Путешествие с Грубером. Киммерия
Флавио Росси
9-17 мая 1942 года
Пробудившись, мы попытались разработать план дальнейших действий. Безуспешно. Дождь продолжался по-прежнему, улучшений, увы, не предвиделось. Грубер, не вполне отойдя от вчерашнего коньяка, был мрачен, я тоже. Лучше всех себя чувствовал Юрген, он никуда не спешил. У меня возникла мысль, не взять ли интервью у хозяев квартиры, но Грубер заявил, что это бесполезно. Либо не скажут ничего, либо скажут лишь то, что может сказать и он. И даже если скажут, о чем действительно думают, – а это абсолютно невозможно! – сказанное окажется непригодным для печати, да еще придется обращаться в службу безопасности.
– Вы думаете, они не рады освобождению от коммунизма?
– Больно уж вид пришибленный. Оставьте их в покое. Если хочется общаться, дайте детям шоколад.
Так я и сделал. Мальчик и девочка, глядя исподлобья, взяли плитки и отнесли их матери.
– Что надо сказать дяде? – сказал та по-русски. Я понял всё, кроме слова «дяде». Те вернулись и хором проговорили:
– Данке шен, херр официр.
Изобразить радость даже не попытались. Ну и черт с ними, подумалось мне. Я занялся просмотром блокнота, в котором скопилось множество необработанных записей.
После скудного подобия обеда (доставать свои припасы посреди окружавшего нас убожества мы постеснялись) Грубер признал:
– Мысль ехать через Сиваш была не лучшей. Предлагаю вернуться к перекопскому варианту. Отъедем немного на запад и двинемся на юг другой дорогой. Что думаете, Юрген?
– Как скажете, господин зондерфюрер.
По счастью, к обеду дождь вопреки ожиданиям прекратился (точнее, переместился на юг, доставив множество неудобств наступавшим войскам Манштейна) и вновь воссиявшее солнце стремительно высушило вчерашнюю непролазную грязь. Не прощаясь с хозяйкой, мы нырнули в «Мерседес» и возобновили путешествие. Грунтовая дорога, по которой мы ехали, оказалась почти свободна, расстояние в несколько десятков километров, сначала на запад, потом на юг, было преодолено довольно быстро. В какой-то момент Грубер решил, что пора остановиться и поесть по-человечески. Миновав – после предъявления документов – пост дорожной полиции, рядом с которым на отходившем в сторону проселке теснились крытые армейские грузовики, он приказал затормозить, пояснив:
– В степи лучше находиться под охраной. Мало ли что… Когда-то здесь орудовал знаменитый анархист Махно. Знаете про такого?
– Смутно, – ответил я, приврав только самую малость.
– Иными словами, народ здесь склонен к бандитизму. Полиция нам не помешает.
Мы покинули автомобиль и расположились на траве. Юрген вытащил продукты и принялся намазывать на ломтики хлеба масло и подаренную Луцаком икру. Я же вытянулся на выделенной мне Грубером русской плащ-палатке, с наслаждением ощутив, как наполняются жизнью затекшие руки и ноги.
В последние два часа мое настроение существенно улучшилось. Вымытая дождем весенняя степь переливалась изумрудами и лазурью, в самом деле напоминая мне море. Деловито трещали мириады кузнечиков, сияла радугой стрекоза, усевшаяся на клеенчатую скатерть. Сгоревший прошлым летом элеватор напоминал о близости жилья. Равномерно рокотал в отдалении пулемет. Когда он замолкал, негромко хлопали одиночные выстрелы – похожие на удар хлыста винтовочные и совсем тихие, видимо пистолетные.
– Там стрельбище? – спросил я Грубера. Зондерфюрер прислушался, лицо его болезненно скривилось. Пулемет заработал вновь.
– Похоже на работу спецкоманды.
– Что вы имеете в виду?
– То самое, – проговорил он, побледнев. – Видите ли, Флавио, строительство великих империй – это не только праздники под пенье юных дев. Вы ведь бывали в Испании.
Я отложил бутерброд.
– Вы хотите сказать…
Зондерфюрер поднялся.
– Если угодно, – сказал он со злостью, – это музыка истории. Истории, какова она есть, а не такой, как ее опишут историографы и пропагандисты. Истории в чистом виде, без романтического пафоса и зеленых насаждений на неприятных местах. Считайте, что нам посчастливилось стать очевидцами. Боюсь, не последний раз. И к сожалению, не первый. Не зря у Оксаны Пахоменко был в парке такой бледный вид. Юрген!
Мы сочли за благо тронуться в дальнейший путь и перекусить не на траве, а в населенном пункте. Возможность представилась не сразу. Несколько встреченных по пути деревень были настолько разорены, что задерживаться в них не имело смысла. Наконец за поворотом мелькнула колокольня, и вскоре мы въехали в большое и почти нетронутое село.
Длинная, обросшая лопухами улица была пуста, словно жители попрятались, заслышав шум мотора. Грубер велел Юргену проехать прямо к церкви и не ошибся. Не успели мы затормозить, как на крыльцо вышел плотный мужчина лет тридцати пяти с черной бородой и в наряде русского священника, или так называемого попа. Следом за ним из дверей вынырнул тощий старик, то ли дьякон, то ли пономарь.
– Команда в сборе, – отметил удовлетворенно Грубер и, выйдя из машины, решительным шагом направился к служителям культа. Разговор между ними был краток. Вскоре все, кроме дьякона – взгляд его напомнил мне о недавних девочке и мальчике, – сидели в уютном домике священника, с удовольствием поглощая вкусный свекольный суп, которым угостила нас попадья, и привезенные нами деликатесы – салями, сардины и бутерброды с икрой Луцака. Священнику понравился Груберов коньяк, икра же, по его мнению, требовала сухого шампанского. «Но с этим нынче трудно, – посетовал он. – Новый Свет находится неподалеку от линии фронта, Севастополь не освобожден от коммунистов. А про настоящее, французское, за годы безбожной власти мы тут и вовсе забыли».
