Вы здесь

Подвиг Севастополя 1942. Готенланд. Первые радости. Красноармеец Аверин (Виктор Костевич, 2015)

Первые радости

Красноармеец Аверин

Двадцатые числа мая 1942 года, седьмой месяц обороны Севастополя

Старшина второй статьи Зильбер был мужчина крупный и серьезный, с атлетическими плечами, могучим, в командирских бриджах задом и носом Ильи Эренбурга. И таким же грозным, как тот. Когда Старовольский ненадолго отлучился, старшина, демонстрируя нам кулак величиной с не самый маленький арбуз, произнес небольшую речь:

– Третий взвод, слушай сюда. Попрошу помнить: я против рукоприкладства и прочих мер воздействия на личный состав, не предусмотренных уставами РККА и РККФ. Но если кто туточки думает валять дурака, то я имею первый разряд по боксу. В полутяжелом весе.

«Проверим», – прошептал у меня за спиною Мухин, а я подумал, что в лице Зильбера на нашу голову свалился еще один Рябчиков, в полутяжелом весе и тельняшке.

Мы стояли на дне траншеи, там и сям потрескивали выстрелы, изредка ухали пушки, грохотали вдали разрывы – и всё это называлось затишьем. Так нам объяснил старшина: «Сейчас у нас затишье, передовые части оборонительного района занимаются улучшением позиций». Я не сразу понял, что это такое – улучшение позиций, но когда пронесли раненого краснофлотца, стало ясно, что без крови оно обходится не всегда. Если вообще обходится.

Потом, когда вернулся Старовольский (его вызвал по телефону Сергеев), мы, низко сгибаясь в узком ходе сообщения, продвинулись несколько дальше. Окопы здесь были мельче, поэтому Зильбер, добравшись до цели, велел нам присесть на дно. Наверху, перекатываясь из края в край, продолжался редкий ружейный огонь. Постреливали и немцы и наши, то и дело, надрываясь, принимался рокотать невидимый, но близкий пулемет. С такой музыкой можно было не опасаться, что кто-то нас услышит, но всё равно Зильбер говорил теперь тихим голосом. И нам приказал делать так же, потому что передний край, даже если и не самый передний, громкого трепа не любит.

– А это ваше сегодняшнее оружие, – объяснил он, указывая пальцем на кучу инструментов, аккуратно разложенных в глубокой выемке, проделанной прямо в окопной стенке. – Вот это называется лопата. Вот это – кирка. Это, – показал он на обвалившийся участок траншеи, – боевая задача. Работаем на брюхе, землю и камни выбрасываем в сторону тыла. Начнем, когда сядет солнце, чтоб немец не заметил и миной не саданул.

Мы поглядели на небо. Солнце как раз закатывалось, и в скором времени предстояло засучивать рукава. А пока светило не закатилось окончательно, Зильбер, спросив разрешения у Старовольского, объявил перекур – велев курить так, чтоб ни дыма, ни огня ниоткуда видно не было. Сам же, пристроившись со Старовольским в удобном для наблюдения месте, стал показывать тому лежавшие перед нами позиции.

Мне, некурящему, заняться пока было нечем. Я осторожно потянулся, чтобы выглянуть из-за бруствера и увидеть поле сражения, о котором начиная с ноября так часто писали в газетах. Ничего примечательного не обнаружил. Нет, пейзажик был, в принципе, ничего. Травка, цветочки, кустарники, деревья. Некоторые, правда, стояли голыми, несмотря на теплое время года. В отдалении, слева и спереди, виднелись невысокие горы, справа почти вплотную подступали холмы, а прямо по курсу, между мной и горами на большую глубину протянулось ровное, но довольно узкое пространство. Чуть левее от нас его пересекала какая-то ложбина – возможно, русло неширокой реки, – а справа, по видимости, проходила железная дорога. Где немцы – было не понять, но столбики с проволокой были различимы.

