Вы здесь

Повороты судьбы и произвол. 1905—1927 годы. ЧАСТЬ 1 (Г. И. Григоров)

ЧАСТЬ 1

1927 год

ГЛАВА 1

Первые детские впечатления. Еврейский погром и самооборона в городе Александровске. Моя старшая сестра Машенька и ее жених Миша Альтзицер, погибший в схватке с погромщиками


Я ровесник века, родился в 1900 году в городе Стародуб Черниговской губернии. Фамилия нашей семьи – Монастырские – пошла от деда отца, крестьянина. Небольшая деревня,

в которой он жил, располагалась возле монастыря, и все жители были Монастырскими. В 1919 году при отступлении частей Красной армии из Екатеринослава меня оставили работать в тылу Добровольческой армии и дали подпольную кличку Григоров, которая стала моей фамилией на всю жизнь. В год моего рождения отцу было 40 лет, матери 38, и в семье уже росло пять детей в возрасте от четырех от пятнадцати лет. Через два года после моего рождения вся семья переехала в город Александровск на Днепре Екатеринославской губернии. Вместе с нами жили бабушка и дедушка матери (мой прадед), бывший николаевский солдат, прослуживший в царской армии 25 лет. После армии он поселился в городе Курске, где родилась и жила до замужества моя мать. Очень смутно помню прадеда, он все время лежал на лежанке, пристроенной к русской печке. Прадед прожил 102 года, перед смертью он сам зажег свечи, лег и тихо умер.


Я начинаю воспоминания с 1905 года: два события этого года глубоко запали в мою детскую память. Одно – это рождение брата Яши. Какое-то время я удивлялся тому, что в доме появился маленький человечек, вокруг которого было много суеты. Вскоре я очень полюбил маленькое, беспомощное существо, с удовольствием укачивал его, пел ему песенки. Меня дома стали называть нянькой. Второе событие того же года – это еврейский погром, произошедший на моих глазах. Как видно, я был впечатлительным ребенком, если до сих пор могу в деталях восстановить ужасные сцены погрома. И как это ни покажется странным, но произошедшее на глазах пятилетнего мальчика в какой-то степени повлияло на мое восприятие окружающего мира, на отношение к людям, с которыми довелось сталкиваться в дальнейшем. Несмотря на мой малый возраст, я интуитивно ощутил бессмысленную жестокость озверевшей черносотенной толпы. С тех пор я никогда уже не мог спокойно относиться к насилию над слабым и беззащитным человеком, особенно когда это насилие принимало форму тупой разнузданности. Сохранилось у меня туманное воспоминание о моей бабушке, часто гладившей меня по голове. Потом я узнал от моей матери, что бабушка была гордым человеком, будучи совершенно безграмотной, она высоко ставила чувство собственного достоинства. Бабушка плюнула в лицо приставу в Курске и ударила его кулаком в грудь, когда он вместе с жандармами пришел арестовать моего дядю, брата моей матери.


Александровск был небольшим, довольно грязным городком. Немощеные пыльные дороги, сбоку которых были проложены деревянные мостки. Только в центре города, где жили дворяне и торговцы, попадались участки булыжных дорог. После сильных дождей дороги превращались в липкую грязь, и ребятишки лепили из нее различные фигурки. Река Московка делила город на две части, соединявшиеся деревянным мостиком. Летом реку можно было переходить вброд. На одном берегу реки раскинулись поля пшеницы и огромные баштаны, принадлежавшие болгарам, основным поставщикам на базар свежих овощей. Между баштанами и рекой пролегала узкая тропинка, по которой ватаги мальчишек босиком, в рубашонках навыпуск, с удочками через плечо двигались к Днепру, не забывая по пути на баштанах запастись свежими помидорами, огурцами, початками кукурузы. Изредка на баштанах появлялся сторож, прихрамывавший старичок. Особо ретивых воришек, топтавших грядки с овощами, он хлестал длинным кнутом. За баштанами тянулась полоса фруктовых садов, принадлежавших немецким колонистам.


Поселились они в этих краях при императрице Екатерине II. Колонисты жили богато, используя дешевую рабочую силу, набиравшуюся в ближайших украинских деревнях. Домики колонистов с крышами из красной черепицы отличались чистотой и аккуратностью. Возле каждого домика большие цветники. В детстве и отрочестве я водил дружбу с мальчиками старше меня. В Александровске моим другом был Саша Шаргородский, когда мне было пять лет, ему – двенадцать. Он был сыном состоятельных родителей, учился в гимназии. Саша многое умел: увлекательно пересказывал приключения, вычитанные из книг, смело прыгал с крыши дома, хорошо плавал и нырял, прeкрасно пел. Однажды он спас тонувшего мальчика, попавшего в речной водоворот. Я всегда смотрел на Сашу с восхищением, в моих глазах он был героем. Отец часто брал меня в синагогу, в будние дни в маленькую бешмедрес, где старики сидели

над Танахом. Желтыми пальцами они часто набивали в нос нюхательный табак. Перед ними лежали огромные книги в кожаных переплетах, старики водили пальцами по строчкам, что-то напевали, часто спорили. В субботу и праздники отец брал меня в хоральную синагогу. Она производила на меня впечатление своей торжественностью, ковчегом со свитками Торы, многочисленными свечами. Мне очень нравилось пение кантора и хора мальчиков. Мальчики были одеты в бархатные пелеринки, на голове четырехугольные бархатные шапочки. Очень скоро мне довелось узнать и другую сторону жизни – и с тех пор поблекло то, что раньше казалось красочным и привлекательным. В детстве я не знал ни классовых, ни национальных различий, но зловещие события, произошедшие в нашем городке, многое изменили в моих детских представлениях о жизни, о людях. Мое безоблачное детство закончилось с еврейским погромом. До погрома все люди казались мне одинаково хорошими, в моем сознании они делились на детей и взрослых, мальчиков и девочек, смелых и трусливых. После погрома я узнал, что есть убийцы, звери в облике человека. После погрома даже образ Саши Шаргородского потускнел.


Возвращаюсь к дням перед погромом. В мое детство ворвался как освежающий ветер Миша Альтзицер, молодой человек, приехавший из Америки с двумя своими товарищами. Была суббота. Для евреев это день отдыха, тихой радости и раздумий. В доме чисто, светло, на столах белоснежные скатерти, в больших медных подсвечниках, вычищенных до блеска, таинственно мерцают огоньки. У моей трудолюбивой матери, всегда озабоченной, думающей о своих детях, в этот день улыбка не сходит с лица. Ее синие глаза излучают какой-то особый свет. Мои сестры в этот день со мной обращаются очень ласково, называют меня еврейским именем Гершеле. Отец, высокий, статный, в раздумье прохаживается по комнате, разглаживает свою огромную бороду, черную с проседью. Борода у него была разделена на две части, поэтому мы называли его Горемыкиным*, имевшим такую же бороду. В субботу отец надевал старый черный сюртук, из кармана которого всегда торчал красный платок. В тот субботний день я сидел у окна и играл с кошечкой. Тишина и праздничный покой были нарушены приходом моей старшей сестры Машеньки. Ее сопровождал незнакомый молодой человек атлетического сложения, роста выше среднего, с большим лбом, упрямым подбородком с ямочкой посредине. Его черные волосы блестели как воронье крыло, из-под крупных бровей прямо смотрели темно-карие блестящие глаза.