Звали его отцом Филаретом, и был он сама любезность – пусть слова о Севастополе и звучали укором рейху. После трапезы он не без гордости поведал о достижениях в последние девять месяцев. Я немедленно вынул блокнот и быстро стал делать записи, прикидывая, как бы назвать интересный материал. Грубер трудился как переводчик – языками отец Филарет не владел.
– Да и где было нам им учиться? Мы же здесь существовали, как первые христиане в римских катакомбах – лишь бы веру сохранить. Жили как на вулкане Везувия. Ах, что было, что было, вам такого и не представить.
Теперь, по его словам, всё радикально переменилось. Открыты запертые и оскверненные большевистской сворой храмы, молодые венчаются, покойники отпеваются, в школах введен Закон Божий.
– Я сам преподаю, не чураюсь. А детишки-то, детишки – тянутся, словно бы и не было жидовской коммунии. И ведь ни о чем раньше не ведали – ни о Новом Завете, ни о Ветхом. А теперь вот узнаю́т, разумом просветляются.
Я проявил любопытство, возможно излишнее.
– Не могли бы вы сказать, отец, как в процессе преподавания решается еврейский вопрос. Ну вот, скажем, Ветхий Завет…
Поп прыснул, сообразив, куда я веду разговор.
– Это вы о жидах, что ли? – Я уже знал русское слово «жид», еще от Зорицы, у них по-хорватски оно звучало так же и происходило от нашего giudeo. – Так я о них вовсе не говорю, зачем смущать юные души? Вы вот в Италии как выкручиваетесь?
– Не знаю, – пожал я плечами, – в мои школьные годы подобной проблемы не было.
Отец Филарет испытующе поглядел мне в глаза и наставительно заметил:
– Проблема была всегда, только вы ее не замечали. И что бы мы делали без нашего фюрера? А тут, не поверите, одним ударом двух зайцев – и от проблемы избавляемся, и народ обращаем к Богу.
– Это как? – не понял я.
– А мы объявили по селам да деревням, – в его речи я уловил русское слово «хутор», вероятно и обозначавшее деревню, – кто не покрестится сам или детей не будет крестить – тот еврей, ну и, понятное дело, его того… Толпами в церковь повалили, даже самые безбожники. Были дни в прошлом году – в день по семьдесят душ обращали, – он лукаво подмигнул. – А у вас в Италии много безбожников?
– Знаете ли, – протянул я задумчиво, – мы не ставим задачи поголовной евангелизации.
Грубер добавил – по-русски, но с последующим переводом для меня:
– И вообще у нас другие задачи, отче, почитайте основополагающий труд Альфреда Розенберга. Большой специалист в духовной области.
Отец Филарет уловил сарказм и пожевал задумчиво губами.
– Да, да, понимаю. Но у нас в России, то есть на Украине, всё совсем по-иному. Надо восстановить разрушенное жидами и коммунистами. Одно плохо, священников не хватает. Мне вот теперь приходится сразу несколько приходов окормлять. Одного попа неделю назад ваши… как бы лучше сказать… увезли. Не о том думал. Абстрактные представления о христианстве, неуместные в наше время конкретных дел. Не стоит этого записывать, я лучше что-нибудь о духовном возрождении.
Несмотря на целый ряд неожиданных препятствий и еще одну незапланированную ночевку, долгожданный момент наступил. Справа открылось море, слева заблестели озера – и мы, сквозь густую линию постов и заграждений, постепенно углубились в Крым. Пейзаж изменился не сильно. Немножко поблёкла степь – здешняя почва была сильно просолена, – но рядки пирамидальных тополей и появлявшиеся то и дело россыпи белых домиков мало чем отличались от виденных нами прежде. Правда, резко увеличилось количество военных грузовиков – от буквосочетания WH буквально рябило в глазах, – а в небе то и дело проносились охранявшие трассу немецкие истребители. Наша цель была ближе и ближе – но снова вмешалась судьба.
В какой-то момент наш шофер сообщил – горючее на исходе, пора заполнять бензобак. На первой же заправке нам сказали, что придется подождать – из-за операций на Керченском полуострове весь бензин на счету и сейчас его выделяют лишь тем, чье присутствие в зоне военных действий совершенно необходимо. Грубер не стал доказывать, что нахождение под Керчью корреспондентов и пропагандистов не менее важно, чем грузовиков с боеприпасами, – это бы было неправдой. Стоически перенеся удар, он заглянул в свою карту и хмуро спросил у Юргена:
– На сколько километров нам хватит?
– На пятнадцать, не меньше.
– Следовательно, всё идет в соответствии с нашим планом. За исключением Керченской операции, которую планировали не мы, а Левинский. В четырех километрах отсюда расположен учебный лагерь, который я был намерен посетить. До него нам горючего хватит.
– Может, там и нальют немного, – трезво заметил Юрген.
– Кто такой Левинский? – спросил я Грубера, когда мы тронулись по проселку, уводившему в сторону от главной дороги.
– Генерал-полковник фон Манштейн, – объяснил зондерфюрер. – Это его первая фамилия, до усыновления. Правда, неплохо звучит? Фон Левинский – истинно прусское имя.
Я равнодушно пожал плечами. Родовая история генерал-полковника занимала меня гораздо меньше, чем его успехи на керченском фронте.
Начальник лагеря майор Бандтке принял нас радушно, накормил обедом, бегло высказался о грядущих перспективах национал-социализма, фашизма, коммунизма и плутократии, после чего устроил обзорную экскурсию по своим довольно обширным владениям. Я не пожалел. Такого количества интересных снимков в течение дня мне не доводилось делать давно.
Большая учебная атака, свидетелями которой мы стали, была великолепна. Грохот пулеметов, разрывы гранат, быстро возникавшие и исчезавшие в высокой траве группки солдат пехоты – всё выглядело весьма натурально. Действия личного состава отличались слаженностью и целесообразностью. Огонь стремительно перемещался по фронту, то затухая, то вспыхивая вновь, работавшие в поле нашего зрения минометчики, получив по рации команду, быстро и ловко переносили обстрел на нужные участки, команды саперов стремительно уползали туда, где требовалась их помощь. Порой на поле не было заметно ни фигурки, но я постоянно чувствовал – оно наполнено людьми, идущими прямым путем к победе. Ничего подобного в Испании я не видел. Но там была настоящая война со свойственным той беспорядком и бестолковщиной, тогда как здесь всего лишь учения.
