Вы здесь

Политическая наука № 3 / 2012 г. Политические режимы в XXI веке: Институциональная устойчивость и трансформации. СОСТОЯНИЕ ДИСЦИПЛИНЫ:. ИССЛЕДОВАНИЯ ПОЛИТИЧЕСКИХ РЕЖИМОВ И ИНСТИТУЦИОНАЛЬНОЙ УСТОЙЧИВОСТИ (П. В. Панов, 2012)

СОСТОЯНИЕ ДИСЦИПЛИНЫ:

ИССЛЕДОВАНИЯ ПОЛИТИЧЕСКИХ РЕЖИМОВ И ИНСТИТУЦИОНАЛЬНОЙ УСТОЙЧИВОСТИ

НЕДЕМОКРАТИЧЕСКИЕ ПОЛИТИЧЕСКИЕ РЕЖИМЫ1

O.Г. ХАРИТОНОВА

Недемократические политические режимы попадали в фокус исследований сравнительной политологии в рамках теорий модернизации, распадов авторитаризма и транзитов к демократии. В конце 1990‐х годов политологи стали изучать особенности функционирования политических институтов в недемократических режимах и их влияние на режимные трансформации. Родоначальницей сбора данных по авторитарным режимам стала Барбара Геддес. Исходя из убеждения, что «авторитарные режимы отличаются друг от друга не меньше, чем они отличаются от демократии» [Geddes, 1999, p. 121], она заложила основу для систематического анализа недемократических режимов и их изменений. Начиная с 1980‐х годов и по настоящее время в мейнстриме исследований недемократических режимов преобладает волюнтаристский подход (Б. Геддес, Б. Магалони, Дж. Ганди, А. Пшеворский). Недемократические институты создают ограничители для акторов, которые должны либо действовать в существующих рамках, либо изменять институты для достижения своих интересов. Стабильность режимов обеспечивается определенным политическим эквилибриумом, созданным институтами.

Еще в конце 1990‐х годов Махони и Снайдер отметили, что эволюция институтов является пропущенной переменной в исследованиях режимных изменений [Snyder, Mahoney, 1999]. Однако до сих пор подход исторического институционализма, показывающий, как устойчивость режима связана определенными зависимыми траекториями с его истоками и как критические развилки предопределяют дальнейшую эволюцию (Дж. Браунли, Ч. Тилли, Б. Смит), распространен в меньшей степени и используется для качественных казусно-ориентированных исследований.

Данная статья посвящена рассмотрению основных типов недемократических политических режимов и возможностей их изменений с точки зрения действий и рационального выбора основных акторов режима. Статья базируется на типологии Б. Геддес, которая группирует режимы по типу акторов, принимающих ключевые решения: партия – в однопартийных режимах, армия – в военных, лидер единолично – в персоналистских.

Однопартийные режимы

В однопартийных режимах решения принимаются не непосредственно лидером, а высшим органом партии (центральным комитетом, политбюро, партийным съездом), а лидер в этой иерархии занимает высшее, но подотчетное место генерального секретаря партии, президента, выдвинутого партией. Власть сконцентрирована не в руках лидера, а у партийной элиты, и хотя лидер является первым среди равных во властной пирамиде, абсолютной власти у него нет. Это правомерно лишь для чистых типов однопартийных режимов без элементов персонификации власти (султанистских или неопатримониальных партийных режимов). Однопартийные режимы, в отличие от персонифицированных однопартийных, не только ограничивают власть лидера, но и легко решают проблемы преемственности власти.

Основными характеристиками однопартийных режимов у Б. Геддес являются несменяемость и получение партией более 2/3 голосов, что обеспечивает нахождение у власти [Geddes, 2004]. Под это расширенное определение попадают не только режимы с одной партией, но и формально многопартийные режимы, в которых доминирует одна партия или одна коалиция. Несмотря на легальное существование других партий, партия власти всегда выигрывает выборы в течение продолжительного периода и контролирует всю политическую сферу. В однопартийных режимах лидеры всегда ограничены в своих действиях необходимостью согласования всех шагов с партией. Рекрутирование элиты происходит только через партию, которая контролирует доступ к власти. Некоторые авторы разделяют режимы с одной партией и с доминирующей партией [Magaloni, 2008]. В последних все партии, кроме правящей, могут быть представлены в парламенте, однако часто они становятся сателлитами, фракциями или сторонниками правящей партии. Попытки операционализации режима с доминирующей партией сводятся к определению количества лет пребывания партии у власти – минимум 20 лет [Templeman, 2010, p. 11]. До достижения этого срока режим будет однопартийным в расширенном понимании. В однопартийных режимах и режимах с доминирующей партией лидер ответственен перед партией, и там и там схожи логика выживания и модели поведения акторов, поэтому в рамках данной статьи они будут рассмотрены вместе.

Однопартийные режимы и режимы с доминирующей партией появляются в результате следующих режимных изменений: во‐первых, «сверху» – из авторитарного режима другого типа, во‐вторых, «снизу» – из общества, в‐третьих – в результате распада многопартийной демократии. Трансформации режимов с доминирующими партиями в однопартийные режимы были характерны для постколониального развития Суб-Сахарного региона, обратные трансформации стали результатом четвертой волны демократизации [Magaloni, Kricheli, 2010, p. 130–133]. С точки зрения Б. Смита, создание доминирующей партии является ответной реакцией лидера на существование организованной оппозиции, наличие массовых мобилизационных партий или иных сил, способных создать угрозу режиму [Smith, 2005]. С. Хантингтон писал, что «стабильность однопартийных режимов определяется их истоками, а не характером… Чем интенсивнее борьба за власть, тем больше стабильность новой системы» [Huntington, 1968, p. 424].

Более 30 % авторитарных режимов с 1950 по 2010 г. были однопартийными [Geddes, 2006; Magaloni, 2008]. Анализ продолжительности существования недемократических режимов Б. Геддес демонстрирует, что самыми устойчивыми из трех чистых типов являются именно однопартийные режимы (25 лет) либо смешанные – с элементами однопартийности, военного правления и персонализма (23–30 лет) [Geddes, 1999, p. 133]. Исследование А. Хадениуса и Ж. Теорелля подтвердило большую продолжительность существования однопартийных недемократических режимов (18 лет) по сравнению с многопартийными режимами с доминирующей партией (10 лет) при наименьшей стабильности многопартийных режимов без доминирующей партии (шесть лет) [Hadenius, Teorell, 2007, p. 150]. При проведении подобных исследований следует иметь в виду наличие «долгожителей», таких как СССР (75 лет) и Мексика (72 года), увеличивающих результаты по всей выборке. Тэмплман, разделивший правящие партии на партии – основательницы режима с доминирующей партией и партии, пришедшие к власти в результате многопартийных выборов, пришел к выводу о том, что первые существуют в два раза дольше [Templeman, 2010, p. 26].

Специфические черты однопартийных режимов позволяют трансформировать их лишь изнутри путем нарушения политического эквилибриума: раскола партии и поражения ее на выборах. С точки зрения Б. Геддес, при наличии каких-либо разногласий или оппозиционных взглядов между фракциями однопартийного режима единственным оптимальным вариантом для них в любом случае будет совместное нахождение у власти, и наихудшим – потеря власти. Геддес моделирует логику однопартийных режимов с помощью игры «Охота на оленя», при которой для достижения общей цели (олень, символизирующий сохранение власти) всем «охотникам» (возможным фракциям внутри однопартийного режима) необходимо объединиться и держаться вместе. Так как ни одна из фракций не будет в выигрыше в одиночку и ни одна добровольно не откажется от власти, правящие партии стремятся к кооптации потенциальной оппозиции и включению ее в политический процесс. В такой игре на первом месте стоят ценности сохранения стабильности, удержания власти и обеспечения единства внутри элиты. По мнению Геддес, «в однопартийных режимах нет других стимулов, кроме стимулов к сотрудничеству» [Geddes, 1999]. Хотя существуют примеры появления «иррациональной» антирежимной оппозиции, разрушающей режим изнутри или присоединяющейся к оппозиционному движению «снизу», это является уже другой «игрой».

Сторонники теории вето-игроков выделяют в однопартийных режимах два вето-игрока, чьи предпочтения определяют политику: лидер партии (индивидуальный вето-игрок) и высшее руководство партии (коллективный вето-игрок). Идеологически эти режимы не однородные, и единство элиты не является неотъемлемой характеристикой однопартийных режимов, оно достигается в результате постоянных дискуссий относительно будущего развития в общих интересах режима [Frantz, 2003].

Б. Геддес, развивая идеи Б. Магалони, считает, что режимы с доминирующими партиями представляют собой сверхбольшие правящие коалиции, так как, «во‐первых, им нужно создать имидж целостности партии для предотвращения расколов, и во‐вторых, для контроля над процессом конституционных изменений» [Magaloni, 2006, p. 15–19]. Так создается эквилибриум, в котором объединение приносит обоюдный выигрыш, и потенциальные оппоненты вместо свержения режима стремятся к его укреплению. Кроме единства внутри элиты, доминирующей партии необходима массовая поддержка и регулярная демонстрация массовой поддержки на выборах. Такая поддержка обеспечивается репрессивными методами и поощрением лояльности, с одной стороны, и рациональным выбором избирателей, стремящихся максимально увеличить личную выгоду, – с другой. По мнению Магалони, «трагическое великолепие этой системы заключается в том, что, несмотря на коррупцию, неэффективность политики и даже отсутствие экономического роста, население может активно способствовать ее сохранению… Свободный выбор рационального избирателя, ограниченного серией стратегических дилемм, вынуждает его сохранить лояльность режиму» [Magaloni, 2006, p. 19].

Таким образом, однопартийные режимы выживают благодаря единству правящей (партийной) элиты, кооптации оппозиции и мобилизации граждан в поддержку режима. Именно этим объясняется продолжительное существование и нежелание их лидеров предпринимать какие-либо шаги в сторону демократизации.

Военные режимы

В военных режимах все решения принимаются армией – институтом, контролирующим доступ ко всем ключевым властным постам. Военные режимы обычно представляют собой коллективное руководство в форме военной хунты, в которую входит высшее руководство различных родов войск, причем каждый член хунты опирается на поддержку своих войск и обладает определенной автономией и потенциалом к свержению режима. Часто создаются политические партии, однако это не меняет сущности режима, который остается военным: власть распределяется через армию, а не через партию.

Количественные исследования демонстрируют, что военные режимы обычно приходят на смену демократиям, многопартийным авторитарным режимам или анархии [Magaloni, Kricheli, 2010, p. 130–131]. Причем армия представляет большую угрозу для гражданских диктатур (28 % гражданских диктатур сменились военными). В целом в 67 % случаев демократии распались из-за действий военных [Magaloni, 2010]. Военные режимы отличаются от гражданских мотивами прихода к власти, вариантами институционализации режима, способами выхода из властных структур. Военные, которых, начиная с С. Хантингтона, называют вето-игроками, чаще всего приходят к власти в результате вето-переворота для защиты национальных интересов, спасения государства от гражданских политиков (коррумпированных, идеологически отличных от интересов армии) или другой реальной или потенциальной угрозы (гражданская война, анархия, диктатура, революция и т.п.). Придя к власти, военные используют аппарат армии для консолидации своего режима и, считая себя нейтральными арбитрами, вынужденными заняться политикой, готовы вернуть власть гражданским при разрешении проблем, вызвавших их вмешательство в политику.

Военные режимы благодаря своему нелегитимному получению власти (переворот в большинстве случаев) являются наименее устойчивыми авторитарными режимами со средней продолжительностью 10–11 лет [Geddes, 1999, p. 133; Hadenius, Teorell, 2007, p. 150]. С точки зрения Б. Геддес, «военные режимы несут в себе источник своего разрушения» [Geddes, 1999, p. 131]. Самую большую угрозу для лидера военного режима представляют другие военные лидеры, обладающие возможностями организовать новый переворот. По мнению Б. Геддес, «перевороты в военных режимах – обычные смены лидерства, аналогичные вотумам недоверия» [Geddes, 2003, p. 66], поэтому практически в 50 % случаев одни военные лидеры свергаются другими [Gandhi, Przeworski, 2007, p. 1289].

Источником нестабильности военных режимов часто называют групповое сознание военных, которому присущи такие корпоративные ценности, как порядок, дисциплина, иерархия, субординация, единство, сплоченность и эффективность армии. Структура военного режима соответствует военным ценностям и отражает структуру армии, и политический процесс подчинен нормам военного института. Военные режимы имеют жесткую иерархию, лидер выбирается военной хунтой, а решения принимаются коллективно. Власть лидера ограничена военной хунтой, сплоченной в своих интересах и предпочтениях, поэтому лидерам для сохранения своей власти и исключения риска переворота необходимо следовать этим интересам. В теории вето-игроков лидер представляет собой индивидуального вето-игрока, а хунта – коллективного вето-игрока, причем оба актора должны быть едины в предпочтениях и действиях [Frantz, 2003].

Высшей ценностью для военных являются сохранение единства армии и ее эффективность. Любых других целей (обеспечение территориальной целостности, порядка или свержения диктатора) можно достичь только сплоченным, дисциплинированным фронтом. Моделируется поведение военных фракций с помощью игры «свидание», которая демонстрирует, что для военных в первую очередь важно сохранить единство армии, независимо от совместно принятого решения, оставаться ли в казармах (вернуться ли в казармы) или вмешаться в политику. Для достижения единства необходимы координация и объединение усилий всех фракций. Соответственно вмешательство армии в политику (переворот) будет тщательно спланировано и проведено в сотрудничестве со всеми основными фракциями. При отсутствии поддержки со стороны других фракций попытки переворотов, организованные другими силами, будут повторяться [Geddes, 1999]. Суммируя результаты исследований военных режимов, Геддес пишет: «Большинство военных не согласятся на дезинтеграцию армии на соревнующиеся фракции… (они) больше всего ценят сохранение и эффективность армии» [Geddes, 2003, p. 54], а любая фракционность может дестабилизировать военный режим. Таким образом, раскол в армии представляет самую большую проблему для военного режима, поэтому для предотвращения распада армии как института необходимы деполитизация армии и передача власти гражданским.

Персоналистские режимы (личные диктатуры)

Многие политологи вслед за Х. Линцем, выделявшим султанистские режимы как отдельный тип недемократического режима, также выделяют персоналистские режимы (Huntington, Geddes, Frantz). Другие же рассматривают персонализм как черту авторитарных политических режимов любого типа (Hadenius, Teorell, Magaloni, Gandhi). Действительно, всем авторитарным режимам присуща персонификация власти: в половине военных или однопартийных режимов или их комбинаций проявились персоналистские черты и треть режимов стали полностью персонифицированными [Geddes, 2004]. Выделение персоналистских режимов справедливо при разграничении акторов, принимающих ключевые решения в рамках режима.