Я едва успел пожалеть об отсутствии бинокля, как меня резко сдернули вниз – и тут же над окопом, прямо над головой, чиркнуло мелкой железной гадостью.

– Совсем охренел? – свирепо прошептал мне прямо в лицо Шевченко. Было видно, что ему не по себе, глаза чуть не вылезли из орбит. – Жить надоело?

Я не стал его спрашивать, откуда он тут взялся, только пробормотал «спасибо». Шевченко тоже немного успокоился. Сел рядом и объяснил, мне и всем остальным:

– Имейте в виду, у них снайперы. У нас тоже. Высунешься на полголовы без приказа – каюк.

– А если с приказом? – полюбопытствовал Мухин.

Шевченко отмахнулся. Федя Молдован покачал головой.

– Куда ж ты полез, балбес? И я хорош, недоглядел.

Мне стало совестно. Но всё же я спросил:

– А старшина со взводным как?

Шевченко пожал плечами.

– У них замаскированный НП, с немецкой стороны не видно.

– А мне показалось, то же самое.

– Когда кажется, креститься надо, пацан, – посоветовал Мухин. Я покосился на него и ничего не ответил. Сам бы и крестился, если больно хочется. И молился бы заодно, если умеет.

Я молиться не умел. И нужным не считал, поскольку был комсомолец, окончил десять классов. Отец мой еще в семнадцатом стал атеистом – на этот счет его просветили на империалистическом фронте. Когда он, дезертировав в корниловщину, на пасху добрался домой, то объяснил родителям всё: и про Христа, и про богородицу, и про святых угодников. Иконы так и вовсе хотел порубить на дрова. Уж больно был зол на небесную братию после июньского наступления. Но дед и бабка ему не позволили, унесли образа на свою половину. Потом вспоминали об этом со смехом, но молитвам меня не учили.

– Кончай прохлаждаться, – прозвучал голос Зильбера, и мы разобрали лопаты.

* * *

Отец не рассказывал нам об окопной жизни, и потому я не думал прежде, что половина войны, если не больше, – это работа лопатой. Мне еще предстояло понять, и довольно скоро, что лучше работать лопатой, чем бежать на пулеметы или вдавливаться в землю под огнем.

Мы работали. Когда смогли встать на колени, радовались, что не надо лежать, а когда распрямились почти в полный рост, так и вовсе казалось – счастье. Дневная жара немного спала, но пот по-прежнему тек ручьями.

Мы старались не шуметь, но без шума не обходилось. Лопаты натыкались на камни, порой приходилось падать, почувствовав – сейчас пройдет поверху немецкая очередь, – и очередь проходила, оставляя во тьме следы трассирующих пуль. Наши тоже не оставались в долгу, били в немецкую сторону – в ответ на фашистские выстрелы и чтобы отвлечь внимание от создаваемого нами и не только нами шума.

Ночные работы шли повсюду полным ходом. Периодически освещаемые взлетавшими над позициями ракетами – нашими, красными с желтизной по краям, и немецкими, ослепительно белыми. Ненадолго разорвав тяжелый мрак, ракеты медленно угасали потом в постепенно сгущавшейся над окопами черноте.

– Шевелись, пехота, – торопил нас Зильбер. – А то на поспать ни хера не останется.

Старшина трудился вместе с нами, и он, и Старовольский, и Шевченко. Мы управились с завалом часа за четыре и потом еще долго брели обратно, чтобы наконец завалиться на отдых в землянке – небольшой норе с каменистыми стенками. Было тесно, но не обидно, хотя Мухин и тут успел о чем-то поворчать. Но я уже не расслышал о чем.

* * *

Поутру с нами провел политбеседу военком батареи, старший политрук Зализняк. Родом он был, по нашим меркам, почти местный, из донбасского города Ворошиловграда. Не знаю, работал ли он когда шахтером, но его легко было представить в забое, здорового приземистого дядьку, сутуловатого, широколицего, с чуть прищуренными монгольскими глазками и стрижкой под комбрига Котовского. Усадив нас перед землянкой и присев перед нами сам, он произнес речь – после речей Сергеева и Зильбера третью из прослушанных нами за сутки..