Я спросил сопровождавшего нас капитана Шёнера, командира одной из учебных рот:
– Стреляют холостыми?
– У обороны, кроме гранат и мин, всё боевое, – ответил тот с гордостью. – Наша обычная практика.
– И бывают потери? – уточнил я, подумав вдруг, что достаточно одному из пулеметчиков сбрендить и влепить очередь по совершенно открытому наблюдательному пункту, где находимся мы… Впрочем, Елена и миланская журналистика перенесут эту утрату спокойно.
– Мы прилагаем все силы, чтоб их не было, но солдатам об этом лучше не знать. Их дело самим научиться, как не стать потерей. В целом обучение продумано как нельзя лучше. Надо сделать так, чтобы солдат сам хотел уехать отсюда на фронт. И нам это удается.
После полигона мы прошлись по лагерю. В нем, конечно же, царил идеальный порядок, долженствующий воцариться в каждом месте, где ступит нога тевтона. Бараки были чисты, плац выметен, хотя и не блестел (добиться блеска в пыльной степи возможным не представлялось), и даже сортир, куда я зашел по надобности, практически не вонял.
– Санитарное состояние на самом высоком уровне, несмотря на полевые условия, – с удовольствием комментировал Шёнер. – Солдат сыт, одет, чист, и если бы не усталость от ежедневных многочасовых тренировок, он был бы доволен жизнью. Но последнее в учебном лагере ни к чему. А вот это для тех, кто оказался чести недостоин, – продолжил он, подводя меня и Грубера к деревянным клеткам, в одной из которых в полусогнутом положении находилось существо, отдаленно напоминавшее человека. – Некоторые, впрочем, исправляются.
– А если нет? – поинтересовался я, моментально осознав, что тот, кто в клетке, не исправится никогда.
– Не стоит писать об этом, – посоветовал Шёнер, ведя нас дальше, – но голод и жара помогают довольно быстро избавиться от балласта. В конце концов, это естественный отбор. Мы всего лишь его ускоряем. Наша задача – сделать из наличного человеческого материала то, что послужит Великогерманской империи и, в конечном счете, созиданию нового мира. Ведь у нас и у вас любят поболтать о сверхчеловеках, римлянах, германских доблестях – в том числе и те, кто далек от всего этого и никогда ни на йоту не приблизится к идеалу. Мы же на практике делаем сверхлюдей – вот из этих вчерашних мальчишек. Ну, а отходы неизбежны в каждом производстве. Кстати, могу предложить хорошее название для вашего очерка: «Здесь закаляется сталь».
Грубер странно хихикнул. Во мне же вновь взыграл мой дух противоречия.
– Человек может быть слабым.
– А наша задача – сделать его сильным, – не задумываясь, ответил Шёнер. – Время слабаков прошло. Настала эра героев. Таких, как эти.
Я проследил за пальцем капитана. В лагерь с песней возвращались запыленные, но бодрые солдаты. Расстегнутые воротники зеленых хлопчатобумажных курток обнажали крепкие загорелые шеи, потные лица под пилотками светились гордостью, полагаю – вполне законной. Я поспешил сделать несколько снимков. Шёнер пояснил:
– Моя рота. Сегодня выдержали первый экзамен и отпущены в лагерь на два часа раньше обычного. Дней через пять отправятся под Севастополь.
Я удивился.
– Не в Керчь?
– Там они уже не понадобятся. К тому же их дивизия не участвует в керченской операции.
– Мы могли бы побеседовать с бойцами? – спросил зондерфюрер.
– Разумеется.
По распоряжению Шёнера рота остановилась. Одному отделению была дана команда «вольно», прочие удалились. Нас представили. Солдаты с любопытством смотрели на двух людей, обвешанных совсем иным, чем они, снаряжением. Грубер стал задавать вопросы. Он выяснял, кто откуда родом, давая попутно понять, что отлично знаком с этими местами, чудеснейшими в Европе. Спрашивал об участии в военных действиях – и вновь демонстрировал, что прекрасно осведомлен, где, когда и что происходило, а тот, с кем он в данный момент разговаривает, является представителем одной из лучших частей непобедимого германского вермахта. Он умел общаться с людьми и, если хотел, сумел бы понравиться каждому.
Почти все оказались северянами, лишь один, высокий и темноволосый, был земляком Грубера, откуда-то с юго-запада. Он немного говорил по-итальянски – во всяком случае, приветствовал меня на моем языке и вообще производил впечатление неглупого парня. Открыв блокнот, я приготовился записывать.
– Не могли бы вы назвать свое имя и звание?
– Курт Цольнер. Старший стрелок.
– Чем занимались до армии?
– Учился в университете. Второй курс.
Отлично, подумалось мне. После пары бесед с рабочими и крестьянами, которых найти заведомо легче, можно будет написать об общенародной армии, в которой представители различных общественных классов ведут борьбу за общее дело. Чушь, конечно, но редакции понравится.
– Итальянский учили там?
– Да.
– Кто ваши родители?
Он ответил.
– Вас наверняка ждет девушка? Или вы женаты?
– Пока нет. Но девушка ждет. Пожалуй.
– С какого времени участвуете в военных действиях?
– С июня прошлого года. Первый раз в бою был в августе. Точнее даже не в бою, а под обстрелом.
– Вы, я вижу, были ранены, – висевший у него на груди значок за ранение был мне знаком по картинкам, изученным в поезде.
– Зимой. Не очень тяжело.
– Побывали в отпуске?
– Да.
– Как вам показались настроения на родине?
Цольнер пожал плечами. Повторять пропагандистские глупости ему, похоже, не хотелось, а настроения на родине могли быть крайне разнородными. Я сделал снимок и протянул ему визитку с названием газеты.
