Бабушка Соня
У каждого человека есть бабушка, или была когда-то. И у меня тоже было две бабушки, причем, одна из них была мамина тетя, потому что настоящая бабушка, мамина мама, умерла в Ленинграде во время блокады. А у бабы Тали, Наталии Николаевны, своих детей не было – вот она и любила со мной няньчиться.
А другая моя бабушка была самая что ни на есть родная – папина мама. Вот об этой бабушке я и хочу сейчас рассказать.
Звали ее Софья Алексеевна Мазнева, а для меня она была Баба Соня. Она прожила долгую жизнь и умерла в 91 год. Когда я был совсем маленький в Балтийске, где я родился, то называл ее «баба Воня таая таюшка», то есть, «старая старушка». Но тогда она еще была совсем не старой – ей было под шестьдесят.
Бабушка была худой, сухопарой, с живыми глазами, и чем-то была похожа на американскую писательницу Гарриет Бичер-Стоу, которая написала известную книгу об угнетении негров в Америке «Хижина дяди Тома». Всю свою жизнь она провела в трудах праведных. Помню, как она меня наставляла: «Никогда не спи днем. Если хочешь отдохнуть, приляг на пять минут, но никогда не спи».
Она всегда была энергичной, неутомимой, живой, веселой и даже, казалось, какой-то беззаботной. От всех проблем она как будто отмахивалась, словно они ее не касались. А ведь жизнь ей выдалась не из легких. Я бы даже сказал, что в ее жизни отразилась сложная трагическая история нашей страны.
Родилась она в 1896 году в небогатой семье, о которой, впрочем, особо никогда не рассказывала. В те советские времена вообще как-то не принято было вспоминать царское прошлое. Но мне запомнился ее рассказ о том времени, когда она училась в Петербурге в Институте благородных девиц и к ним на экзамены приходила императрица Александра Федоровна вместе с фрейлиной Вырубовой. Еще она вспоминала некоторые подробности дореволюционной жизни, как в Петербурге, в вагонах трамвайных конок ездили жандармы и не пускали в трамвай пьяных. В советское время, когда каждую пятницу добрая половина работоспособного населения напивалась и в таком виде возвращалась домой в метро, автобусах и трамваях, подобный жандарм воспринимался бы как что-то невиданное и у нас невозможное.
До революции бабушка работала учетчицей на обувной фабрике. И вспоминала, как на праздники управляющий дарил им, молодым девушкам, по паре хороших туфель. В советское время, когда бабушка мне это рассказывала, такие подробности тоже воспринимались как нечто фантастическое. В те пресные времена к праздникам начальство дарило своим подчиненным только почетные грамоты.
Что-то в ней оставалось от дореволюционного прошлого, но что именно, трудно было понять, потому что жизнь ее уже пришлась и покатилась по горькой и натруженной советской колее. И все-таки, когда бабушка выражала восторг по поводу чего-то вкусного, она всегда закатывала глаза и говорила: «У-у! Антик-марэ с гвоздикой!». Никто не понимал смысл этого выражения, а, оказывается, такое выражение действительно бытовало в давние времена, только правильно было «Антик-муар с гвоздикой», а еще говорили: «Антик-муар с мармеладом». На самом деле «антик-муар» или правильнее «муар-антик» – это название материи с расходящимися и переливающимися крупными разводами, из которой шили орденские ленты.
Удивительно, но революцию и социалистические принципы распределения труда бабушка, видимо, приветствовала. Во всяком случае, она никогда не поносила социализм и советский образ жизни, а Хрущева даже очень любила и почитала, возможно, потому что во времена Хрущева она смогла вернуться на родину.
Насколько я знаю, всю свою жизнь бабушка прожила одна. И всегда сохраняла какую-то независимость и даже гордость. Кто был ее муж, от которого она родила сына, будущего моего отца – эта тема никогда не возникала в семейных разговорах, тем более, она никогда не рассказывала об этом мне, мальчишке.
До войны она жила в Гатчине, у нее был свой дом рядом с Приоратским парком, и она одна воспитывала сына, который так и вырос без отца, слыл известным гатчинским хулиганом и заводилой. Но, вместе с тем, он был творческой натурой, играл в школьном струнном оркестре на мандолине и самостоятельно занимался рисованием. Именно за этим занятием и застало его известие о начале войны. Когда в тот памятный июньский день он сидел в Греческой галерее Гатчинского дворца и рисовал античную статую, прибежал его приятель Ленька Кожин и выдохнул: «Боря, война!». Они только что закончили школу, правда, отцу в том году осенью должно было исполниться уже 20 лет, поскольку пару раз он оставался на второй год из-за своего неудовлетворительного поведения.
