Вы здесь

Поезд М. Зоопеченье (Патти Смит, 2015)

Зоопеченье

* * *

Я добралась до кафе ’Ino с опозданием. Мой угловой столик занят, и какое-то вздорное чувство собственничества нашептывает мне: иди в туалет, пережди. Туалет узкий, освещенный свечами, на бачке несколько свежих цветов в маленькой вазе. Похоже на крохотную мексиканскую часовню – только такую, где можно справлять нужду, не чувствуя себя святотатцем. Дверь не запираю – вдруг кому-то действительно приспичит, выжидаю минут десять, выхожу как раз, когда мой столик освобождается. Вытираю столешницу, заказываю черный кофе, тост из ржаного хлеба и оливковое масло. Записываю на бумажных салфетках несколько идей для доклада, с которым мне скоро выступать, а потом просто сижу и мечтаю об ангелах из “Крыльев желания”. Как здорово было бы повстречать ангела, подумала я и тут же, в следующую секунду, поняла, что я его уже встретила. Не архангела вроде святого Михаила, а моего ангела-человека из Детройта, в пальто, без шапки, с гладкими темно-русыми волосами и глазами цвета воды.


Бизон, Зоо логический сад, Берлин


До Германии я долетела без происшествий – разве что охранник в аэропорту Ньюарк Либерти не понял, что мой “полароид” 1967 года – это фотокамера, и попусту потратил несколько минут – брал пробы в поисках следов взрывчатки, обнюхивал безмолвный воздух внутри фокусировочного меха[2]. Во всех помещениях аэропорта некий среднестатистический женский голос повторял одни и те же монотонные указания. “Сообщайте о подозрительном поведении. Сообщайте о подозрительном поведении”. Когда я подходила к своему гейту, на эти слова наложился другой женский голос.

– Мы – нация шпионов, – вскричала она, – все мы шпионим друг за дружкой. А ведь раньше мы друг дружке помогали! Где наша былая доброта?

Женщина тащила выцветшую гобеленовую дорожную сумку. Сама она была какая-то запыленная, точно выбралась на свет божий из недр литейного цеха. Когда она поставила сумку на пол и отошла от нее, прохожие заметно занервничали.

В самолете я смотрела подряд серии датской криминальной драмы “Преступление”[3], по модели которой снят американский сериал “Убийство”. Инспектор Сара Лунд – датский прототип инспектора Сары Линден. Обе – выдающиеся женщины, и обе ходят в лыжных свитерах с шетландским узором. У Лунд свитера облегающие. У Линден – мешковатые, но она их носит, как Фидель Кастро – свой “моральный бронежилет”[4]. Сарой Лунд движут амбиции. Одержимость Сары Линден – продолжение ее человечности. Я чувствую, как она посвящает себя каждому страшному расследованию, как непросты ее обеты, как сильна ее потребность в одиночных пробежках сквозь заросли травы на заболоченных полях. Я сонно слежу по субтитрам за Лунд, но мое подсознание рыщет в поисках Линден, потому что она даже как персонаж телесериала дороже мне, чем большинство живых людей. Каждую неделю я жду ее появления, тихо страшась, что однажды “Убийство” финиширует и я ее больше никогда не увижу.




Слежу, как там Сара Лунд, но во сне вижу Сару Линден. Просыпаюсь, когда “Преступление” резко заканчивается, тупо смотрю на экран плеера, а потом, отключившись, перемещаюсь в штаб расследования, где поток рапортов, наружного наблюдения и странных сюжетных линий выплескивается в озеро нелюбезного табачного дыма, изолирующее тебя от всех.