– Кто знает, может, как-нибудь почитаете, посмотрите на себя. Или ваша девушка. Мое издание наверняка получают в вашей университетской библиотеке. Ей будет приятно увидеть ваше фото.
– Спасибо.
Вероятно по привычке, старший стрелок поднес карточку к месту, где у обычного суконного кителя находился нагрудный карман. Однако на хлопчатобумажной куртке таковые отсутствовали, и он, подумав, спрятал мои координаты в брючный. Я продолжил беседу.
– Кто вы по специальности?
– Военной? Стрелок.
– Я имею в виду университет.
– Ах, вы об этом. История искусств. Правда…
– О-о! – протянул я, действительно изумленно. Кого только не встретишь на дорогах войны… Кажется, старший стрелок был моей реакцией смущен. Чтобы его ободрить, я решил продолжить тему. – Думаю, здесь, в Крыму, вам должно быть интересно. Ведь эта земля помнит народы, куда более достойные, чем ее нынешние, точнее вчерашние, владельцы. – Незаметно для себя я перешел на язык идиотов-пропагандистов. – Греков, римлян, готов, генуэзцев…
Парень не очень уверенно покивал головой. Второкурсник, что с него взять – наверняка в свое время на уме были не готы и уж тем более не генуэзцы. Возникшую было паузу прервал стоявший рядом Шёнер, вновь продемонстрировавший риторические навыки. Не лишенным изящества жестом он указал на солдат и промолвил:
– Теперь эта земля будет помнить их.
Юрген оказался прав – бензина в лагере ему налили. Правда, выехали мы только на следующее утро – комендант и офицеры пригласили нас на ужин, отказаться от которого не было возможности, не говоря уже о том, что приходилось думать о ночлеге. «К началу операции мы опоздали безнадежно, а Керчь без нас не возьмут», – справедливо рассудил зондерфюрер.
Одиннадцатого мая мы быстро и почти без остановок катили по грунтовой дороге в сторону Керченского полуострова, обгоняя шедшие в тучах пыли колонны грузовиков. Спустя несколько часов мы добрались до места, где восьмого числа началось наступление. Всё вокруг говорило о его успешном и стремительном ходе. Вскоре мне наскучило снимать брошенное русскими военное имущество. По обеим сторонам трассы виднелись танки, автомобили, тракторы, разбитые, а то и вполне исправные пушки. Табунами бродили лошади. Здоровые спокойно щипали траву, другие же, раненные осколками и пулями, жалобно ржали, поджимали перебитые ноги или лежали на земле, в предсмертной тоске поднимая и вновь опуская головы. Несколько раз попадались группы немецких техников – они осматривали русские танки, оценивая степень их пригодности. Тут же трудились занятые буксировкой германские тягачи.
Щелкнув напоследок пару панорам с убегавшими вдаль столбами знаменитой англо-индийской телеграфной линии, связывавшей некогда Лондон и Калькутту (и служившей инструментом британского империализма, как сказал бы зондерфюрер в очередной своей лекции), я занялся просмотром записей и набросками будущих корреспонденций. В частности, обработкой вчерашних бесед с солдатами. В лагере я поговорил еще с тремя, заполучив таким образом полный социальный комплект.
«Высокий и смуглый – воздействие жаркого крымского солнца – он напоминает чем-то наших соотечественников. Твердый и решительный взгляд, волевой подбородок, четко очерченная линия рта…» Бог знает, какая там была линия, но воин-победитель должен выглядеть так. Но можно и слегка детализировать. «Однако те же самые глаза становятся вдруг мягкими и веселыми, в них светится ум и…»
Что еще может светиться в солдатских глазах? Впрочем, главное намечено, непреклонные нордические болваны давно всем приелись, немцы тоже люди, и итальянцы это знают. «Его зовут Курт Цольнер. Он с немецкого юго-запада. Это многое объясняет, возможно, подумает кто-то из наших читателей или читательниц. Но нет – Курт Цольнер такой же, как и его боевые товарищи из других немецких земель. Не в том, конечно, смысле, что все они на одно лицо или обладают одинаковыми чертами характера, являя собой то, к чему стремится нивелирующая система большевизма. Речь не об этом…»
А о чем? Кстати, два раза подряд промелькнуло местоимение «то»: «в том смысле», «являя собой то». Да еще и «об этом» в придачу. Но пока можно пропустить, в первую очередь излагается суть. «Он принадлежит к классу, который принято называть образованным. Иными словами, к интеллигенции. Как часто в последние годы это слово становилось едва ль не синонимом равнодушия к судьбам нации, отрыва от народа, непонимания…» Непонимания чего? – снова задумался я. Ну, скажем, собственной страны, хотя звучит не очень. Ладно, решим потом. «Подобно миллионам немцев, его родители сегодня трудятся во имя грядущего торжества германского народа. А сам он, подобно миллионам других, носит сегодня серый мундир и держит в руках оружие, которое следует назвать оружием победы. Оружием чести. Оружием славы. С памятного дня двадцать второго июня сорок первого года он сражается под знаменами фюрера, неся свободу порабощенным народам построенного на крови советского «союза». Слова, подумает скептик. Но за словами – великая правда».
Или лучше «правда истории»? Подумаю после. «Тот, кто видел застенки НКВД…» Я не видел застенков сталинской тайной полиции, но подробностями можно поинтересоваться у Грубера. «Кто представляет себе беспросветную мглу колхозного рабства и ужасы искусственного голода, этого изуверского орудия террора, изобретенного коммунизмом…» Хм, знакомство с Ярославом Луцаком не только обеспечило меня икрой, но и обогатило новыми образами. Не добавить ли про геноцид украинского крестьянства? Впрочем, кто знает, насколько это согласуется с генеральной линией. И вообще слишком длинно, пора заканчивать мысль и возвращаться к Курту Цольнеру. «Тот не станет задавать ненужных вопросов». Есть!
