4
Манера, в которой встречал гостей старик Азуреус, являла собою эпическую песню без слов. Лучась восхищенной улыбкой, медленно, нежно, он брал вашу руку в свои мягкие ладони, держа ее так, точно она – драгоценность, наградившая долгие поиски, или воробышек – весь из пуха и испуга, – вглядываясь в вас во влажном молчании не очами, скорее лучами морщин, – потом, медленно-медленно, серебристая улыбка начинала подтаивать, нежные старые длани потихоньку теряли хватку, пустое выражение сменяло пылкий свет на бледном и хрупком лице, и он покидал вас, как будто все это было ошибкой, как будто вы, в конце-то концов, вовсе не тот любимый – тот любимый, коего в следующую минуту он обнаруживал в другом углу, и вновь занималась улыбка, опять воробья обнимали ладони, и снова все это таяло.
Двадцать примерно выдающихся представителей Университета, некоторые из них – недавние пассажиры д-ра Александера, – стояли или сидели в просторной, отчасти даже сверкавшей гостиной (не все лампы горели под зелеными облачками и ангелочками ее потолка), и, может быть, еще с полдюжины присутствовало в смежном mussikishe [музыкальном салоне], – старый джентльмен был à ses heures средней руки арфистом и любил выстроить трио (с собой в роли гипотенузы) или пригласить какого-нибудь крупного музыканта выделывать разные штуки с роялем, после чего раздавались малюсенькие и не очень обильные бутерброды, а также треугольные bouchées, обладавшие, как он наивно полагал, лишь им присущим очарованием (по причине их формы); их разносили две служанки и его незамужняя дочь, от которой невнятно припахивало одеколоном и различимо – потом. Сегодня взамен этих лакомств предлагался чай с сухими печеньями; и черепаховой масти кошка (которую поочередно ласкали профессор химии и математик Хедрон) лежала на темносияющем «Бехштейне». Глиман легко, как опадающий лист, скользнул по ней электрической лапкой, и кошка поднялась, словно вскипевшее молоко, громко мурлыча, но маленький медиевист был нынче рассеян и побрел прочь. Близ одного из плотно завешенных окон стояли, беседуя, Экономика, Богословие и Новейшая История. Несмотря на плотность завесы, явственно ощущался жиденький, но ядовитенький сквознячок. Д-р Александер присел за столик, сдвинул аккуратно в северо-западный угол населяющие его вещицы (стеклянная пепельница, фарфоровый ослик, навьюченный корзинками для спичек, коробочка, притворившаяся книгой) и принялся просматривать список имен, кое-какие вычеркивая невиданно острым карандашом. Президент склонился над ним в смешанном состоянии пытливости и заботы. Время от времени д-р Александер приостанавливался, дабы поразмыслить, бережно гладил свободной рукой прилизанные светлые волосы на затылке.
– Так что же Руфель [политолог]? – спросил президент. – Вы сумели его найти?
– Недостижим, – ответил д-р Александер. – Видимо, арестован. Для его же собственной безопасности, так мне сказали.
– Будем надеяться, – задумчиво произнес старик Азуреус. – Ну да неважно. Полагаю, мы можем начать.
Эдмунд Бёре, вращая крупными карими очами, рассказывал флегматичному толстяку (Драма) об удивительном зрелище, виденном им.
– О да, – сказал Драма. – Студенты-художники. Я знаю об этом.
– Ils ont du toupet pourtant, – говорил Бёре.
– Или просто упрямы. Если уж молодые люди берутся блюсти традицию, так с той же страстью, с какой люди зрелые свергают ее. Они вломились в «Klumbu» [ «Закуток» – знаменитое кабаре], поскольку танцульки оказались закрыты. Упорные ребята.
– Я слышал, parlamint и Zud [Верховный Суд] так до сих пор и горят, – сказал другой профессор.
– Плохо слышали, – произнес Драма, – потому что мы разговариваем не об этом, а о прискорбном посягательстве Истории на ежегодный бал. Они нашли запасы свечей, – продолжал он, опять оборотившись к Бёре, который стоял выпятив живот и глубоко засунув руки в карманы штанов, – и плясали на сцене. Перед пустым залом. В этой картине было несколько хороших теней.