– Стало быть, с приездом, хлопцы-запорожцы. В окопах первой линии, я слышал, побывали? Это хорошо. Поговорить бы с вами, что называется, о международном положении, но сейчас не до того. Поэтому буду краток. Задача на сорок второй Верховным поставлена ясная – разгромить, так сказать, фашиста. Предпосылки для этого есть. От Москвы мы его отогнали, Ростов освободили, Тихвин, Лозовую тоже. Здесь в декабре неплохо врезали по мордасам.

Он помолчал, словно стараясь вспомнить о чем-нибудь еще. Поднял указательный палец:

– Союзники наши – Англия и Америка и другие, так сказать, державы, которые сражаются с кровавой гитлеровской шайкой и подписали Атлантическую хартию.

Он вновь ненадолго задумался, после чего продолжил, гораздо тверже и более строго:

– Что случилось под Керчью, вы знаете. Под Харьковом… обратно нехорошо получилось. Немец попер, как говорится, сильно. Попрет скоро и тут. Остановим, конечно, но…

Военком опять сделал паузу, словно бы прикидывая, о чем говорить нужно и о чем говорить не стоит.

– Севастопольский оборонительный район у него как бельмо. Здесь, если кто не знает, самый южный участок войны, срежь его, и немецкий фронт сократится. Кончается наш район в Балаклаве, на той стороне бухты. Что еще? Патроны беречь, оружие блюсти, под пули не соваться, от пуль не бегать. Увидим труса в бою – пристрелим к ядреней матери, вы уж не обижайтесь. Потому что главное для нас – удержать свой участок. Сделает каждый свое дело как надо – и всё тогда будет как надо. Не сделает – себя погубит и других подведет. Красноармеец дрогнет – погубит соседа-красноармейца, рота не выдержит – подведет соседнюю роту. Батальон – батальон, полк – полк, дивизия – дивизию. Это, так сказать, в местном масштабе. А в общем и целом, если мы не сдадим Севастополь, а другие не сдадут Ленинград, Ворошиловград, Лозовую, вот тогда мы и победим. Мы ведь, хлопчики, русский народ, не буржуазия, а против русского народа у германца кишка, так сказать, тонка.

Он подумал опять и добавил:

– Но воевать германец умеет. Есть чему у него поучиться. Кто здесь служит давно, вам объяснят, чему именно. Таким вот образом. Вопросы есть?

Военком замолчал. Тишина была недолгой, человек с вопросом отыскался быстро.

– Есть, – ляпнул я неожиданно для себя. Видно, сказалось то, что я совершенно не выспался. Хотя другие тоже не выспались, а все-таки промолчали.

– Слушаю, – проговорил Зализняк не без удивления.

– Вопрос первый, товарищ старший политрук. Как развиваются наши отношения со «Свободной Францией» генерала Шарля де Голля?

– Ха-ароший вопрос, – протянул комиссар. – Ну, и отношения тоже, как говорится, хорошо развиваются. Союзнические у нас отношения с товарищем де Голлем. В общем и целом. А второй вопрос про что будет?

Честно говоря, мне уже не хотелось задавать второго вопроса, такие ответы я и сам бы давать мог пачками, но было поздно, назвался груздем, так иди до конца. Я и пошел.

– Как, по-вашему, товарищ старший политрук, следует оценивать британскую операцию при Мерс-эль-Кебире?

Тут я, похоже, переборщил, и переборщил довольно сильно.

– При Мерсель… чем? – тихо бормотнул Мухин, и все другие посмотрели на меня уважительно, в том числе военком Зализняк. Почесав пальцем переносицу, он не очень уверенно произнес:

– Ну, это дело, как говорится, давнее и, так сказать, прямо скажем, не простое. Империалистические противоречия, как говорится, то да сё. Есть что еще у вас, товарищ боец?