«Он отвечает точно и по существу. Чувствуется привитая армией привычка к немногословности. Воевал, был ранен, побывал на родине, счастлив видеть земляков верящими в торжество национального социализма и Великой Германии. И всемерно способствующими грядущему триумфу. Ведь это так важно – не ощущать себя одиноким, особенно когда ты на фронте. И он не одинок. В городе, небольшом университетском городе в южногерманских горах его дожидается девушка. Энхен, Лизхен, Гретхен? Он не называет ее по имени, а я его не спрашиваю. Ведь это совсем не важно. Я вижу по лицу – их чувство глубоко и взаимно».
Как у меня с Зорицей или как у Тарди с Еленой? Не надо, однако, быть пошляком и равнять всех с собой, этот парень младше меня в два раза. «Она его ждет, а что в наши дни важнее? Что позволяет солдату существовать вопреки всему и преодолевать самоё смерть? И возможно, благодаря этой девушке даже здесь, в глубине России, он не забывает о будущей мирной жизни. Жизни, в которой будут семья и дети. А также университет, книги, возможно – ученая карьера. История искусств, которой он решил себя посвятить, никогда не утратит прелести и…» Напишем пока: «актуальности». «Даже здесь, на древней крымской земле, он находит применение своим недюжинным познаниям. Мы говорим с ним о греках и готах, о Византии и генуэзцах, он рассказывает, что мечтает побывать в Пантикапее и Херсонесе, в Кафе и Чембало».
Я заглянул в немецкий путеводитель, которым обзавелся в городе на Днепре, сверил названия и добавил Керкинитиду, Еникале и Согдейю.
– Чем вы там заняты? Строчите? – спросил Грубер. – Доставайте лучше камеру – перед нами представители братской семьи народов страны победившего социализма.
Я выглянул в окошко и увидел двигавшуюся вдоль дороги человеческую массу – русских пленных, огромную колонну, хвост которой терялся где-то за холмами. До сих пор я мог наблюдать подобное исключительно в кинозале. Они шли практически без охраны, по десять человек в ряд, а местами и вовсе беспорядочной толпой. Грязные, заросшие, оборванные. Держа руки в карманах распахнутых шинелей или измятых, побелевших от солнца бриджей. Сопровождающие их верховые, вооруженные винтовками и в касках, почти не обращали на подконвойных внимания. Когда мы, выйдя из машины, приступили к съемке, один из пленников, чем-то похожий на сицилийца, приветливо махнул нам рукой. Грубер ответил ободряющим жестом и с непонятной печалью сказал:
– Вглядитесь в лица. Оцените покорность. Вот она, сегодняшняя Россия.
Лица и в самом деле представляли интерес. Многие военнопленные больше походили на турок, чем на русских, – черный волос, горбатый нос.
– Средиземноморский тип, – не без ехидства пояснил мне Грубер. – Для русских просто кавказцы. Азербайджанцы, армяне, грузины и прочие «нерусские». Которые не очень-то рвутся проливать кровь за своего земляка – Иосифа Сталина. Кстати, я узнал, что в самом начале наступления прорыв был совершен как раз на участке азербайджанской дивизии. Накануне ее солдат-мусульман обрабатывали листовками на их языке, призывая сдаваться в плен и переходить на нашу сторону. Но дело не только в листовках. И не только в азербайджанцах. И возможно, не в исламе. Просто сегодня карта Сталина бита – и никто не желает его защищать.
В том, что карта Сталина окончательно бита, я усомнился на следующий день, когда пришли известия о начале русского наступления под Харьковом. Но первоначальное продвижение сталинских армий не поколебало уверенности Грубера. «Оно обречено», – мрачно сказал зондерфюрер. Боевые офицеры, а наш разговор шел в офицерской столовой, устроенной в огромной палатке невдалеке от передовой, согласно закивали головами, подтверждая, что русские лезут в мешок.
В те несколько дней мы мотались почти без отдыха. У меня раз пять заканчивалась пленка, Груберу приходилось выручать меня, обращаясь к коллегам-пропагандистам. Семнадцатого мая мы въехали в занятую немцами, или, как выразился Грубер, «вторично освобожденную» Керчь – большой портовый город, раскинувшийся у пролива, соединяющего Черное море с Азовским и отделяющего Крымский полуостров от Таманского.
– Занятно, – заметил Грубер, – но Керчь вновь попадает в наши руки шестнадцатого числа, ровно через шесть месяцев после того, как мы вошли в нее первый раз.
– Шестнадцатого ноября? – прикинул я.
– Угу. Правда, тогда мы продержались тут недолго, перед Новым годом русские высадили десант и показали, что у них тоже порой кое-что получается. Но только порой. А потом почти полгода полного беспорядка. Сотни тысяч людей, танки, самолеты – и всё лишь ради того, чтоб снабдить нас трофеями. Кстати, на обратном пути завернем в Феодосию. Говорят, там русские при высадке перебили наших пленных, будет о чем написать.
Что касается трофеев, то Грубер был прав. Такого количества я прежде не мог себе даже представить. Улицы и окрестности города были буквально забиты грузовиками, повозками, полевыми кухнями, артиллерией, продовольствием, обмундированием, разнообразными боеприпасами. Фотографировать стало неинтересно, в предыдущие несколько дней я наделал достаточно снимков. Местами выщербленные стены домов были забрызганы кровью, немецким солдатам, продвигавшимся в сторону порта, приходилось постоянно обходить валявшиеся на мостовой трупы в русских армейских рубахах. В какой-то момент перемещаться на автомобиле стало физически невозможно. Оставив Юргена, мы двинулись пешком, медленно поднимаясь на холм, господствовавший над городом и бухтой. На ведущей вверх тропинке дежурили жандармские патрули. Какой-то фельдфебель, проверив мои документы, добродушно заметил:
– А стоит ли? Русские с окраины порой колошматят по центру. Да и самолеты ихние летают.
– Такова наша работа, – с улыбкой ответил Грубер.