В Берлине я остановилась в гостинице в отреставрированном здании в стиле баухауз в районе Митте, в бывшем Восточном Берлине. Там было все, что мне нужно, а совсем рядом – кафе “Пастернак”, которое я открыла для себя, прогуливаясь по городу, в прошлый приезд, когда была совершенно помешана на “Мастере и Маргарите” Булгакова. Забрасываю багаж в номер, иду прямо в кафе. Хозяйка встречает меня радушно, сажусь за тот же самый столик под фотографией Булгакова. Как и прежде, подпадаю под шарм Старого Света, свойственный “Пастернаку”. Блекло-голубые стены завешаны фотографиями любимых русских поэтов – Анны Ахматовой и Владимира Маяковского. На широком подоконнике справа от меня восседает старая русская пишущая машинка с буквами кириллицы на круглых клавишах – вот была бы идеальная пара для моего одинокого “ремингтона”. Я заказала “Счастливого царя” – осетровую икру, а к ней маленькую рюмку водки и стакан черного кофе. Довольная жизнью, я долго сидела, набрасывая на бумажных салфетках планы будущего доклада, а потом прогулялась в маленьком парке, посреди которого высится старейшая в городе водонапорная башня.

В утро доклада я встала рано, позавтракала в номере: кофе, арбузный сок, ржаные тосты. Я не стала планировать доклад с начала до конца – оставила место для импровизаций и капризов судьбы. Перешла широкий проспект левее отеля и вошла в ворота, увитые плющом, – надеялась, что в церквушке Святой Марии и Святого Николая удастся поразмышлять над грядущим докладом. Церковь была заперта, но я отыскала укромный уголок со статуей мальчика, который тянулся к розе у ног Мадонны. И мальчик, и Мадонна отличались завидной выразительностью, их мраморную кожу избороздили морщинами время и климат. Я несколько раз сфотографировала мальчика, а потом вернулась в отель, свернулась калачиком в черном бархатном кресле и, дрейфуя, выплыла на маленький пятачок сна без сновидений.




В шесть меня, словно Холли Мартинс в “Третьем человеке”, подхватили и домчали до маленького лектория неподалеку. Наш дом собраний, построенный после войны, ничем не отличался от всех других, разбросанных по бывшему Восточному Берлину. Собрались все двадцать семь членов КДК, и воздух в комнате вибрировал от предвкушения. Заседание началось с нашего гимна – легкой, меланхоличной мелодии, которую сыграл на аккордеоне ее автор, Номер Семь, могильщик из умбрийского города Губбио, где святой Франциск приручил волков. Номер Семь не был ни ученым, ни дипломированным музыкантом, но у него было завидное уникальное свойство – дальнее родство с одним из членов экспедиции Вегенера.

Наш модератор произнес вступительную речь, процитировав “Миг” Фридриха Шиллера: “Шумен, радостен и тесен, вновь сомкнулся наш кружок”[5].

Он пространно говорил о текущих проблемах, которые заботили Институт Вегенера, особенно о тревожном уменьшении протяженности арктического ледового щита. Немного погодя я обнаружила, что мои мысли уносятся куда-то далеко, и с завистью покосилась на сотоварищей по клубу: почти все сидели с завороженным видом.

Пока модератор бубнил, я, как и следовало ожидать, начала дрейфовать по волнам фантазии, сплела трагический сюжет: девушка в котиковой шубке беспомощно смотрит, как поверхность льда трескается, безжалостно разлучив ее с принцем. Принц уплывает вдаль, девушка падает на колени. Поврежденный ледовый щит накреняется, и принц на белом исландском пони, который оступился на льду, тонет в арктических водах.

Наш секретарь представила протокол нашего предыдущего заседания в Йене, а затем жизнерадостно объявила “биологический вид месяца” по версии Института Вегенера: Sargassum muticum. Это бурая японская водоросль, у которой особая манера дрейфовать вместе с океанскими течениями. Секретарь также сообщила, что наша просьба к Институту Вегенера о партнерстве и издании полноцветного календаря с “биологическими видами месяца” отклонена; энтузиасты, затеявшие календарь, встретили это сообщение коллективным стоном. Затем нас угостили небольшим слайдфильмом Номера Девять – цветными пейзажными фотографиями мест, недавно посещенных КДК в Восточной Германии; немедленно родилась идея вставить пейзажи еще в один календарь. Заметив, что мои ладони вспотели, я рассеянно вытерла их салфетками с конспектом своего доклада.