– Полагаю, мы можем начать, – сказал президент, приближаясь к ним и, как лунный луч, проходя сквозь Бёре, чтобы уведомить другую группу.
– Но тогда это прекрасно, – сказал Бёре, внезапно увидев все в новом свете. – Надеюсь, pauvres gosses сумели повеселиться.
– Полиция, – сказал Драма, – разогнала их около часу назад. Но, думаю, пока это продолжалось, веселья хватало.
– Я полагаю, мы можем сию же минуту начать, – уверенно произнес президент, опять проплывая мимо. Улыбка его исчезла давным-давно, туфли еле слышно скрипели, он скользнул между Яновским и латинистом и покивал – да-да – дочери, которая тайком показала ему из-за двери вазу с яблоками.
– Я слышал из двух источников (одним был Бёре, другим его предполагаемый информатор), – сказал Яновский и так понизил голос, что латинисту пришлось нагнуться и ссудить ему ухо, поросшее белым пухом.
– А я слыхал по-другому, – сказал латинист, медленно разгибаясь. – Их взяли при переходе границы. Одного министра кабинета, личность которого в точности не известна, казнили на месте, а… – (он приглушил голос, называя бывшего президента страны), – привезли назад и посадили в тюрьму.
– Нет, нет, – сказал Яновский. – Лишь он один. Как король Лир.
– Да, конечно, так будет лучше, – с искренним одобрением сказал д-р Азуреус д-ру Александеру, который сдвинул кое-какие стулья и кое-какие добавил, так что комната, словно по волшебству, обрела должно торжественный вид.
Кошка соскользнула с рояля и медленно вышла, по пути на один сумасшедший миг слившись с полосатой брючиной Глимана, который деловито обстругивал темно-красное яблоко из Бервока.
Стоя спиной к собранию, зоолог Орлик внимательно разглядывал с разных высот и под разными углами книжные корешки на полках за роялем, порой вытягивая какой-либо немой волюм и тут же заталкивая назад: это были сдобные сухари и все немецкие – немецкая поэзия. Он скучал, дома его поджидало большое шумное семейство.
– А вот тут я не согласен с вами обоими, – говорил профессор новейшей истории. – Моя клиентка никогда не повторяется. По крайней мере, не повторяется там, где торопятся углядеть подступающее повторение. Собственно, повториться Клио может лишь неосознанно. Просто у нее очень короткая память. Как и все временные феномены, рекуррентные комбинации воспринимаются нами как таковые, только когда они больше уже не могут на нас воздействовать, – когда они, так сказать, заключены в узилище прошлого, которое и прошлым-то стало лишь потому, что оно обезврежено. Пытаться составить карты нашего «завтра» по данным, предоставленным нашим «вчера», – значит пренебрегать основным элементом будущего – его полным несуществованием. Мы ошибочно принимаем за рациональное движение тот свирепый напор, с которым настоящее врывается в эту пустоту.
– Чистой воды кругизм, – пробормотал профессор экономики.
– Возьмем пример, – продолжал историк, не отвлекаясь на реплику, – несомненно, мы можем вычленить в прошлом отрезки, параллельные переживаемому нами, периоды, когда багровые руки школьников катали снежный ком идеи, катали, и он все рос и рос, пока не становился снеговиком в драной шляпе набекрень и с метлой, кое-как пристроенной под мышкой, – а там вдруг пугало начинало моргать глазками, снег претворялся в плоть, метла – в металл, и совершенно дозревший тиран сносил мальчуганам головы. Да, и прежде разгоняли парламент или сенат, и не впервые случается, что темная и малоприятная, но на редкость настырная личность прогрызает себе дорогу в самое чрево страны. Но тем, кто видит эти события и желает их предупредить, прошлое не дает никаких ключей, никакого modus vivendi, – по той простой причине, что оно и само их не имело, когда переливалось через края настоящего в постепенно заполняемую им пустоту.
– Но если так, – сказал профессор богословия, – то мы возвращаемся к фатализму низших наций и отрицаем тысячи случаев в прошлом, когда способность размышлять и соответственно действовать доказывала большую свою благодетельность, нежели скептицизм и покорность. Ваша ученая неприязнь к прикладной истории, друг мой, пожалуй, все же внушает мысль о ее вульгарной полезности.