Когда в Гатчину пришли немцы, бабушку угнали в Латвию, где она батрачила на каком-то хуторе. И даже после окончания войны она там еще оставалась несколько лет, но опять же, впоследствии не любила это вспоминать и никогда не рассказывала о жизни на чужбине.
В начале 50-х годов мой папа служил на флоте в Балтийске и как-то договорился с начальством, чтобы бабушка переехала туда, к нему. А после перевода отца в Севастополь, баба Соня так и осталась жить в Балтийске.
Ее дом в Гатчине после войны оказался занят, поскольку хозяйка была угнана немцами и уже многие годы отсутствовала. И бабушке некуда было возвращаться.
И только в конце 50-х годов, после демобилизации отца, когда наша семья приехала в Ленинград, баба Соня смогла, наконец-то, вернуться на родную землю…
На окраине Гатчины, за железной дорогой, в районе, который назывался Загвоздка, в двухэтажном деревянном доме на Детскосельской улице до войны жила большая семья моей мамы. В семье Снарских было шесть детей, одна из дочерей была моей родной бабушкой, которую я никогда не видел, потому что, как я уже писал, она умерла в блокаду. Из тех шести детей после войны в живых оставалось трое. Моя мама была наследницей части этого дома на первом этаже с отдельным крыльцом, которая состояла из двух комнат и кухни. Еще там был большой неотапливаемый коридор, который служил хозяйственным чуланом, и свой холодный туалет с выгребной ямой.
Вот на это, по сути, отдельное жилье мама сделала дарственную бабушке Соне. И почти через 20 лет та вернулась в родную Гатчину, уютно обжилась в квартире и устроилась на работу кассиром в парикмахерской.
Перед окнами бабушкиной квартиры был небольшой палисадничек, за которым она очень тщательно следила, выращивала там цветы, зелень и немного овощей. В сравнении с таким же небольшим участком Снарских, ее садик-огородик всегда выглядел ухоженным и аккуратным.
Я пошел в школу и стал приезжать к бабушке на каникулы. Мне нравилось ее жилье. Там я спал в отдельной комнате и чувствовал в ней какой-то особенный бабушкин уют и покой, которого не было в ленинградской коммунальной квартире, где мы жили с мамой и папой. Во время зимних каникул на десять дней я был предоставлен сам себе.
Как-то во время таких зимних каникул я приехал к бабушке в тонких осенних ботинках. Бабушка, увидев это, расстроилась и решительно заявила, что завтра пойдём покупать зимние ботинки. На следующий день мы пошли с ней в магазин и подобрали мне обувь из толстого сукна с байкой, которые спереди застегивались на молнии – такие ботинки тогда носили многие мальчишки и даже взрослые мужчины, да и на женских ногах порой можно было их увидеть. Бабушка была очень довольна, что сделала мне такую обновку, и все приговаривала: «Как раньше говорили: держи голову в холоде, а ноги в тепле». А я запомнил эту бабушкину доброту на всю жизнь. Жили мы тогда скромно, и любая обновка становилась маленьким событием.
Мы с бабушкой ладили, жили довольно мирно. Она уходила на работу, я целыми днями гулял с Мишкой Снарским, своим двоюродным дядей, который был старше меня всего на два года. Мишка жил в этом же доме с другой стороны, и их семья занимала такую же половину.
У бабушки была собака – шпиц Туська. Она не отличалась особым дружелюбием и, как правило, всех впускала в дом, но всегда устраивала истошный лай, когда гость собирался уйти, и даже могла схватить его за штанину.
Еще у бабушки был небольшой ламповый приемник, который она привезла из Балтийска, – видимо, он достался ей от довоенных жителей этого немецкого городка Пиллау в Восточной Пруссии. Когда я стал постарше, то вечерами крутил ручку приемника и сквозь треск и помехи, еле-еле, но все-таки ловил «вражеские голоса» – радиостанцию «Немецкая волна» из Кельна и «Шведское радио». И там была музыка, которую мы никогда не слышали из наших точек радиотрансляции – а особенно, «Битлы»…
У бабушки был свой особый порядок вещей, и мне всегда было интересно обследовать, что у нее есть необычного. Но бабушка не любила, когда в чем-то я рылся, и больше всего боялась, что я нарушу ее порядок. У нее была ножная швейная машинка, и все постельное белье, полотенца и даже носовые платки у бабушки были очень аккуратно подшиты и сложены – даже я это замечал, будучи мальчишкой. Видимо, в этом сказывалось ее давнишнее воспитание в институте благородных девиц.