Наконец, после вводной речи с извилистыми отступлениями, на кафедру пригласили меня. К несчастью, название объявили как “Потерянные мгновения жизни Альфреда Вегенера”. Я стала объяснять, что вообще-то в названии упомянуты не потерянные, а последние мгновения, и тут разразилась кровавая драка за семантику. А я так и стояла перед собратьями, держа свою пачку промокших салфеток, пока высказывались все резоны в пользу того или другого названия. Слава богу, наш модератор призвал собравшихся к порядку.

В зале воцарилась тишина. Я нащупала взглядом стоическое лицо Вегенера на портрете – попросила хоть капельку душевной стойкости. И начала пересказывать события, которые предшествовали последним дням его жизни: весной 1930 года с неспокойным сердцем, но с решительностью настоящего ученого великий полярный исследователь покинул любимый дом, чтобы возглавить тяжелейшую, беспрецедентную экспедицию в Гренландию. Он должен был собрать необходимые научные данные в доказательство своей революционной гипотезы, согласно которой известные нам континенты когда-то были одним огромным материком, который раскололся, и его части, дрейфуя, переместились на свои нынешние места. Теория была не просто отвергнута, но и осмеяна научным сообществом. И так случилось, что именно исследования, осуществленные в той эпохальной, но несчастливой экспедиции впоследствии реабилитировали репутацию Вегенера.

В конце октября 1930 года погода лютовала. В здании фактории на потолке, будто на своде пещеры, разрасталась изморозь, похожая на звездообразные листья папоротника. Альфред Вегенер вышел в черную ночь. Спросил совета у своей совести, размышляя о положении, в котором оказались его преданные коллеги. Их было пятеро, считая самого Вегенера и верного проводника-инуита Расмуса Виллумсена, а с едой и другими припасами на станции “Айсмитте” было туго. Фриц Лёве, которого Вегенер считал равным себе по познаниям и организационным способностям, отморозил несколько пальцев на ногах и не мог встать. До ближайшей станции с припасами нужно было идти пешком двести пятьдесят миль. Вегенер рассудил, что он и Виллумсен – самые крепкие, у них больше всего шансов выжить в долгом пути; он решил выехать в День всех святых.

На рассвете 1 ноября, в день, когда ему исполнилось пятьдесят лет, он положил за пазуху свою драгоценную записную книжку и в оптимистичном настроении выехал на собачьей упряжке, сопровождаемый проводником-инуитом. Он чувствовал, что полон сил и стремится к праведной цели. Но вскоре безоблачная погода сменилась ненастьем, и теперь двое продвигались вперед сквозь леденящие вихри. Метель налетала волнами, снова и снова. Это был умопомрачительный водоворот из завихрений света. Белая дорога, белое море, белое небо. Что может быть прекраснее такого зрелища? Лицо его жены, обрамленное чистейшим ледяным овалом? Он отдал свое сердце дважды, вначале жене, а потом – науке. Альфред Вегенер упал на колени. Что он тогда увидел? Какие образы мог он спроецировать на арктический холст Господа Бога?

Я испытывала столь драматичное чувство единения с Вегенером, что даже не заметила нарастающего ропота. И вдруг разгорелся спор об обоснованности моих предположений.

– Он не споткнулся на снегу.

– Он умер во сне.

– Вообще-то это не доказано.

– Его похоронил проводник.

– Догадки.

– Тут вообще одни догадки.

– Это не предположения, это прогнозы.

– О таких вещах нельзя строить предположения.

– Да никакая это не наука, это поэзия!

Я ненадолго задумалась. А математические и естественнонаучные теории – что они такое, если не предположения? Я почувствовала себя соломинкой, тонущей в берлинской реке Шпрее.

Какой провал. Пожалуй, в КДК еще ни один доклад не встречали так враждебно.

– Спокойно, спокойно, – сказал наш модератор, – полагаю, пора объявить перерыв; возможно, неплохо было бы выпить.