– Да ведь я не о покорности говорю или о чем-то ином в этом роде. Тут вопрос этический, решать его может только личная совесть. Я лишь доказываю несостоятельность вашей уверенности в том, будто история способна предсказать, что скажет или сделает завтра Падук. Покорности может и вовсе не быть – самый факт обсуждения нами этих материй подразумевает наличие любопытства, а любопытство, оно, в свою очередь, и есть неповиновение в наичистейшем виде. Кстати о любопытстве, вы не могли бы мне объяснить странную страсть нашего президента вон к тому румяному господину – к тому добряку, что подвозил нас сюда? Как его звать и кто он такой?
– Как будто один из ассистентов Малера, лаборант или что-то в этом роде, – сказал Экономика.
– А в прошлом семестре, – сказал историк, – мы наблюдали, как слабоумный заика загадочным образом возглавил кафедру Педологии, поскольку он играл на незаменимом контрабасе. Во всяком случае, у него должен быть сатанинский дар убеждения, раз ему удалось затащить сюда Круга.
– А это не он ли, – осведомился профессор богословия с оттенком кроткого коварства, – не он ли где-то использовал сравнение со снежным комом и метлой снеговика?
– Кто? – спросил историк. – Кто использовал? Вот этот?
– Нет, – ответил профессор богословия. – Вон тот. Которого так нелегко затащить. Поразительно, какими путями мысли, высказанные им лет десять назад…
Их прервал президент, который встал посредине залы и потребовал внимания, легонько хлопнув в ладоши.
Человек, имя которого было только что упомянуто, профессор Адам Круг, философ, сидел чуть в стороне ото всех, потонув в кретоновом кресле, сложив на его подлокотники свои волосатые руки. Он был большой тяжелый человек, немного за сорок, с неопрятными, пыльноватыми или отчасти засаленными кудрями и с грубо вырубленным лицом, наводящим на мысль о шахматисте со странностями или о замкнутом композиторе, только поинтеллигентней. Сильный, компактный, сумрачный лоб – с чем-то странно герметичным в нем (банковский сейф? тюремная стена?), присущим челу любого мыслителя. Мозг, состоящий из воды, различных химических соединений и группы высокоспециализированных жиров. Светло-стальные глаза в прямоугольных впадинах, полуприкрытые густыми бровями, когда-то давно защищавшими их от пагубного помета теперь уже вымерших птиц – гипотеза Шнейдера. Крупные уши с волосами внутри. Две глубокие складки плоти расходятся от носа вдоль широких щек. Утро прошло без бритья. На нем был измятый темный костюм и вечно тот же галстук-бабочка цвета синего иссопа с белыми по идее, но в данном случае изабелловыми межневральными пятнами и покалеченным левым задним крылом. Не очень свежий воротник из разряда открытых, т. е. с удобным треугольным прогалом для яблока его тезки. Толстоподошвенные башмаки и старомодные черные гетры – таковы отличительные признаки его ног. Что еще? Ах да, – рассеянное постукивание указательного пальца по подлокотнику кресла.
Под этой видимой поверхностью шелковая рубашка облекала крепкий торс и усталые бедра. Она была глубоко заправлена в длинные кальсоны, заправленные, в свой черед, в носки: ходили, он знал это, слухи, что носков он не носит (отсюда и гетры), но это было неправдой; на самом деле носки носились – дорогие, бледно-лиловые, шелковые.
Под этим была теплая белая кожа. Из темноты узкий караван волосков поднимался муравьиной тропой по середине чрева, чтобы оборваться на кромке пупка; более черная и плотная поросль размахнула на груди орлиные крылья.
Под этим были мертвая жена и спящий ребенок.