* И. Л. Горемыкин (1839—1917), председатель Совета министров

в 1906 и 1914—1916 гг. (Здесь и далее примеч. ред.)


Сестру Машеньку я очень любил, она казалась мне самой красивой и доброй. Она отличалась грациозностью, тонкой талией и длинной русой косой, в которую всегда вплеталась голубая лента. Она отличалась ровным характером, никогда не повышала голос, спокойно объясняла мне, чаще других выходившему за рамки дозволенного, что мой поступок приносит вред окружающим.


И вот моя любимая сестра Машенька пришла в дом с незнакомым молодым человеком. Она познакомила его с отцом, мамой, а затем подвела ко мне и так представила меня: это самый задорный член нашей семьи, не любит, когда затрагивают его чувство собственного достоинства. Миша Альтзицер подал мне свою огромную руку, сказал: «Будем друзьями». До этого мне никто руки не подавал, я был в восторге. Миша прибыл в наш город из Америки, куда он эмигрировал почти юнцом. Он рассказывал, что в Америке нашел свою настоящую родину, где никто и никогда не напоминал ему, что он еврей. Встретившись с моей сестрой в танцклассе, он увлекся ею, и вскоре у нас в доме начали говорить о возможной свадьбе. Я иногда прикладывал ухо к двери и слышал, как мать говорила: «Это, доченька, твое счастье, он скромен, симпатичен, хорошо относится к своей матери, переплыл океан, чтобы увезти ее в Америку».


Жених Машеньки мне нравился, он разговаривал со мной, как со взрослым, называл меня будущим бойцом за дело бедных людей, при этом грустно улыбался. Я спросил у Миши:

«Есть ли бедные в Америке?» Вот что он ответил: «Они всюду есть, Гришенька, но в Америке им разрешают открыто бороться за свои права, а вот русский царь этого не разрешает».


Он говорил, что вся наша семья может переехать в Америку. Я помню, что через несколько лет вся наша семья собралась перебраться в Америку, родной брат отца, живший в Америке, прислал все необходимые документы и билеты на пароход. Но в то время много писали о гибели «Титаника», и моя мать наотрез отказалась ехать. Вот таковы превратности судьбы.


Мой отец много беседовал с Мишей на различные темы. Я прислушивался к их беседам, хотя понимал очень мало. Миша часто от серьезных разговоров внезапно переходил на шутливый, задорный тон. Он заводил граммофон и начинал танцевать с Машенькой, чаще всего вальс «На сопках Маньчжурии».


Но скоро судьба сделала такой крутой поворот, что кончилась радость в нашем доме, кончилось и мое безоблачное детство. Бывают в жизни рубежи, когда скачкообразно изменяется восприятие внешних событий, после чего начинается новая фаза в жизни человека. Таким рубежом в моей жизни стал еврейский погром.


Помню начало погрома. Я пошел с матерью покупать овощи. Вдруг услышал душераздирающий крик женщины: «Спасите, убивают, ратуйте, гевалт!» Мать схватила меня за руку и стремительно бросилась в ту сторону, откуда раздался крик. Я увидел жуткую, омерзительную картину: какой-то человек бил ногами женщину, которая лежала на земле, ее лицо было залито кровью. В это же время около десятка каких-то типов грабили лавку, набивали карманы орехами, халвой, ирисками, мармеладом, опрокидывали корзины с яблоками. У черносотенца, избивавшего женщину, был огромный живот, низкий покатый лоб, на который падали спутанные, грязные волосы.


Он очень напоминал гориллу. Моя мать крикнула, обращаясь к стоявшим неподалеку мужчинам: «Что же вы смотрите, как избивают и грабят женщину, помогите ей, если у вас есть хоть капля человеческого чувства!» Никто из наблюдавших за избиением женщины не пошевелился. К базару подошли новые группы хулиганов, и начался грабеж всех еврейских лавочек и избиение беззащитных евреев. Крестьяне быстро запрягали лошадей и удирали, клетки с домашней птицей, стоявшие на телегах, были разбиты, и из них с кудахтаньем и шумом вылетали куры, гуси, утки. Евреи голосили, звали на помощь, но толпа городских обывателей безмолвствовала. Вдруг появился отряд всадников, среди которых все узнали известного кузнеца по прозвищу Мотл Полторажида. Кузнец отличался огромным ростом, богатырскими плечами и очень энергичным лицом. Вместе с ним прибыло около двух десятков человек: евреи-рабочие, студенты, русские интеллигенты. У некоторых в руках были железные прутья, у студентов – пистолеты. Это был отряд еврейской самообороны. Один из студентов с красивой русой бородкой обратился к черносотенцам, требуя немедленно прекратить погром. К нему подошел погромщик, похожий на гориллу, и потянул за куртку. Внезапно к этому погромщику подскочил Мотл Полторажида и нанес ему кулаком такой сильный удар, что горилла опрокинулся на спину и заревел во все горло хриплым голосом: «Христиане, жиды бьют нашего брата!»


Чем все кончилось, я не видел, пришел мой отец с Машенькой, они утянули нас домой. А погром принимал более широкие масштабы. Наша семья жила в доме торговца Гребенюка. Он с целью защиты своих жильцов-евреев на воротах нарисовал мелом большой крест, означавший, что в доме нет евреев. Евреи вели себя по-разному – одни усердно молились в синагоге, другие прятались, чаще всего в погребах. Спускали туда одеяла, подушки, детей и стариков. Молодежь готовилась к обороне, вооружались железными прутьями, дубинками. В городе было организовано несколько групп, в которые входили евреи, русские рабочие и студенты – социал-демократы, эсеры и анархисты. Мой отец предложил матери спуститься со мной в погреб, но она наотрез отказалась, взяла меня за руку и сказала: «Гришенька, будем сидеть во дворе, что будет, то будет, от судьбы никуда не уйдешь». Крепко засели в моей памяти эти слова моей матери, которые она часто повторяла. Этот фатализм мне неоднократно помогал, когда я попадал в беду. Мы с мамой просидели во дворе около часа, затем по деревянной приставной лестнице забрались на чердак. Там перед нами открывалась широкая панорама: степь, слободка, большая балка. Увидели, как слободские парни и девки и даже старушонки несли перины, подушки, граммофоны, стулья, награбленные в еврейских домах. Неожиданно небольшая группа всадников подлетела к этим грабителям и стала лупить их плетками. Грабители побросали награбленное добро и с криком убежали в сторону слободки. Район слободки был основной базой, где Союз Михаила Архангела набирал погромщиков. В нашем доме первый день погрома прошел без происшествий. Вечером сидели, не зажигая лампы, настроение у всех было тяжелое. Неожиданно появился Миша Альтзицер. В руках он держал толстый железный прут, его глаза лихорадочно блестели, лоб был покрыт потом. Миша сообщил: «Мы узнали, что сегодня ночью банды черносотенцев намерены устроить большую бойню, среди них много и уголовников. Полиция не вмешивается. Мы можем надеяться только на себя и на наших друзей, необходимо от обороны переходить к наступлению».