– Но разве мы не должны дослушать доклад Номера Двадцать Три? – вмешался жалостливый могильщик.

Я заметила, что некоторые члены клуба уже потянулись к столу с напитками, и быстро овладела собой. Размеренным тоном, чтобы удержать их внимание, произнесла:

– Полагаю, мы можем сойтись на том, что последние мгновения Альфреда Вегенера потеряны.

Жизнерадостный хохот моих слушателей намного превзошел все мои затаенные надежды на то, что я смогу развлечь эту обаятельно-занудную компанию. Все встали, а я торопливо запихнула в карман салфетки со своими каракулями, и мы переместились в просторный салон. Выпили по рюмке хереса, наш модератор произнес какое-то заключительное слово. Затем, по обычаю, наш пастор прочел молитву, которая завершилась минутой молчания, посвященной воспоминаниям.

Три микроавтобуса развозили членов клуба по гостиницам. Когда все разошлись, секретарь попросила меня расписаться в журнале учета.

– Не могли бы вы дать мне экземпляр вашего доклада, хотя бы для того, чтобы я приложила его к протоколу? Вступление было очень симпатичное.

– Вообще-то я ничего заранее не написала, – сказала я.

– Но ваши слова! Откуда они должны были взяться?

– Я была уверена, что выловлю их из воздуха.

Она поглядела на меня довольно пристально и сказала:

– Что ж, тогда вы должны снова порыться в воздухе и отыскать что-то, что я могла бы вставить в протокол.

– Ну-у, кое-какие заметки у меня есть, – сказала я, нащупывая в кармане салфетки.




Я никогда раньше не имела долгих бесед с нашим секретарем. Она была вдовой из Ливерпуля, неизменно носила серый габардиновый костюм и блузку в цветочек. Ее пальто было сшито из коричневой валяной шерсти, а голову венчала коричневая шляпка в тон – фетровая, с самой настоящей шляпной булавкой.

– Есть идея, – сказала я. – Пойдемте со мной в кафе “Пастернак”. Сядем за мой любимый столик под фотографией Михаила Булгакова. И тогда я вам расскажу, что я как бы могла сказать, а вы все запишете.

– Булгаков! Великолепно! Водку оплачиваю я.

– А знаете, – добавила она, остановившись перед большой фотографией Вегенера, установленной на мольберте, – между этими мужчинами есть определенное сходство.

– Возможно, Булгаков был чуть-чуть красивее.

– А какой писатель!

– Мастер.

– Да, мастер.


Я провела в Берлине еще несколько дней, вновь заглядывая в места, где уже бывала, делая снимки, которые уже сделала раньше. Позавтракала в кафе “Цоо” на старом вокзале. Я была там единственной посетительницей и сидела, глядя, как рабочий сдирает с тяжелой стеклянной двери знакомый черный силуэт верблюда; это меня насторожило. Кафе на ремонте? Или закрывается? Я оплатила счет с ощущением, словно прощаюсь, перешла улицу и направилась в зоологический сад через Слоновьи ворота. Перед воротами остановилась, несколько успокоенная их внушительной прочностью. Два слона, в конце XIX века искусно изваянные из эльбского песчаника, умиротворенно преклоняют колени, держа на себе пару огромных колонн, которые соединены ярко раскрашенной изогнутой крышей. В них есть что-то от Индии, и от Чайнатауна тоже, они приветливо встречают изумленного гостя.

В зоопарке тоже было безлюдно: ни туристов, ни непременных школьников. Мое дыхание обрело материальную форму, и я застегнула пальто. Мне попадались кое-какие животные, а также крупные птицы с мечеными крыльями. Внезапно всю округу заволок туман. Я едва могла разглядеть жирафов, обнимающихся среди голых деревьев, и фламинго, которые спаривались на снегу. Из нежданного американского тумана выныривали бревенчатые хижины, тотемные столбы, бизон – и все это в Берлине! Зубры – застывшие фигуры, словно игрушки ребенка-великана. Или словно зоопеченье: крекеры в форме животных. Игрушки, которые нужно ловко подбирать с пола и бережно класть в ящик, украшенный фризами с яркими цирковыми поездами, которые везут трубкозубов, додо, резвых дромадеров, маленьких слонят и пластмассовых динозавров. Ящик перевранных метафор.

