Глава 5
Любовь требует противоречий. Таким противоречием для нас была невозможность видеться ежедневно. Дозированное счастье субботы я впитывал, как сухая губка влагу, и до новой встречи ссыхался и скрючивался, точно перекати-поле. Тем неукоснительнее я следовал девизу: carpe diem!
Я влюблялся и прежде, но переживал поражения и понимал, что в любви ум так же уместен, как и чувство, что самообладание в любви котируется высоко для всякого, кто не хочет прослыть посмешищем, не хочет, чтобы его чувство осталось безответным.
Не было сомнения в том, что на этот раз все будет иначе. Я боялся лишь одного – что Полина бросит меня, как только поймет, какой я ничтожный человек по сравнению с нею, как только получит доступ к моему внутреннему миру, в котором хаотически переплелись отчаяние и гордыня, тщеславие и душевная подавленность, низменные пороки и высокие мечты. Я просто благоговел перед нею, потому что она была совершенна, – сосуд, выточенный искуснейшим гончаром, творение, на котором запечатлелась благодать Божья.
Десятого января Полина, сдав экзамен по политэкономии на удовлетворительно, предстала передо мной в мягкой мохеровой блузке с запутанно сложным урбанистическим рисунком; кисточки кушака красиво покоились на левом бедре. Кольца завитых темно-каштановых волос обрамляли чистый лоб и вечно рдеющие щеки, спускаясь по лебединой шее. Истолковать улыбку ее глаз и губ смог бы разве опытный физиономист: счастье не счастье, любование собой, приветливость или предвкушение – бог знает…
Мы с трудом уединились. Та красивая девушка, что когда-то помешала нам, теперь предоставила свою комнату в наше распоряжение, бросив ключи на стол и с колкой дружелюбностью пожелав счастливо повеселиться. Взгляд, которым они обменялись, я перехватил, и мне показалось, что между ними определенный сговор; позже выяснилось, что так оно и было: Полина поклялась перед девушками из шестьдесят восьмой комнаты, что приручит меня. Я на миг почувствовал себя подопытной морской свинкой, но это длилось один миг, ибо в следующий я уже припал к голой шее губами и шептал:
– Здравствуй, Клубника-со-сливками!..
Такое прозвище я дал ей в первый же вечер.
Несколько мелких родинок спускались от мочки уха к ключице; я обнаружил их с восторгом золотоискателя, наткнувшегося на жилу.
Мой лексикон таит немало нежных слов; все они были произнесены. Было детское наслаждение для нас даже в том, чтобы мерить ладошки, ее и мою, даже в том, чтобы смотреть в глаза друг другу, даже в том, чтобы свивать шеи, как лошади вечером, когда гаснет заря и на луг выпадает роса.
Я еще не говорил ей о своей любви, потому что ничто меня не понуждало к этому. Я о чем-то пустячно спросил, и вовсе не обязательно было отвечать, и вдруг услышал:
– Да все дело-то в том, Андрюша, что люблю я тебя…
На мои чувства, на мои руки будто упала чугунная плита; я ощутил неловкость робкого ученика, которого похвалили перед классом. Вескость этих слов, серьезный грустный искренний взгляд в упор смутили меня. Нет слов, я был польщен, вознесен этим признанием, но и угнетен им: дело принимало оборот посерьезнее, чем простая интрижка. Скованным одной цепью, нам теперь не было возврата, и я ощутил себя в западне, как пьяница, замурованный в темнице с годовым запасом бургундского: вот выпью я это вино, а дальше-то что?
– Ну вот и хорошо, вот и чудесно… – только и сказал я, отводя взгляд: я не был готов к подобному признанию.
Полина заметила мою растерянность, подумала, что ей отказано во взаимности, и начала горько-шутливо-трогательно говорить о неразделенной любви. Уверяя ее, что она ошибается, я и сам признался: скованные одной цепью, споткнувшись, падают разом. Мы поцеловались, и душе-ангелу стало легко в заоблачных эмпиреях любви. Еще лобзанье. Еще. Еще.
Мы сидим на полированном раздвижном столике. На пол посыпались с него книги, тетради. Мы разражаемся счастливым, глуповатым смехом, но, вспомнив, что в соседней комнате нас могут услышать, начинаем шикать друг на друга, затихаем, как мышки, когда они, просунувшись из норы, перед которой лежит хлебная корка, озираются, нет ли близко кота, готовые юркнуть обратно при малейшем шорохе. Теперь мы очень близки, так близки, что не верится, возможна ли такая близость между людьми.
Мои желания не встречают сопротивления. Она обвивает руками мою шею, и я несу ее, покорную, и тихо опускаю. Прочь изящный кушак! Брошь на груди – красивая вещичка, но жаль, я не знаю, как она отмыкается, – магический сезам с ключом, заброшенным в море. Полина тихо смеется над моими попытками (трепещи, грешница, ты накануне падения!); ловкими движениями она застегивает те пуговицы, по которым уже прошлась моя рука. Ты думаешь, я горячо добиваюсь твоего тела? Отнюдь нет. Мне так приятно балансировать на этой грани; я знаю, что придется когда-нибудь переступить ее, но не сегодня, нет! – я слишком тебя люблю и понимаю, что чувственное утоление не приносит счастья. Ну и лицо у тебя! Ну и взгляд! Куда девался румянец? Мне страшно за тебя, и я говорю тебе: не смотри на меня таким любящим взглядом: ведь может статься, я не достоин твоей любви. Мне жаль тебя, жаль себя, потому что я проклят способностью подмечать и тут же расчленять свои и твои порывы; и второй человек во мне судит меня, первого, и нет во мне цельности, благотворной в любви. Пойми одно, милая: суждены мне благие порывы, но свершить ничего не дано. Ты пришла на ипподром, чтобы поставить на изнеможенную клячонку; ты проиграешь. Нет оснований верить мне, и я не хочу обязывать других людей верить мне – это было бы подло. Наша плоть – худая опора.
Но я люблю тебя, как умею, как могу. Хромает логика, как видишь, но это логика твоих губ, твоего совершенного тела, твоих глаз, твоего неисчислимого обаяния. Ты что-то говоришь, ты слабо протестуешь и льнешь все крепче, гибкая лоза к сухой подпорке, и твои стремительные горячие поцелуи, как прижигания, горят на моем лице.
Я не в силах разжать объятия, чтобы в наши согретые души не проник холод. Мне надо оттянуть развязку, но как бы я хотел ее приблизить! Как идеально я тебя люблю, и какой грязью все это может кончиться! Боже мой! Это будет конец любви, ее затухание – и пошлость, пошлость…
Мы встаем и обнимаемся так крепко, словно хотим слиться в одно тело. До свиданья, Клубника-со-сливками! Прости меня. Прости циркача, эквилибриста, экспериментатора. Поцелуй его, бедная страдалица, родственная человеческая душа, которая когда-нибудь отлетит от тела, достигая высей горних. Прости, люби, надейся…