Машенька стояла бледная, она понимала, к чему готовится Миша и что ему угрожает опасность. Зажгли лампы, мой отец подошел к Мише, положил руки ему на плечи и сказал: «Я рад, что среди евреев есть такие люди, как вы, которые, не боясь за свою жизнь, готовы вступить в бой с погромщиками». Миша ушел, а часа через два его привезли мертвым на телеге. Я видел запекшуюся кровь на его виске. Благодаря активным действиям еврейской самообороны погром в городе был остановлен. Погибло десять человек. Если сравнивать с еврейскими погромами в других городах, особенно в Кишиневе, где погибли сотни, то можно сказать, что по тем временам – это не много. Нет, невозможно смириться с гибелью даже одного человека, ставшего жертвой только потому, что он еврей. Невозможно смириться с мракобесием. Для меня, пятилетнего мальчика, жертвы погрома в Александровске воплотились в гибели Миши Альтзицера, молодого рабочего с чудесной улыбкой и душой рыцаря. Я тогда был слишком мал, чтобы осознать эту трагедию, но всем своим существом я почувствовал, что в наш дом пришло большое горе. Похороны Миши превратились в демонстрацию протеста против царского самодержавия, негласно поддерживавшего погромщиков. Но мне запомнились не речи, произнесенные над гробом Миши, а совсем другое. На всю жизнь в моей памяти запечатлелся образ его матери – маленькой седой старушки, которая, обезумев от горя, подходила ко всем и спрашивала: «Скажите, за что убили моего мальчика, он был такой ласковый, у него были шелковые волосики… За что убили моего Мишеньку, ведь он переплыл через большой океан, чтобы увезти свою бедную мать… За что же его убили?» Ненадолго пережила мать своего сына. Моя сестра Машенька тяжело заболела, врачи боялись за ее жизнь. Немного оправившись от болезни, Машенька стала часто куда-то уходить из дома и возвращалась очень поздно. Мама и отец ни о чем ее не спрашивали, отец же немного ворчал.


Иногда Машенька вечером стала приходить с незнакомыми людьми, они подолгу о чем-то говорили. Однажды я услышал такой разговор: «Царь после поражения в Русско-японской войне пытается отыграться на передовых людях России, а черносотенцы усилят свою грязную деятельность, они уже говорят, что в поражении России виноваты евреи, которые во главе с Бронштейном (Троцким) выступают против царя. Поэтому социал-демократы должны активней сотрудничать с еврейскими рабочими, принимать участие в организации групп еврейской самообороны».


С тех пор я часто вспоминал еврейский погром и разговоры, которые велись в нашем доме после него и ощущал потребность с кем-то обсудить виденное и пережитое. И только в 1916 году, в Екатеринославе, я встретил человека, которому поведал о том, что меня волновало, и он подробно, с большим знанием дела рассказал мне о вечном еврейском вопросе. Это был Абрам (Муля) Шлионский, не по годам разносторонне образованный молодой человек, приехавший в Екатеринослав из Вильно. О нем и его близком друге Матусе Канине я довольно подробно рассказал в отдельной главе воспоминаний. Здесь же только отмечу, что последний раз я встретился с Абрамом Шлионским в Москве в 1921 году, перед его отъездом в Палестину. Шлионский, как Когда-то в Екатеринославе, звал меня в Палестину, убежденно доказывал, что только после создания там еврейского национального очага евреи смогут добиться всеобщего признания и обрести достойную жизнь. Но я тогда еще уповал на мировую революцию, которая должна была привести к осуществлению заветной мечты выдающихся умов человечества о свободе, равенстве и братстве всех людей на земле.


О еврейском вопросе я задумывался часто, но однажды – при необычных обстоятельствах. Шел 1952 год. Норильский концлагерь. Лагерный суд приговаривает меня к новому сроку: десять лет заключения в концлагере и один год внутрилагерной тюрьмы. Среди пяти стукачей-свидетелей, написавших на меня ложные доносы, было три еврея. Во время так называемого суда эти жалкие, съежившиеся, смотревшие в пол лжесвидетели униженно докладывали суду о моих «грехах». За эту услугу им обещали перевод на легкие работы. Ночью, лежа на нарах, понимая, что я уже до конца своей жизни не выйду на свободу, стал вспоминать свою жизнь, начиная с далекого раннего детства. Передо мной пронеслись страшные дни еврейского погрома в городе Александровске. А потом всплыла могучая фигура Мотла Полторажида верхом на лошади. По трудно объяснимой ассоциации в памяти перекинулся мостик от еврейского погрома к последнему «судебному процессу», к трем жалким евреям лжесвидетелям. И тут я вспомнил Шлионского, наши горячие споры по вечному еврейскому вопросу и его убежденность в необходимости создания в Палестине еврейского национального очага. Я уже знал о создании государства Израиль и войне за независимость. И вот только теперь, в 52 года, на лагерных нарах я до конца осознал, что никакие социальные революции не освободят евреев от унижений и не принесут им так необходимого человеческого достоинства.

ГЛАВА 2

Отрочество. Мои родители. Атмосфера доброты в нашей семье. В 11 лет заканчиваю талмудтору, начинаю работать. Мой первый бунт. Дружба с девочкой дворянкой. Мой брат Матвей.


В городе Александровске было несколько фабрик, много различных мастерских и больших торговых складов, особенно зерновых, реальное и коммерческое училища, гимназия, два кинотеатра и даже драматический театр. Заметную часть населения составляли евреи. Городская еврейская община была большой и богатой. Евреи, владельцы фабрик и крупные торговцы, постоянно делали значительные взносы в кассу еврейской общины, особенно щедрым был миллионер-хлеботорговец Лещинский. Община построила в городе большую, красивую хоральную синагогу, детский приют, дом для престарелых и больницу с необычайно хорошими условиями для больных.