Я смущенно и не совсем по уставу помотал головой, но тут вмешался Шевченко.

– Какая теперь обстановка на Мальте, товарищ старший политрук?

Тот облегченно рассмеялся.

– А Мальта, товарищ Шевченко, держится, подавая пример борьбы двадцати шести объединенным нациям и лично вам с товарищами Зильбером и Костаки. Другие вопросы имеются?

Был у меня еще один вопрос, про поляков – почему их армия с генералом Андерсом до сих пор не принимает участия в боях. Но, похоже, комиссар спешил. А жалко, интересный был вопрос, у нас в Новосибирской области с позапрошлого года поляков на спецпоселении проживало великое множество. С началом войны их быстро амнистировали и стали звать в непонятную польскую армию. Только что были белые паны, а сделались братья-славяне.

– Вижу, вопросов больше нет, – удовлетворенно заключил политрук. – А значит, расходимся по работам, будет время – наведаюсь, посмотрю.

Договорив, он сразу же ушел в штабной блиндаж к капитану Бергману, заниматься хозяйственными и прочими делами. Мы же с Зильбером и Старовольским отправились во вчерашние окопы в боевое охранение.

В целом речь военкома, несмотря на обилие слов-паразитов, произвела на меня положительное впечатление. Раньше я такого не слышал – и что немцы умеют воевать, и что надо у них учиться. Все понимали, что это так, но скажи кто такое у нас в запасном – приписали бы пораженческие настроения и антисоветские разговоры. Да и на фронте, я знал, за такое не жаловали. Военком же и про Керчь сказал, и про Харьков. Пусть не всё, но сказал. Он, видимо, не очень верил, что прикончим мы немца в этом году, но главным были не сроки, главным было другое – выстоять и не сдать. И еще он говорил, похоже, то, что в самом деле думал. Совсем не так, как некоторые суровые товарищи, которых я видел раньше.

* * *

Из охранения мы вернулись через сутки. Без приключений, если не считать, что Мухина пытался подстрелить немецкий снайпер. «Хрен тебе!» – сказал со злостью Мухин и заявил Старовольскому, что тоже хочет учиться на снайпера. Старовольский ответил, что, если будет возможность, так и быть, отправит Мухина на переподготовку.

Чуть позже за Бельбеком – так называлась здешняя речушка – вышел форменный бой, со стрельбой, громким матом и криками раненых под конец. «Позицию улучшают», – пояснил старшина. Кажется, ничего улучшить не удалось, но немецкая артиллерия еще долго молотила по участку. «Хорошо, не по нас», – заметил Молдован и порадовался, что нам не пришлось улучшать свою. «Еще придется, – пообещал Шевченко, обтирая пот со лба, – боевая активность – без нее никак. Оборона не должна быть пассивной, иначе кранты, закон военного искусства». Похоже, он тоже был стратегом. Но в отличие от Рябчикова кое-что видавшим.

Во время боя он дежурил наблюдателем, следил за немцами, чтобы в случае чего подать необходимый сигнал. Нам же велено было лежать и не высовываться, держать винтовки наготове. Впрочем, по очереди мы все побывали на наблюдательных постах. Шевченко, Костаки и Старовольский показывали нам изрытое воронками поле, наши передовые посты, ряды проволочных ограждений и почти неразличимые немецкие окопы в долине. Я долго вглядывался туда, стараясь угадать, где может укрыться немец, и даже представил себе, как он точно так же осматривает нашу позицию и ищет глазами меня. И хорошо, если это простой наблюдатель, а не фашистский снайпер.