В персоналистских режимах несмотря на военную форму лидера и наличие правящей партии принятие решений и рекрутирование в политическую сферу зависит исключительно от воли лидера, обычно харизматического типа, и ни один другой актор не может ограничить его власть. Такие лидеры приходят к власти в условиях существования слабых политических институтов, а также после их распада или свержения. Лидеры начинают с концентрации своей власти и теоретически могут вызвать «институциональное развитие и стать Великими законотворцами или Отцами-основателями» [Huntington, 1968, p. 238]. Однако основывают они обычно режим личной диктатуры. Чтобы сохранить власть, диктатор должен не только подавлять оппонентов, но и осуществлять перераспределение для обеспечения лояльности сторонников.

Персоналистские режимы используют отличные от других режимов механизмы мобилизации поддержки. Если однопартийные режимы получают поддержку в результате распределения общественных благ, военные режимы – в результате репрессий и угрозы репрессий, то персоналистские – через селективное распределение индивидуальных благ определенным группам [Geddes, Przeworski, Wright]. Они используют политику «разделяй и властвуй», предотвращающую сотрудничество между группами, необходимое для свержения диктатора, и сохраняют эквилибриум, при котором никто не рискует противостоять лидеру [Acemoglu, Robinson]. В таком режиме всегда есть «репрессируемый класс и сверхоплачиваемый класс, все остальные, что печально, могут оказаться в любом из этих» [Wintrobe, 2007, p. 367]. Однако принадлежность к этим группам не является фиксированной, история дает достаточно примеров, когда члены элиты подвергались репрессиям, высылались из страны и возвращались назад по желанию диктатора. Каждому лидеру необходима группа поддержки, но логика существования данного режима способствует соперничеству между членами клики и появлению индивидуальных договоренностей с диктатором. В результате предпочтения всей клики будут соответствовать интересам диктатора, и, учитывая, что у диктатора нет необходимости договариваться с армией или политической партией, он всегда будет обладать преимуществом в переговорах и сможет навязать свое мнение другим акторам.

В персоналистских режимах преобладает логика минимальных выигрышных коалиций, когда доступ к власти получает небольшая клика приближенных к лидеру участников, число которых увеличивается только при угрозе оппозиционного восстания [Gandhi, Przeworski, 2006, p. 9–10]. Пока режим обладает поддержкой, нет необходимости расширять состав участников коалиции и «делить дивиденды», так как даже отстраненные от власти будут сотрудничать с режимом: в персоналистском режиме лучше быть сторонником, чем противником.

Лидер контролирует свою клику, армию, аппарат безопасности, все назначения и повышения и всегда, даже превентивно, может наказывать за нелояльность режиму. Поэтому в таких режимах редко осуществляются успешные перевороты. Неограниченная концентрация власти ведет к непредсказуемости и неэффективности политики и смене идеологии по желанию лидера, что, однако, не создает угрозу его власти. Неэффективность является следствием некомпетентности как результата негативной кадровой политики обмена лояльности на компетентность. В исследовании Егорова и Сонина такая политика – неотъемлемая черта любой диктатуры. При этом чем сильнее наказание за предательство, тем меньше шансов у диктатора на получение компетентного советника [Egorov, Sonin, 2005]. Из-за страха быть свергнутым диктатор окружает себя не способными ему противостоять или некомпетентными соратниками, что приводит к ошибкам во внутренней и внешней политике [Ezrow, Franz, 2011, p. 76].

Персоналистские режимы в среднем существуют 10–15 лет, с элементами военного и однопартийного режимов «могут рассчитывать на вечность» (более 30 лет) [Geddes, 1999, p. 133; Frantz, 2007]. Более двух третей диктаторов (205 из 303) стали жертвами переворотов или других действий инсайдеров режима [Svolik, 2009], и в первую очередь это относится к персоналистским режимам. По его данным, чем дольше лидер находился у власти, тем меньше была вероятность переворотов и тем больше была возможность потери власти в результате других факторов (переход к демократии, внешняя интервенция, естественная смерть).

Логика существования и сохранения персоналистских режимов позволяет определить правила игры при таком режиме. Всегда право превентивного и последнего шага, первое и последнее слово во всех решениях остается за лидером. Б. Геддес моделирует игру в форме «дерева» и показывает, что после каждого шага лидера другие акторы могут принять решение поддержать режим или организовать переворот, но при обычных обстоятельствах ни у кого нет причин не поддерживать режим [Geddes, 1999; 2003].

Любые институты, существующие в персоналистских режимах, служат цели сохранения власти лидера. Политика здесь представляет собой игру между двумя вето-игроками: индивидуальный вето-игрок (диктатор) и коллективный вето-игрок (клика), причем второй полностью подчинен первому [Frantz, 2003]. При отсутствии другой властной структуры, способной ограничить лидера, властная клика, состоящая из ближайших сторонников и родственников диктатора, будет подвергаться регулярным «чисткам». Отсутствие каких-либо ограничителей позволяет по желанию избавляться от других членов правящей группы, причем с тенденцией устранения наиболее сильных, что будет рассматриваться как гарантия стабильности правящей коалиции [Acemoglu, Egorov, Sonin, 2009]. Созданную диктатором политическую партию ожидает аналогичный подход.

Институты недемократических режимов

Недемократические режимы часто используют такие демократические институты, как политические партии, выборы и парламенты, однако партии нужны им не для соревнования, выборы – не для передачи власти, а парламенты – не для принятия решений. Внедрение этих институтов имеет целью лишь сохранение недемократического режима и противостояние потенциальным угрозам власти лидера. Институционализация – процесс, в ходе которого институты и процедуры становятся значимыми, устойчивыми и воспроизводимыми [Huntington, 1968, p. 12]. Институционализация в недемократических режимах создает устойчивость авторитарных практик и процедур, так называемую «институционализированную определенность» (термин В. Банс). При отсутствии институтов, ограничивающих власть лидера и обеспечивающих преемственность власти, недемократические режимы могут превратиться в персоналистские, в которых каждое решение принимается лидером.

По мнению А. Пшеворского и Дж. Ганди, выживанию авторитарного лидера способствует именно «правильная» институционализация, обеспечивающая мобилизацию поддержки и какую-либо легитимацию режима. Таким образом, наличие партии власти и проведение несоревновательных выборов служит не только отличительной чертой коммунистических режимов, но и одним из проверенных и до сих пор используемых механизмов сохранения власти недемократического лидера. Автократы, использовавшие механизмы институционализации, в среднем удерживали власть 8,38 года, не использовавшие – 3,30 года. 108 правителей с оптимальным уровнем институционализации продержались у власти в среднем 6,88 года, 166 «перестаравшихся» в плане институционализации – 9,36 года. Авторы заключили, что «сверхинституционализация не приносит значительных выгод правителям, а недоинституционализация представляет собой значительный риск» [Gandhi, Przeworski, 2007].

В теории С. Хантингтона «политические институты исторически появились из взаимодействий и конфликтов между социальными силами и постепенного развития процедур и организационных механизмов для их разрешения. Условиями для появления политических организаций и процедур являются распад малого гомогенного правящего класса, диверсификация социальных сил и усиление взаимодействия между ними» [Huntington, 1968, p. 11]. Эта логика сохраняется и при формировании институтов в недемократических режимах: появление оппозиционных режиму сил, способных свергнуть существующий режим, их включение в политику и формальное расширение правящего класса. Однако такая институционализация способствует не разрешению конфликта, а его нейтрализации, что соответствует интересам диктатора.

Главными задачами диктатуры являются преодоление открытого сопротивления и максимизация своей «ренты», что возможно только при сохранении власти [Gandhi, Przeworski, 2006]. А. Пшеворский и Дж. Ганди выделяют три ситуации эквилибриума: во‐первых, диктатор «не делится» с оппозицией, которая слаба и не восстает; во‐вторых, при сильной оппозиции диктатор идет на компромиссы, делится «рентой» для предотвращения восстания; в‐третьих, когда у оппозиции нет шансов свергнуть диктатора, он идет на незначительные уступки, и оппозиция восстает [ibid.].

Итак, внедрение формальных институтов имеет целью лишь сохранение недемократического режима и противостояние потенциальным угрозам власти лидера. В базе данных Б. Геддес 51 % военных и персоналистских лидеров создали партии после прихода к власти и продержались 14 лет, 29 % кооптировали существующие ранее партии (11 лет), 20 % не использовали партию (семь лет), что подтверждает важность наличия политических партий для сохранения авторитарных режимов [Geddes, 2006, p. 8–9].

С. Хантингтон считал, что политическая партия является единственной современной организацией, которая может стать источником власти. При слабости политических институтов высокоинституционализированная политическая партия является условием стабильности, а режимы без партий или с большим количеством слабых партий – нестабильны [Huntington, 1968, p. 91]. Дальнейшие исследования подтвердили правильность этих суждений: партийные режимы самые устойчивые, средняя продолжительность существования военного режима с партией в три раза выше, чем военного беспартийного [Geddes, 1999, p. 133], а самые неустойчивые режимы – многопартийные без доминирующей партии [Hadenius, Teorell, 2007, p. 150]. Режимы с правящими партиями обеспечивают единство элиты и долгосрочную стабильность режима и власти лидера, в то время как режимы со слабыми партиями приводят к фракционности элиты и конфликтам. С точки зрения Браунли, в этом случае лидер, опасаясь за свою власть, будет разрушать существующие партийные институты, уменьшать правящую коалицию, что приведет к нестабильности режима [Brownlee, 2007, p. 37].

Создание партии поддержки лидера может стать противовесом для других внутрирежимных фракций, таких как хунта или клика. Официальные партийные названия, платформы и идеологии хотя и претендуют на достижение более широких целей, чем поддержка отдельных лидеров, на самом деле продлевают сроки удержания власти конкретным лидером и способствуют устойчивости существования авторитарного режима. Правящая партия нужна недемократическому режиму в качестве главного инструмента для контроля над обществом, мобилизации поддержки режима, предоставления контролируемых возможностей политического участия и кооптации предполагаемой или существующей оппозиции. Для Дж. Ганди и А. Пшеворского партия не только мобилизует поддержку и контролирует политическое поведение, но и предоставляет возможность сотрудничества с режимом через стабильную систему патронажа [Gandhi, Przeworski, 2006, p. 15].

В теории селектората Буэно де Мескиты политические институты выполняют функцию определения круга акторов, участвующих в селекторате и выигрышной коалиции (части селектората, достаточной для обеспечения власти лидера над обществом и селекторатом). Члены выигрышной коалиции в обмен на свою лояльность режиму получают определенные дивиденды, превышающие риски выхода из коалиции, поэтому главной задачей для лидера, желающего сохранить свою власть, является расширение селектората / коалиции [The logic of political survival, 2003].

Объединение элиты и общества вокруг правящей партии не только расширяет селекторат режима, но и ведет к маргинализации антирежимных политических движений, а формальное расширение социальной базы режима неформально обеспечивает его поддержку оппозицией, что значительно уменьшает угрозу распада режима в результате переворотов и революций. В исследовании С. Хантингтона перевороты происходили в многопартийных режимах (85 %) и гораздо реже – в однопартийных (25 %) и режимах с доминирующей партией (33 %) [Huntington, 1968, p. 423].

Авторитарные лидеры, должно быть, читали Хантингтона: до 1990 г. авторитарные режимы имели в среднем по одной эффективной партии (1,3 – однопартийные, 1,1 – военные, 1,3 – персоналистские), после 1990 г. наряду с общей тенденцией к демократизации число эффективных партий возросло до 1,6 в однопартийных режимах и до 1,8 – в военных и персоналистских [Wright, 2010, p. 22]. Однако подобная многопартийность сохраняет доминирование правящих партий, а другие партии нужны только для нейтрализации оппозиции, которая получает «политическую автономию в форме политических партий, что представляет собой идеальное институциональное устройство для диктатуры» [Gandhi, Przeworski, 2006, p. 15]. Многие авторитарные режимы допускают существование одной или нескольких партий, которые могут артикулировать настроения оппозиционных групп, потенциально готовых свергнуть диктатора, тем самым обеспечивая сохранение режима. В исследовании Дж. Ганди только 19 % авторитарных режимов были беспартийными, 22 – однопартийными и 59 % – многопартийными [Gandhi, 2008, p. 39], но лишь небольшое число партий могло соперничать с партией правящей. Многопартийные режимы с доминирующими партиями такие же устойчивые, как и однопартийные режимы. Исследования демонстрируют наличие сильной связи между количеством мест в парламенте у правящей партии и выживанием авторитарного режима: увеличение доли мест на 1 % уменьшает на 2 % риск распада правящей коалиции, а увеличение мест с 55 до 75 % соответствует уменьшению риска распада авторитарного режима на 30 % [Svolik, 2012].

Авторитарные политические партии усиливают стабильность авторитарных режимов через расширение поддержки режима, кооптацию или раскол оппозиции (отделение умеренных от радикалов) и уменьшение возможностей (из-за увеличения затрат) антирежимной мобилизации «снизу». Поэтому единственной наименее затратной и потенциально успешной альтернативой давления на режим становится оппозиция изнутри режима. Подобная оппозиция может в дальнейшем изменить тип авторитарного режима и сделать его способным к демократическим трансформациям. Некоторые исследования [Wright, 2010] подтверждают, что наличие политических партий дает авторитарным лидерам определенные гарантии и позволяет сохранить власть даже при изменении политического режима и перехода к демократии, так как в демократии политические партии бывшего авторитарного режима могут победить на выборах.

Парламенты в недемократических режимах позволяют артикулировать оппозиционные настроения без открытого сопротивления режиму. Парламенты существуют в 60 % военных режимов и 91 % гражданских (по сравнению с 54 % монархий) [Gandhi, 2008, p. 94]. До 1990 г. парламенты имелись в 90 % однопартийных режимов и только в 33 % военных и 75 % персоналистских. После 1990 г. парламенты стали нормой для однопартийных режимов (99 %) и присутствовали в 56 % военных и 84 % персоналистских режимов [Wright, 2010, p. 22].

Парламенты идеально подходят для достижения следующих целей: обеспечения представительства выбранных диктатором групп, предоставления им возможности предъявлять требования, контроля над процессом переговоров, и демонстрации хотя бы формального желания диктатора подчиняться внутренним правилам [Gandhi, Przeworski, 2006, p. 14]. Авторитарные парламенты так же, как и партии, помогают сохранить авторитарные режимы: во‐первых, снижают вероятность замены одного диктатора другим, во‐вторых, обеспечивая доступ потенциальной или реальной оппозиции к властным структурам, препятствуют появлению неконтролируемых лидером требований изменения режима. Авторитарные парламенты не являются уступкой режиму оппозиции, так как в первую очередь нужны для нейтрализации угроз режиму. Несмотря на то что парламенты в диктатурах носят фасадный характер и процесс принятия важных решений происходит за пределами парламента, если оппозиция соглашается участвовать в таких парламентах, уменьшаются шансы трансформации режима и его замены другим авторитарным режимом. Поэтому оппозиция может согласиться на такое участие в рамках диктатуры только в случае отсутствия возможностей свержения лидера и надеясь на постепенную трансформацию диктатуры изнутри.