В еврейской общине города поддерживалась замечательная традиция помощи бедным семьям, особенно перед каждым еврейским праздником и в организации свадеб, вплоть до приобретения приданого невесте. Хоральная синагога была широко известна за пределами города, иногда в ней пел знаменитый кантор Сирота, приезжавший из Америки, а я и мой близкий друг Саша Шаргородский пели в синагогальном хоре. Старостой синагоги был очень популярный и уважаемый в городе человек, доктор Жаботинский. Говорили, что он близкий родственник отца Владимира Жаботинского, ставшего одним из лидеров сионистского движения. Жаботинский часто бывал в нашем доме. Однажды я застал мою мать в слезах, она старалась скрыть их от меня, отворачивалась и вытирала лицо фартуком. Когда я вошел в комнату, где лежал мой младший брат Яша, я заметил постороннего человека, который щупал руку Яшеньки.


Я сразу же понял, что он серьезно заболел. Он тяжело дышал, а его маленькое личико было покрыто красными пятнами. Это была дифтерия. В то время еще не было противо-дифтерийной сыворотки. Мне категорически запретили входить в комнату брата, но никто и не думал объяснить причину такого запрета. Поэтому в глубине души я решил, что как-нибудь проникну к своему братишке, чтобы его повеселить. Во дворе я рассказал своим сверстникам о болезни брата, но они не придали этому особого значения, а потащили меня в сарай, чтобы похвастать какой-то находкой. Это были пачки нюхательного табака. Мои товарищи со смехом совали друг другу в нос нюхательный табак, громко чихали, глаза у них наполнялись слезами, и все они были веселы и громко хохотали. Мне тоже сунули табак в нос, я начал чихать, и из моих глаз потекли обильные слезы. Мне в голову пришла странная мысль: давай-ка я моего братишку развеселю, пусть тоже посмеется. Я полез к нему через выходившее в сад окошко, незаметно подкрался к его кроватке и большую понюшку нюхательного табака сунул ему в нос. Братишка закричал благим матом, зачихал, буквально содрогаясь своим маленьким тельцем. Я сильно перепугался, еще не успел выпрыгнуть из окна, как в комнату вбежала перепуганная мать. Я забился в угол, замер, меня лихорадило. Что я наделал? Я даже заплакал, бросился к матери, уткнулся в ее фартук, целовал ее руки и кричал во все горло: «Мама, это я сделал, прости меня, я больше не буду!» Мать притянула меня к себе, и мы вместе заплакали. Явились отец и сестра Машенька, которая быстро побежала за врачом. Послышался шум коляски, и быстро вошел доктор Жаботинский. К приходу доктора совершилось какое-то чудо: больной ребенок затих и даже как-то повеселел. Доктор его долго щупал, проверял пульс, смотрел горло, как-то странно закивал головой в сторону мамы и твердым голосом заявил: «Ребенку лучше, есть надежда на выздоровление». Врач сам был в недоумении, он не мог себе объяснить причину такого поворота в состоянии больного. Мама ему рассказала про нюхательный табак. Оказалось, что брату действительно помог нюхательный табак: содрогаясь всем телом и чихая, больной выкашлял из себя все, что мешало его дыханию. Врач бросил фразу: «Ваш мальчишка спас малыша». С этого времени не только в доме, но и во всем городе меня считали ангелом-хранителем, а врач Жаботинский, когда приходил к нам, называл меня Гиппократом. Вскоре после этого случая мой братишка совсем поправился. Но как ни странно, этот случайный эпизод из моего детства зародил во мне мысль о том, что в жизни есть много непонятного, чудесного, фатального.


Я начал как-то серьезней воспринимать окружающий меня мир, стал задумываться о людях и их отношении ко мне. Меня стали беспокоить такие вопросы: почему все люди живут по-разному, что наши соседи думают о нас, отчего одни относятся к нашей семье хорошо, а другие – не очень. Отца, мать, братьев и сестер я начал воспринимать не просто как мою семью, а как людей с определенными характерами, мыслями, привычками. В нашей семье было восемь детей, до меня появились на свет вначале три сестры, затем два брата, после меня – брат и сестра. Достаток в семье был всегда ниже среднего, хотя отец, старшие братья и сестры всегда работали, отец – портным, остальные – на фабриках. Память сохранила самые теплые воспоминания о жизни в родительском доме. В нем царила атмосфера доброты и, как я могу теперь сказать, спокойного оптимизма. Я не помню ни одной серьезной ссоры. Думаю, что все это в основном определялось человеческими качествами отца и матери, к которым мы относились с глубочайшим уважением. О них хочу написать отдельно.


Отец, Исайя, был высокого роста, плотного телосложения. Он был физически сильным и спокойным человеком, при ходьбе держался прямо. В нем совершенно естественно сочетались глубокая религиозность и прогрессивные взгляды относительно политического и социального устройства общества. Официального образования он не получил, но от природы был мудрым и рассудительным человеком, хорошо знал историю, особенно историю еврейского народа и Французской революции. Когда впоследствии он узнал о моих симпатиях к социал-демократам, вероятно, опираясь на исторические аналоги, бросил поистине сакраментальную фразу: «Революционеры хороши до тех пор, пока они не приходят к власти, получив власть, они прежде всего перебьют друг друга».


Отец прилично знал три языка: с мамой говорил на идиш, за обедом ко всем обращался на древнееврейском, а в остальное время говорил по-русски. На древнееврейском читал Пятикнижие Моисея. Мне запомнилось его совершенно особенное, без преувеличения, благоговейное отношение ко всему, что касалось образования. От детей он требовал уважительного отношения ко всем учителям без исключения, бдительно следил за выполнением школьных заданий, очень тяжело переживал, когда кто-то из детей должен был вместо учебы идти работать. Думаю, что отцу я прежде всего обязан тем, что с малых лет и до преклонного возраста люблю учиться, люблю книги. И еще одно хорошо запомнившееся качество отца – он с огромным уважением относился к жене, моей матери, хотя она была безбожницей.