Ближе к закату я уже сам был наблюдателем и, затаив дыхание, снова пялился в немецкую сторону, стараясь не отвлекаться на дальние, поросшие лесом горы, напичканные, по словам Шевченко, германскими пушками, пехотой и техникой. Раз за разом, с равными интервалами, оттуда доносился тяжелый и неприятный гул – это фашисты, как и вчера, вели методичный артиллерийский огонь по городу и причалам. Иногда мне казалось, будто я различаю движение в ближних немецких окопах. «Может быть, и шевелятся, – согласился со мною Мишка, – фриц, он не спит, тоже делом занят».

Когда возвращались обратно, угодили под минометный обстрел. Не сильный, но пришлось довольно долго отсиживаться в ходе сообщения, и оставленный для нас в землянке завтрак – два бачка овсяной каши, – несмотря на крышку, остыл. Мы съели кашу с аппетитом, закусили сухарями, запили водой. Воду Зильбер велел беречь, с водой здесь было туго. «Шут с ней, с водой, – недовольно буркнул Мухин, – овсянка и так на воде. Где мои законные сто грамм?» Однако водки не выдавали вторую неделю, ссылаясь на новый приказ наркома обороны, то есть лично товарища Сталина, и этот вопрос беспокоил Мухина гораздо больше, чем отношения объединенных наций.

* * *

Я с самого начала понял, что в армии человеку всегда хочется спать. Связано это не только со спецификой военной службы, но и со специфическим взглядом начальников на физические потребности подчиненных. В запасном у нас считали, что лишний сон красноармейцу скорее вреден, а никакого другого отдыха, кроме сна, ему и вовсе не положено (если командир говорил: «иди отдыхай» – это значило «иди спи»). И вообще, полагало начальство, личный состав необходимо приучать к лишениям и тяготам военной службы. К тому же шла война, сроки подготовки сократились, и времени ни на что не оставалось.

Однако тут, на берегу Бельбека, наш сон зависел не столько от начальников, сколько от обстановки, а обстановка была военно-полевая. Первые два дня недосып сказывался не сильно, спасали новые впечатления, но на третий и четвертый у меня уже подкашивались ноги. Днем надо было пахать (работу немец подкидывал всегда) или лежать в охранении – караулить, чтобы фашисты не полезли. Ночью через раз тоже что-нибудь да случалось – то срочная работа, то секрет, то еще какая ерунда, как правило, долгая и утомительная. Когда по ночам не дежурили и не работали, на сон оставалось часа три-четыре. Но это чисто теоретически – потому что немцы могли устроить артналет и среди ночи. Когда же мы заступали в ночную, не оставалось ничего. Я не понимал, откуда берутся силы у командиров, но видно было, что и те клюют порою носом, мечтая о том же, о чем мы все. Однажды я нечаянно вздремнул прямо в окопе, но тут же получил тычок от Левки Зильбера. Легкий, но заставивший поверить, что разряд по боксу у Льва Соломоновича действительно имеется, и именно в полутяжелом весе.

Другой напастью была жара. С каждым днем она становилась всё сильнее, и мы начинали понемногу ненавидеть и юг, и Крым, и Черное море, которого я, впрочем, до сих пор не увидел. Собственно, если бы скинуть с себя всё лишнее, вылезти под солнышко, поваляться на одеяле, оно бы было совсем не плохо, но подобные фантазии, по мнению Шевченко, являлись вредными, расслабляющими и деморализующими. Было бы лучше даже не на одеяле, все-таки шерсть кусается, а на каком-нибудь лежаке. Или прямо на песке, на пляже, чтобы море шумело под ухом. Мухин однажды полюбопытствовал, где тут находится пляж, далеко ли. Шевченко объяснил: «На левом фланге сектора. Мы на правом». Однако не думаю, что бойцы левого фланга, даже те, что стояли у самого моря, бывали на этом пляже.