Авторитарные режимы часто вводят институт выборов. Выборы нужны для легитимации режима, для уступок оппозиции, преодоления распада режима и главное – для получения информации о реальной поддержке режима и распределении этой поддержки. В исследовании Ганди в 75 % диктатур существовали парламенты, 92 % из которых выбирались [Gandhi, 2008, p. 35].

С точки зрения А. Шедлера, эти лидеры надеются «сорвать плоды электоральной легитимности без риска демократической неопределенности» [Schedler, 2002, p. 37]. И если внутренняя легитимация таких выборов может быть под вопросом, международная легитимность часто дает позитивные результаты. Б. Магалони утверждает, что авторитарные выборы нужны для сохранения режима, так как предотвращают объединение оппозиции, только часть которой может участвовать в выборах, а также демонстрируют силу власти и сохраняют лояльность режиму [Magaloni, 2006, p. 8–10]. Участвуя в выборах, оппозиция обрекает себя на поддержку существующего режима, а не на его насильственное свержение в результате переворота или революции. Хотя всегда «в авторитарных режимах оппозиционные партии проигрывают выборы» [Schedler, 2002, p. 47].

По мнению Дж. Браунли, «выборы – это не смерть диктатуры, а ее жизнь, не ящик Пандоры, открывающий перспективы для политических перемен, а клапан безопасности для регулирования общественного недовольства» [Brownlee, 2007, p. 8]. Действительно, институт выборов значительно продлевает существование режима. В базе Б. Геддес военный режим, проводящий регулярные выборы, продержался 20 лет, военный режим без выборов – шесть лет, а военный режим с нерегулярными выборами – девять лет. Персоналистские режимы с регулярными выборами также продержались в два раза дольше (21 год), чем без выборов (12 лет) [Geddes, 2006]. Но авторитарные лидеры соглашаются на испытание выборами исключительно для уменьшения угрозы неэлекторального свержения и «вследствие небольших затрат управления этими рисками» [Cox, 2007].

Итак, политические партии, парламенты и выборы являются основными элементами, способными сохранить недемократический режим ненасильственными способами. Эти институты не приводят к смене лидерства, не являются инструментом вертикальной ответственности, однако они необходимы для разрешения внутрирежимных конфликтов и предотвращения потенциальной дестабилизации режима. По мнению Б. Геддес, «с точки зрения диктатора, партии поддержки и выборы – ключевые элементы его персональной стратегии выживания» [Geddes, 2006]. Выборы и парламенты разделяют оппозицию, так как обеспечивают селективную кооптацию лояльных фракций (партий) и предотвращают появление объединенного оппозиционного режиму фронта.

Недемократические режимы и переходы к демократии

Исследование А. Пшеворского и Дж. Ганди показывает, что недемократические режимы склонны к самовоспроизводству: после военных режимов возникают новые военные режимы, а на смену гражданским (в том числе однопартийным) диктатурам приходят новые гражданские диктатуры, а совсем не демократии. Механизм такого развития прост: автократы всегда оказываются перед лицом двух угроз – со стороны правящей элиты и со стороны аутсайдеров из общества. Традиционный способ борьбы с явными или предполагаемыми угрозами с использованием насилия и репрессий является, во‐первых, достаточно затратным, во‐вторых, не всегда эффективным для предотвращения новых заговоров и попыток переворотов, в‐третьих, еще более подрывающим легитимность (в том числе и на международной арене) нелегитимного режима [Gandhi, Przeworski, 2007]. В базе данных Б. Геддес только 34 % режимов перешли к другому типу авторитаризма [Geddes, 1999], у Хадениуса – 77 % режимных изменений привели к новому типу авторитаризма [Hadenius, 2007]. Однопартийные режимы могут трансформироваться в демократии, многопартийные ограниченные режимы и многопартийные режимы с доминирующей партией, а военные режимы, как правило, переходят в режим ограниченной многопартийности [Hadenius, Teorell, 2007].

Однопартийные режимы редко трансформируются в демократии, только 19 % режимов перешли к демократии, остальные либо распались в результате военных переворотов (39 %), либо трансформировались в режимы с доминирующими партиями (33 %). Режимы с доминирующими партиями демонстрируют лучшие показатели: 29 % перешли к демократии [Magaloni, Kricheli, 2010, p. 130–131]. Так как доминирующая стратегия однопартийных режимов направлена на предотвращение протестов и требований перемен, только в случае давления «извне» или «снизу» лидеры однопартийных режимов готовы начать либерализацию и далее демократизацию, причем только «однопартийные режимы под давлением» обладают потенциалом к переговорному транзиту. Это объясняется тем, что, с одной стороны, попытки удержания власти приводят к уступкам в процессах демократизации, а с другой стороны, переговоры могут обеспечить достойный уход и предотвратить насильственное свержение. Благодаря такой тактике сохранения инициативы в транзите многим бывшим партиям-гегемонам удается удержать свои позиции в новых демократиях и псевдодемократиях (новых соревновательных системах с доминирующей партией).

В военных режимах демократические транзиты могут начинаться после внутренних разногласий и расколов и имеют больше шансов на успех, особенно при повторной демократизации. Армия по природе своей всегда готова «вернуться в казармы», поэтому при условии получения определенных гарантий транзит к демократии, скорее всего, должен быть пактированным, а не насильственным. Именно предпочтения военных объясняют наименьшую среднюю продолжительность существования военных режимов по сравнению с недемократическими режимами другого типа и наиболее вероятный путь транзита [Geddes, 1999]. Военные режимы, в отличие от других недемократических режимов, готовы к реформированию, и любые попытки сохранения военным режимом своей власти обычно исходят из стремления сохранить единство армии и получить амнистию за прошлые преступления.

Военные режимы могут согласиться на передачу власти гражданскому правлению и на демократизацию в случае получения гарантий соблюдения их корпоративных интересов (единство и честь армии) и отсутствия преследования за преступления против человечности. Учитывая, что такие гарантии легче получить, если военный режим сам начинает переход к демократии, оптимальными моделями для транзита являются трансформация и трансрасстановка. Наименее желательная с точки зрения военных лидеров модель замены возможна в случае, когда неэффективный военный режим с расколотой элитой не предпринимает шагов в сторону демократии и противостоит широкой антирежимной мобилизации масс или проигрывает войну. Результаты изменений военных режимов: 33 % изменений привели к демократии, 27 – к режимам с доминирующими партиями, 8 % – к однопартийным режимам [Magaloni, Kricheli, 2010, p. 130–131].

При персоналистском режиме все решения всегда контролируются лидерами, и оппозиционные фракции или личности, в редких случаях появляющиеся в окружении лидера, практически не имеют шансов организовать ни переворот, ни успешный транзит. Оппозиция в режимах личной диктатуры в случае победы и последующего смещения лидера получит больше преимуществ, чем оппозиционные фракции в однопартийных режимах, однако возможные риски неудачи являются сдерживающими факторами, поэтому в нормальных обстоятельствах оппозиция редко выступает против диктатора. Так как присоединение к оппозиции может быть очень рискованным мероприятием, члены клики имеют еще меньше альтернатив, и поэтому присоединяются к ней только при очень хороших шансах на успех. Большинство персоналистских режимов распадается после смерти лидера, поэтому для сохранения преемственности лидеры часто создают партии, сохраняют парламенты и вводят институт выборов, что может привести к трансформации персоналистских режимов в однопартийные или режимы с доминирующей партией. Анализ Геддес демонстрирует, что персоналистские режимы наименее склонны начинать демократические преобразования и осуществлять пактированный транзит. Распады личных диктатур, таким образом, чаще всего осуществляются только насильственным способом в результате массовых протестов, революций, переворотов, гражданских войн и внешнего вмешательства, и не всегда на смену диктатуре приходит демократия.

Наиболее благоприятен для развития демократии режим ограниченной многопартийности, «соревновательный авторитаризм» С. Левицкого и Л. Уэя или «электоральный авторитаризм» А. Шед-лера. Соревновательные авторитарные режимы представляют собой полудемократии разного типа, от приближающихся к электоральным демократиями по уровню плюрализма, конкурентности и соблюдения гражданских прав, но нарушающих критерии демократических выборов, систем с доминирующей партией, в которых правящая партия широко использует любые средства принуждения, патронажа и контроля для превращения любой оппозиции во второстепенную силу, до персоналистских режимов, а также целый ряд промежуточных вариантов. Главное отличие подобных режимов от автократий – это готовность толерантно относиться к функционированию (но не победе) оппозиционных партий, однако даже это, по мнению Даймонда, создает условия для будущего прорыва к электоральной демократии [Diamond, 2002].

С точки зрения Дж. Браунли, «выборы являются симптомами, а не причинами режимных изменений» [Brownlee, 2007, p. 10]. Действительно, согласие на участие в соревновательных выборах является своеобразным симптомом изменения позиции авторитарных лидеров. Еще С. Хантингтон в «Третьей волне» писал, что для любого диктатора лучше потерять пост при демократии, чем жизнь при авторитаризме. Современные исследования показывают, что все диктаторы выигрывают, если следующим лидером будет демократ: после перехода к демократии 77 % гражданских и 84 % военных лидеров сохранили свободу и получили шансы на участие в политической жизни [Templeman, 2010, p. 37].

Литература

Acemoglu D., Robinson J.A., Verdier T. Kleptocracy and divide-and-rule: A model of personal rule: Paper presented as the Marshall Lecture at the European economic association’s Annual meetings. – Stockholm. – 24 August 2003. – Mode of access: http://www.international.ucla.edu/cms/files/acemoglue_robinson_verdier.pdf (Дата обращения: 5.6.2012.) – 33 p.

Acemoglu D., Egorov G., Sonin K. Political economy under weak institutions: Do juntas lead to personal rule? // American economic review: Papers & proceedings. – Nashville, 2009. – Vol. 99, N 2. – P. 298–303.

Brownlee J. Authoritarianism in the age of democratization. – N.Y.: Cambridge univ. press, 2007. – 264 p.

Brownlee J. And yet they persist: Explaining survival and transition in neopatrimonial regimes // Studies in comparative international development. – New Brunswick, NJ, 2002. – Vol. 37, N 3. – P. 35–63.

Brownlee J. Portents of pluralism: How hybrid regimes affect democratic transitions // American journal of political science. – Hoboken, NJ, 2009. – Vol. 53, N 3. – P. 515–532.

The logic of political survival / Bueno de Mesquita B., Smith A., Siverson R., Morrow J. – Cambridge: MIT Press, 2003. – 550 p.

Cheibub J.A., Gandhi J., Vreeland J.R. Democracy and dictatorship revisited // Public choice. – Dordrecht, Norwell, MA, 2010. – Vol. 143, N 1. – P. 67–101.

Cox G.W. Authoritarian elections and leadership succession, 1975–2000. – November 2007. – Mode of access: http://igs.berkeley.edu/programs/seminars/ppt/papers/cox_ 20071119.pdf (Дата обращения: 05.06.2012.)

Diamond L. Thinking about hybrid regimes // Journal of democracy. – Baltimore, MD, 2002. – Vol. 13, N 2. – P. 21–35.

Egorov G., Sonin K. Dictators and their viziers: Agency problems in dictatorships // William Davidson institute Working paper. – 2005. – N 735. – Mode of access: http://www.wdi.umich.edu/files/Publications/WorkingPapers/wp735.pdf (Дата обращения: 5.6.2012.) – 35 p.

Ezrow N., Frantz E. The politics of dictatorship: Institutions and outcomes in authoritarian regimes. – Boulder: Lynne Rienner, 2011. – 133 p.

Frantz E. Breaking down the residual category: Policy stability among dictatorships from a veto players perspective. – April 2003. – Mode of access: http://ssrn.com/ abstract=904263 – 39 p.

Frantz E. Tying the dictator's hands: Leadership survival in authoritarian regimes. – March 2007. – Mode of access: http://ssrn.com/abstract=975161 – 31 p.

Gandhi J. Political institutions under dictatorship. – N.Y.: Cambridge univ. press, 2008. – 232 p.

Gandhi J., Przeworski A. Authoritarian institutions and the survival of autocrats // Comparative political studies. – Thousand Oaks, CA, 2007. – Vol. 40, N 11. – P. 1279–1301.

Gandhi J., Przeworski A. Cooperation, cooptation, and rebellion under dictatorship // Economics & politics. – Oxford, 2006. – Vol. 18, N 1. – P. 1 – 26.

Geddes B. Minimum-winning coalitions and personalization in authoritarian regimes // Annual meetings of the American political science association. – Chicago, 2004. – Mode of access: http://www. sscnet.ucla.edu/polisci/cpworkshop/papers/geddes.pdf (Дата обращения: 5.6.2012.) – 32 p.

Geddes B. Paradigms and sand castles: Theory building and research design in comparative politics. – Ann Arbor: Univ. of Michigan press, 2003. – 314 p.

Geddes B. What do we know about democratization after twenty years? // Annual review in political science. – Palo Alto, CA, 1999. – N 2. – P. 115–144.

Geddes B. Why parties and elections in authoritarian regimes? Revised version of a paper prepared for presentation at the annual meeting of the American political science association.– Wanington, D.C., 2005. – March 2006. – Mode of access: http://www.daniellazar.com/wp‐content/uploads/authoritarian-elections.doc (Дата обращения: 5.6.2012.) – 30 p.

Greene K.F. The political economy of authoritarian single-party dominance // Comparative political studies. – Beverly Hills, CA, 2010. – Vol. 43, N 7. – P. 807–834.

Huntington S.P. Political order in changing societies. – New Haven; L.: Yale univ. press, 1968. – 488 p.

Hadenius A., Teorell J. Pathways from authoritarianism // Journal of democracy. – Baltimore, MD, 2007. – Vol. 18, N 1. – P. 143–156.

Magaloni B. Voting for autocracy: Hegemonic party survival and its demise in Mexico. – Cambridge: Cambridge univ. press, 2006. – 296 p.

Magaloni B. Credible power-sharing and the longevity of authoritarian rule // Comparative political studies. – Beverly Hills, CA, 2008. – Vol. 41. – P. 715–741.

Magaloni B., Kricheli R. Political order and one-party rule // Annual review of political science. – Palo Alto, CA, 2010. – N 13. – P. 123–43.

Magaloni B. The game of electoral fraud and the ousting of authoritarian rule // American journal of political science. – Hoboken, NJ, 2010. – Vol. 54, N 3. – P. 751–765.

Schedler A. Elections without democracy: The menu of manipulation // Journal of democracy. – Baltimore, MD, 2002. – Vol. 13, N 2. – P. 36–50.

Smith B. Life of the party: The origins of regime breakdown and persistence under single-party rule // World politics. – Washington, D.C., 2005. – Vol. 57, N 3. – P. 421–451.

Snyder R., Mahoney J. The missing variable: Institutions and the study of regime change // Comparative politics. – Chicago, Ill, 1999. – Vol. 32, N 1. – P. 103–122.