Мать, Рахиль, осталась в моей памяти молодой, легкой, чистой и очень доброй. Она была небольшого роста, со светлыми густыми волосами и яркими синими глазами. У нее были тонкие черты лица и аккуратная фигура, двигалась она быстро и изящно. Она отличалась веселым характером, большой любознательностью, исключительной чистоплотностью и кулинарным талантом. Очень любила театр и еврейские праздники, тщательно к ним готовилась с соблюдением всех правил и установлений. В Бога не верила, но по праздникам и субботам всегда вместе с отцом ходила в синагогу. Умела хорошо шить на швейной машинке и художественно вышивать, всему этому обучила дочерей. Она постоянно проявляла повышенный интерес к политике, остро переживала социальную несправедливость и ограничение свободы личности. Такое же отношение к этим проблемам она привила и детям. Она настолько серьезно относилась к борьбе с самодержавием, что неоднократно бралась расклеивать по городу крамольные листовки. А дома у нас с согласия родителей частенько собирались молодые люди различных политических взглядов: социал-демократы, эсеры, сионисты, анархисты. Эти встречи проводились под видом вечеринок. На стол ставили вино и закуски. А мать в это время стояла на часах, должна была дать сигнал о приближении жандармов. Когда это случалось, собравшаяся молодежь начинала петь и танцевать.


Вероятно, под влиянием матери, в условиях того далекого бурного времени в моей жизни общественные интересы на много лет отодвинули на второй план личные. Уже став взрослым, я осознал, насколько большое влияние именно в период отрочества оказала семья на формирование моей жизненной позиции и какими цельными личностями были мои родители. В нашей чисто рабочей семье все любили музыку, песни, театр. Дома был граммофон и много пластинок. Часто вечерами слушали классическую музыку – Бетховена, Моцарта и Баха, а также арии из опер в исполнении Шаляпина, Карузо, Собинова и Неждановой.


В десять лет я начал увлекаться кино и театром. В городе было два кинотеатра, один – «Чары» – для простого люда, другой – «Лотос» – для более обеспеченных. Однажды я зайцем проскочил в этот кинотеатр, шел фильм «У камина». В нем играли знаменитости того времени: Вера Холодная, Мозжухин, Максимов, Полонский, Лысенко и Рунич. Но меня больше привлекал театр, и я часто бывал в городском театре. Это было круглое, напоминающее цирк, огромное деревянное здание на окраине города. В Александровск приезжали самые различные театральные труппы: украинские, русские, еврейские. В театре мне нравилось все, начиная с большого здания, огромного вестибюля с буфетом, где собиралась городская знать, и кончая театральными складами. У подъезда театра всегда стояли кареты с извозчиками, которые привозили на спектакли более состоятельных юбителей театра, провинциальных меценатов и известных актеров. Особенный восторг у мальчишек вызывало появление кареты миллионера Лещинского. Из нее обычно выходили важные дамы в огромных шляпах, атласных платьях с большим количеством украшений. Этих дам сопровождали хорошо одетые мужчины в высоких цилиндрах. Приятный запах духов, браслеты, ожерелья и кольца, длинные шлейфы платьев – все это производило на меня и моих сверстников такое сильное впечатление, что мы смотрели на них с раскрытыми ртами. Контролеры театра, одетые в голубые шитые золотом камзолы, с подчеркнутой угодливостью встречали этих именитых зрителей, низко кланяясь им. Но мы, безбилетные мальчишки, пользовались этими церемонными приемами и с быстротой зайцев устремлялись на галерку. Сердце мое замирало, когда на сцену выходили герои пьесы и разыгрывали жизнь, так не похожую на ту, которая окружала меня дома и на улицах моего города. В этом неказистом деревянном театре зарождалось мое чувство прекрасного, я одинаково восторгался и Наталкой Полтавкой, и легендарным еврейским героем Бар Кохбой, и Норой Ибсена. Но почему-то самое сильное впечатление произвел Алим – крымский разбойник. Я был целиком на стороне главного героя, всем своим существом ненавидел его мучителей и так громко выражал свой восторг, когда этот «разбойник» убежал из тюрьмы, спустившись по веревочной лестнице, чуть не упал с галерки в партер.


Хотя я понимал не все, что происходило на сцене театра, но как-то подсознательно улавливал все справедливое и несправедливое. Если не в моем мировосприятии, то по крайней мере в моем сознании каждая пьеса совершала огромный переворот.


Но я бывал в театре и легальным путем: моя мать и сестры очень любили театр и часто брали меня с собой. Как-то в город приехала еврейская труппа Фишзона, она ставила много спектаклей по рассказм Шолом Алейхема и на тему еврейской истории. Узнав, что для спектакля «Бар Кохба» нужны статисты, я пришел в театр и попросил принять меня. Я попал в особый, наполненный романтикой мир. Хорошо помню мое участие в спектакле «Бар Кохба», сюжетом которого послужили эпизоды известного исторического события – восстания иудеев Палестины в 132—135 годах нашей эры против римского господства. В спектакле было показано, что вначале иудеи под руководством Бар Кохбы разгромили войска римлян, но в дальнейшем потерпели жестокое поражение. И вот наступил торжественный момент. В спектакле принимали участие около 20 мальчиков, в основном гимназисты и ученики школ. Зал был переполнен. Одетые в бархат, парчу и головные уборы из золотой бумаги мальчики с важным видом несли шлейф иудейской царицы, казавшейся мне необыкновенной красавицей. Царица красивым меццо-сопрано печально пела куплеты о жизни своего народа. Но мне казалось, что все зрители смотрят на меня. Я был из мальчиков самым маленьким по росту, и мне досталась привилегия поднести на бархатной подушечке дары иудейской царице. Я важно встал на колени, вытянул руки с подушечкой, на которой лежали фальшивые драгоценности. Царица меня поцеловала в лоб. На свете не было более счастливого человека, чем я. После спектакля меня погладил по голове суфлер и сказал, что я буду хорошим артистом.


С тех пор я мечтал стать артистом. Я не пропускал ни одного спектакля, хотя у меня было мало средств, чтобы покупать билеты. Поэтому я решил бесплатно помогать в работе по оформлению сцены. Перетаскивал реквизит, ящики, доски, подметал сцену, помогал гримеру, вытряхивая слежавшиеся парики. Я готов был выполнить любое распоряжение администраторов, артистов и дирижера оркестра. Очень скоро я стал своим человеком за кулисами, присутствовал на репетициях и, конечно, был непременным зрителем всех постановок. Я жил театром, дома пытался разговаривать высоким стилем, подражал голосу и манерам любимых артистов. Песни, особенно романсы, я пел всюду, где находились слушатели. Чаще всего ими были мои сестры и братья, мать и все мои друзья по дому. Особенно часто я пел «Белую акацию» и «Чайку».