Перебравшись через разбитые позиции зенитных батарей, где лежали еще не убранные тела накрытых артиллерией зенитчиков, мы очутились на самой вершине, где копошилось множество немецких солдат. Открывшееся нам зрелище можно было назвать величественным без малейшего преувеличения. Прямо перед нами лежала обширная бухта, чуть левее – пролив, за которым, словно в тумане, виднелись очертания таманского берега. На северо-восточной окраине города, ближе к проливу, продолжалась стрельба. Горела нефть, черный дым временами скрывал от нас солнце. С воем носились «Штуки». Их целью была переправа, где русские пытались организовать эвакуацию. Мы хорошо видели суда и суденышки в проливе, а также множество медленно двигавшихся точек, скорее всего самодельных плотов, на которых красные хотели переправиться на противоположный берег. Иногда к ним подходили русские катера, по-видимому, чтобы забрать спасающихся – хотя на таком расстоянии было почти невозможно понять, что происходит на самом деле. Там и сям взметывались ввысь поднятые снарядами фонтаны воды – немецкая артиллерия и минометы вели огонь по отступающим. Изредка с той стороны отвечала невидимая нам русская артиллерия. Неожиданно появившийся русский самолет, мне известный по Испании как «крыса», был незамедлительно атакован двумя «Мессершмиттами» и, задымив, неловко повалился в воду.
– Достойное подтверждение преимуществ коллективизма над индивидуализмом, – прокомментировал Грубер. – То самое, на что молились большевики. Но молиться – это одно, а уметь организовать коллектив – другое.
– Или боевое взаимодействие, – бросил стоявший рядом с нами лейтенант-артиллерист, вероятно наблюдатель.
– Это то же самое, – ответил Грубер. – Кстати, Флавио, вы чувствуете себя стражем Европы у границ Азии? Эллином Геродота? Героем «Анабасиса»? Этером Александра Македонского? Крестоносцем на берегу Дарданелл?
Я не нашелся что ответить. Зондерфюрер продолжил, почему-то понизив голос:
– Невероятно, но я ощущаю нечто подобное. И это ужасно глупо.
Разгром был полным и сокрушительным. Говорили о ста семидесяти тысячах пленных, сотнях захваченных танков и пушек, неисчислимом количестве снарядов и патронов. «Теперь нам придется перейти на русское оружие, – пошутил кто-то из немцев. – Ведь надо как-то извести трофейные боеприпасы». В тот же день поступили известия о немецком контрударе в районе Харькова. «Чего и следовало ожидать», – кратко заметил Грубер. Почти все русские к северо-востоку от Керчи были либо захвачены в плен, либо ушли на таманский берег. Лишь в отдельных местах они еще продолжали переправляться и оказывать сопротивление, неся огромные потери от бомбежек и орудийно-минометного огня. Совершив поездку к местам завершающих боев, мы осмотрели завод, бывший некоторое время ключевым объектом русской обороны, и понаблюдали за приемом новых пленных.
– Для них война окончилась, – сказал бывший с нами лейтенант из роты пропаганды. – Но я не перестаю удивляться, с какой готовностью они бросают оружие.
– За исключением психопатов, укрывшихся в окрестных каменоломнях, – заметил на это сопровождавший нас лейтенант пехоты; он служил в дивизии, стоявшей в Керчи еще прошлой осенью и зимой. – Такое было и в прошлый раз. Те, первые, сумели дождаться новогоднего десанта и соединиться со своими. Кто выжил, конечно.
– Думаю, этим придется ждать слишком долго, – ответил лейтенант-пропагандист. – И никогда не дождаться. Учитывая происходящее в районе Харькова, сомневаться в близком разгроме красных не приходится.
Я не удержался от вопроса офицеру пехоты.
– Честно говоря, мне верится с трудом. В каменоломнях, почти полтора месяца… Чем они питались? Где брали воду?
– Воду? Слизывали со стен. А мы их морили голодом и пытались утопить, запуская в штольни воду из моря.
– Страх перед комиссарами, – решительно заявил лейтенант-пропагандист.
Лейтенант пехоты, помедлив, кивнул.
– Разумеется, что же еще.
В Феодосию мы отправились, не дожидаясь, когда последний участок керченского берега будет очищен от русских войск. «У меня еще множество дел в Симферополе, – сказал зондерфюрер, – надо посетить Евпаторию, Ялту, Алушту – и всё это прежде, чем Манштейн возьмется за Севастополь».
Одним из первых впечатлений от нового города, древней генуэзской Кафы, была вынужденная остановка – которая по счету за последние дни? – на оцепленной солдатами улице, представлявшей собой ряд полуразрушенных или крепко побитых снарядами домов. У крытого брезентом грузовика с номером, привычно начинавшимся буквами WH, толпились два-три десятка людей самого разного возраста. Тут же с винтовками наперевес стояли татарские добровольцы (Грубер научил меня отличать их от русских). Руководил операцией коренастый эсэсовский чин – его я определил по черным петлицам на вороте. Я плохо разбирался в знаках различия СС, всех этих полосках и квадратиках, однако погоны на плечах давали понять, что звание его соответствует фельдфебельскому, не знаю уж, каким именно «фюрером» он был в иерархии «черных». Впрочем, мундир его был не черным, а серого, вполне полевого цвета. Несколько светлее, чем у стоявших на мостовой серо-зеленых солдат с обычными армейскими петлицами в воротниках.
– Большевики, евреи, укрыватели, – объяснил остановивший нас жандарм. – Повылазили тут при советах после Нового года. А в январе удрать не успели, попрятались. Вот подчищаем понемногу. Саботажники опять же.
Люди торопливо, но не всегда успешно взбирались в кузов автомобиля. Одной женщине, еще молодой, наспех одетой, с растрепанными светло-русыми волосами, это никак не удавалось, она дважды срывалась под громкий смех добровольцев и немцев. В конце концов солдат с ефрейторской нашивкой, напомнивший мне Курта Цольнера, отдал товарищу винтовку и подошел к грузовику. Легко приподнял женщину, подсадил на край кузова. Потом подал ей ребенка, мальчика, года на три младше моего Паоло, лет девяти. Тоже русого, во вкусе госпожи Портниковой.