Svolik M.W. Power sharing and leadership dynamics in authoritarian regimes // American journal of political science. – Hoboken, NJ, 2009. – Vol. 53, N 2. – P. 477–494.

Svolik M.W. The politics of authoritarian rule. – Cambridge: Cambridge univ. press, 2012. – В печати.

Templeman K.A. Who’s dominant? Incumbent longevity in multiparty regimes, 1950–2006: APSA 2010 annual meeting paper. – Mode of access: http://ssrn.com/abstract= 1657512 (Дата обращения: 5.6.2012.) – 69 p.

Wintrobe R. Dictatorship: Analytical approaches // The Oxford handbook of comparative politics / C. Boix, S.C. Stokes (eds.) – N.Y.: Oxford univ. press, 2007. – P. 363–394.

Wright J., Escribà-Folch A. Authoritarian institutions and regime survival: Transitions to democracy and subsequent autocracies. – October 2010. – Mode of access: Link: http://www.personal.psu.edu/jgw12/blogs/josephwright/Wright%20Escriba%20... 20Final.pdf (Дата обращения: 6.6.2012.) – 49 p.

ИНСТИТУЦИОНАЛЬНАЯ УСТОЙЧИВОСТЬ ФРАГМЕНТИРОВАНЫХ ПОЛИТИЙ2

П.В. ПАНОВ

Проблема устойчивого развития (sustainable development), которая так активно обсуждается в последние годы, очевидно, содержит не только экологическое, экономическое и социальное, но и политическое измерение. Судя по всему, в настоящее время происходят радикальные изменения политической организации обществ. Глобализация и размывание суверенитета национальных государств, нарастающая волна миграции и политизация групповых различий, маркетизация и консьюмеризация политики – все это представляет собой вызов для того паттерна политического порядка, который сложился в эпоху модерна и базировался на системе национальных государств (nation-states) [Spruyt, 2002; Wissenburg, 2008]. По существу, речь идет о тенденциях, вступающих в противоречие с природой национальных государств, которую принято описывать в категориях универсализма [Badie, 2000]. В терминах концепции «центр – периферия» [Шилз, 1972; Bartolini, 2005; Eisenstadt, 1978; Rokkan, 1987] универсализм национальных государств базируется на «моноцентричности»: единственный властный центр – state – генерирует и обеспечивает воспроизводство в политических взаимодействиях общих для всех членов политии (и в этом смысле универсалистских) моделей поведения и таким образом добивается социетальной интеграции. Институционально это закреплялось в универсалистских институтах гражданства, выборов, политических партий, парламентов и т.д. В политико-культурном плане универсалистский порядок легитимируется соответствующей социальной онтологией – картиной мира, в соответствии с которой центральное место в идентификационной матрице занимает гражданская национальная идентичность, а нация воспринимается как политическое сообщество равных и свободных граждан. Все это создает достаточно прочный фундамент институциональной устойчивости национальных государств.

Разумеется, интерпретация национального государства как универсалистской политической формы – идеал-типический мыслительный конструкт, и реальные национальные государства в той или иной мере отклонялись от этой модели. Иные (негражданские) идентичности нередко приобретали политическое значение, что усложняло и идентификационную матрицу, и политико-институциональную организацию. «В теле» национальных государств возникали различные «части» – социальные группы, которые в политических взаимодействиях воспроизводили собственные (партикуляристские) модели поведения и системы культурных значений3. Тем не менее раньше это преимущественно воспринималось как некая девиация. Теперь ситуация изменилась: утрата универсалистским центром институциональной и культурно-легитимирующей монополии означает изменение фундаментальных оснований политического порядка, его «фрагментацию» по партикуляристским основаниям. В связи c этим возникают вопросы: что происходит с универсалистскими политическими институтами? Способны ли они обеспечить устойчивость фрагментированных политий? Может ли вообще быть устойчивым фрагментированный порядок? Или же, напротив, в новых условиях только фрагментированный порядок и может быть устойчивым?

В данной статье сделана попытка представить обзор исследовательской повестки по проблеме институциональной устойчивости фрагментированного политического порядка. С этой целью будут обозначены некоторые исследовательские проблемы, рассмотрены подходы, предлагаемые для их решения, а также высказаны некоторые (предварительные) авторские комментарии.

Проблема концептуализации. Для описания рассматриваемого феномена в литературе наиболее часто используются три термина: «многосоставное общество» (plural society), «разделенное общество» (divided society) и «фрагментированное общество» (fragmented society). Первый из них стал широко известен благодаря работам Аренда Лейпхарта [Lijphart, 1977; в переводе на русский: Лейпхарт, 1997]. Определяя понятие многосоставного общества, Лейпхарт ссылается на «сегментарные различия». Они «могут иметь религиозную, идеологическую, языковую, региональную, культурную, расовую или этническую природу», но важно то, что «политические партии, группы интересов, средства коммуникации, школы, добровольные объединения имеют тенденцию к организации по линиям, повторяющим контуры существующих внутри общества границ» [Лейпхарт, 1997, с. 38].

Семантически «plural society», однако, ассоциируется с политическим плюрализмом – явлением, сущностно свойственным либеральной демократии – и, как представляется, не совсем удачно схватывает специфику тех обществ, которые описывает Лейпхарт. Возможно, это объясняет, почему более широкое распространение получил второй концепт – «разделенные общества». Как правило, о разделенных обществах говорят тогда, когда в политической жизни наблюдается очевидный раскол по этническому признаку. «Когда отношения доминирующей группы к этническим меньшинствам характеризуются враждебностью, а не сотрудничеством, общество может быть описано как разделенное» [Oberschall, 2007, р. 1]. Вместе с тем нередко этот термин применяется и к некоторым другим – религиозным, расовым, языковым – расколам. Судя по всему, ключевой признак групп, раскалывающих «разделенное общество», заключается не столько в самих этнических признаках, сколько в том, то что они воспринимаются в примордиалистском духе – как нечто «данное от природы», «изначальное». Это создает достаточно интенсивную и эмоционально окрашенную групповую идентичность, что и является базой для таких мощных расколов. Разумеется, «примордиалистское осмысление» – продукт социального конструирования, и в качестве примордиальных могут коллективно осмысливаться разные признаки, но чаще всего в качестве таковых выступают именно родство (общее происхождение) и культурные особенности (язык, религия), что обычно и фиксирует категория «этничность».

Третий концепт – «фрагментированное общество» – также достаточно давно известен в политической науке. Еще в 1970 г. Дж. Бингхэм Пауэлл писал в одной из своих работ, что «во фрагментированном обществе политические размежевания происходят по тем линиям, которые разделяют социальные классы, вторичные ассоциации, основные религиозные и этнические группы. Лишь немногие индивиды придерживаются тех идентичностей, которые перекрывают данные линии размежевания» [Powell, 1970, р. 1]. Не трудно заметить, что эта дефиниция практически полностью совпадает с тем значением, которое придавал «многосоставному обществу» Лейпхарт. Тем не менее концепт «фрагментированное общество» долгое время был значительно менее популярным, нежели «многосоставное» или «разделенное». Вероятно, это связано с тем, что в другом значении этот термин активно используется для характеристики «соотношение сил» между партиями – «фрагментация партийных систем» [Sartori, 2005]. Тем не менее сохранялась и «пауэлловская» коннотация [Badie, 2000, p. 154; Migdal, 2001, р. 20, 22, 49]. В последние годы она встречается все чаще и чаще, а некоторые исследователи даже полагают, что концепт фрагментации «является ключевым для понимания современного мира» [Schwarzmantel, 2001, p. 386].

На наш взгляд, термин «фрагментация» действительно выглядит более предпочтительным для описания рассматриваемого феномена. По сравнению с «plural society» он точнее потому, что не вызывает ассоциаций с плюрализмом, и это представляется важным, так как фрагментация, конечно же, не тождественна политическому плюрализму. Более того, универсалистский взгляд на мир фактически «требует» политического плюрализма, так как равные и свободные граждане, участвуя в дискуссиях по поводу определения «общего блага», высказывают различные точки зрения. Они кристаллизируются и структурируются в программах политических партий, а в виде альтернативных политических программ выносятся на выборы. Выборы тем самым осмысливаются как взаимодействия равных и свободных граждан по поводу определения будущей политики правительства («гражданское голосование»). Политический плюрализм в этих случаях имеет интегрирующее значение, ибо он связывает акторов в гражданскую нацию. Универсализм, таким образом, противостоит не плюрализму, а партикуляризму, когда члены специфических социальных групп осмысливают политику под партикуляристским углом зрения, «в большей мере идентифицируют себя с определенной группой, нежели с государством в целом» [Redhead, 2002, р. 803] и воспроизводят соответствующие политические практики. Члены примордиальной группы, например, будут в этом случае создавать «этнические партии» [Chandra, 2004], а выборы будут восприниматься не как борьба альтернативных политических программ, а как проявление лояльности «своей» группе и продвижение ее представителей в органы власти – «этническое голосование» [Birnir, 2007; Wilkinson, 2006].

Термин «фрагментированное общество» представляется более точным и по сравнению с концептом «разделенное общество». Последний, как мы видели, достаточно явно отсылает к примордиальным группам и идентичностям, но политический порядок может фрагментироваться и социальными группами иного типа. Так, Эдвард Шилз противопоставлял гражданскому (универсалистскому по своей природе) типу социальных связей не только примордиальные, но и персоналистские связи [Shils, 1957]4, и в политической науке хорошо изучена такая их разновидность, как клиентелизм. Поскольку политический клиентелизм основывается на иерархической диспозиции и персональной лояльности в отношениях между патроном и клиентами [Eisenstadt, Roniger, 1984; Patrons, clients, and policies, 2007], политические взаимодействия, в частности выборы, осмысливаются как поддержка клиентами патрона в обмен на то, что последний предоставляет им партикуляристские блага. Кроме того, на наш взгляд, необходимо принимать в расчет еще один тип партикуляризма, который имеет «рыночную природу». Здесь политические взаимодействия коллективно осмысливаются как бизнес, т.е. возможность извлечения выгоды или «политической ренты». В электоральных практиках это проявляется, например, в «покупке – продаже голосов» [Elections for sale, 2007].

Таким образом, термин «разделенное общество» фиксирует лишь часть партикуляристских практик, фрагментирующих политическое общество, однако это именно те практики, для которых характерно наличие относительно устойчивых сегментов (или фрагментов)5, поскольку именно примордиальные связи оказываются наиболее устойчивыми и интенсивными по сравнению с другими типами партикуляризма. Не случайно подавляющая часть литературы посвящена примордиалистской фрагментации, и именно на нее будет сделан акцент в данной работе.

Проблема операционализации. Одна из ключевых проблем, которые возникают при исследовании фрагментации политического порядка, связана с разработкой операциональных показателей, которые дают возможность более или менее точно фиксировать фрагментацию. Очевидно, само по себе наличие разнообразных социальных групп, даже таких ярко выраженных, как религиозные и этнокультурные, не является валидным индикатором фрагментации, так как групповые идентичности отнюдь не обязательно актуализируются в политических взаимодействиях. Поэтому возникает вопрос, каким образом из всего разнообразия примордиальных групп выделить те, которые фрагментируют политическое общество.

Как это часто бывает при операционализации понятий, найти какой‐то один валидный показатель весьма проблематично, поэтому исследователи полагаются на комбинацию индикаторов. Этот подход применяется, например, группой исследователей из университета Мэриленда (США), где уже многие годы реализуется Minorities at Risk Data Generation and Management Project (MAR)6. Созданная и постоянно обновляемая база данных охватывает все страны с населением более полумиллиона человек и включает этнические меньшинства и религиозные секты численностью не менее 100 тысяч человек (составляющие не менее 1 % населения). Особое внимание уделяется тем группам, которые подвергаются дискриминации и ведут борьбу за свои права. В 2003 г. было выявлено, что из 700–800 меньшинств, соответствующих критериям выборки, политически активными были 285.

Другой известный проект – Ethnic Power Relations dataset (EPR) – осуществляется группой исследователей из университетов Лос-Анджелеса и Цюриха (http://www.epr.ucla.edu). Он охватывает 156 стран с населением более 1 млн. человек и площадью не менее 50 тыс. кв. км. Задача проекта – идентифицировать все «политически релевантные группы» (politically relevant groups). В отличие от MAR этот проект базируется на экспертных опросах. Политически релевантными считаются этнические группы, которые: а) имеют хотя бы одного значимого политического актора (имеется в виду активная политическая организация, хотя и не обязательно партия), представляющего требования группы на политической арене; б) систематически и преднамеренно подвергаются дискриминации со стороны доминирующей этнической группы. Такой подход позволил исследователям выявить более 730 групп, создать по ним базу данных и провести серию достаточно интересных исследований, некоторые результаты которых будут представлены ниже.

Проблема институтов. Что происходит с универсалистскими институтами в условиях фрагментации политического порядка? Поиски ответа на этот вопрос заставляют исследователей переосмысливать многие классические представления о политических институтах, составляющих своего рода «каркас» политий типа национальных государств. В частности, широкую известность получили работы Джоеля Мигдаля, в которых предложена новая концепция государства – «государство-в-обществе» (state‐in-society approach). Мигдаль отвергает постулаты о «моноцентричном» и автономном государстве и, напротив, фокусирует внимание на процессе «взаимосвязанности государства и иных социальных сил» [Migdal, 2001, р. 250]. Он доказывает, что, с одной стороны, даже если государство-state и пытается навязать универсальные модели поведения, в полной мере это никогда не удается, так как его усилия всегда встречают сопротивление различных партикуляристских групп. В реальности происходит непрекращающаяся борьба между государством и группами, которые «отстаивают различные версии того, как люди должны себя вести» [Migdal, 2001, р. 12]. С другой стороны, необходимо учитывать, что партикуляристские группы ведут борьбу за доступ к государству, и в случае успеха «целые сегменты государства могут быть захвачены людьми, которые стремятся к тому, чтобы использовать государственные ресурсы в своих интересах» [ibid., р. 54].

Оба этих тезиса, существенно меняющие теоретические представления о государстве-state, сегодня активно развиваются исследователями. Способность центра «быть единственным центром» (и в институциональном, и в культурном плане) фиксируется в концепции государственной состоятельности (stateness) [Ильин, 2008]7, а «сращивание» государства с отдельными партикуляристскими группами – в концепции «захваченного государства» («state capture») [Grzymala-Busse, 2008]. С точки зрения степени и состоятельности, и автономности современные государства демонстрируют качественные различия. В результате, отмечает М.В. Ильин, несмотря на то что все государства обладают такой стороной, как «статусность» (statehood) – принадлежность к сообществу государств, «сами эти суверенные члены мирового сообщества не обязательно политии одного определенного типа или даже одной природы» [Ильин, 2005, c. 15]. Между ними, строго говоря, обнаруживается не типологическое «родство», а «семейное сходство» – «сродство», «подобие свойств разнородных предметов» [Ильин, 2008, c. 15–16]. В рамках эволюционистского подхода к исследованию институтов это также фиксируется в категориях «аналогия» (внешнее сходство) и «гомология» (генетическое сходство) [Patzelt, 2011].

