости старого английского управления и предотвращения анархии. Последний пассаж должен был служить размежеванию с республиканцами. Но в документе декларировался постулат, который служил сильным объединяющим мотивом: «Религия – самое ценное, что мы имеем…и должны добиться прекращения всех карательных мер против протестантских диссентеров… Равная свобода для всех протестантов!»

Весьма уязвимым политическим моментом стало обоснование законности сопротивления высшей власти, поэтому авторы напоминают о своем стремлении найти справедливость в парламенте, но «когда король лишил нас такой возможности, мы вынуждены взяться за оружие». Отсюда и подробный перечень конкретных «злодеяний» Якова II в подтверждение правоты своих действий. Само истолкование обвинения короля в измене нации и в тирании отражало широкий спектр общественных настроений и подразумевало узурпацию им «прав и свобод английского народа», заговор против государственной религии, убийство судьи Годфри, ведущего расследование папистского заговора, расправу с графом Эссексом, союз с Францией, войну с Голландией.

Парламент рассматривается авторами Декларации как инструмент поддержания политического баланса и имеет основную функцию – служить гарантом прав народа, поэтому высшие магистраты должны быть облечены всей полнотой власти. Требование ежегодного созыва парламента намекает на влияние левеллеровских настроений, хотя идея ежегодных парламентов у отдельных публицистов приписывалась еще законам Вильгельма I[209]. Особое место в Декларации отведено переподчинению постоянной армии парламенту. Публицистика последних лет нередко ставила в зависимость тиранический способ правления от возможности короля управлять постоянным войском. Еще более конкретные меры предполагались относительно переустройства власти на местах, исходя из интересов «честных жителей бургов». В Декларации обещано восстановить старые хартии бургов и передать им права, которыми они владели прежде, отменить Акт о корпорациях, закрывающий доступ к городскому управлению для протестантских нонконформистов, ввести новые законы относительно выборов шерифов, сменить судей, которые потворствовали папистам на людей, занимающих эту должность «пока ведут себя хорошо».

Как видим, Лаймская декларация обошла вниманием вопрос о персонализации верховной власти. Через неделю в Таунтоне была выпущена другая декларация, где Джеймс Монмут объявлялся законным и правомочным королем под именем Джеймса II; за голову Якова II назначалась определенная сумма»; созванный парламент рассматривался как мятежная ассамблея; налоги надлежало платить новому королю[210]. Новое заявление руководства восстания, несомненно, было продиктовано военно-политической ситуацией, ибо королевские войска были на подходе, а армия Монмута по-прежнему была лишена поддержки «джентльменов» и пополнялась за счет низов протестантской оппозиции, отсюда необходимость придать авторитет лояльности своей власти в глазах верхушки партии вигов. Однако такой поворот сулил раскол в военном совете, ибо во главе пяти полков повстанцев стояли старые кромвелевские офицеры.

В целом, если говорить об идеологическом обеспечении вооруженного сопротивления власти, то оно отражало противоречивую картину, сложившуюся в лагере оппозиции. Отчасти ее политическое содержание выражало многогранность выражения «недовольство правлением настоящего монарха». Но по мере осмысления собственных интересов в противостоянии с конкретной королевской властью как институтом появляется понимание необходимости внести коррективы в саму властную структуру в виде координации ее частей – монархии и двух палат парламента. Наконец, вопрос о способах достижения программных целей – только парламентский путь или допустимо насильственное сопротивление? Вигская оппозиция и торийская лояльность по отношению к королевской власти нередко меняли конфигурацию своих сил. Ни по одному из названных выше положений линия размежевания не была четко однозначной. Так англикане могли выступить заодно с пресвитерианами против усиления католицизма, но и англикане-тори, осуждая Билль об исключении, воспринимали усиление католицизма как личную угрозу. Все это способствовало появлению в обеих партиях своеобразных центров и периферии.

После подавления восстания на юго-западе Яков II усилил абсолютистские тенденции политического курса. За короткий период он сменил аппарат чиновников в центре и на местах, лишил бурги их хартий, реорганизовал судебную власть, предоставив места католикам, подчинил командование постоянной армии, ужесточил контроль над англиканской церковью – все это неизбежно способствовало активизации оппозиции. Однако теперь, когда виги дважды потерпели поражение, протестные настроения выражало на первых порах высшее англиканское духовенство. Импульсом послужила Декларация о веротерпимости от 4 апреля 1687 г., провозглашенная Яковом II и имевшая целью, как и в 1672 г., узаконить католицизм под видом диссентерства от англиканской церкви. В своем протесте англиканские священники отказывались публично оглашать ее в храмах и в своих протестах почти дословно повторяли вигскую аргументацию. Последовали репрессии и король лишился поддержки англикан и их торийских сторонников. Если в период кризиса 70-х годов тори уступали вигам позиции в борьбе за влияние в бургах, то теперь часть провинциального джентри и земельной аристократии перешли в новый состав оппозиции королю и последний делает попытки привлечь на свою сторону бурги. Таким образом, олигархия становится заметной силой в антикоролевской оппозиции. В июне 1688 г. произошло событие, ускорившее развязку: у короля родился наследник, оттеснивший от трона дочь Марию, протестантку и супругу стат-хаудера Соединенных Провинций Вильгельма Оранского. Новая угроза сплотила толерантную часть вигов и тори. Не дожидаясь созыва нового парламента, представители обеих партий послали письмо за подписью четырех вигов и трех тори, а также одного епископа (W. Cavendish earl of Devonshir, Ch. Talbot earl of Shrewsbury, T. Osborn earl of Danby, R. Lumley lord Lumley, H. Compton, Bishop of London, H. Sidney, E. Russel) Вильгельму Оранскому. Декларация последнего содержала обещание обеспечить протестантскую религию, свободу, собственность и свободный парламент.

Однако на пути к пониманию стояло много проблем, разрешение которых усложнило ход Славной революции и на некоторое время старые споры о формуле власти вспыхнули с новой силой. Эпизоды, связанные с двойным отстранением Якова II, создавали угрозу того «казуса междуцарствия», которая сама по себе несла политическую нестабильность. Проблема неизбежного насилия как фактора Славной революции предстала в двух ипостасях: во-первых, вооруженное вторжение в качестве средства решения политических задач, и оно было единодушно одобрено на протяжении декабря 1688 г. тремя собраниями лордов, общин и городского совета, собранных Вильгельмом Оранским по прибытии в Лондон. Во-вторых, в виде лишения трона законного короля Якова II, что потребовало новой формулы перехода власти. Норма правового обеспечения данной процедуры требовала созыва парламента королем, но на данном этапе отсутствовали обе ветви власти. Переходной ступенью стало приглашение бывших членов вигских парламентов, которые от имени палаты общин обратились к принцу Оранскому с просьбой созвать Конвент, структура которого соответствовала традиционному парламенту. Бегство Якова II фактически освободило трон, но не решало вопрос де-юре о статусе новых претендентов. Хотя многие его сторонники перешли на сторону завоевателя, риск получить монарха по выбору, еще опаснее – республику, настораживал политические группировки разных оттенков.

Конец ознакомительного фрагмента.