Я посмотрел на своих спутников. Юрген побелевшими пальцами стиснул баранку, Грубер внимательно изучал схему города. Тем временем один из задержанных, полный мужчина без пиджака, в рубашке и подтяжках, что-то сказал одному из татар и в ответ получил по зубам. Добровольцы снова заржали, ефрейтор вступил в перебранку с татарином, но не был поддержан другими немцами. Вмешался эсэсовский фельдфебель, и стороны послушно разошлись, давая возможность оставшимся саботажникам залезть в кузов (уже находившиеся там помогали товарищам по несчастью). Наконец погрузка завершилась. Грузовик уехал, оцепление сняли, и мы смогли отправиться дальше.
В тот же день мы посетили музей, где встретились с очередным знакомым Грубера, историком и тоже специалистом по славянам, ныне – сотрудником команды «Крым», занимавшейся, как он выразился, учетом культурных ценностей. Русский музейный работник (директор был болен, но, кажется, врал) устроил для нас небольшую экскурсию и в завершение преподнес мне сверток, развернув который я обнаружил средних размеров деревянную икону, выполненную в старинном русском стиле.
– Что это? – не понял я.
– Маленький презент, – улыбнулся тот.
– Но это же произведение искусства, быть может, семнадцатый век.
– Вторая половина шестнадцатого, – уточнил знакомый Грубера, повертев в руках расписанную потемневшими красками доску. И добавил: – Берите, господин Росси, это из подарочного фонда.
– Какого? – опять не понял я.
Грубер, кажется, тоже не понял. Во всяком случае, последней формулировки. Историк развел руками и пояснил:
– Видите ли… Мы отобрали тут всякие безделушки для награждения отличившихся офицеров, чтобы они могли привезти на родину маленький экзотический сувенир. После войны, когда всё утрясется, это будет стоить хороших денег. Так что не смущайтесь, перед вами общий подарочный фонд новой Германии и объединенной Европы. Вот…
– А это для господина Грубера, – перебил его музейный работник. Грубер только покачал головой и, не разворачивая, сунул подарок в портфель.
Вечером мы отметили керченскую победу в компании историка и одного немецкого репортера. На следующий день посетили военный госпиталь, где, по словам Грубера, под Новый год большевики уничтожили немецких раненых: часть была убита на месте, а часть вытащена на берег, облита водой и оставлена погибать на морозе. В обед – всё в той же компании – мы отпраздновали новые успехи под Харьковом и ближе к вечеру ощутили чудовищную усталость. Сказалось как напряжение последних дней, так и количество выпитого. Вливать в себя шампанское средь бела дня, пусть и неплохое, практически летом, в жару, нелегко. Грубер предложил пойти на набережную и немного подышать морским воздухом. Я с радостью согласился, понимая, что оставаться в номере – обрекать себя на муки.
На широком променаде слегка пришедшего в себя Грубера потянуло на рассуждения о русской литературе и особенностях национального характера – тему для меня новую и потому интересную.
– Я равнодушен к Толстому, но Достоевский довольно занятен, – говорил зондерфюрер, медленно прогуливаясь вдоль парапета, у основания которого с мягким шумом плескались волны, пока еще зеленые, но начинавшие уже темнеть. – Он неплохо сумел показать некоторые особенности русской души и даже создал ее своеобразную типологию. Вы читали «Братьев Карамазовых»?
– Не очень внимательно.
– Я напомню. Представьте себе следующую констелляцию. Отец – тиран и самодур. И три его сына – три совершенно не похожих на первый взгляд типа, которых объединяет то, что они русские. Один, что называется, в отца, хотя всё же несколько лучше. Его зовут Дмитрием. Бабник, греховодник, игрок, буен и смел, порой до безумия. Если увлечется, может наделать бед, но потом станет искренне каяться. Другой, Иван, холоден, расчетлив, на пути к своей цели не остановится ни перед чем, но каяться не станет, всегда найдет оправдание и обоснование собственной подлости, которая окажется и не подлостью вовсе, а чем-то правильным и нужным. Для Достоевского он человек западного типа, что вовсе не означает его нерусскости, это тоже русскость, но, так сказать, в извращенной форме, результат порчи, которой подверглось, с точки зрения автора, русское общество в результате ненужных заимствований. Третий – Алексей. Смиренный, богобоязненный, готовый простить всех, но твердо стоящий на неких нравственных принципах, ко всему еще и монашествующий. Некий идеал, возможно – импотент. Ну, а рядом с ними – четвертый. Незаконнорождённый Смердяков. Фамилия говорящая. Понимаете, что она означает?
– Я ведь почти не знаю языка.
– «Смердеть» – старинное русское слово, значит «вонять, дурно пахнуть». Оно, в свою очередь, происходит от еще более древнего слова «смерд», то есть «зависимый человек, холуй, холоп» – по крайней мере, во времена Достоевского оно понималось примерно так. И вот этот Смердяков, лакей в доме собственного отца (оцените изящество мысли прозаика), являет собой всё самое отвратительное в русском характере. Он способен сделать то, о чем подленький, но умный, правильный и осторожный Иван может только робко подумать. Для него не свято ничто. Ни семья, ни принципы, ни вера, ни родина, наконец. Он прямо так и говорит, с гордостью: «Я всю Россию ненавижу». Неплохо сказано, а? Этакое богоборчество на русский лад. И он же о нашествии Наполеона: было бы хорошо, если бы умная нация покорила весьма глупую. В конце концов Смердяков, истолковав по-своему и в общем-то правильно намек «западного человека» Ивана, убивает отца. Дмитрий идет за это на каторгу. А Алексею остается лишь негодовать, прощать и каяться в чужих грехах. Правда, интересно?
– Мрачноватая история, – проговорил я, глядя в открытое море. Оно было пустынным, совсем не таким, как под Керчью. Лишь далеко в стороне, у причалов морского порта, стояли немногочисленные немецкие катера, скорее моторные лодки, а также несколько кораблей, брошенных русскими при бегстве во время январского штурма. Пустынной была и набережная – почти никого, кроме нас, только военные патрули и укрытые маскировочными сетками расчеты зенитных орудий, грозно уставивших ввысь стволы, темневшие на фоне вечернего неба.