Еще одной напастью были мухи. Они роились над валявшимися на ничейной мертвецами, над отхожими местами позади траншей, залетали в окопы, садились на лицо. О борьбе с ними думать не приходилось. И еще очень мало было воды, правильно предупреждал старшина. Просто потому, что много было людей, и всем нужна была вода, и не только людям, но также лошадям, машинам, пулеметам. Я просто представить себе не мог, как на такую массу народа удавалось доставлять даже то немногое, что мы тут получали. От речки, что протекала поблизости, проку не было, пить из нее, говорили, опасно – по причине всё тех же трупов. Мне однажды вспомнилось из Толстого, как русские и французы под Севастополем заключили перемирие на несколько часов, чтобы убрать мертвецов. Теперь такое и в голову не приходило. «Бескомпромиссная война антагонистических идеологий», – криво усмехнулся Старовольский, когда я осторожно поделился с ним своими соображениями. Но, думаю, в империалистическую трупы тоже не убирали, а ведь тогда идеология была у всех одна – империалистская.

А что такое трупы? Трупы – это вонь. Не знаю, сколько их там валялось и чьих было больше, советских или фашистских. Может, не так и много по сравнению с количеством живых. Тем более что серьезных боев давно не происходило, а наши и немцы по ночам старались вытащить с нейтральной полосы тела погибших накануне. Но хватало и тех немногих, которые там остались. От жары они раздувались, лопались, издавали зловоние. Густой тяжелый смрад постоянно висел над полем, и ощутим он был не только в первой, но и в последней линии траншей. И мы старались не думать, что совсем недавно это были такие же люди, как мы. И что мы сами можем оказаться такими же, как они.

Мы тоже не благоухали. Всё: гимнастерки, шаровары, обмотки, пилотки – насквозь пропиталось вонючим потом. Не говоря о портянках. До смены, а когда она будет, не знали ни Шевченко, ни Зильбер, о мытье и стирке думать не приходилось. Но к своему аромату привыкли быстро. И не только к своему, но и к аромату устроенных за окопами выгребных ям, над которыми сидели, с опаской вслушиваясь в писк пролетавших поверху пуль, и которые являлись выгребными лишь по названию, потому что выгребать из них в наших условиях не было практической возможности. К тяжелому духу от мертвых со временем принюхались тоже. И если кто из штабных, забредя к нам в окопы, старался дышать пореже и не слишком глубоко, на наше сочувствие ему рассчитывать не приходилось.

«Все это чепуха, – успокаивал нас Шевченко. – Главное, чтобы не было вшей». Вшей пока не было. Крыс, тьфу-тьфу, тоже – если и пробегали, то редко.

О водке в подобных обстоятельствах не думалось. Но это мне не думалось, а вот Мухин не унимался. У него появилась новая теория: поскольку запасы спиртного наверняка должны быть огромными, на целый оборонительный район, то значит, теперь его выпивают штабные, а главное – интенданты, на свой лад толкующие приказ наркома. Ко всему он узнал от кого-то, что будто бы в здешнем госпитале раненым дают шампанское, прямо со склада, вместо воды. Новость его ужасно взбудоражила. «Цельная натура», – заметил Старовольский.

Младший лейтенант почти постоянно был с нами. Вместе с нами спал в землянке, вместе ел, вместе пил – разумеется, воду. Когда не спал и не ел, дежурил или работал, ну и руководил, конечно. Лишь изредка отлучался к Бергману или задерживался в штабе по разным бумажным делам. Тогда командование целиком и полностью переходило к Зильберу.

Как помкомвзвода Зильбер оказался скорее сносным. Строгим, однако не злым. Возможно, в мирной обстановке он был бы вполне душевным человеком, этаким южанином в духе поэта Багрицкого и одного одесского прозаика, которого теперь… Прозаика, одним словом. Правда, красноармеец Пинский, призванный из университета, был о старшине второй статьи немного иного мнения. На то имелась причина. Дело в том, что, помимо множества прямых своих обязанностей, Зильбер добровольно возложил на себя особую миссию. Почти во всякое время он, используя удобный момент, занимался воспитанием Пинского, употребляя слова, непонятные нам, но для Пинского крайне обидные. Я хотел спросить однажды, что такое «тухес», но, честно говоря, не рискнул, уж больно зол был Пинский в ту минуту – шепотом обозвал старшину второй статьи «жидовской мордой». Мухин, помню, тогда долго бесшумно ржал, а Пинский сделался красным как рак и производил впечатление опасного для окружающих человека.