Большую роль в моем отрочестве сыграла еврейская школа – талмуд-тора. До нее я ходил к старому учителю, ребе, который нас учил древнееврейскому языку и заставлял изучать Пятикнижие. Мы должны были читать древнееврейские тексты нараспев, покачиваясь, как маятники. Малейшая оплошность в чтении этих текстов либо отвлечение от книги вызывали гнев ребе, который бил детей палочкой по руке, а иногда и по голове. Малышей заставляли механически заучивать наизусть всю родословную древних пророков: Авраама, Исаака, Якова. Но в Талмуд-торе все было иначе. Пора учебы в школе осталась в моей памяти, как сплошной праздник. Занятия наши длились всего по четыре часа, в перерывах нам давали вкусные завтраки за счет средств еврейской общины. Перед всеми праздниками в школу приходили женщины и девочки из богатых семей и в торжественной обстановке всем ученикам раздавали подарки. Мне очень нравилось учиться, я не пропускал ни одного дня, даже когда был болен. Хотя школа была религиозной, в ней наряду с древнееврейским языком, Торой, Талмудом и еврейской историей большое внимание уделялось русскому языку и литературе, алгебре и геометрии, истории – древней, общей и государства Российского. Нас знакомили с произведениями Пушкина, Лермонтова, Толстого, Гоголя, Шолом-Алейхема, Бялика. Преподавание в основном велось на русском языке. Учился я легко, уже в классе весь материал настолько усваивал, что дома мне нечего было делать. В результате четырехлетнюю программу я прошел за два года. Но мне так не хотелось расставаться со школой, что я упросил директора разрешить мне еще год посещать занятия.


Окончивший талмуд-тору получал образование примерно в объеме пяти классов классической гимназии. Мне исполнилось одиннадцать лет. Я успешно закончил еврейскую школу и мечтал о поступлении в гимназию. Директор школы Израиль Маркович относился ко мне очень благосклонно, хотя я иногда доставлял ему неприятности. Например, незадолго до окончания школы я ввязался в драку между гимназистом и учеником нашего класса. Вначале я был пассивным наблюдателем: считалось, что, когда двое дерутся, третий не должен вмешиваться.


Но вдруг я услышал, как гимназист назвал моего товарища «жидовская морда». Мне внезапно стало жарко, я бросился к гимназисту и сильно двинул его кулаком по лицу. На меня жаловались директору школы. Он вызвал меня, я ожидал взбучки, но, к моему удивлению, разговор пошел совсем о другом. Директор расспросил о положении в семье, а затем, ласково посмотрев на меня, сказал: «Школа будет ходатайствовать перед еврейской общиной о помощи для продолжения твоей учебы в гимназии или в реальном училище». Но вскоре пришлось расстаться с этой мечтой. Мой отец из-за излишней прямоты и резкости характера не мог найти постоянной работы. Старших сестер, работавших на табачной фабрике, уволили из-за участия в забастовке. В семье решили, что мне надо подыскать посильную работу.


Мои старшие братья работали на фабрике парусиновых туфель, принадлежавшей Голубовичу. Этот делец считался либералом, он любил говорить, что содержит фабрику не ради наживы, а для обеспечения людей работой. Судя по всему, Голубович был довольно начитанным человеком, иногда он в разговорах приводил цитаты из романа Чернышевского «Что делать?». Во всяком случае, он умел ладить со своими рабочими, иногда подбрасывал им небольшие надбавки к заработной плате. Когда в связи с материальными затруднениями в нашей семье отпала мысль о продолжении моей учебы, я изъявил желание пойти работать на ту же фабрику парусиновых туфель. Брат Абрам работал закройщиком, Матвей, быстро освоив новую технику, на машине пришивал подошвы. Меня посадили у небольшой машинки, я должен был на туфлях закреплять пистоны в отверстиях для шнурков. За работу я получал 5 рублей в месяц, работал по 10 часов в день, не разгибая спины. Все мое внимание было сосредоточено на том, чтобы не испортить туфлю. При этом я испытывал чувство удовлетворения от того, что вместе со старшими братьями помогаю семье. Я гордился тем, что я уже не иждивенец, а честно зарабатываю на хлеб. В нашей семье родители всем детям с малых лет прививали уважение к любому труду и поручали нам выполнять посильную работу. После трех месяцев работы на фабрике родители купили мне полусуконный костюм черного цвета и кожаные ботинки фирмы «Скороход». Ботинки скрипели, и мне это казалось особым шиком: я замечал, что у офицеров сапоги скрипели.


С важным видом я входил по субботам в хоральную синагогу. Мне казалось, что все смотрят на меня, обращают внимание на мой костюм и новые ботинки. Своей походке я старался придать значительность, подчеркнуть, что я уже работаю на фабрике. Но недолго продолжалась моя работа у «либерала» Голубовича. Однажды, накануне праздника еврейской пасхи, на фабрике ко мне подошел сам хозяин, улыбнулся и попросил пойти к нему домой и помочь его жене по хозяйству. Мой брат слышал этот разговор, делал мне знаки глазами и руками, чтобы я отказался. Но Голубович так меня просил, что я не смог ему отказать, в чем очень быстро раскаялся. Скоро выяснилось, что мой брат был прав. Я явился к мадам Голубович, сказал, что меня прислал ее муж помочь ей по хозяйству. Голубовичи проживали в огромной многокомнатной квартире, мебель из красного дерева, на стенах висели фамильные портреты в золоченых рамах. Я ожидал, что хозяйка предложит мне колоть дрова или носить воду: я был крепким подростком. Я очень удивился, когда хозяйка сунула мне в руки тряпку и заставила мыть пол в большой кухне. Я как-то сразу сник, молча взял тряпку, окунул ее в ведро с водой и начал тереть пол. Через полчаса хозяйка пришла проверить мою работу, заметила, что одно место вымыто плохо. И тогда произошло то, что на всю жизнь внушило мне отвращение ко всем хозяйчикам. Мадам Голубович схватила меня за волосы – а у меня были густые, шелковистые волосы, которыми я гордился, – и стукнула меня головой об пол, в то место, которое было плохо вымыто. До того так со мной никто не обращался. Кровь прилила к моему лицу, я напрягся, как струна. Передо мной, как в тумане, маячило жирное лицо хозяйки, она показалась мне огромной жабой с торчащими вверх ушами. Плохо соображая, я схватил грязную тряпку, которой мыл пол, и со всего размаха бросил ей в лицо. Она истерически закричала, упала на стоящую рядом небольшую кушетку, а я бросился бежать. Я мчался все дальше и дальше от дома фабриканта. Перебежал через деревянный мостик, перекинутый через речку Московку, оказался среди баштанов, фруктовых садов. Бежал дальше, добежал до днепровских плавней и здесь свалился от усталости…


Наступила ночь, тихая украинская ночь, воспетая еще Гоголем. Я немного успокоился, смотрел на поблескивавшую в лунном свете воду Днепра, прислушивался к пению птиц и шелесту дубовой рощи. Природа всегда действовала на меня умиротворяюще, где бы и в какой ситуации я ни находился. Я впервые по-детски задумался над вопросами социального характера. Например: почему наша большая трудовая семья живет в скромной квартире, а маленькая семья Голубовичей занимает огромную квартиру? Почему я должен работать на фабрике, когда мне так хочется учиться? Я мечтал учиться в гимназии или реальном училище. Мне представлялось, что жизнь устроена несправедливо. То ли от физической усталости, то ли от горьких дум глаза начали слипаться, я уткнулся в куст можжевельника и заснул.