– Но назидательная, – сказал Грубер. – Мне порой кажется, что русские бьют все рекорды по проценту людей, ненавидящих свою страну. И этим рейх умело пользуется. Смердяков – такой союзник, которому поистине нет цены. И которого мало где найдешь в таком количестве.
Я не спешил соглашаться.
– Коллаборанты есть везде. Во Франции их больше.
– Тут имеется множество качественно иных коллаборантов, совсем не похожих на французов или, скажем, голландцев. Французский коллаборационизм зачастую трудно отделить от повседневной практичности. Иногда перед нами предательство, но чаще всего лишь факт, что жизнь продолжается. Надо печь хлеб, обеспечивать насущные нужды, предоставлять работу и минимум развлечений. Короче, делать так, чтобы работали театры, рестораны, кафе, магазины. Для получения разрешения на это вовсе не требуется предавать соотечественников. Война проиграна, но Францию никто не уничтожает. Более того, она наш союзник.
– Но Россию, как я понимаю, тоже не уничтожают.
Мы дошли до края набережной. Дальше на довольно большом пространстве расстилался галечный пляж, отделенный от городских построек пробегавшей чуть выше железной дорогой. Грубер остановился и, насупившись, заложил руки за спину. Расположившиеся неподалеку зенитчики с любопытством поглядывали на двух нетрезвых господ, одного в офицерском мундире, другого в летнем штатском пиджаке. Если бы они еще догадывались, о чем мы говорим…
– Не лукавьте, Флавио. России больше не будет. И те, что по-настоящему служат нам, не могут о том не догадываться. Тем более что война продолжается и каждый день гибнут тысячи их соотечественников. Очень часто на их же глазах. Нередко от их собственных рук. Нет, это совсем другое. Душевная болезнь.
Я ответил не сразу.
– А разве нельзя сказать, что это наследие кошмарной русской революции, кровавой гражданской войны и раскола, поразившего русское общество? Массовые убийства, взаимная ненависть, сведение счетов. Множество обиженных и озлобленных людей, лишенных коммунистами элементарных человеческих прав.
– Можно. Но ведь и гражданская война порождена, на мой взгляд, всё тем же Смердяковым… в соавторстве с Иваном Карамазовым. – На лице Грубера мелькнула его обычная ироническая улыбка. – Никак не объяснить всего нерешенностью аграрного, рабочего, национального или даже еврейского вопроса. Здесь иное – ненависть к самим себе в сочетании с искренней верой, что лично ты всё же лучше других и можешь, убив ближнего или, например, разрушив свою страну, сделать мир счастливее и богаче. Отсюда большевизм – я имею в виду ранний, нынешний декларирует свой патриотизм. Отсюда неуклюжая национальная, а на деле антинациональная политика. Отсюда красный террор.
– Разве Смердяков и Иван стремились сделать мир счастливее и богаче?
– Верное замечание. Но Смердяков – это, так сказать, безыдейная форма болезни. Идейная описана в другом романе, «Бесах». Не читали?
– Нет.
– Любопытнейшая вещь. Вернетесь в Италию, займитесь на досуге, местами скучно, но постепенно втянетесь. Детектив à la russe. Большевики оценили Достоевского по заслугам. Было время, его хотели изъять из публичных библиотек. О существовании «Бесов» вспоминать не принято до сих пор, иначе возникнет вопрос: почему сочинения контрреволюционера не запрещены вообще, а тех, кто занимается их изучением, поголовно не расстреляют?
Нельзя отрицать, что беседы с Грубером бывали порой в высшей степени познавательны. Мне было бы интересно узнать его мнение о психологическом состоянии Германии. Но я не стал его спрашивать о подобных вещах.
Между тем зондерфюрер продолжил, задумчиво глядя на волны, неторопливо набегавшие на кромку лежавшего под нами пляжа.
– Впрочем, какая разница, запрещен, разрешен… Время Достоевских прошло. Вы ведь обратили внимание – я сказал: России больше не будет.
Он смотрел на меня в ожидании ответа. Мне показалось, я смогу помочь ему точнее выразить мысль.
– Я понимаю вас, Клаус. Небольшое преувеличение с целью сделать суждение острее и отчетливее.
Зондерфюрер поводил головой из стороны в сторону, словно бы ворот давил ему на шею.
– Никакого преувеличения, Флавио, – ответил он строго. – России действительно не будет. Никогда. Ее не должно быть. Она не нужна Европе. – Грубер сделал паузу и расстегнул воротник. – Если бы вы знали, какие сейчас разрабатываются планы по сокращению народонаселения на Востоке, поощрению германской колонизации и окончательному вытеснению монгольских русских орд с Европейского континента… – Он опять посмотрел на меня, будто бы опасаясь, что я заподозрю его в этнографическом невежестве. – Только не подумайте, ради Бога, что я считаю русских азиатами. Я не настолько глуп, я изучал славянскую филологию, неоднократно бывал в Ленинграде, имел друзей среди русских научных работников – и не могу обманывать себя. Но во имя блага европейской цивилизации, – в голосе его зазвучало странное вдохновение, столь далекое от привычной иронии, – во имя счастья всего человечества их превратят в азиатов. Загонят в Сибирь. А всех, кого сочтут нужным оставить… заставят трудиться… на нас. Иного они не заслуживают. Вы ведь сами могли убедиться – приличных людей в этой стране не осталось. Ее сожрал Смердяков. Ненавижу…
Он скривился и неожиданно всхлипнул, беспомощно, почти по-детски. Похоже, что мы оба сильно перебрали. Но произнесенные слова не стали от этого менее убедительны. Я действительно поверил, что России больше не будет, пусть я и не считал, что ее быть не должно.
Мы еще долго стояли на берегу, жадно вдыхая прохладный вечерний воздух. Ветер с моря приносил облегчение. Уходить не хотелось – напротив, хотелось остаться. Остаться и всматриваться в безмолвную даль, полыхавшую в лучах предзакатного солнца, багровым диском повисшего за спиной.
Но солнце в считаные минуты погасло. На море, на пляж, на притихший испуганный город легла непроглядная ночь.