* * *

После смерти Рябчикова Мухин попритих – по первости мы все там сделались тихими. Но дня через три доброволец пришел в себя. Вновь появилась наглость в рыскающих глазенках, голос сделался совершенно другим, будто сюда он прибыл не вместе с нами, а минимум полжизни провел на передке. Возможно, он полагал, что его лагерь был чем-то вроде фронта. И что порядки здесь такие же, как там. Однажды, обнаружив, что никого рядом нет, Мухин сунул мне свою лопату.

– Потрудись-ка, молодой, за уважаемого человека.

Мы поправляли дальний окоп, в очередной раз попорченный немцами, и лопата, коль на то пошло, была у меня своя собственная. Но для Мухина имело значение, чтобы я взял его инструмент. Возникла необходимость послать его подальше. Сразу и навсегда, иначе не отвяжется. Я сказал ему:

– На хер пошел.

Похоже, мои слова прозвучали неубедительно. Может быть, голос подвел или слово оказалось не тем. Мухин, пакостно ухмыльнувшись, ухватился за мою гимнастерку.

– Ты чё тут, фраер, совсем оборзел? Ты с кем говоришь, гаденыш? Да там, где я был, такие гниды, как ты…

Еще бы немного, и я испугался. Лапы у него были цепкие, драться я толком не умел, а в кармане у него наверняка был спрятан нож. С такого психа станется, пырнет и только потом сообразит, что сделал. Расстреляют, конечно, но мне оно не поможет. Но испугаться не получилось. Едва я почувствовал на себе его руки, как почти непроизвольно взмахнул своими и резко рубанул ребрами ладоней Мухину по запястьям. Не знаю, насколько сильным вышел удар, но Мухин сразу же отскочил.

– Ты чё? Нюх потерял, салага?

– Я сказал, пошел на…

На этот раз у меня прозвучало тверже. И слово нашлось подходящее. Похоже, есть такие люди, которые реагируют не на смысл сказанного, а на привычные звуки, вроде как псы. Мухин отреагировал правильно.

– Ты чё, молодой, шуток не понимаешь?

– Не понимаю. Чувства юмора нет. С детства.

– Оно и видно, – пробурчал бытовик и принялся перекидывать землю. Меня потом еще два часа трясло от ярости, а подонку было хоть бы хны. Какая-то особая порода людей. Красноармейскую книжку мне помял, в правом нагрудном кармане, скотина.

Потом, я слышал, он цеплялся к другим ребятам. Но там или сразу ничего не выходило, или Молдован грозился набить ему морду, или вмешивались Шевченко и Ковзун. Мухин стал грустным и говорил, что скоро сделается снайпером и вновь обретет свободу. В голосе его звучала обида и мечта.

– Снайперить – это по мне. Один, как человек, без кодлы. Хресь фрицу в башку, и море душевного покоя. Я ж на воле отличный был стрелок, в тире брал призы. А тут – кирка, лопата, матросня, жиды. А душа, она ведь просит.

* * *

Мы не только рыли землю. Начальство заботилось, чтобы мы поскорее стали обстрелянными бойцами. На шестой день наш взвод получил боевое задание. Мы обрабатывали ружейно-пулеметным огнем боевые порядки противника. Он в ответ обрабатывал наши. Огонь, что с нашей стороны, что с немецкой, был не особенно интенсивным, но всё равно, когда пуля вдруг чиркала чуть не под носом, делалось неприятно. Вновь высовываться из окопа не хотелось. Но приходилось. Высунул голову – нажал – нырнул на дно. Высунул – нажал – нырнул. Много ли было проку от такого ныряния, не знаю, но патроны уходили быстро, хотя большинство бойцов как в копеечку лупило в белый свет. Будущий снайпер, между прочим, тоже.

