Вы здесь

Пока Майдан не разлучит нас. Глава 2. Молитва (Ольрика Хан)

Глава 2. Молитва

Вообще-то, оглядываясь на нашу жизнь в Колорадо, хочется себя одернуть: на самом деле все было не так плохо. Работа на горнолыжном курорте не приносила денег, но зато давала возможность спускаться с гор. Лешке пропуск на подъемник полагался бесплатный, мне с огромной студенческой скидкой. Когда мои свободные дни совпадали с его выходными, мы наслаждались горным раем. Почти как те буржуи, что сновали мимо нас в красивых разноцветных курточках и умопомрачительных шлемах.

У нас таких нарядов не было. И я, и Лешка катались в старых куртках, привезенных из Украины. У Лешки были черные горнолыжные штаны, сшитые когда-то его мамой. Были даже ботинки и лыжи – тоже из той, доамериканской, жизни. У меня не было ничего – ни штанов, ни ботинок, ни лыж, ни даже умения всем этим добром пользоваться.

Взвесив плюсы и минусы ситуации – все равно ничего не умею – решила: буду сноубордистом. В местном стоковом магазине были приобретены штаны, ботинки, шлем и сноуборд – все вместе долларов за двести. Огромные для нас деньги, но философия была проста: жизнь одна, и ею нужно наслаждаться.

Наслаждаться жизнью на горе́ в свободное от работы время было нетрудно. Катались мы обычно в рабочие дни, так что людей было немного. Сорок минут автобусом по невероятно красивой горной дороге, и мы наверху. Скрипящий подъемник, слепящее солнце, кусающий щеки мороз и тишина. Абсолютная горная тишина. Жмурюсь. Вот оно – счастье.

Хотя счастье подъемника далось мне не сразу. Сначала был госпиталь, которому предшествовал бугель. Я цеплялась в него своими негорнолыжными варежками, и он честно пытался тащить мое тело в горную высь. Тело сопротивлялось. Сейчас даже теоретически мне трудно понять, как я всякий раз я оказывалась упавшей. Мне было стыдно: вокруг разноцветная шпана выделывает горнолыжные выкрутасы, а на их пути, мешая спускаться, ползаю я.

Задача отползти от бугеля и, не отстегивая сноуборда, снова стать на ноги, была неподъемной. Толстый червяк с пристегнутыми к доске ногами – такой я виделась себя глазами колорадских подростков, со свистом пролетающих мимо меня. Было обидно. Хотелось быть изящной, изворотливой и, как они, легко двигая попой, красиво выкручивать повороты вниз. А вместо этого я, всхлипывая, ползала по снегу, ожидая, пока на своих чудо-лыжах подоспеет Лешка и поможет мне снова обрести человеческий облик.

Лешка всегда был нарочито дружелюбен. Как Чип и Дейл, он спешил на помощь, устанавливая со мной связь с помощью рации.

– Медведь вызывает Белку! Медведь вызывает Белку!

Это наш позывной. Лежа в очередном сугробе с выкрученными набекрень ногами, я, задыхаясь от злости, пытаюсь вытащить из кармана застрявший там аппарат. С трудом нащупав нужную кнопку, хриплю:

– Белка слушает! Белка в сугробе!

Теряя надежду, отбрасываю аппарат и тут же вижу: откуда-то сверху красивыми зигзагами несется Медведь с радостной готовностью вытащить меня из любого катаклизма.

Злило меня Лешкино унизительное дружелюбие невероятно. Хотелось стукнуть его сноубордом, чтобы он свалился в сугроб и тоже пополз. Но стукнуть я не могла. Для этого нужно было обрести равновесие, а как раз это мне и было не под силу. Поэтому я кричала. Безжалостно я бросала ему в лицо все: свой лишний вес, свою неповоротливость, свое упрямство и тупость. Все лепилось в снежный ком и летело в голову этому негодяю, умеющему – вжик-вжик – выписывать лыжные пируэты. Негодяй покорно соглашался – да, конечно, во всем был виноват он…

И вот однажды я решила ему доказать. Уселась на подъемник покруче, поднялась повыше, не свалилась – о чудо! – при высадке на вершине и, воодушевленная достигнутым, бесстрашно рванула вниз – вслед за стайкой несущихся к подножию горы сноубордистов.

Те несколько секунд, что я мчалась за ними, были прекрасны. Деревья, подростки и их разноцветные шапочки проносились мимо, как на ускоренной прокрутке голливудского кино… Потом я взлетела. До сих пор вижу этот полет: облака, солнце, застывшие лица… Все как в том же кино, темп которого вдруг стал вялым-вялым… А потом треск. Это, кажется, лопнула моя голова, разлетевшись от удара о заснеженную землю. Но нет. Голову спасает шлем. Ногам везет меньше. Пристегнутые к доске, они изворачиваются, и в одной из них от ужаса застывает кровь. Образовывается то, что называется тромбом. Засел он у меня под коленкой, и я не сразу поняла, что же там так болит.