Проснулся рано утром, почувствовал себя бодрым и очень голодным. Ко мне подошел старичок с седенькой бородкой и длинными волосами, как у апостолов на картинках. В одной руке он держал большую суковатую палку, в другой – внушительный кнут. Я его узнал: это был сторож, работавший на баштанах. Певучим украинским говорком он сказал: «Откуда, хлопче, чего ты здесь шляешься?» В его голосе я почувствовал доброту и сочувствие, рассказал ему о случившемся со мной. Сторож слушал внимательно, сел на пенек и закрутил большую цигарку. Из кармана широченных шаровар, какие носили запорожцы, он вытащил красный мешочек и извлек из него большой кусок сала, половину хлеба, помидоры и соль. Дедушка Опанас (так звали сторожа) большим финским ножом разрезал сало и хлеб на ломтики, погладил свои седые усы и сказал:

– Давай снидать, хлопче.


Его добрые слова, маленькие светлые глаза, окруженные морщинками, а также природа вокруг нас так на меня подействовали, что бесследно исчезли все мрачные мысли. На душе стало светло, легко. Я был уверен, что мать меня поймет и простит. Но как поведет себя отец, предположить было трудно, поскольку он считался с общественным мнением, когда вопрос касался чести его семьи. Я посоветовался с Опанасом насчет того, как мне себя вести. Он успокоил меня, объяснил, что из-за моего возраста полиция ничего со мной делать не будет, но с фабрики меня уволят…


Незаметно подошел я к нашему дому и по приставной лестнице забрался на чердак, решил оттуда понаблюдать за своими родителями и двором. Недолго пришлось мне ждать, первое, чтоя услышал, был плач моей матери. Она, побледневшая, в сопровождении Матвея вошла через калитку во двор и начала причитать: «Где же мой Гришенька, мой родной сыночек… Я задушу своими руками эту стерву Голубиху, если что-нибудь случится с Гришенькой!» Я не выдержал. Слетел с чердака и бросился к ней. Трудно передать радость матери, моих братьев и сестер – все они по-очереди меня обнимали, целовали. Сбежались соседи со всего дома. Я стал центром общего внимания. Появился отец, я прижался к матери. Отец подошел ко мне, положил свою большую руку на мою голову и сказал: «Молодец, сынок, я бы на твоем месте поступил так же».


Оказывается, все знали в подробностях историю моего столкновения с мадам Голубович. Эта толстуха сама растрезвонила по городу о моем нападении на нее. Голубиха прибежала на фабрику со следами на лице от половой тряпки, хозяин заявил моему старшему брату, что сообщит обо всем в полицию.


Мне потом рассказали, что мой брат, держа в руках нож, которым он кроил туфли, пригрозил хозяину забастовкой, если дело попадет в полицию. Вечером, после работы, к нам домой приходили рабочие и работницы фабрики, обнимали меня и жали руки. В их глазах я был героем. Слава обо мне распространилась по всему городу. Не могло быть и речи, чтобы я мог и дальше работать на фабрике Голубовича. Да я и сам этого не хотел. К тому же подвернулась другая работа, которая мне очень нравилась. Я стал уличным продавцом газет.


Я всегда с завистью смотрел на мальчиков, которые залихватски выбегали из типографии с пачками газет и звонкими голосами кричали о последних новостях во всем мире. Помню, что они тогда кричали: «Амундсен на Южном полюсе, убийство Столыпина, гибель „Титаника“». В то время выходили газеты «Русское слово», «Приднепровский край», «Киевская мысль», «Петербургская копейка» и «Московская копейка».


Я зашел в местную редакцию и неуверенно спросил, не требуются ли уличные продавцы газет. Старичок, заведующий редакцией, спросил меня: грамотен ли я, умею ли громко кричать. На что я ответил: грамотен и умею не только кричать, но и петь. Старичок рассмеялся и попросил меня что-нибудь спеть. Я спел несколько романсов, с большим чувством исполнил «Чайку». Услышав мое пение, из типографии, находившейся рядом, пришли рабочие, они после каждого спетого романса аплодировали. Заведующий редакцией сказал, что я принят на работу и завтра рано утром могу явиться за газетами.


Я поднялся в 5 часов утра, два часа ждал, когда откроется редакция. Разносчики пришли за газетами и с любопытством меня разглядывали. Я получил около сотни различных газет, еще пахнувших типографской краской, некоторые небольшие газеты печатались в местной типографии. Быстро двинулся к центральной улице города.


Когда я был уже опытным уличным продавцом газет, проходил процесс Бейлиса, которого обвиняли в том, что он зарезал русского мальчика Ющинского с ритуальной целью. Это было громкое дело. Вся прогрессивная общественность была на стороне обвиняемого. В Киев по «фастовскому делу» приезжали лучшие юристы того времени, чтобы принять участие в этом деле. Среди них были Грузенберг, товарищ министра юстиции Маклаков, Зарудный и даже Керенский. Во время «фастовского процесса» газеты шли нарасхват. Возле редакции с раннего утра собирались толпы народа, ждали, когда мы выйдем со свежими газетами. Тут же нас окружали, вместо 1 и 5 копеек за газету нам давали по 10 и 15. Можно сказать, что за время этого громкого процесса я обогатился.


Работа уличным продавцом газет способствовала быстрому расширению моего политического кругозора уже в годы моего отрочества. Хотя тогда я еще многого не мог понять, но уже знал, какие проблемы волнуют общество.


Теперь совершенно о другом. В Александровске, наискосок от дома, где мы снимали квартиру, в красивом доме с мезонином жила дворянская семья Зарудных, близких родственников знаменитых украинских помещиков, владевших огромными землями. Дом с мезонином был окружен пышными акациями и большими цветниками из роз, орхидей, жасмина и красных маков. С душевным трепетом я проходил мимо дворянского уголка, не решаясь присесть на лавочку, стоявшую возле дома между двумя большими акациями. Но однажды, это было в апреле, когда украинская весна наполняет чудным ароматом весь воздух, я услышал звуки пианино. Окно было открыто, и до меня долетали чудные звуки музыки. Потом кто-то запел. Я услышал очень мелодичный голос. Это пела девочка двенадцати лет, она сама себе аккомпанировала на рояле. Позже я узнал, что эту девочку зовут Наташей и что она принадлежит к дворянской семье Зарудных и учится в женской гимназии, где часто выступает на школьных концертах.