Сказанное справедливо и по отношению к другим институтам. Проанализировав в свое время выборы в Иордании, Элен Ласт-Окар пришла к выводу, что они «имеют иную природу», поскольку оказываются ареной для конкуренции по поводу патронажа, а не по поводу политических курсов правительства [Lust-Okar, 2006]. Речь здесь идет о том клиентелистском понимании выборов, которое упоминалось выше, и термин «природа» – отнюдь не метафора. На самом деле он указывает, что за одной и той же политической формой может скрываться разное содержание.

Таким образом, есть основания сделать вывод о том, что в условиях фрагментированного порядка происходит трансформация природы политических институтов, хотя при этом они сохраняют универсалистскую форму. В то же время нельзя не заметить, что они оказались вполне адаптивны и способны институционально «обеспечить» процесс фрагментации. Иначе говоря, политическая борьба в условиях фрагментированного порядка протекает в прежних институциональных формах. Могут ли они обеспечить устойчивость фрагментированных политий, «управлять конфликтом» между партикуляристскими группами, фрагментирующими порядок? И какие именно институциональные формы для этого наиболее адекватны?

Как показывают исследования, это зависит от параметров конфликта, среди которых можно условно выделить: а) «структурные»: конфигурация (композиция) политизированных партикуляристских групп-сегментов в соотнесении с государством; б) «агентские»: выбор этими группами и государством стратегий взаимодействия. Констелляции конфигураций и стратегий чрезвычайно разнообразны. Не претендуя на исчерпывающий анализ, рассмотрим несколько типичных констелляций, разделив их на две группы. Первая – один из сегментов доминирует и не склонен к институциональному закреплению фрагментации порядка. Вторая – происходит «признание» политического значения отдельных сегментов и тем самым институционализация фрагментации.

Доминирование сегмента. В обширной литературе по государственному и национальному строительству (state-building and nation-building) хорошо описаны три идеал-типические модели: 1) формирование надэтнической гражданской нации («монокефальность»); 2) формирование нации на основе интеграции в политическое тело относительно самодостаточных этнокультурных сообществ («поликефальность»); 3) формирование нации на основе одной этнокультурной группы [подробнее см.: Мелешкина, 2010]. Именно последний тип, осмысленный в дихотомии «нация-государство» и «государство-нация» Альфреда Степана, а также в концепции «национализирующего государства» Роджера Брубейкера [Brubaker, 1995; Linz, Stepan, 1996], имеет прямое отношение к доминированию примордиалистской группы-сегмента.

Результат такого доминирования может быть разным. Доминирующая группа может избрать в отношении меньшинств одну из конфронтационных стратегий: уничтожать (этнические чистки, геноцид); «не замечать» (не-признание); изолировать меньшинства от политики (апартеид); дискриминировать; проводить активную политику ассимиляции и т.п. Во всех этих случаях есть основания говорить об этнократии (этнократическом режиме). Другой тип стратегий в отношении меньшинств раскрыт в концепции «этнической демократии» [Smooha, 1989]. Здесь представители меньшинств имеют равные гражданские права, а политический процесс строится на демократических процедурах, но вследствие этих самых процедур меньшинства (их партии) оказываются в заведомом проигрыше, поскольку какие-либо привилегии для них в этой модели не предусмотрены.

Насколько институционально устойчивы этнократии и этнические демократии – зависит, в первую очередь, от композиции фрагментов и стратегии меньшинств. Меньшинство может «смириться» с доминированием крупнейшего сегмента, особенно если он занимает по отношению к меньшинствам относительно лояльную позицию (этническая демократия). Тогда сложившиеся институты (выборы, партийная система и т.д.) вполне способны обеспечить устойчивое воспроизводство как этнократии, так и этнической демократии. Но нередко меньшинство выдвигает требование «самоопределения»: «внешнего» (external self-determination) либо «внутреннего» (internal self-determination) [Wolff, 2010]. В первом случае меньшинство стремится к сецессии и созданию независимого государства или хочет присоединиться к другому – «родственному» – государству (ирредентизм). Во втором оно требует территориальной или экстерриториальной автономии [Autonomy, self-governance and conflict resolution, 2005]. Как подчеркивает Стефан Вольф, и то, и другое – это вызов для национального государства. «Внешнее самоопределение» подрывает его целостность, нерушимость границ, хотя и не противоречит фундаментальным принципам политического порядка, а скорее даже соответствует им, поскольку означает реализацию идеи «одна нация – одно государство». «Внутреннее самоопределение», напротив, казалось бы, сохраняет существующее государство, но в действительности противоречит фундаментальному принципу равенства всех граждан [Wolff, 2010, р. 4].

Доминирующая группа порой идет на уступки и выражает готовность признать особые права меньшинств. Это, однако, уже будет иная модель институционального устройства, о которой речь пойдет ниже. Но даже это, как известно, не гарантирует достижения компромисса, если предлагаемые уступки с точки зрения меньшинства недостаточны. Однако чаще всего доминирующий сегмент отвергает требование самоопределения, что порождает противостояние, нередко в насильственных формах8. Немало случаев, когда государство, отказываясь пойти на компромисс, фактически теряет контроль над территорией партикуляристской группы, и возникают феномены непризнанных государств, частично признанных государств, «де-факто государств» и т.п.

Таким образом, с точки зрения институциональной устойчивости невозможно «отдать предпочтение» ни этнократическому режиму, ни этнической демократии. Каждый из них таит в себе «скрытые угрозы», реализация которых может вызвать насилие, вооруженный конфликт, межэтнические столкновения и т.п. Это подтверждается и сравнительными эмпирическими исследованиями, которые проводятся в рамках проекта EPR (см. выше). Они позволяют сделать вывод об амбивалентности того или иного институционального устройства в плане обеспечения политической устойчивости: «В зависимости от конфигурации политической власти похожие политические институты приводят к различным последствиям, и, наоборот, одинаковые последствия оказываются результатом различных констелляций власти» [Wimmer, Cederman, Min, 2009, p. 320].

Таким образом, в случае доминирования одного из сегментов обнаруживаются следующие варианты. Если меньшинство «смирилось» с господством доминирующей группы – мир, институциональная устойчивость, неинституционализированная фрагментация. Если меньшинство ведет борьбу за самоопределение – конфликт, институциональная неустойчивость, неинституционализированная фрагментация. Сецессия или возникновение непризнанного государства означает фактически появление «новой» политии. Об институционализации фрагментации можно говорить лишь тогда, когда доминирующая группа идет на признание особых прав сегментов – меньшинств.

Признание и варианты институционализации фрагментации. Принято считать, что в политической науке сложились два основных подхода к решению вопроса, каким образом следует производить институционализацию фрагментированного порядка, – аккомодация и интеграция [Constitutional design for divided societies, 2008; Sisk, 1996]. Различия между ними по-разному трактуются в литературе, и на фоне разночтений наиболее продуманной и последовательной представляется систематизация вариантов институционализации фрагментированного политического порядка, предложенная Вольфом [Wolff, 2011]. Прежде всего, он считает необходимым выделить в институциональном дизайне фрагментированного порядка три проблемных измерения: 1) территориальное устройство государства; 2) композиция власти; 3) соотношение индивидуальных и групповых прав. Это позволяет достаточно четко зафиксировать и суммировать позиции аккомодационного и интегративного подходов (см. таблицу)9.


Таблица

Основные институциональные устройства, рекомендуемые различными теориями управления конфликтами

Источник: [Wolff, 2011, p. 172]


Основополагающее значение для аккомодационного подхода имеет консоциативная теория демократии Лейпхарта. Две ее базовые характеристики – участие сегментов в осуществлении власти (power-sharing) и автономия. Институционально участие сегментов воплощается в создании «большой коалиции» из политических лидеров всех значительных сегментов многосоставного общества в форме коалиционного правительства в парламентской системе, «большого совета» или комитета с важными совещательными функциями, или большой коалиции президента с другими важнейшими должностными лицами в президентской системе [Лейпхарт, 1997, с. 66–72]. Этот принцип дополняется такими институтами, как взаимное вето и пропорциональность представительства (на выборах, при назначении на посты в государственной службе и распределении общественных фондов). На практике это может осуществляться путем установления специальных квот для представителей отдельных групп. Во «внутренних делах» сегменты должны обладать автономией – территориальной или экстерриториальной.

Предложенная Лейпхартом модель вызвала острые дискуссии. Главным объектом критики было то, что, по мнению оппонентов, консоциативные институциональные устройства приводят к акцентуации групповых различий и вследствие этого лишь провоцируют конфликты между сегментами. В противовес консоциативной Дональдом Горовицем была выдвинута интеграционная или, как ее еще часто называют, «центростремительная» (centripetalism) модель [Horowitz, 1985]. Она исходит из того, что включение партикуляристских групп в политические процессы необходимо производить таким образом, чтобы не усиливать, а ослаблять групповые идентичности, не разделять группы на политические сегменты, а стимулировать межгрупповые взаимодействия, контакты и коалиции. Вместо групповых акцент делается на индивидуальные права и свободы. Не выступая против территориальной автономии и федерализма, сторонники интеграционизма полагают, что надо избегать совпадения административно-территориальных границ с этническими. Кроме того, Горовиц рекомендовал «распылять» этнические группы по разным территориально-административным единицам, что должно препятствовать их замыканию в себе. Особое значение в качестве инструмента интеграции придается устройству электоральных институтов, которые должны создавать для политиков стимулы искать голоса избирателей в различных сегментах общества, а не полагаться на «свой сегмент». Выборы, по мысли интеграционистов, должны быть ареной «политического торга» (bargaining), в результате которого формируются кросс-сегментные политические партии или коалиции [Reilly, Reynolds, 1999; Reilly, 2001].

Многочисленные исследования и острые дискуссии позволяют сделать вывод о том, что ни один из двух подходов к институционализации фрагментированного порядка не гарантирует институциональной устойчивости. Более того, невозможно уверенно говорить о том, какой из них в этом отношении более предпочтителен. По мнению Вольфа, не существует универсальных рецептов разрешения конфликтов в фрагментированном обществе, результаты того или иного институционального решения зависят от его «контента» и контекста, в котором оно реализуется [Wolff, 2011].

* * *

В заключение представленного обзора можно сделать вывод о том, что фрагментированный порядок является значительно более проблематичным феноменом, нежели универсалистский. Это отнюдь не значит, что он не может быть институционально устойчивым, так как при определенных обстоятельствах сложившиеся в эпоху политического модерна, но сущностно трансформировавшиеся в условиях фрагментации политические институты способны обеспечивать устойчивое воспроизводство фрагментированного порядка. Проблема в том, что устойчивость фрагментированного порядка зависит от совокупности самых разнообразных факторов: природа фрагментации, конфигурация групп – сегментов, выбор стратегий, позиция мирового сообщества и т.д. Соотношение этих факторов настолько неоднозначно, что в настоящее время нет теоретически обоснованного и эмпирически проверенного объяснения, какие констелляции способствуют, а какие препятствуют институциональной устойчивости.

Как представляется, особое значение имеет природа фрагментации. Клиентелистский и «рыночный» типы фрагментации не были предметом специального рассмотрения в данной статье, но можно с высокой долей уверенности предположить, что в них проблема институциональной устойчивости имеет иное «наполнение» и иные способы решения. Если, к примеру, государство оказывается захваченным клиентелистской группой (группами), оно не может строиться на базе «этнического национализма». Клиентелистские группы, в отличие от примордиалистских, намного слабее укоренены в массах, а их границы размыты и слабо маркированы. Тем не менее и в таких политиях сложившиеся институты (партии, выборы) могут обеспечивать устойчивость, но факторы, влияющие на это, вероятно, будут иными. Как свидетельствуют результаты исследований партий и выборов, в тех современных автократиях, которые базируются на клиентелистских отношениях [Brownlee, 2007; Gandhi, 2008; Geddes, 2006; Magaloni, 2006], ключевое значение имеют не стратегии и конфигурации сегментов, а способность правящей верхушки инкорпорировать различные элитные группы в систему дистрибуции ресурсов, координировать межэлитные взаимодействия, осуществлять политическую мобилизацию и т.д. Иначе говоря, анализируя фрагментированный порядок и его институциональную устойчивость, необходимо учитывать, что государство, выборы, партии и другие институты только внешне похожи друг на друга, а по существу они могут принципиально различаться.

Литература

Ильин М.В. Возможна ли универсальная типология государств? // Политическая наука. – М., 2008. – № 4. – С. 8–41.

Ильин М.В. Суверенитет: Вызревание понятийной категории в условиях глобализации // Политическая наука. – М., 2005. – № 4. – С. 10–28.

Лейпхарт А. Демократия в многосоставных обществах: Сравнительное исследование. – М.: Аспект Пресс, 1997. – 287 с.

Мелешкина Е.Ю. Исследования государственной состоятельности: Какие уроки мы можем извлечь? // Политическая наука. – М., 2011. – № 2. – C. 9–27.

Мелешкина Е.Ю. Формирование государств и наций в условиях этнокультурной разнородности: Теоретические подходы и историческая практика // Политическая наука. – М., 2010. – № 1. – C. 8–28.

Шилз Э. Общество и общества: Макросоциологический подход // Американская социология: Перспективы, проблемы, методы. – М.: Прогресс, 1972. – С. 341–378.

Autonomy, self-governance and conflict resolution: Innovative approaches to institutional design in divided societies / M. Weller, S. Wolff (eds.). – L., N.Y.: Routledge, 2005. – 276 p.

Badie B. The imported state: The westernization of the political order. – Stanford, Calif.: Stanford univ. press, 2000. – 278 p.

Bartolini S. Restructuring Europe: Center formation, system building, and political structuring between nation state and the European Union. – N.Y.: Oxford univ. press, 2005. – 448 p.

Birnir J. Ethnicity and electoral politics. – Cambridge: Cambridge univ. press, 2007. – 279 р.

Brownlee J. Authoritarianism in an age of democratization. – Cambridge; N.Y.: Cambridge univ. press, 2007. – 264 p.

Brubaker R. National minorities, nationalizing states, and external homelands in the New Europe // Daedalus. – Cambridge, MA, 1995. – Vol. 124, N 2. – P. 107–132.

Chandra K. Why ethnic parties succeed: Patronage and ethnic headcounts in India. – Cambridge: Cambridge univ. press, 2004. – 368 р.

Constitutional design for divided societies: Integration or accommodation? / S. Choudhry (ed.). – Oxford; N.Y.: Oxford univ. press, 2008. – 474 p.

Eisenstadt S. Revolution and transformation of societies: A comparative study of civilizations. – N.Y.: The Free Press, 1978. – 348 р.

Eisenstadt S., Roniger L. Patrons, clients, and friends: Interpersonal relations and the structure of trust in society. – Cambridge; N.Y.: Cambridge univ. press, 1984. – 343 p.