Прошло несколько дней, прежде чем я попала в больницу. Ходить к тому времени я уже не могла, а правая моя конечность размерами напоминала слоновью. Она горела и была бурого цвета. К врачам я идти панически боялась. Страховка-то у меня была, но… Блажен кто верует, будто она оплачивает все. Нет. Даже при самом лучшем коллективном «пакете» несчастный больной сначала платит deductible (нестрахуемый минимум) и out of pocket (деньги из собственного кармана). Только после этого (да и то если пациент будет достаточно умным и не обратится случайно к врачу, которого нет в его страховой сети) страховка оплатит остальное. И вот за эту обманчивую уверенность в завтрашнем дне, как студент, я каждый месяц плачу двести тридцать – просто за то, что страховка у меня как бы имеется.

В моем случае нестрахуемый минимум равнялся двумстам пятидесяти долларам, а из собственного кармана я должна была выложить пять тысяч. Такая сумма у нас была. Это был остаток денег, которые мы привезли из Украины. Но это была бо́льшая их часть. Я боялась отдавать последнее. Я боялась остаться ни с чем – Лешка дорабатывал последние дни, а я жила на стипендию. Но когда нога стала необъятной, а боль нестерпимой, я сдалась. Что было делать? Мы отправились в госпиталь. В кабинет неотложной помощи – emergency.

Туда мы ехали на своей машине. Вызвать «скорую» в Штатах может только бессознательный человек – в прямом или переносном смысле. Дорого. Я была в сознании, и оно меня не подвело: видя, что я не могу даже стоять, в имедженси все же первым делом спросили про страховку. Не знаю, что было бы, если бы ее у меня не оказалось – наверное, дали бы подписать бумаги, что обязуюсь расплатиться no matter what. Во что бы то ни стало. Ну, и подписала бы, конечно. Когда такая боль, еще не то подпишешь. А потом будешь бездомным, как те несчастные, что живут под скамейками в парковом раю.

Пока специальные люди проверяли действительность моих страховочных бумаг, меня переодевали в халат и укладывали в кровать на колесах. Я как будто попала в кино. Инопланетные пришельцы в зеленом. Один вкалывает иглу в вену, другой подключает к аппарату с бегающим пульсом, третий делает обезболивающий укол. Не разрешая ходить, меня везут к еще одному зеленому человеку, сидящему перед монитором. Он долго и молча исследует мои сосуды… Хмурясь, выходит. Мне никто ничего не говорит.

Через какое-то время в комнату входит доктор. Строго глядя в глаза, произносит:

– Ситуация серьезная. Тромб большой, и он в любой момент может сорваться. Вам нужно оставаться в больнице.

– Но я не могу! – шепчу я, и глаза наполняются слезами. – Я пишу диссертацию… У меня встреча с профессорами… Deadline…

– Это ваш выбор, – поднимая брови, равнодушно отвечает доктор. – Вы можете не оставаться. Но я вас должен предупредить: речь идет о жизни и смерти.

Его взгляд безучастен, а голос спокоен. Ничего личного. Ничего человеческого. Маска лица. Лик бездушия.

Позже я встречала в Америке разных докторов. Среди них были по-настоящему чудесные люди. Но этот первый запомнился. Он стал для меня олицетворением американской страховой медицины – уравновешенной и беспощадной. Я закрываю глаза, чтобы не видеть, и молча плачу. Через какое-то время чувствую: никого в комнате уже нет. Дышать становится легче.

* * *

В палате я не одна. Судя по звукам, за широкой ширмой есть еще один человек, но кто это, я могу только догадываться по кряхтенью. Кажется, женщина. Сказать трудно. Время от времени за ширму заносят судно, из чего я делаю вывод, что человек там все-таки есть, и этот человек неподвижен. В общем, мне это на руку – палатный туалет полностью мой. Прыгаю туда на одной ноге – ступить на вторую сил нет. Слишком больно.

Время от времени меняющиеся медсестры просят оценить боль по воображаемой десятибалльной шкале.

– Представьте, что максимальная боль – это десять баллов, а минимальная – на единицу. На сколько у вас болит?

– Не знаю, – боюсь ошибиться я. – Наверное, на шесть? На десять – это уже когда совсем перед смертью?

Сестрам мой юмор непонятен, но зато понятна цифра шесть – надо давать обезболивающее. После укола мне становится легче, и тогда я почти что радуюсь своему временному жилищу.

Больничная кровать особенно хороша. Кнопка вызова сестры, регулировка подъема головы и ног, управление телевизором. Наушники, выбор программ… Чем не жизнь? К тому же здесь можно выбирать еду. Вечером приносят длинный список блюд, из которых определяю, что буду есть завтра. Когда заказ привозится на специальном столике в палату, возникает ощущение гостинично-ресторанной фиесты – того, что мы с Лешкой в Америке уже успели хорошо позабыть. Как мне хочется поделиться c ним этим праздником! Но Mедведь на горе. Он зарабатывает деньги на то, чтобы оплатить мой больничный банкет.