Я стала всех расспрашивать: “А что, кафе «Цоо» закрывается?” Похоже, никто даже не догадывался, что оно еще существует. Когда в Берлине построили новый центральный вокзал, вокзал Цоо потерял былую значимость, превратился в заурядную станцию регионального значения. Разговоры о Цоо переходили на тему прогресса. Где-то в закоулках моего сознания витала мысль: “А куда подевался старый счет из кафе «Цоо» с нарисованным черным верблюдом?” Я утомилась. Съела легкий ужин в отеле. По телевизору шел “Закон и порядок: преступные намерения” с немецким дубляжом. Я выключила звук и заснула, не снимая пальто.

В последнее утро я отправилась пешком на кладбище Доротеенштадт, забор которого, изрешеченный пулями, тянется на весь квартал, – мрачная память о Второй мировой войне. Если войти через ворота с ангелами, легко отыскать могилу Бертольда Брехта. Я подметила, что с моего предыдущего визита некоторые пулевые отверстия замазали белой штукатуркой. Холодало, падал мелкий снежок. Я села перед могилой Брехта и замурлыкала колыбельную, которую матушка Кураж поет над мертвым телом своей дочери. Я сидела под снегопадом, воображая, как Брехт писал свою пьесу. Мужчина дает нам войну. Мать наживается на войне и расплачивается своими детьми: они падают один за другим, точно деревянные кегли в боулинге.


Ангел-хранитель, кладбище Доротееншт адт


Уходя с кладбища, я сфотографировала одного из ангелов-хранителей. Мех фотокамеры намок от снега и немного смялся с левой стороны: в результате черный полумесяц частично загораживает крыло. Я сфотографировала крыло отдельно, крупным планом. Вообразила, как напечатаю этот снимок в сильно увеличенном формате на матовой бумаге, а потом напишу на белой дуге крыла слова колыбельной. Интересно, прослезился ли Брехт над этими словами, когда терзал сердце матери, не настолько черствое, как она сама пыталась нам внушить. Я сунула фотографии в карман. Моя мать существовала взаправду, и ее сын существовал взаправду. Когда он умер, она его похоронила. Теперь ее нет в живых. Матушка Кураж и ее дети, моя мать и ее сын. Теперь все они – истории.

* * *

Домой мне совершенно не хотелось, но я собрала вещи и вылетела в Лондон, где у меня была пересадка. Нью-йоркский рейс отложили, и я решила, что это знак. Пока я стояла перед табло, на нем появилось сообщение, что рейс вновь отложен. Поддавшись настроению, я перебронировала билет, доехала на “Хитроу-экспрессе” до вокзала Паддингтон, а оттуда – на такси до Ковент-Гардена, где заселилась в свой любимый маленький отель, чтобы предаться просмотру детективных сериалов.

Номер был светлый и уютный, с маленькой террасой, откуда открывался вид на лондонские крыши. Я заказала чай и раскрыла свой дневник, но тут же захлопнула. Я сюда приехала не работать, сказала я себе, а смотреть детективы по “Ай-ти-ви‑3”, один за другим, до поздней ночи. Этим самым я занималась в этом же отеле несколько лет назад, когда приболела: лихорадочные ночи, где хозяйничали, сменяя друг друга, раздражительные, запойные, любящие оперу, страдающие клинической депрессией сыщики.