Elections for sale: The causes and consequences of vote buying / F. Schaffer (ed.). – Boulder, Colo.: Lynne Rienner Publishers, 2007. – 234 p.

Gandhi J. Political institutions under dictatorship. – Cambridge: Cambridge univ. press, 2008. – 258 p.

Gandhi J., Lust-Okar E. Elections under authoritarianism // Annual review of political science. – Palo Alto, CA, 2009. – Vol. 12. – P. 403–422.

Geddes B. Why parties and elections in authoritarian regimes?: Revised version of a paper prepared for presentation at the annual meeting of the American political science association. – Wanington, D.C., 2005. – March 2006. – Mode of access: http:// www.daniellazar.com/wp‐content/uploads/authoritarian-elections.doc (Дата обращения: 5.6.2012). – 30 p.

Grzymala-Busse A. Beyond clientelism: Incumbent state capture and state formation // Comparative political studies. – Beverly Hills, CA, 2008. – Vol. 41, N 2. – P. 638–674.

Horowitz D. Ethnic groups in conflict. – Univ. of California press, 1985. – 697 р.

Lijphart A. Democracy in plural societies: A comparative exploration. – New Haven: Yale univ. press, 1977. – 248 р.

Linz J., Stepen A. Problems of democratic transition and consolidation: Southern Europe, South America and post‐communist Europe. – Baltimore; L.: The John Hopkins univ., 1996. – 480 p.

Lust-Okar E. Elections under authoritarianism: Preliminary lessons from Jordan // Democratization. – L., 2006. – Vol. 13, N 3. – P. 456–471.

Magaloni B. Voting for autocracy: Hegemonic party survival and its demise in Mexico. – Cambridge; N.Y.: Cambridge univ. press, 2006. – 296 p.

Migdal J. State‐in-society: Studying how states and societies transform and constitute one another. – N.Y.: Cambridge univ. press, 2001. – 291 p.

Oberschall A. Conflict and peace building in divided societies: Responses to ethnic violence. – L.: Routledge, 2007. – 260 p.

Patrons, clients, and policies: Patterns of democratic accountability and political competition / H. Kitschelt, S. Wilkinson (eds.). – Cambridge, N.Y.: Cambridge univ. press, 2007. – 377 p.

Patzelt W. Connecting theory and practice of legislative institutionalization. – Paper presented at the RCLS panel on «Legislative institution building and politics of developing political systems» at the Annual meeting of the Southern political science association. – January 2011. – Mode of access: http://rc08.ipsa.org/public/2011_ papers/Patzelt_2011_Connecting_Theory_and_Practice_of_Legislative_Institutio.pdf (Дата обращения: 15.5.2012.)

Powell G. Social fragmentation and political hostility: An Austrian case study. – Stanford, CA: Stanford univ. press, 1970. – 207 р.

Quinn D., Gurr T. Self-determination movements // Peace and conflict. – College Park: Univ. of Maryland, Center for international development and conflict management, 2003. – P. 26–38.

Redhead M. Making the past useful for a pluralistic present: Taylor, Arendt, and a problem for historical reasoning // American journal of political science. – Hoboken, NJ, 2002. – Vol. 46, N 4. – Р. 803–818.

Reilly B., Reynolds A. Electoral systems and conflict in divided societies. – Washington, D.C: National Academies Press, 1999. – 62 р.

Reilly B. Democracy in divided societies: Electoral engineering for conflict management. – Cambridge: Cambridge univ. press, 2001. – 217 р.

Rokkan S. The center-periphery polarity // Center periphery structures in Europe: An ISSC workbook in comparative analysis. – Frankfurt a. M: Campus, 1987. – P. 17–50.

Sartori G. Parties and party systems: A framework for analysis. – Colchester: ECPR Press, 2005. – 342 р.

Schwarzmantel J. Nationalism and fragmentation since 1989 // Blackwell campaign to political sociology / K. Nash, A. Scott (eds.). – Blackwell, 2001. – P. 386–395.

Shils E. Primordial, personal, sacred, and civil ties // British journal of sociology. – L., 1957. – Vol. 8, N 2. – P. 130–145.

Sisk T. Power sharing and international mediation in ethnic conflicts. – Washington, D.C.: US Institute of Peace Press, 1996. – 143 р.

Smooha S. Arabs and Jews in Israel. – Boulder, CO: Westview press, 1989. – Vol. 1. – 357 р.

Spruyt H. The origines, developments, and possible decline of the modern state // Annual review of political science. – Palo Alto, CA, 2002. – Vol. 5. – P. 127–149.

Wilkinson S. Votes and violence electoral competition and ethnic riots in India. – Cambridge: Cambridge univ. press, 2006. – 312 p.

Wimmer A., Cederman L. – E., Min B. Ethnic politics and armed conflict: A configurational analysis of a new global data set // American sociological review. – 2009. – Vol. 74, N 2. – Р. 316–337.

Wissenburg M. Political pluralism and the state: Beyond sovereignty. – Milton Park, Oxford: Routledge, 2008. – 223 p.

Wolff S. Approaches to conflict resolution in divided societies // Ethnopolitics papers / Exeter centre for ethno-political studies. – Exeter: Univ. of Exeter, 2010. – N 5. – 38 р.

Wolff S. Managing ethno-national conflict: Towards an analytical framework // Commonwealth & comparative politics. – L., 2011. – Vol. 49, N 2. – P. 162–195.

ЭВОЛЮЦИЯ ИНСТИТУТОВ, МОРФОЛОГИЯ И УРОКИ ИСТОРИИ. МОЖНО ЛИ ИЗВЛЕКАТЬ УРОКИ ИЗ ИСТОРИИ?

В. ПАТЦЕЛЬТ

Два расхожих мнения о пользе истории для политики и политологии противоречат друг другу. Одно гласит: история учит только тому, что люди ничему у нее не учатся. Второе мнение высказал Цицерон: «Historia magistra vitae», история – учитель жизни, указывающий, что нужно делать и чего следует избегать.

Существует целый ряд наблюдений за тем, как человек «использует» историю. Биржевые аналитики строят временные ряды на основе курсов акций и других экономических данных для определения закономерностей колебаний на рынке. Метеорологи изучают климат для выделения природных и антропогенных изменений. Политологи исследуют возникновение и трансформации режимов и определяют риски для их устойчивости и шансы на стабилизацию. Все эти эксперты стремятся обнаружить в истории – не важно, идет ли речь о временных рядах протяженностью в десятки лет или о периодах, растянувшихся на века, – определенные модели для лучшего понимания настоящего или предотвращения проблем в будущем. Однако биржевые аналитики часто составляют неверные сценарии, метеорологи дают ненадежные прогнозы, а политологи хотя и достигли определенных успехов в описании трансформаций и интерпретации статистических данных, нередко делают ошибочные предположения.

Но повинна ли в этом история? С одной стороны, может быть, всякое настоящее настолько отлично от прошлого, что обращение к нему бессмысленно, и знание сегодняшнего мира не несет никакой пользы для познания мира завтрашнего. Это противоречит нашему жизненному опыту. С другой стороны, проблема может корениться не в самой истории, а в том, как мы за ней наблюдаем и что мы в ней ищем. В поддержку этой позиции можно привести два аргумента.

Во‐первых, не прекращаются попытки открыть «законы истории», чтобы с их помощью делать практические прогнозы. В малых масштабах эти «законы» формулируются в виде моделей транзита, в больших – приобретают универсальный характер, например, материалистическая теория смены формаций. «Уроки истории» привели в XX в. к жестоким системным трансформациям с чудовищными последствиями; тем большее сожаление вызывает тот факт, что эти «уроки» не подтвердились. В целом ошибочно то представление, согласно которому существует некий должный, предопределенный «генеральным планом» и, более того, предсказуемый ход истории [Popper, 1974]. Однако верно, что однажды случившееся событие может иметь далеко идущие последствия, как, например, принятие первой конституции в постсоциалистическом государстве. Понять влияние «тропы зависимости» [Evolution and path dependence in economic ideas, 2001, Margolis, Liebpowitz, 1995; Pierson, 2000] – не значит сделать ошибочные выводы, например, что в XX столетии неизбежно должны были возникнуть коммунистические государства, или в XXI в. демократия неминуемо будет распространяться на все новые территории.

Во‐вторых, те процессы, которые формируют настоящее (и тем самым прошлое – как «прошедшее настоящее» и будущее – как «приходящее настоящее»), протекают на разных уровнях действительности и с разной скоростью, как показал Фернан Бродель [Braudel, 1974] в трехуровневой структуре исторического времени. На уровне «времени большой длительности» («la longue durée») происходят сдвиги, зависящие, среди прочего, от взаимодействия географических и климатических факторов. На уровне конъюнктурного времени («conjoncture») протекают процессы, формируемые, например, техническим прогрессом, циклами конъюнктуры и принятием новых конституций. На уровне «сжатого времени» происходят события, значительно зависящие от случая, «событийная история» («l’histoire événementielle»). Ошибается в рассмотрении истории и в извлечении уроков из нее тот, кто из наблюдений за одним уровнем исторического времени делает выводы для другого.

На основе исторических знаний можно легко прогнозировать долгосрочные изменения. Прогнозирование циклов конъюнктуры или последствий принятия конституции все-таки возможно. Такого рода прогнозы не основаны на данных, уходящих далеко в прошлое, и не распространяются на далекое будущее, поэтому они редко воспринимаются как «уроки истории». Суждения о «событийной истории», о настоящем времени и предшествующих ему десятилетиях свойственны социальным наукам. В таких временных рамках ceteris paribus вполне возможно выделить какие-либо общие модели, как было сделано, например, при изучении электорального поведения. Эти выводы относятся к большому числу избирателей и не претендуют на то, чтобы быть справедливыми для каждого из них. Хотя исследователи политических трансформаций нередко полагаются на общие закономерности, при внимательном рассмотрении оказывается, что в нетривиальных своих проявлениях каждый случай уникален10. Суждения о «событийной истории» и действующих в ней акторах часто оказываются бессмысленными для прогнозирования поведения конкретных индивидов. К сожалению, самый необходимый и практически полезный вид прогноза в политической науке касается именно роли политических лидеров. Однако так же, как человек должен был оставить надежду получить золото посредством экспериментов, полезных только для развития химии, в социальных науках ради объяснения главных причин conditio humana нужно отказаться предсказывать нетривиальное поведение индивидов, партий или режимов.

Задачи систематического анализа истории

Чтобы действительно извлечь уроки из истории, мы должны выполнить не менее пяти задач. Вопервых, следует изучать процессы изменений на разных уровнях действительности [Patzelt, 2007 a, S. 184–193]. Некоторые изменения происходят медленно, например развитие человеческой природы и форм человеческого поведения, а также развитие языков, культур, экономических и общественных систем. Другие изменения происходят очень быстро: перемена моды, круга общения, конкретных профессиональных задач. Наконец, есть изменения, которые протекают со средней скоростью и охватывают большие временны́е промежутки. К ним относятся, прежде всего, институциональные трансформации и режимные изменения; а также конституции, действующие лишь несколько десятилетий, органы власти (столетие и более), вооруженные силы (века), институты христианских церквей (до тысячи или даже до двух тысяч лет).

Вовторых, нам следует обращать внимание на взаимодействие разных уровней действительности и процессов, на них протекающих. Оно имеет два направления: «снизу вверх» и «сверху вниз». Первое означает, что человеческая природа создает условия для существования культуры; культура же в свою очередь создает условия для возникновения определенных институтов, а институты определяют способы поведения. Направление «сверху вниз» означает, что конкретное поведение того или иного актора может способствовать укреплению или ослаблению института; институты определяют устойчивость или изменения культуры, которая далее воздействует на человеческую природу. В качестве примеров можно привести уничтожение неподходящих по параметрам детей и усовершенствование человека при помощи биотехнологий.

Втретьих, мы должны обращать внимание – на каждом уровне действительности и между ними – на взаимодействие тропы зависимости и случайности. «Тропа зависимости» означает, что события или решения вчерашнего дня определяют возможности сегодняшнего, а события или решения настоящего дня определяют возможности завтрашнего. Под случайностью подразумеваются события или решения, которые не являются невозможными. Именно посредством взаимодействия зависимого и случайного на всех уровнях действительности и совершается история. При поверхностном подходе она происходит на наиболее глубоком уровне, во времени большой длительности («longue durée»), при основательном детализированном подходе ее место – на верхнем уровне – в событийной истории. Особые интеллектуальные вызовы находятся на промежуточном уровне институтов. Это не арена чистой случайности, хотя случайные события, такие как потрясения, вызванные приходом к власти в постреволюционный период харизматичного лидера, могут привести к очень быстрой смене институтов.

Поэтому, вчетвертых, нам нужно рассматривать факторы изменений на одном уровне действительности. При изучении режимных и политических трансформаций следует сосредоточиться на уровне институтов как несущей конструкции социальной действительности. Будут ли эти процессы изучаться при помощи описательно-исторического метода или посредством статистического анализа данных, это будет полезно для лучшего понимания «алгоритма эволюции». И если основные положения «Общей теории эволюции» [Lempp, Patzelt, 2007; Patzelt, 2007 b; Patzelt, 2012 b, S. 83–85; Schurz, 2011] применимы к институтам, то относительно их развития можно сказать следующее.

С одной стороны, ключевые факторы изменений раскрываются в процессе передачи культурных моделей11 от одного поколения другому, т.е. от «компетентных пользователей» института начинающим пользователям, которые впоследствии будут поддерживать существующие институты, а затем передадут основные культурные модели следующим поколениям [Patzelt 2012 b, S. 74–78]. Иногда в процессе передачи культурные модели могут отличаться от исходных. Некоторые изменения соединяются с культурной моделью и входят в ее более сложную версию12, другие же – оказываются жертвами «внутренней селекции».

С другой стороны, причины институциональных сдвигов могут возникать из процессов обмена между институтом и средой. Только при условии того, что институт выполняет какие-либо функции, полезные для окружения (например, производит автомобили, на которые есть спрос), и имеет ресурсы для выполнения этой функции (доход от продажи автомобилей), этот институт сможет продолжить свое существование. Институциональные изменения (например, переход от производства грузовых автомобилей к производству легковых) будут деструктивными, если ограничат получение ресурсов (если спрос на легковые автомобили окажется слишком низким). Так действует механизм внешней селекции. Если базовое условие устойчивости института – его способность выполнять функции, приносящие пользу окружению, из истории можно извлечь уроки, каким образом институты функционально приспосабливаются к окружающей среде. Существуют обстоятельства, которые не дают возможности для обращения к истории. Если окружение института быстро меняется, институт не сможет к нему приспособиться. Это случайные процессы, которые поддаются описанию, но из которых нельзя извлечь закономерности. Процессы такого типа характерны для начальных фаз становления нового режима и для его развития в быстро меняющихся условиях. Возможна и противоположная ситуация: когда окружение института почти не меняется, так как контролируется самим же институтом, как это было, например, при некоторых коммунистических партиях, контролировавших свои государства. В этом случае окружение приспосабливается к институту, а не наоборот. Рассматривая такие случаи, можно узнать, как власть преобразует действительность, но нельзя изучить механизмы институциональных изменений.