Президент склонился над красноватым бюро, которое его подручный выволок на видное место. Он вздел очки, потрясая серебристой главой, чтобы дужки легли на место, и принялся складывать, выравнивая – стук-стук, – листы бумаги и пересчитывать их. Д-р Александер отступил на цыпочках в дальний угол и сел там на привнесенный стул. Президент отложил толстую ровную стопку машинописных листов, снял очки и, держа их несколько наотлет у правого уха, приступил к вступительной речи. Вскоре Круг начал осознавать, что становится как бы фокальным центром аргусоглазой залы. Он знал, что за вычетом двух людей в этом собрании – Хедрона да, может быть, Орлика, – никто его, в сущности, не любит. Каждому или почти каждому из коллег он сказал когда-то что-то… что-то такое, чего никак не удается припомнить и трудно выразить в общих словах, – какой-то необдуманно умный и резкий пустяк, оставивший ссадину на чувствительной плоти. Нежданно-негаданно полный, бледный, прыщавый подросток вошел в темноватый класс и посмотрел на Адама, и тот отвернулся.
– Я пригласил вас, господа, с тем, чтобы сообщить вам о некоторых пренеприятных обстоятельствах, обстоятельствах, пренебрегать которыми было бы глупо. Как вам известно, с конца прошлого месяца наш Университет практически закрыт. Ныне мне дали понять, что, если только наши намерения, наша программа и поведение наше не станут отчетливо ясны Правителю, этот организм, старый и любимый нами организм перестанет функционировать навсегда, а вместо него будет учреждена иная институция с совершенно иным штатом. Другими словами, славное, величавое здание, которое на протяжении веков по кирпичику возводили братья-каменщики, Наука и Администрация, рухнет… Оно рухнет потому, что у нас недостало такта и инициативы. В последний час, господа, в роковой час была выработана линия поведения, которая, как я надеюсь, сможет предотвратить катастрофу. Завтра могло бы быть слишком поздно.
Все вы знаете, сколь ненавистен мне дух компромисса. Я не считаю, впрочем, что героические усилия, в которых мы все соединимся, могут быть обозначены этим отвратительным термином. Господа! Когда человек теряет обожаемую жену; когда гастроном теряет в просторах Вселенной обнаруженную им котлету; когда выдающийся деятель видит, как разбивается вдребезги детище всей его жизни, – он преисполняется сожалений, господа, сожалений, увы, запоздалых. Итак, не допустим же, чтобы мы по собственной нашей вине ввергли себя в положение безутешного влюбленного, в положение астронома, комета которого затерялась в древнем сумраке неба, в положение прогоревшего администратора, – возьмем же свою судьбу обеими руками, словно пылающий факел.
Прежде всего я зачитаю коротенький меморандум – если угодно, манифест, – который должен быть представлен правительству и должным порядком опубликован… и здесь возникает второй вопрос, который мне бы хотелось поднять, вопрос, о сути которого некоторые из вас уже догадались. Здесь среди нас присутствует человек… великий человек, позвольте добавить, по замечательному совпадению бывший в прошлом однокашником другого великого человека, человека, который возглавляет наше государство. Какими бы ни были наши политические убеждения – а я за свою долгую жизнь разделил большинство из них, – нельзя отрицать того факта, что Правительство – это Правительство, и как таковое оно не может сносить бестактных проявлений неспровоцированной неприязни, а равно и безразличия. То, что представлялось нам пустяком, не более, снежным комом преходящих политических верований, не способным всерьез претвориться в плоть, приобрело грозные размеры, став пылающим знаменем, пока мы блаженно дремали под защитой наших обширных библиотек и дорогостоящих лабораторий. Ныне мы пробудились. Я готов допустить, что пробуждение было суровым, но, быть может, в этом повинен не только горнист. Я верю, что деликатная задача облечения в слово этого… этого, который был подготовлен… этого исторического документа, который мы все поспешим подписать, решалась с глубоким чувством огромной ответственности, которую представляет собой эта задача. Я верю также, что Адам Круг вспомнит счастливые школьные годы и лично вручит этот документ Правителю, который, я в этом уверен, по достоинству оценит визит любимого и всемирно известного школьного товарища по прежним играм и, таким образом, с большим участием, чем если бы нам не было даровано это чудесное совпадение, отнесется к нашему плачевному положению и к нашей благой решимости. Адам Круг, готовы ли вы спасти нас?
Слезы стояли в глазах старика, голос его дрожал, когда он произносил этот волнующий призыв. Бумажный листок легко соскользнул со стола и тихо осел на зеленые розы ковра. Д-р Александер бесшумно приблизился и водворил его обратно на стол. Орлик, старый зоолог, открыл лежавшую рядом книжечку – это была пустая коробочка с единственной розовой мятной конфеткой на дне.