Днем для разминки я посмотрела одну стародавнюю серию “Святого”: упоенно увязалась за Саймоном Темпларом, который носился на своем белом “вольво” по мрачным лондонским задворкам и, как обычно, спасал мир от неминуемой катастрофы. На сей раз Темплар сопровождал наивную платиновую блондинку в светлом кардигане и прямой юбке: разыскивал ее дядюшку, блестящего профессора-биохимика, который был похищен и угодил в лапы столь же блестящего, но злокозненного ученого-атомщика. Было еще рано, и потому, посмотрев еще одну серию “Святого” про злоключения совершенно другой блондинки, я дошла до Чаринг-Кросс-роуд и побродила по книжным магазинам. Купила первое издание “Зимних деревьев” Сильвии Платт и сборник пьес Ибсена. Потом устроилась в библиотеке отеля перед камином, свернувшись калачиком, и стала читать “Строителя Сольнеса”. Было довольно тепло, и я уже начинала клевать носом, когда до моего плеча дотронулся мужчина в твидовом пальто и спросил:

– Вы случайно не журналистка, не меня ждете?

– Извините, нет.

– Ибсена читаете?

– Да, “Строителя Сольнеса”.

– Хм-м-м, пьеса чудесная, но перегруженная символизмом.

– Я как-то не заметила, – сказала я.

Он немножко постоял перед камином, потом покачал головой и ушел. Я лично небольшая поклонница символизма. Я его никогда не считываю. Почему у вещей обязательно должен быть какой-то второй смысл? Мне и в голову не приходило подвергать Симора Гласса психоанализу или разбирать по кирпичику подтекст “Desolation Row”[6]. Просто захотелось затеряться, слиться с кем-то другим, надеть венок на шпиц башни просто потому, что таково мое желание.

Вернувшись в свой номер, я укуталась потеплее и выпила чаю на террасе. А потом устроилась перед телевизором и отдалась Морсу, Льюису, Фросту, Уайклиффу, Чендлеру и им подобным – сыщикам, чьи перепады настроения и идеи фикс были созвучны моим. Когда они заказывали отбивные, я заказывала в номер то же самое. Когда пили, я открывала мини-бар. Непременно перенимала их манеру поведения: и когда они самозабвенно погружались в работу, и когда взирали на события с холодной отстраненностью.

Сериалы перемежались анонсами – сценами из долгожданного марафона “Метода Крекера”, назначенного на “Ай-ти-ви‑3” в следующий вторник. “Метод Крекера” не назовешь стандартным детективным сериалом, но у меня он один из самых любимых. Робби Колтрейн создает образ Фитца: матерщинника, заядлого курильщика, заплывшего жиром, блистательно-сумасбродного психолога-криминалиста. Сериал давно уже закрыт: его, как и главного героя, преследовало невезение; и, поскольку “Метод Крекера” повторяют очень редко, шанс провести с ним целые сутки стал для меня колоссальным искушением. Может, остаться еще на несколько дней? Но нет, это уже блажь. А то, что ты вообще засела в этом отеле, разве не блажь? – одергивает меня совесть. Я удовлетворяюсь фрагментами, на которые телевизор не скупится, рекламируя “Метод Крекера” так настырно, что я даже воссоздаю гипотетическую версию целой серии.

В перерыве между “Детективом Джеком Фростом” и “Уайтчепелом” решаю выпить на посошок рюмку портвейна в “баре честности”[7], примыкающем к библиотеке. На лестничной площадке я вдруг почувствовала, что рядом кто-то есть. Этот человек и я одновременно обернулись и встретились взглядом. Я остолбенела, обнаружив перед собой Фитца – то есть Робби Колтрейна: похоже, сегодня, за несколько дней до марафона “Метода Крекера”, я его сюда приманила усилием воли.

– Я же вас целую неделю дожидаюсь, – сорвалось у меня с языка.

– Вот я и пришел, – рассмеялся он.

Я настолько опешила, что не вошла вслед за ним в лифт, а поспешно вернулась в свой номер, и мне почудилось, что комната неуловимо, но во всех мелочах преобразилась, что я заброшена в параллельное жилище – к джинну, знающему толк в чае.

– Нет, ты можешь себе представить? Какова вероятность такой встречи? – говорю я цветастому покрывалу на кровати.