Впятых, мы можем пытаться найти в истории различных институтов (основываясь на результатах исторического анализа, проведенного в соответствии с четырьмя вышеназванными задачами) модели, поддающиеся обобщению и сравнению [Patzelt, 2012 c]. Например, каждая шахматная игра в силу возможных ходов, стратегий, ошибок достаточно индивидуальна и имеет «тропу зависимости». Но в каждой игре можно выделить общие модели («вилка», «связка» или «матовая сеть»), не привязанные ни к конкретным фигурам, ни к полям шахматной доски, ни к игровым ситуациям. Они представляют собой продукт как преднамеренного действия, так и случайности, и их можно обнаружить в разных ситуациях. Тем не менее речь идет именно о поддающихся обобщению и изучению, систематически применимых и искусственно предотвращаемых моделях. Каждый, кто обладает минимальным представлением о «теории» шахмат, способен увидеть за отдельными ходами, даже символически записанными, эти общие модели. Именно такого типа модели мы призываем искать в истории всех государств. Такие модели не только возникают «сами по себе», но и являются результатом намеренного действия акторов, поэтому извлеченные «уроки» могут послужить основой для построения теорий и для политического консультирования.

Основание и преимущества исторического институционализма

Один из самых эффективных методов изучения истории предлагается историческим институционализмом [Structuring politics, 1992; Skocpol, 1995; Pierson, Skocpol, 2002]. Отчасти как течение в рамках неоинституционализма он получил развитие в конце 1960‐х – конце 1970‐х годов в новаторских трудах о социальных предпосылках диктатуры и демократии, о роли государства в периоды революций и о политическом порядке в меняющихся обществах [Moore, 1966; Huntington, 1968; Skocpol, 1979; Tilly, 1994]. Исторический институционализм выделяет факторы, влияющие на социальные, экономические, политические и культурные сдвиги, и вне зависимости от своего внутреннего содержания действующие функционально схожим образом. Прежде всего, определяется роль институтов – составляющих «несущую конструкцию» социальной действительности и целенаправленно созданных посредством принятия законов, – в процессах изменений. Институты могут устанавливать рамки таких сдвигов, могут стать факторами изменений (например партия, пережившая смену режима) или их результатом (например институт чрезвычайно сильного президента в стране как результат введения полупрезидентства в условиях слабой партийной системы). Отвергая все догмы философии истории («прогресс как принцип движения», «волновое распространение всеобщей демократии»), исторический институционализм интересуется тем, почему возникают институты и каким образом их «история» попадает в определенную тропу развития.

Ключевые понятия этого метода – тропа зависимости, критическая развилка (где действуют случайности), траектория, реактивные последовательности и возрастающая отдача. Реактивная последовательность означает, что случайные события могут положить начало процессам, которые, в свою очередь, приведут к результатам, воспринимаемым впоследствии как неизбежные и необходимые. Например, перед первыми демократическими выборами принимается избирательный закон, приводящий к фрагментации партийной системы и отсутствию устойчивого большинства в парламенте, что приводит к неэффективности и далее к попыткам ужесточения режима. Концепт возрастающей отдачи означает позитивную обратную связь, закрепляющую чисто случайно возникшие структуры и вводящую систему в стабильное состояние. К примеру, партия может получить неожиданно большую долю голосов на выборах, прийти к власти, проводить популярную политику и/или эффективную пропаганду, и в конечном итоге лидер этой партии может быть воспринят как гарант будущих успехов, что приведет к новой победе на выборах.

Во многих версиях исторического институционализма особенно подчеркивается роль случайностей, ведущих к небольшим, даже почти незаметным изменениям. Без таких изменений все, что однажды возникло, должно было бы остаться в стабильном состоянии. В других версиях исторического институционализма предполагается, что (например, как результат определенных причинно-следственных цепей) некоторая институциональная структура настолько хорошо согласуется с укрепляющей ее средой, что может возникнуть очень стабильное «точечное равновесие», которое ограничивает последствия случайностей и создает устойчивость. Но если внешние условия быстро изменятся, вся конструкция может мгновенно распасться – как случилось с ГДР. Между двумя этими версиями находится представление о том, что многие институты сохраняют стабильность во времена больших исторических переломов (христианская церковь пережила множество революций), а в других постепенно происходят незначительные изменения (как это было на протяжении столетий в английском парламенте). Далее, исторический институционализм подчеркивает важность асимметричного распределения власти для успешного функционирования и развития институтов, а также значимость той роли, которую при формировании и развитии последних играют идеи. Кроме того, можно выделить следующие четыре типа институционального развития [Thelen, 2004]: введение новых структур в дополнение к существующим институтам (институциональное наслаивание); перепрофилирование существующих структур (институциональная конверсия); изменение роли института вследствие изменения окружающей социальной действительности (институциональный дрейф); вытеснение института конкурентами (институциональное замещение). Пытаясь идентифицировать такие типы изменений, исследователи выделяют в истории множество поддающихся обобщению моделей.

Однако зачастую остается неясным, как отличить те модели, которые действительно имели место в истории институтов, от тех, которые были «добавлены в историю» наблюдателем. Кроме того, исторический институционализм немногое может прояснить в том, как именно протекают процессы изменений внутри институтов. В целом исторический институционализм успешно применялся скорее в больших эмпирических исследованиях, построенных вокруг отдельных теоретических концептов, чем во всеобъемлющих и обладающих мощной объяснительной силой теориях. Следует также отметить отсутствие теории возникновения критических развилок, а также условий для появления разных институциональных форм.

Эволюционный институционализм

Указанные пробелы мог бы восполнить эволюционный институционализм [Patzelt, 2007; 2012 a, 2012 b]. Он является продолжением исторического институционализма в том смысле, что к сравнительным исследованиям исторического институционализма адаптирует – как было обрисовано выше – познавательный и объяснительный потенциал общей теории эволюции. Включение в теорию «институциональной архитектуры» таких концептов, как «институциональное наслаивание» и «институциональная конверсия» и их дальнейшее развитие позволяет анализировать возможности реформ и условий устойчивости институтов.

«Алгоритм эволюции» предполагает двойной фокус: с одной стороны, на асимметричную «архитектуру» институтов, с другой – на зависящий от пройденного пути процесс ее институционализации и развития.

Кроме того, для структур одного института действует правило, согласно которому имеется несколько (сравнительно старых) структурных уровней (в совокупности они составляют своего рода «несущую конструкцию» института), на которых «держатся»13 все более «высокие» (поверхностные) или «внешние» структурные слои; последние остаются стабильными лишь постольку, поскольку с нижним (глубинным или внутренним) уровнем не происходит значимых изменений как с фундаментом всей структуры14. В соответствии с этим намеренные или случайные изменения на «высших» или «внешних» и тем самым менее нагруженных уровнях институциональной архитектуры имеют больше шансов на успешную адаптацию к институту в целом (в нынешней его «версии»), чем изменения на внутренних или глубинных уровнях. Изменения в конструкции высших или внешних уровней имеют больше шансов противостоять действию факторов эндогенной селекции, чем изменения на глубинных и внутренних уровнях. Это означает, что случайно возникшие структуры института «фиксируются» посредством того, что другие, лежащие над ними структуры начинают «давить» своим весом на новые и тем самым делают последние несущими элементами конструкции. В результате изменения этих новых элементов, центральных для возникшей конструкции, оказываются гораздо менее вероятными, чем изменения периферии. Эта закономерность известна как «структурная инертность» института; она сохраняет силу и тогда, когда изменения в окружении института стимулируют быстрые и глубокие сдвиги в самом институте.

Такой же механизм действует при функционировании институтов. Каждый сложный институт осуществляет несколько ключевых функций, от выполнения которых зависит выполнение других зависимых функций. Таким образом, институт можно представить как связку функциональных цепей, которые одним концом крепятся к главному назначению института, а другим – «тянутся» к внешнему окружению. Случайные или намеренные изменения на «внешних концах» функциональных цепей имеют больше шансов на фиксацию, чем изменения на прикрепленных концах. Те же, кто имеет доступ к последним, с одной стороны, производят основополагающие для функционирования института действия, а с другой – могут пресечь их; тем самым такие акторы играют ту важную роль во всей функциональной связке, которая в социальных структурах называется осуществлением власти. И в то время как асимметрия функциональных цепей уже сама по себе вызывает «функциональную инертность» (которая наравне со «структурной инертностью» образует феномен «институциональной инертности»), ухудшение в выполнении основных функций (вызванное указанным выше поведением ключевых акторов) будет означать намеренное блокирование институциональных изменений. Оборотная сторона этой закономерности заключается в том, что те же акторы могут намеренно способствовать облегчению институциональных изменений.

Проистекающие из окружения института функциональные требования к системе могут меняться не только постепенно, но и резко и непредсказуемо. По этой причине воздействие асимметрии функциональных цепей на тропу зависимости институционального развития отличается от воздействия на нее асимметрии структурных уровней. Даже основополагающие функции могут измениться в результате радикальных сдвигов в окружении (например, первоначальное назначение НАТО потеряло актуальность вследствие окончания конфликта Востока и Запада, потому и были поставлены новые задачи). Однако поскольку функции осуществляются посредством структур, имеют место важные эффекты взаимодействия между факторами внешней и внутренней селекции, равно как и между двумя формами институциональной асимметрии. В качестве подходящей иллюстрации можно привести народную палату ГДР, в которой действовали (по политико-тактическим и функциональным причинам) многие структурные элементы «буржуазного» парламентаризма, например фракции и комитеты, хотя в социалистическом парламенте они не имели никакой функциональной роли. Руководство СЕПГ, контролировавшее народную палату, не нашло инструментального применения этим перспективным структурам. Однако новые лидеры, которые в ходе «мирной революции» получили доступ к власти, быстро нашли этим структурам применение в новом, внутренне дифференцированном парламенте, и с их помощью в ноябре 1989 – июле 1990 г. положили конец доминированию СЕПГ, а затем наделили народную палату новыми функциями.

Другое важное следствие двойной асимметрии «нагруженных структур» и «функциональной сети» заключается в том, что отнюдь не все вариации структур и функций имеют одинаковые шансы на сохранение и, соответственно, могут вызывать институциональные изменения. Более того, в каждый момент времени развитие по одной определенной траектории более вероятно, чем по другим. Поэтому одного лишь поверхностного взгляда на историю одного института недостаточно для обнаружения различных «направленных процессов». По этой же причине в один данный момент не все представляемые варианты будущего могут с одинаковой вероятностью осуществиться, не все траектории развития можно одинаково описать, и не все «в принципе» осуществимые (промежуточные) цели действительно доступны. В связи с этим даже очень значительных инвестиций политических и экономических ресурсов недостаточно для осуществления любой институциональной трансформации – во всяком случае, не в любой момент, не с любой скоростью или не любым способом. Это не мешает возведению институциональных аналогов потемкинских деревень, как нередко происходило с экспортом институциональных форм Вестминстерского парламентаризма. Однако один лишь институциональный фасад не может привести к таким же инструментальным результатам, какие возможны при подлинных институтах.

«Критические развилки» в процессах, зависимых от пройденного пути, возникают, прежде всего, тогда, когда в государстве, в правящей группе или в институте происходят коренные изменения в системе управления или в системе убеждений15, потому что в этом случае вся структурная группа или функциональная связка института может быть перестроена. Изменения способны либо привести к проведению планируемых реформ, как произошло на Втором Ватиканском соборе, либо положить начало непредсказуемым процессам, примером чего может служить смена курса, осуществленная новым генеральным секретарем ЦК КПСС Михаилом Горбачёвым. В первом случае реформы закончились глубоким институциональным кризисом; во втором же гласность и перестройка привели к распаду не только КПСС, но всего Советского Союза и целой империи. Если же значительные по последствиям изменения в системе управления или в системе убеждений правящей группы происходят в период, которому новая институциональная форма соответствует лучше, чем периодам предшествующим, институт может совершить рывок в своем развитии (примером может служить Социал-демократическая партия Германии после съезда в Бад-Годесберге в 1959 г.). При таких обстоятельствах могут в равной степени возникнуть – как это было в истории протестантизма – новый вариант или новый тип старого устойчивого института.

Эти наблюдения подводят нас к осознанию второго преимущества эволюционного институционализма, а именно к открытию подготовленного им основания для институциональной морфологии, т.е. сравнительному историческому исследованию институтов [Patzelt, 2007 d; 2012 b].

Морфология

Введенный в 1796 г. Иоганном Вольфгангом фон Гёте термин «морфология»16 означал только сравнительный структурный анализ. Это предполагает обнаружение структурных моделей, анализ их возникновения, изучение их прошлых или настоящих взаимоотношений. При этом главной задачей является открытие и распознание структурных моделей, а затем следуют попытки их объяснения. Успешные попытки свести в единую систему все колоссальное многообразие видов растений и животных убедительно демонстрируют эффективность такого подхода. Выделение предположительно наиболее важных структурных признаков живых существ и распознание сходных и связанных признаков привело к весьма правдоподобному историческому объяснению эволюции. Другие успешные попытки применения такого подхода (после популяризации морфологии во второй половине XIX в.) были проведены в области сравнительного языкознания, а также в истории музыки, искусства и литературы, философии и политической мысли, однако при помощи столь разных аналитических категорий, что их единое основание может легко остаться незамеченным.

Первая задача состоит в том, чтобы морфологически распознать упорядоченные структуры, вторая – в том, чтобы объяснить распознанное. В отношении рассмотренного с морфологической точки зрения мира растений и животных такое объяснение предоставляет общая теория эволюции. Очевидно, что теория эволюции дает историческое объяснение: от одного поколения к другому передаются «строительные планы», а именно «гены», которые в свою очередь претерпевают изменения, часть из них закрепляется, а часть исчезает в результате селекции, осуществляемой посредством конкуренции за ограниченные ресурсы и борьбы за возможность дальнейшей передачи генетического материала, т.е. за партнера – вследствие такой конкуренции одни виды с определенным «строительным планом» распространяются больше других. Эволюционная теория в культурологии как разновидность общей теории эволюции [Patzelt, 2007] похожим образом объясняет морфологически реконструируемый мир литературы, изобразительного искусства, музыки и философии, и даже технической аппаратуры. Только «строительные планы» будут передаваться не в виде генов, а в виде закодированных на языке культуры мемов, т.е. культурных моделей, представленных в чертежах, картинах, мелодиях или текстах и выражаемых в разных знаковых системах: буквах, нотах, математических формулах и т.д.

