Тайнозритель
Часть 1. Феофания
После отъезда больницы в изоляторе осталась одна Феофания.
Она даже не встала с кровати, когда растрепанные няньки плясали на провислых, облепленных ватой сетях-сетках, перед тем как вынести скатанные горчичного цвета матрасы. Вынести приговор – оттиснутый фиолетовой краской больничный номер – «ИС. ХС». Феофания лежала, отвернувшись к стене, водила пальцем по губам, волосам, одеялу, потрескавшейся краске труб и горячим, урчащим кипятком батареям. И выносили-таки приговор – «Пусти! Ну пусти во двор! А во дворе-то и рыла злые кореньица! Одевайся! Ишь, забоялась идти! Забоялась!» – потом устраивали маскарад с хождением ряженых, каждением предстоящих, пением величальных песен и гимнов под Вифлеемской звездой, взрывали петарды, лицедействовали, уподоблялись всадникам, наездникам, стреляющим лыжникам, королевской чете, облаченной в сияющие тяжелые ризы – богатые и роскошные, баловались с бенгальскими огнями, а потом пировали на славу.
Когда в преддверии блокады больница должна была эвакуироваться куда-то за Урал, в помещение лесной школы для больных инфекционными болезнями, тогда и забыли о девочке, не замечали ее, хотя, конечно, знали, что она болеет, напоминая о себе лишь упорным нежеланием ни с кем разговаривать. Ее как будто бы уже и не было, она лишь безмолвно примеряла у себя в закутке старые бусы – червивые орешки – вот смотри, чего у меня есть, – оборачивала ими шею и тонкие прозрачные руки, словно из алебастра, любовалась, нравилась сама себе, заплетала волосы, лениво слушала голоса приглашавших в гости: «Какая хорошая девочка! А у меня мальчик есть, у него ножки болят, но вы подружитесь. Он такой умный, он тебя в шашки научит играть!» – «Нет! Не хочу!» – «Фу, какая противная злюка…»
Многие уже думали, что Феофания останется в больничном изоляторе навсегда, как однажды (после эвакуации больницы прошло уже больше месяца) в замазанное белой краской окно регистратуры постучали. Так как всю предыдущую ночь пили в процедурной, то открывать двинулись с нежеланием, руганью и отрыжкой, мол, кого это еще черт принес в такую рань, долго гремели ключами, лишенные чудесного дара попадания в замочную скважину с первого, как, впрочем, и со второго раза, кряхтя, протирали половой тряпкой поручни, оглядывались воровато, посмеивались.
Регистратура располагалась в одноэтажном деревянном флигеле, соединенном со зданием больницы длинным застекленным коридором-верандой. Так как крыша здесь протекала, то начиная с осени регистратуру закрывали до лета, то есть флигель закрывали в том смысле, что переводили регистратуру в отапливаемое каменное помещение. Теперь же, когда детей увезли отсюда на предмет опустошения-опустошения, куч-куч, сухарей-сухарей, коридор вообще забили. Внутренний двор больницы выглядел запущенным унылым стариком, который только что убежал от няньки, пришедшей побрить его вялые щеки. Он, видите ли, более чем нетерпелив, когда она медленно размешивает пальцем в алюминиевой миске жидкую пену зубного порошка и казеинового клея, и потому, сопливо морщась, сползает с кресла, после чего, воспользовавшись открытой по недогляду дверью, топочет, сопит, расперев рот, прячется в предгорьях бойлерной, где и обосновывается вдыхать парной цемент кирпичного горла. «Спас, спас-таки, щеки свои… – приговаривает —…сохранил, сохранил-таки щеки мои для подушки, для прачечной синьки и языка».
В замазанное белой краской окно регистратуры постучали.
Кто-то пожаловал.
По такому случаю пришлось отдирать доски от двери и окон, пробираться мимо отсыревших шкафов, завалившихся непроходимыми кущами вешалок и шевелящихся под порывами сквозняка грязных бинтов, что были приспособлены для дыр и щелей: изжеваны и съедены ими. Принудили к тому – о, убожество!
На скамейке перед входом сидела женщина.
Глубокая осень.
Вязаные рейтузы. Так как на открывание регистратуры ушло довольно времени, то женщина и замерзла, измяв совершенно приготовленное прошение на имя доктора Межакова, ведь слухи о том, что после эвакуации в больнице осталась одна Феофания, достигли островов и дальнего паромного гарнизона. Осталась одна девочка.
Наконец дверь распахнулась, обрушив на скользкие, рыбные, отсыревшие ступени приступки шелуху прошлогодней краски.