Я становился взрослее, бабушка – старее, но она по-прежнему была бодра и неутомима. Ей уже было за семьдесят, она приезжала к нам в Новую деревню на семейные праздники со своим неизменным «наполеоном». А один раз приехала зимой, и они с отцом пошли на дворовый каток кататься на коньках. Но вскоре вернулись, как оказалось, бабушка упала и сломала руку. Это называется, вспомнила молодость! Правда, я не помню, чтобы это стало для нее чем-то непоправимым. Рука зажила, бабушка продолжала работать и продолжала курить, потому что курила всю свою жизнь. А когда мы отмечали бабушкино 75-летие, она, выпив и хорошо повеселев, поспорила, что если захочет, то может бросить курить прямо с этого дня. И действительно с тех пор ни одной папиросы больше не взяла в рот. Ее жизнь продолжалась, и впереди еще было немало разных событий!
Все соседи по дому, знакомые и сослуживцы отмечали, что Софья Алексеевна – редкая женщина, незаурядная личность… Ее уважали и с ней считались. А она жила своей совершенно независимой жизнью ¬ – никогда не страдала, не унывала и не плакалась… И спала она всегда хорошо, причем ложилась, как правило, поздно, еще долго ночью колобродила по дому, а вставала рано. Вот такая у нее была неутомимая натура.
Была в ее в жизни одна страсть – чай. Поэтому, несмотря на то, что хозяйство у нее было скромное, чайников и термосов в доме всегда было в достатке, и на свой День рождения она просила дарить ей новый чайник. Она пила чай утром, днем, вечером и ночью. А между чаепитиями заливала чай в термос, в котором в гатчинской известковой воде он заваривался еще крепче и становился еще ароматней.
На тихой, почти деревенской улице, в своем уютном отдельном жилом уголке бабушка Соня прожила с добрый десяток лет. Когда я приезжал к ней и выходил с железнодорожной станции, вид Загвоздки напоминал мне картину Поленова «Московский дворик», не хватало только колокольни, которая там изображена. Но в начале 1970-х годов мой отец захотел, чтоб у нас была своя дача, и они с бабушкой подыскали небольшой домик на другой стороне Гатчины, из которой был выезд на Лугу и Псков. Тогда они продали бабушкину квартиру и купили эту, старую, построенную еще до войны, хибару. Так бабушка сменила узкую архаичную Детскосельскую улицу на широкую, но достаточно тихую Новопролетарскую. С тех пор она стала жить совсем одна, а мы приезжали к ней из Ленинграда как на дачу.
Но бабушка приняла эти перемены смиренно и не унывала – это было не в ее характере. А дел у нее прибавилось, все-таки хотя небольшой, но это был целый дом, да участок восемь соток. Она уволилась с работы и с головой ушла в посадки, цветы, огород. А тогда считалось: свои огурчики, помидорчики, редисочка – что может быть лучше! Вот бабушка и бросилась на эти грядки с тяпкой в руках, которая стала у нее самым ходовым садовым инструментом.
Мой отец очень полюбил дачу, ездил туда каждые выходные дни и проводил там весь свой отпуск. Он стал заниматься расширением дома, пристроил веранду, а старый зимний сруб, в котором жила бабушка, остался внутри нового, большего по объему, но довольно холодного пространства дома. Отец провел в дом водопровод, и бабушке уже не надо было ходить за водой на колонку, потом он вместо печки поставил паровой котел и протянул в доме трубы с чугунными батареями отопления, правда, теплее от этого в доме не стало. Но отношения с бабушкой у него были непростые, можно сказать, даже жаркие… Поскольку мы жили в Ленинграде, а нанимать рабочих приходилось в Гатчине, то контролировать их работу должна была бабушка, и отец постоянно давал ей инструкции и поручения. Но как только он приезжал туда и переступал порог дома, тут же находил, что что-то было сделано не так, и тогда все претензии обрушивались на бабушку, причем, он кричал так, что слышно было на всю Новопролетарскую улицу. Бабушка как могла увертывалась от его наскоков, оправдывалась, улыбалась, хихикала и повторяла: «Боренька, Боренька, что я такого сделала, чтоб на меня так кричать…». Даже потом, когда работы закончились, каждый раз, когда отец приезжал в пятницу на дачу, следовала непременная буря, и, конечно, виновата во всем была бабушка, и каждый раз она пыталась куда-то укрыться и как-то сгладить ситуацию. Один раз отец приехал после того, как мужики устанавливали в доме отопительные батареи. Опять что-то было сделано не так, и отец обрушил на бабушку очередную тираду. Бабушка не знала, куда от него деться, и тут ему на глаза попался новенький строительный шпатель с пластмассовой ручкой, который бабушка купила для себя, чтобы переворачивать блины. «А это чей шпатель, откуда он взялся?», – раздраженно спросил отец. «А это я тебе, Боренька, купила», – быстро нашлась бабушка. Сердце отца несколько смягчилось, и конфликт был заглажен. Оба они, мать и сын, были горячие, темпераментные, но быстро отходчивые.