Эволюционный институционализм, третий пример применения общей теории эволюции, использует открытия культурологической эволюционной теории в сочетании с теориями общественного устройства действительности для исследования процессов возникновения и развития институтов [Patzelt, 2007 a; 2010; 2012 a, S. 30–35]. У этого подхода та же предметная область, что и у исторического институционализма, однако он претендует на заполнение лакун в объяснениях. Кроме того, рассматриваемое ответвление институциональной морфологии позволяет проводить всеобъемлющий сравнительный анализ институтов (как исторических, так и современных) и предоставляет точный понятийный аппарат для обозначения различных форм сходств и различий [Patzelt, 2007 d; 2012 c]. В общем и целом эволюционный институционализм усиливает институционализм исторический, а в случае институциональной морфологии даже превосходит его.

Как правило, сравнительное исследование имеет своим предметом структуры и процессы, их «сходства» и «отличия». Но при попытке раскрыть и объяснить сходства возникает «проблема Гэлтона», названная в честь сэра Фрэнсиса Гэлтона, который изложил ее в своем выступлении 1889 г. в Королевском Антропологическом институте. Она заключается в следующих вопросах: если признаки одной структуры (например, какого-либо института) являются схожими в двух различных контекстах, имеет ли это сходство своим источником приспособление различных структур к схожим вызовам среды, т.е. идет ли речь о форме аналогичного сходства, которое можно объяснить функциональностью? Или же это подобие происходит от общности «строительного плана» (т.е. от общего гена или мема), «использованного» в двух разных контекстах и сводится к «генетически» или «мемически» объясняемой форме гомологического сходства?

Гомология означает, таким образом, сходство исторически сложившихся общих основополагающих или глубинных структур. Поэтому гомологическое сходство может иметь место даже тогда, когда разные вызовы среды со временем приводят к большим различиям на «поверхностных» уровнях рассматриваемых структур. По этой причине гомологическое сходство зачастую трудно распознать, как, например, в случае сходства между руками человека и крыльями птицы или средневекового сословного собрания и современного парламента. Поскольку же из-за различий на верхних уровнях глубинное, гомологическое сходство структур зачастую оказывается неуловимым при простом рассмотрении, возникает необходимость в проведении специального исследования, в ходе которого можно проследить или реконструировать цепь передачи генов или мемов, ведущих к общему источнику. Эта задача достаточно легко решается в области хорошо задокументированной человеческой истории: например, несложно обнаружить, какие черты парламентаризма то или иное африканское государство заимствовало у Англии или Франции, какие почерпнуло из других источников, а какие являются местными разработками. Более сложно было идентифицировать такие репликационные цепи в длительной временной перспективе в истории природы. Только с открытием ДНК стало возможно не просто правдоподобно реконструировать, но однозначно указывать на то, какие элементы генетического материала являются общими для тех или иных видов, т.е. идентифицировать гомологическое сходство между ними.

Аналогия означает сходство не в общности «строительного плана» структур, исходящего из одного источника, а сходство поверхностных структур, явившееся результатом приспособления к вызовам среды. Аналогичное сходство (например, между крыльями птицы и пчелы или между орденом доминиканцев и коммунистической партией) чаще всего наблюдаемо непосредственно, и единственным серьезным препятствием может служить неполнота знания о сравниваемых объектах. Федеральные представительные органы США и Германии, сенат и бундесрат, на первый взгляд могут показаться довольно похожими по своему внешнему облику и положению в структуре власти, хотя формируются и функционируют они по-разному. Чисто аналогичное сходство может быть установлено только тогда, когда, как в приведенном примере, существование общего источника, т.е. гомологичное сходство, исключено. Таким образом, изучение возникновения аналогичного сходства между объектами предполагает рассмотрение взаимодействия структуры и окружения, а также степени влияния осуществляемых функций на структуры, их выполняющие17.

Конечно, возможно, что некоторые структуры не только были построены по схожим проектам, но и подвергались одинаковому воздействию среды. В таком случае речь идет об аналогичном сходстве на гомологичном фундаменте. В сравнительной зоологии это подобие именуется «гомойологичным». Гомойологичное сходство мы можем найти и при сравнительном изучении институтов, когда аналогичное развитие новых структур накладывается на гомологично схожее происхождение и в связи с этим возникает синергическое взаимодействие двух типов подобия. Например, парламенты часто могут быть подобны друг другу не только потому, что выполняют схожие функции (например, контроль над правительством), но и потому, что имеют общую историю (как британская палата общин и американская палата представителей) или включают в себя множество гомологично схожих структур, что обусловлено (частичным) переносом институтов18. Без четкого определения таких понятий, как аналогия, гомология и гомойология, невозможно различить три принципиально отличные формы сходства19. Сложность такого разграничения вызывает дискуссии о «неудачных примерах» и «недопустимых сравнениях», которые искажают результаты сравнительных исследований, прежде всего тогда, когда сравнения осуществляются в широкой (исторической) перспективе или с использованием метода наибольших отличий20. Но, вооружившись введенным понятийным аппаратом, позволяющим в подробностях рассматривать сходства и отличия, изучение морфологии институтов может осуществляться по следующему алгоритму: посредством (исторического) сравнительного анализа партий и парламентов, армий или органов власти на первом этапе21 может быть установлено, между какими партиями, парламентами, армиями и т.п. существует гомологичное сходство. Если таковое отсутствует, то осуществляется поиск аналогичного сходства. Если же и его не обнаружится, то либо сравниваемые структуры схожи лишь случайно, либо не схожи вовсе, и тогда из их изучения нельзя извлечь «уроки истории» для настоящего или будущего. На следующем шаге морфологического анализа сравниваемые структуры группируются по мемическим взаимоотношениям, т.е. по критерию гомологичного сходства. На этом этапе также происходит упорядочивание по исторической генеалогии или культурной диффузии. Затем неупорядоченный сравнительный материал группируется по критерию аналогичного сходства. После этого может оказаться, что какие-либо структуры как гомологично, так и аналогично подобны друг другу, в силу чего их следует выделить в группу гомойологичного сходства.

В области гуманитарных наук сила рассматриваемого метода была доказана открытием индоевропейской языковой семьи и определением зоны ее исторического и географического распространения. Не менее впечатляющими были результаты морфологических исследований органов власти и армий, партий и парламентов [Patzelt, 2007 d; Parlamente und ihre Evolution, 2012] или многочисленных течений современной политической мысли, упорядоченных, с одной стороны, исторически и с другой стороны – по их закреплению в конкретных отношениях между системой и средой. Особенно продуктивным морфологический подход оказался в области сравнительного анализа системных реформ и системных трансформаций. Он позволяет выделить традиции (даже прерванные), которые привели к появлению тех или иных институтов или частей институтов (например, возрождение ранее существовавшей партии) и определить, какие институты были заимствованы (к примеру, избирательная система из одной страны и конституционный суд – из другой)22. При этом высвечиваются «ошибки» заимствования (намеренные – ради лучшего приспособления к собственным традициям или ненамеренные, явившиеся следствием непонимания) и их последствия. Кроме того, морфологический подход проясняет влияние селекции на такие заимствования из другого контекста, на новые функции и потенциал развития института в новых обстоятельствах. Он обращает внимание на «пробы и ошибки», которые свойственны процессу апробации институциональных идей на практике. Наконец, он позволяет исследователю поставить вопрос: какие подобные институты обязаны своим сходством не заимствованному образу, а, возможно, всего лишь тому, что люди, имеющие общие цели и располагающие схожими средствами к их достижению, методом проб и ошибок приходили к схожим институциональным решениям? Кроме того, морфологический анализ показывает, что поверхностные и глубинные институциональные процессы зависят от определенных обстоятельств окружающей среды, которая может дестабилизировать «институциональную архитектуру». Приняв все это во внимание, можно оценить, насколько стабильны и способны к дальнейшему развитию существующие институты, чем они «больны», каким потенциалом они обладают и каких целей с их помощью можно достигать23.

Таким образом, морфология открывает сокровищницу истории не только в биологии или сравнительном языкознании, но и в политической науке. Возможно, именно этот путь ведет к извлечению из истории полноценных уроков, и он, во всяком случае, лучше блуждания в ней на ощупь. Морфология и исторически-эволюционный институционализм позволяют обнаружить в каждой исторической модели и в каждом предмете зависимые и случайные процессы формирования структур, открытие и обобщение которых имеет практическое значение для образовательных целей. В остатке будет только чистая случайность – подобно необъяснимой дисперсии в многомерном статистическом анализе.

Литература

Braudel F. Geschichte und Sozialwissenschaften. Die ‚longue durée’ / Wehler, Hans-Ulrich (Hrsg.) // Geschichte und Soziologie. – Köln: Kiepenheuer & Witsch, 1976. – S. 189–215.

Evolution and path dependence in economic ideas. Past and present / Garrouste P., Iannides S. (Hrsg.). – Cheltenham: Edward Elgar, 2001. – 247 p.

Evolutorischer Institutionalismus. Theorie und empirische Studien zu Evolution, Institutionalität und Geschichtlichkeit / Patzelt W.J. (Hrsg.). – Würzburg: Ergon‐Verlag, 2007. – 739 S.

Huntington S. Political order in changing societies. – New Haven: Yale univ. press, 1968. – 488 p.

Thelen K. How institutions evolve. – Cambridge: N.Y: Cambridge univ. press, 2004. – 333 p.

Lempp J. Ein evolutionstheoretisches Modell zur Evaluation von Reformen. Fallanalyse: Die Reform des Auswärtigen Amtes / Evolutorischer Institutionalismus. Theorie und empirische Studien zu Evolution, Institutionalität und Geschichtlichkeit / Patzelt W.J. (Hrsg.). – Würzburg: Ergon‐Verlag, 2007. – S. 599–639.

Lempp J., Patzelt W.J. Allgemeine Evolutionstheorie. Quellen und bisherige Anwendungen // Evolutorischer Institutionalismus. Theorie und empirische Studien zu Evolution, Institutionalität und Geschichtlichkeit / Patzelt W.J. (Hrsg.). – Würzburg: Ergon‐Verlag, 2007. – S. 97–120.

Lorenz K. Analogy as a source of knowledge. – 12.12.1973. – Mode of access: http://www.nobel.se/medicine/laureates/1973/lorenz‐lecture.pdf (Дата обращения: 11.04.11.)

Lorenz K. Die Rückseite des Spiegels. Versuch einer Naturgeschichte menschlichen Erkennens. – München: Piper, 1999. – 317 S.

Margolis S., Liebowitz S.J. Path dependence, lock‐in, and history // Journal of law, economics, and organization. – New Haven, Conn., 1995. – Vol. 11. – N 1. – P. 205–226.

Moore B. Social origins of dictatorship and democracy. – Boston: Beacon press, 1966. – 559 p.

Parlamente und ihre Evolution. Forschungskontext und Fallstudien / Patzelt W.J. (Hrsg.). – Baden-Baden: Nomos, 2012. – 357 S.

Patzelt W.J. Perspektiven einer evolutionstheoretisch inspirierten Politikwissenschaft // Evolutorischer Institutionalismus. Theorie und empirische Studien zu Evolution, Institutionalität und Geschichtlichkeit / Patzelt W.J. (Hrsg.). – Würzburg: Ergon‐Verlag, 2007 a. – S. 183–235.

Patzelt W.J. Institutionalität und Geschichtlichkeit in evolutionstheoretischer Perspektive // Evolutorischer Institutionalismus. Theorie und empirische Studien zu Evolution, Institutionalität und Geschichtlichkeit / Patzelt W.J. (Hrsg.). – Würzburg: Ergon‐Verlag, 2007 b. – S. 287–374.

Patzelt W.J. Kulturwissenschaftliche Evolutionstheorie und Evolutorischer Institutionalismus // Evolutorischer Institutionalismus. Theorie und empirische Studien zu Evolution, Institutionalität und Geschichtlichkeit / Patzelt W.J. (Hrsg.). – Würzburg: Ergon‐Verlag, 2007 c. – S. 121–182.

Patzelt W.J. Grundriss einer Morphologie der Parlamente // Evolutorischer Institutionalismus. Theorie und empirische Studien zu Evolution, Institutionalität und Geschichtlichkeit / Patzelt W.J. (Hrsg.). – Würzburg: Ergon‐Verlag, 2007 d. – S. 483–564.

Patzelt W.J. Evolutionstheorie als Geschichtstheorie. Ein neuer Ansatz historischer Institutionenforschung // Der Mensch – Evolution, Natur und Kultur. Beiträge zu unserem heutigen Menschenbild / J. Oehler (Hrsg). – Heidelberg: Springer, 2010. – S. 175–212.

Patzelt W.J. Institutionenbildung anhand von «Blaupausen»: Die Neuentstehung des ostdeutschen Parlamentarismus als Beispiel // Ostdeutschland und die Sozialwissenschaften. Bilanz und Perspektiven 20 Jahre nach der Wiedervereinigung / A. Lorenz (Hrsg.). – Opladen: Verlag Barbara Budrich, 2011. – S. 261–292.

Patzelt W.J. Quellen und Entstehung des «Evolutorischen Institutionalismus» // Parlamente und ihre Evolution. Forschungskontext und Fallstudien / Patzelt W.J. (Hrsg.). – Baden-Baden: Nomos, 2012 a. – S. 9–45.

Patzelt W.J. Evolutorischer Institutionalismus in der Parlamentarismusforschung. Eine systematische Einführung // Parlamente und ihre Evolution. Forschungskontext und Fallstudien / Patzelt W.J. (Hrsg.). – Baden-Baden: Nomos, 2012 b. – S. 47–110.

Patzelt W.J. Verschiedene Geschichten, gleiche Muster. Vier Vertretungskörperschaften und ihre Evolution. Deutscher Bundestag – Volkskammer der DDR – Europäisches Parlament – Rat der Europäischen Union // Parlamente und ihre Evolution. Forschungskontext und Fallstudien / Patzelt W.J. (Hrsg.). – Baden-Baden: Nomos, 2012 c. – S. 299–353.

Pierson P., Skocpol T. Historical institutionalism in contemporary political science // Political science: State of the discipline / I. Katznelson, H.V. Milner (eds.). – N.Y.: American Political Science Association, 2002. – S. 693–721.

Pierson P. Increasing returns, path dependence, and the study of politics // American political science review. – Washington, D.C., 2000. – Vol. 94. – N 2. – P. 251–267.

Popper K.R. Das Elend des Historizismus. – Tübingen: J.C. B. Mohr, 1974. – 132 S.

Schurz G. Evolution in Natur und Kultur. Eine Einführung in die verallgemeinerte Evolutionstheorie. – Heidelberg: Springer‐Verlag, 2011. – 436 S.

Skocpol T. States and social revolutions. A comparative analysis of France, Russia, and China. – Cambridge; N.Y.: Cambridge univ. press, 1979. – 407 p.

Skocpol T. Why I am an historical‐institutionalist // Polity. – Basingstoke, UK, 1995. – Vol. 28. – P. 103–106.

Structuring politics: Historical institutionalism in comparative analysis / Steinmo S., Thelen K., Longstreth F. (eds.). – Cambridge: N.Y.: Cambridge univ. press, 1992. – 257 p.

Tilly C. Coercion, Capital, and European States, AD 990–1992. – Cambridge, MA: Blackwell, 1994. – 271 p.