– Если все хорошенько взвесить, вероятность гигантская. Но лучше бы ты наколдовала Джона Берримора[8].

Совет дельный, но мне как-то не захотелось поддерживать беседу. Цветастое покрывало – это вам не пульт, оно будет щебетать без умолку. Я открыла мини-бар, выбрала бузинную воду и солено-сладкий попкорн. Включать телевизор было страшновато – я не сомневалась, что наткнусь на крупный план Фитца в мрачной пьяной одури. Интересно, Робби Колтрейн направлялся в “бар честности”? Я была готова спуститься вниз и украдкой заглянуть в бар, но вместо этого взялась перебирать свои вещи, которые в Берлине запихнула в маленький чемодан как попало. Второпях обо что-то уколола палец и изумилась: между слоями футболок и свитеров возлежала шляпная булавка с жемчужной головкой – булавка секретаря КДК. Головка была цвета золы с радужным отливом, неправильной формы – скорее слезинка, чем жемчужина. Я повертела булавку так и сяк перед горящей лампой, а потом завернула в крохотный льняной носовой платок с вышитыми незабудками – подарок моей дочери. Воссоздала в памяти наш последний диалог на выходе из “Пастернака”. В ресторане мы выпили по несколько рюмок водки. Ничего, связанного с шляпной булавкой, как-то не припоминалось.

– Как вы думаете, какое место компас укажет для нашего следующего собрания? – спросила я.

Она, как мне показалось, уклонилась от четкого ответа, и я решила не допытываться. Порывшись в сумочке, секретарь вручила мне раскрашенную от руки фотокарточку человека, чье имя носит клуб. Формой и размером портрет был такой же, как бумажные образки с изображениями святых.

– Как вы думаете, почему мы собираемся в память о мистере Вегенере? – спросила я.

– Конечно же, ради миссис Вегенер, – ответила она не задумываясь.


Густая дымка накрыла Монмут-стрит: казалось, она увязалась за мной из Берлина. Глядя с маленькой террасы, я уловила момент, когда облачные драпировки опустились на землю. Никогда ничего подобного не видела, жалко, что у меня кончились кассеты для “полароида”. Зато можно, не обременяя себя никакими занятиями, впитать это мгновение. Я надела пальто, оглянулась, попрощалась с номером. Внизу позавтракала копченой селедкой и ржаным тостом с черным кофе. Машина уже ожидала меня. Шофер был в солнечных очках. Дымка становилась все плотнее, превращаясь в самый настоящий туман, проглатывая все, что попадалось нам по дороге. А вдруг, когда туман рассеется, окажется, что все исчезло? И колонна лорда Нельсона, и Кенсингтонский сад, и колесо обозрения, что тянется к небу на набережной, и лес, выросший на вересковой пустоши. Все растворится в серебристой атмосфере бесконечной сказки. Путь до аэропорта тянулся вечно. Силуэты голых деревьев, различимые еле-еле – как на иллюстрации из английской книги сказок. Обнаженные руки деревьев, раскинутые на фоне других пейзажей: Пенсильвании и Теннесси, платановой аллеи в парке Джизус-Грин и Центральфридриххоф в Вене, где погребен Гарри Лайм[9], и Монпарнасского кладбища, где растительность вдоль тропинок, соединяющих могилы, словно бы нарисована простым карандашом. Платаны с их помпонами – высохшими бурыми плодами, трепещущими призраками елочных украшений. Легко вообразить минувшие века, когда молодой шотландец, окунувшись в эту самую атмосферу облаков, свисающих до земли, и мерцающих туманов, нарек ее “страной Нетинебудет”.

Шофер глубоко вздохнул. Я подумала, что, наверно, мой рейс опять отложили, но это было уже неважно. Никто не знает, где я. Никто меня не ждет. Я ничего не имею против того, чтобы еле-еле ползти сквозь туман в английском кэбе, черном, как мое пальто, мимо дрожащих контуров деревьев, которые словно бы наспех набросал, высунув руку из загробного мира, Артур Рэкхем.