Вот именно через этот коридор детей, заботливо снабженных брезентовыми вещмешками, выводили знакомиться с добрыми самаритянами, потом усаживали на оббитые дерматином низкие топчаны, прежде чем выписать. Дети, разумеется, перешептывались, а новые, улыбающиеся по такому случаю родственники пытались заглянуть в маленькое оконце ординаторской, что-то выкрикивали, манипулировали, при помощи пальцев представляли направление движения и те целлулоидные части тела, которые, по их мнению, магически указывали на истинность родительского выбора. «Сбылось реченное через пророка! – восклицали, – мой отрок! мой рог спасения! моя отроковица! моя непорочная дева!» – чтобы по ночам любоваться детским безмятежным сном и в великой тайне приникать губами к крохотным пяточкам, выбившимся из-под одеяла взыгравшего младенца…
– Да, лучше и не скажешь… – Межаков развел руками, указуя на свои пахнущие аптекой владения.
У доктора оказался разный профиль, ведь у него был сломан нос – как бы вывернут к уху, – и женщине, забегавшей то по правую, то по левую его руку, казалось, что она разговаривает с разными людьми, вернее, слушает разных людей. Подобно тому, как два брата – Симон, называемый Петром, и Андрей – не слышат, не видят и не внемлют друг другу.
От быстрой ходьбы ногам в вязаных рейтузах стало жарко, да и сами рейтузы съехали вниз, собравшись вокруг колен безобразными вытянутыми древесными грибами-чагами. Сочниками.
Сочиво приготовили.
– А вы знаете, почему ее зовут Феофания?
– Нет.
– И еще вы должны знать, что…
– Да, мне известно об этом, девочка больна.
– Все это продлится не более двух месяцев, не более! Уверяю вас!
Межаков внезапно остановился и, наклонившись к женщине, принялся вертеть головой:
– Действительно, действительно, вообразите себе моего старшего братца, этакого великовозрастного лоботряса, выгнанного из ремесленного училища по причине часто случавшихся с ним припадков – сказывалась старая бомбовая контузия. Так вот, он с изуверским увлечением любил пытать меня на кухне, в частности запирал в тесной вонючей мойке и пускал горячую воду. Здесь, в темноте ужасающей духоты, где старый, опутанный резиновыми гофрированными шлангами и кишками музыкальный ларь превращался в газовую камеру-душегубку. Я – единый глас вопиющего, мне ведь больше ничего не оставалось (или что же мне оставалось делать), превращался в вой, треск граммофона, я колотил ногами и руками в деревянные стены, плакал, надрывно кричал, а он, мой брат то есть, приникал своими карминовыми губами к узкой светящейся щели и чревовещал: «Я – твой душегубец лютый по имени Берендий!» Мучил меня. После чего он начинал истерично смеяться. Однажды, вообразив себя умершим после подобного рода страстей, я сладостно подглядывал за своим братом, как он плакал надо мной, напуганный столь внезапным исходом своего неистовства, но, когда обнаружил, что все это розыгрыш, обычная шутка, столь комичная, столь, казалось бы, естественная, а на его помутившийся взгляд – противоестественная, он принялся избивать меня… – Межаков постучал себя пальцем по развороченной, просевшей вглубь черепа переносице, – вот полюбуйтесь! сломал мне тогда нос! пожалуйста! если хотите, можете даже потрогать, только не обожгитесь, так горячо, так горячо, зимой я даже грею тут руки.
Женщина видела разный профиль с разных сторон, как потемневшие от времени портреты естествоиспытателей, авиаторов, ботаников, целая скорбная галерея Доу, погружающаяся во мрак, который пересиливал свет. Картины висели вдоль стен. Картины пахли канифолью и воском. Приходилось зажигать электричество и держать сломанный выключатель. Картины выглядели экзотикой в этих краях. В кущах зацветал виноград. Сладкий виноград. Кислый виноград.
– А вот мы и пришли, – Межаков открыл дверь в небольшой сводчатый зал, в дальнем углу которого возле окна стояла кровать. На кровати кто-то лежал.
– «На кровати кто-то лежал», – проговорила женщина.
– «А кафельная печная колонна что-то мне напоминает, – вторил эхом доктор. – Ну что же, что же она мне напоминает?.. может быть, здание городской управы или присутственных мест? может быть… может быть…»
Существо, разглядеть которое в отражениях и тенях уличных фонарей (невечерний свет, нездешний свет), в царстве скошенных к полу подоконников не было никакой возможности, зашевелилось, задвигало кровать, высыпая на пол панцирную продавленную мережь – ловчую, и одеяло при этом ожило и дохнуло черным бездонным балком на городище.
Стоял лес в воде.
Стоит лес в воде.
Межаков подводит женщину к окну: через вытоптанный сквер с видом на четырнадцатый и сорок первый годы, на цементный элеватор, кстати, довольно-таки нелепое ампирное сооружение эпохи губернского строительства, эпохи Костромы, на академию, на бетонный музей, на игрушечный больничный двор, разгороженный мокнущими под дождем воздухами. Прямо – невысокий кирпичный забор – брандмауэр и кладбище игрушечных скамеек, гипсовых вазонов и ног статуй. Ног.
Конец ознакомительного фрагмента.