– Вы жертва сентиментального заблуждения, мой дорогой Азуреус, – сказал Круг. – Все, что мы с Жабой лелеем в качестве en fait de souvenirs d’enfance, это бывшая у меня привычка сидеть на его физиономии.
Раздался внезапный удар, деревом по дереву. Зоолог поднял взгляд, одновременно с неоправданной силой опустив Buxum biblioformis. Затем наступила тишина. Д-р Азуреус медленно осел и сказал изменившимся голосом:
– Я не вполне вас понял, профессор. Я не знаю, кто эта… к кому относится употребленное вами слово или прозвище и… что вы имели в виду, упомянув эту своеобразную забаву, – какую-то ребячью возню, вероятно… лоун-теннис или что-нибудь в этом роде.
– Это у него кличка такая была – Жаба, – сообщил Круг. – Весьма сомнительно также, следует ли называть ту забаву лоун-теннисом – или даже чехардой, уж коли на то пошло. Он бы ее так не назвал. Боюсь, я был порядочным хулиганом, обыкновенно я валил его подножкой и усаживался ему на физиономию – лечение покоем, так сказать.
– Прошу вас, дорогой Круг, прошу вас, – произнес президент, содрогаясь. – Все это крайне сомнительно по вкусу. Вы были тогда мальчишками, школьниками, а мальчишки – всегда мальчишки, и я уверен, у вас отыщется множество общих радостных воспоминаний – обсужденье уроков или великих планов на будущее, мальчики это любят…
– Я сидел на его лице, – невозмутимо отметил Круг, – каждый божий день на протяжении пяти школьных лет, что составляет, насколько я понимаю, около тысячи отсидок.
Одни разглядывали свои ноги, другие – руки, третьи, опять же, очень увлеклись папиросами. Зоолог, проявив кратковременный интерес к происходящему, вернулся к только что обнаруженной им книжной полке. Д-р Александер невежливо избегал егозливых глаз старика Азуреуса, который, как видно, искал помощи именно с этой, неожиданной стороны.
– Подробности ритуала, – продолжил Круг, но его прервало звяканье коровьего колокольчика, швейцарской безделицы, найденной на бюро отчаянной рукой старика.
– Все это совершенно неуместно, – выкрикнул президент. – Дорогой коллега, я просто вынужден призвать вас к порядку. Мы уклонились от главной…
– Но помилуйте, – сказал Круг, – я ведь не сказал ничего ужасного, не так ли? Я и на миг не предположил, что теперешняя физиономия Жабы по-прежнему хранит, спустя двадцать пять лет, бессмертный отпечаток моего веса. В те дни я был хоть и потоньше, чем нынче…
Президент съехал со стула и прямо-таки побежал в сторону Круга.
– Я вспомнил, – произнес он прерывистым голосом, – кое-что, о чем желал побеседовать с вами, – весьма важное – sub rosa, – не будете ли вы добры на минуту пройти со мной в соседнюю комнату?
– Ладно, – сказал Круг, тяжело поднимаясь из кресла.
Соседней комнатой оказался кабинет президента. Высокие часы стояли в нем на четверти седьмого. Круг быстро подсчитал, и тьма изнутри впилась в его сердце. Для чего я здесь? Уйти домой? Остаться?
– …Мой дорогой друг, вы хорошо знаете, как я ценю вас. Но вы – мечтатель, мыслитель. Вы не осознаете обстоятельств. Вы произносите невозможные, недопустимые вещи. Что бы мы ни думали о… об этой особе, нам следует держать эти мысли при себе. Мы в смертельной опасности. А вы подвергаете риску – все…
Д-р Александер, чьи воспитанность, стремление быть полезным и savoir vivre были и впрямь безграничны, втиснулся с пепельницей и поместил ее у локтя Круга.
– В таком случае, – сказал Круг, игнорируя излишний предмет, – вынужден с сожаленьем отметить, что упомянутый вами факт – это всего лишь немощная тень такового, сиречь – позднейший домысел. Вам следовало, знаете ли, предупредить меня, что по причинам, уразуметь которые я по-прежнему не в состоянии, вы намеревались просить меня посетить…
Конец ознакомительного фрагмента.