– Это называется беспокоящий огонь, – с довольным видом выдавал он усвоенные накануне термины. – Чтоб жизня фашистам медом не казалась.

Не знаю, как немцам, но мне жизнь и так не казалась сладкой. Зильбер тоже был не в восторге от наших плясок.

– Надо срочно подтянуть боевую подготовку, – озабоченно заметил старшина, когда в окоп пробрались с проверкой старший лейтенант Сергеев и военком батареи Зализняк.

– Тут тяни не тяни, время нужно, – покачал головой военком, присаживаясь на дно рядом с Сергеевым и Старовольским. – Вот ты в запасном чем занимался? – обратился он ко мне. (Я как раз запихивал в магазин обойму, а она, видимо от близости начальства, как-то косо пошла и не запихивалась.)

– Строевая. Штыковой. Стрельбы. По-пластунски.

Старший лейтенант насмешливо хмыкнул:

– Всё как положено. И штыковой, и стрельбы. Штыковой – это с беззащитным чучелом, а стрельбы – из положения лежа по неподвижной мишени в свободное от разгрузки угля и картошки время. Месяц – и боец готов. Точно?

– Полтора, – уточнил я.

Тогда Сергеев спросил у Зильбера:

– А помнишь, какая у нас была пехотная подготовка? Шли по кукурузному полю в полный рост, как на параде.

Зильбер поморщился, видимо воспоминание было тяжелым. Мрачно процедил:

– Зато я у немца видел глаза.

– Ага, – кивнул Сергеев и добавил: – А многие так и не увидели.

Они помолчали. Старовольский извлек из кармана папиросы и предложил их оказавшимся поблизости. Кроме меня, потому что знал – я у него некурящий.

– Я ведь тебя помню, – неожиданно сказал мне старший политрук. – Умный парень. Газеты читаешь. Десять классов небось закончил?

– Да, – ответил я, еще не зная, куда он клонит. А военком повернулся к Сергееву.

– Помнишь, Бергман говорил, ему грамотный человек для бумажной работы нужен?

– Помню, – буркнул тот. – Алексей, дашь комбату человека?

Старовольский вопросительно посмотрел на меня и непонятно чему усмехнулся. Мне стало совестно, и я вопреки собственному желанию пробормотал:

– Разрешите обратиться, товарищ старший политрук? Пинский у нас так вообще студент. Из университета.

– Пинского не отдам! – решительно вмешался Зильбер. – Он мой.

– Это даже не подлежит обсуждению, уважаемый Лев Соломонович, – успокоил его Сергеев. Потом приподнялся не в полный рост и сказал Старовольскому: – Ну бывай, мы побрели обратно. Пощелкайте тут еще с полчасика, только патроны берегите.

Оба нырнули в ход сообщения, а мы занялись своим беспокоящим делом. Спустя некоторое время к нам присоединился Шевченко, выступивший на сей раз в роли пулеметчика. Трофейный «МГ» и ленты к нему он приволок вместе с Костаки, установил машину в подготовленном накануне гнезде и сразу же позвал меня к себе.

– Устраивайся поудобнее, будешь ленту держать, чтобы не перекосило. Полезное дело, осваивай. Костик понаблюдает пока.

Потом, поискав глазами, Шевченко проговорил:

– А теперь братский привет трудящимся Германии. Крестьянам, рабочим, трудовой интеллигенции.

И, прищурившись, мягко нажал на спуск. И хотя мне по-прежнему было страшно и было нужно следить за лентой, я не сразу сумел оторваться от облачка пыли, заплясавшего на той, немецкой, стороне. Я словно вживую увидел, как попадали фашисты на дно, как вжимаются они в землю – и как кто-то уже не вжимается, потому что ему всё равно, потому что он мертв и не видеть ему фатерланда. И впервые с момента высадки на Северной стороне Севастополя я почувствовал подобие радости.