Когда уже в моей семье родилась дочка, мы стали проводить у бабушки на даче каждое лето. Она была рада нашим приездам, но мы начинали вторгаться в ее привычную жизнь, и всем от этого было не очень удобно – в доме сразу появлялось много людей, из Ленинграда приезжала еще бабушка Таля, тетя моей мамы, но дом по-прежнему был не очень-то просторный, все помещения маленькие и тесные. А баба Соня привыкла жить по-своему, в своем вечном одиночестве, не меняя своего уклада жизни. Вечером она смотрела телевизор, и вообще вела свой, отдельный от нас вечерний и даже ночной образ жизни, хотя утром все равно, как правило, вставала раньше всех.
По телевизору она смотрела все подряд, но особенно любила новости, верила всему, что там показывали. И когда видела репортажи, как на Западе бастуют рабочие, – а это была любимая тема наших новостей из-за рубежа – бабушка, бывало, приговаривала: «Да, вот так, милые мои! Никто за вас революцию не сделает. Только сами! Только самим надо бороться!»
В то время бабушке перевалило уже за восемьдесят. Она резко постарела, многое стала забывать, а ее гатчинский дом постепенно приходил в запустение.
Когда мы приезжали к ней на лето, жили там своей жизнью, а она своей. К тому же старость все нарочитее давала о себе знать – бабушка все время обо что-нибудь билась, ударялась или в огороде наступала на грабли, в буквальном смысле слова, и всякий раз разбивала себе лицо. Как мы ни приедем, у нее то на лбу, то на носу красовался немаленький синяк, обильно намазанный йодом, потому что йод она признавала лучшим лекарственным средством и мазала им везде, где у нее болело.
Постепенно у бабушки стали проявляться какие-то психические ненормальности. Видно было, как она плохо понимает, что происходит вокруг. Это было особенно тревожно, потому что в доме был проведен не только водопровод, но и газ от баллонов. И оставлять бабушку одну становилось опасно. Она уже плохо ладила со спичками, заговаривалась, а иногда даже говорила, что сожжет дом. А то ночью, когда все ложились спать, бабушка ходила по коридору с ножом и бубнила, что всех зарежет. Причем совершенно непонятно было: то ли она говорила так, потому что психика ее уже была повреждена, то ли она разыгрывала этот театр, а на самом деле была в здравом уме. Надо было что-то делать, а что именно – мы не знали. Взять ее к себе в Ленинград никто не хотел. Подбиралось нехорошее предчувствие, что бабушку пора сдавать в психбольницу.
После очередной тревожной сцены с ножом, когда весь дом был в напряжении, вернувшись в Ленинград, я позвонил отцу и рассказал ему об этом. Отец молча выслушал меня, сказав только: «Ладно, я понял…».
Лето подходило к концу, и вот как-то за бабушкой приехала машина скорой помощи. Вошедший в дом врач сказал бабушке, что, мол, ничего страшного, она поедет в больницу на недельку на обследование. Бабушка почувствовала неладное, сопротивлялась по-своему и очень не хотела уезжать из дома. За всю свою жизнь она практически никогда не была в больницах. Но медицинские работники все-таки сумели убедить ее и посадили в машину.
Она попала в больницу имени Кащенко, которая находилась в том же Гатчинском районе, в селе Никольское. Отец периодически ездил туда на рейсовом автобусе, виделся там с бабушкой, рассказывал об этих встречах очень скупо – да и что можно было рассказать, веселого мало. Как живут пациенты таких больниц, можно догадываться – ничего хорошего представить нельзя. Мы же только отгоняли от себя мысль о печальной участи бабушки в заброшенной больнице для психов.
А через года полтора отцу сообщили, что бабушка умерла. На ее прощание глубокой осенью пришли четыре человека: мы с отцом, Боря и Миша Снарские. Никакого отпевания не было – тогда это было не принято. Отец на похоронах был на удивление бодр и даже весел, как будто это были вовсе не похороны, а какой-то обычный семейный праздник. Бабушку похоронили на новом кладбище, которое находится довольно далеко от Гатчины…
После смерти бабушки мы нашли в глубине ее кухонного стола восемь заварочных чайников, самых разных: и фарфоровых, и металлических – смех и грех! А мне на память от бабушки достались маленькие, несколько грубоватые, кривые ножницы неведомых сороковых или пятидесятых годов, которые она мне подарила в один из моих приездов к ней и которые до сих пор хорошо режут.
…Каждый год в сентябре мы поздравляли бабушку Соню сначала с Днем рождения, а потом, 30-го числа, с Днем ангела, когда праздновали именинниц Веру, Надежду, Любовь и мать их Софию. А теперь мне все чаще кажется, что Вера, Надежда и Любовь покинули нас вместе со смертью их матери – моей бабушки Сони.