Из госпиталя меня выписывают через три дня, после того как минует опасность срыва тромба. А первые счета приходят через месяц, под Новый год. К тому моменту я уже почти нормально передвигаюсь, но продолжаю сдавать кровь. Анализы нехитрые, делают в университетской клинике, а потому бесплатны – то есть оплачиваются страховкой автоматически, по каким-то неведомым мне схемам. На мои расспросы о том, во сколько может обойтись трехдневное пребывание в госпитале, работники университетской клиники пожимают плечами, произносят магическое «you never know» – никогда не знаешь – и отводят взгляд.

Пребывание обходится в восемь тысяч: палата – полторы тысячи в день, УЗИ, анализы, медсестры… Перед глазами до сих пор отдельная цифра 1200 – за визит специалиста. Того самого. Выносящего приговор… Наверное, так надо. Врачебная ошибка стоит дорого, и за правильный диагноз нужно платить. Но в висках стучит крамольная мысль: а нужно ли? Разве можно стоимость жизни оценить бумажками? Нет денег – нет жизни? Больше денег – ты больше человек? Мотаю головой, стараясь не зацикливаться. Что я могу изменить?

Итак, лично с меня deductible и out of pocket – пять тысяч двести пятьдесят. Глотаю слезы. Пять тысяч. Почти все, что у нас есть. В памяти всплывают доктора моего советского детства. Внимательные лица, склонившиеся над детской кроваткой. Борьба за маленькую, но бесценную жизнь. Как же все это теперь далеко! Мечты и грезы.

Спрашиваю университетскую подругу: что будет, если не заплатить? Ответ и успокаивает, и настораживает одновременно: тюрьмы не будет, но будет суд. Если денег действительно нет, могут отстрочить. Или обязать выплачивать каждый месяц небольшие суммы, которые мне по карману. Все хорошо, кроме… Нарушается история кредита. Credit history, говоря местным языком. На тебя ставится клеймо – неплатежеспособен. Без кредитной истории ни машину купить, ни дом, ни просто снять приличное жилье. Без кредитной истории ты в Америке недочеловек. Плохая история – плохой человек. Хорошая история – человек хороший. Хорошие – к хорошим, плохие – к плохим. Очень плохие – под мосты и лавки.

Мне страшно. Страшно платить, не платить еще страшнее. Что делать? Американская подруга дает дельный совет: звонить в больницу и просить об оплате счета по частям. Если просишь заранее – ты еще не мальчиш-плохиш. Ты ответственный и законопослушный лузер. И тебе дают шанс. Звоню. Объясняю ситуацию: я студентка, живу на стипендию, денег нет. Можно по частям? Можно. На какой срок? Выбор за мной. Главное не ошибиться – взятые обязательства нужно выполнять. Иначе ты аутсайдер, и дальше все по кругу: клеймо неплатежеспособности и социальное днище.

Договариваюсь о рассрочке на год. Надеюсь на чудо: вдруг Лешка снова найдет работу? Но уже тает снег, и с ним тает наша надежда. Вечерами, когда у Лешки выходной, мы гуляем вдоль горной реки, протекающей через Болдер, и подолгу молчим. Еще пару месяцев назад, прогуливаясь мимо милых ресторанчиков в downtown – городском центре Болдера – мы мечтали о том, как когда-нибудь в одном из них обязательно посидим у камина. Теперь мы обходим стороной даунтаун и глушим в себе даже воспоминания о тех каминных мечтах.

Мы молчим, и я поднимаю глаза к небу. Вижу одну звезду. Остальные за тучами. Вот выглянул полумесяц. Вспоминаю: бабушка говорила, что когда одна звезда и месяц, можно загадать мечту. Мечта теперь одна – чтобы Лешка нашел работу. Смотрю на звезду, не отрывая глаз, и они наполняются слезами. Я не знаю, как Лешка видит их в темноте. Иногда мне кажется, что в него вшит датчик, сигнализирующий о том, что со мной что-то не так. Он останавливает меня, обнимает своими медвежачьими лапами и надтреснувшим голосом говорит:

– Белка, пожалуйста, не плачь. Я обещаю – все будет хорошо. Слышишь? Я обещаю.

Я чувствую его боль. Боль ангела, у которого связаны крылья. Боль мужчины, не могущего помочь. Я прижимаюсь к моему Медведю-Мишутке-Мишке, и молитва моя летит к звездам: «Господи, я его так люблю! Сделай так, чтобы у него все получилось! Сделай так, чтобы ушла его боль!» Мы долго стоим обнявшись. Мы погружаемся в болдерскую темноту, но на нашей общей душе светлеет.