Был чудный апрельский вечер. Я присел на скамейку между акациями, на ту скамейку, которую считали запретной зоной, так как нельзя было запросто подходить к дворянскому двору простым людям. Не скрою, я завидовал этой Наташе, завидовал, что она живет в таком красивом доме, играет на пианино, учится в гимназии и участвует в школьных концертах.


Однажды, сидя на скамейке, я о чем-то думалт и не заметил, как легко скрипнула калитка, и из нее вышла девушка, вся в белом с туго заплетенной длинной темно-русой косой. Я вздрогнул, растерялся и покраснел, словно кто-то поймал меня на воровстве. Я поднялся со скамейки, опустил голову и пытался скорее покинуть то место, которое считал святым. Но вдруг я услышал голос – это был голос Наташи. Каково же было мое удивление, когда она назвала меня по имени.


Я вообще был не из робких, но в тот момент не знал, как себя вести. Я обернулся к Наташе, молча смотрел в ее темные глубоко посаженные глаза. Она была почти одного роста со мной и показалась мне настолько прекрасной, что я ее поставил даже выше той царицы, которой подавал ожерелье в пьесе «Бар Кохба». Наташа тоже смотрела на меня и улыбалась. Первой заговорила она: «А я вас знаю, Гриша, давно, а вы меня нет… слушала ваши романсы вместе с моей тетей, – и дальше сказала такое, что привело меня в трепетный восторг: – Мы давно с тетей говорили, что вам не мешает учиться пению, что из вас выйдет хороший певец… хотите, я буду вам аккомпанировать?» Я не верил своим ушам. Слова Наташи прозвучали как музыка… Я не решался ответить, так как очень волновался. Мне кажется, что это и была моя первая любовь – любовь красивая, святая, полная преданности и чувства самопожертвования.


Скоро мы стали с Наташей друзьями. Вместе пели, читали. Наташа давала мне читать книги Пушкина, Лермонтова, Гоголя. А однажды предложила прочитать «Царя Эдипа» Софокла, затем «Одиссею» Гомера. Ее поражала моя память, так как я мог наизусть читать не только поэмы Пушкина, но и Гомера. Я забросил Ната Пинкертона, Шерлока Холмса, Ника Картера и запоем читал классиков, брал их из большой личной библиотеки Зарудных. Передо мной открылись новые горизонты. Скоро я познакомился и с живописью: Репиным, Серовым, Рафаэлем. Во всем городе не было более счастливого газетчика. Я бегал по городу быстрее молнии, выкрикивал о последних происшествиях во всем мире, о речах в Государственной Думе, о Ленских событиях… и в то же время жил мыслью, что вечером встречусь с Наташей.


Я узнал все о жизни Наташи. Оказалось, что она круглая сирота и воспитывалась у тети, сестры своей матери, таинственно погибшей где-то в Швейцарии. Отец Наташи тоже погиб, когда ей было четыре года. Наташа знала все о своих родных, не скрывала ничего от меня.


Тетя Наташи, Александра Федоровна Зарудная, с умилением смотрела на нашу дружбу. Она давала нам советы, что можно читать и что читать нам еще рано. Так, например, она категорически запретила нам читать «Воскресение» Л. Н. Толстого и даже «Анну Каренину». Этими сочинениями тогда увлекалась вся молодежь.


Но счастье недолговечно. Как-то А. Ф. Зарудная пришла к моей матери и предложила ей, чтобы мои родные передали ей меня на воспитание. Обещала похлопотать, чтобы меня приняли в гимназию и музыкальную школу. Но при этом ставила одно условие, а именно, что я должен стать христианином. Когда моя мать об этом услышала, она пришла в ужас. Нужно сказать, что в нашей семье никогда особенно не гордились своим национальным происхождением, хотя отец был человеком религиозным и аккуратно посещал синагогу. Но никогда в нашем доме презрительно не отзывались о какой-либо другой национальности. Я часто слышал из уст отца такие слова: все равно, в кого верить: в Моисея, в Христа или в Магомета… только бы верить… без веры жить трудно, своей верой человек отличается от животного. На синагогу, церковь отец смотрел как на

место, где люди возвышаются над мелкими чувствами и забывают взаимные обиды. Философия моего отца не мешала ему вступать в бой с теми, кто, пользуясь своим положением и богатством, пытался занимать особые места в синагоге в торжественные праздники.


Когда отец услышал о предложении Зарудной, он был взбешен. Большими шагами ходил по квартире и кричал: «Они думают, что мы торгуем своими убеждениями и сыновьями, как пшеницей и овсом». Слушая отца, видя его волнение, я не обмолвился ни одним словом, тихо сидел на кухне. Но мне было как-то не по себе. Я, конечно, не понимал причины его гнева и считал, что отец оскорбляет прекрасных людей, хорошо ко мне относившихся, только за то, что они богато живут и относятся к дворянскому сословию.


После этих событий я перестал ходить в дом к Зарудным, мне было стыдно. Но с Наташей мы продолжали встречаться, вести разговоры о прочитанных книгах и последних кинофильмах. Мы втайне от моих родных и ее тети ходили в театр. Причем билеты всегда покупала Наташа. Однажды Наташа принесла мне пригласительный билет на вечер в женскую гимназию. Я оделся в самый лучший костюм и новые ботинки. Долго перед зеркалом причесывал свои кудри, рассматривал свое лицо и задавал себе вопрос: «За что ко мне, еврейскому мальчику, так хорошо относится эта дворянка?» Меня довольно долго занимал этот вопрос.


Как-то однажды пришел к нам Соломон Фрадкин, муж моей старшей сестры. Мне было известно, что мой шурин считался весьма квалифицированным рабочим-жестянщиком. Я часто видел его работающим на крышах, носил ему обед. Соломон был человеком молчаливым и даже мрачным, хотя за этой внешностью скрывался добрый человек. В те дни, когда в нашем доме много было разговоров о трагедии в далекой Сибири*, мой шурин подошел ко мне, внимательно посмотрел мне в глаза и сказал: «Григорий, ты уже не мальчик… сможешь ли сделать одно важное дело, о котором нужно сохра нить тайну?» Когда я ответил, что смогу сохранить любую тайну, мой шурин передал мне пачку прокламаций. Я тогда впервые услышал это слово. Мне было поручено встать утром пораньше и расклеить на заводских заборах прокламации, особенно на заводе Лепа и Вальмана. Я эту прокламацию предварительно сам прочитал. В ней шла речь о том, что рабочие должны объявить двухчасовую забастовку в знак протеста против Ленских расстрелов. Я с огромной охотой выполнил это первое задание подпольной революционной организации. Уже в 5 часов утра жители нашего маленького городка могли читать прокламации, расклеенные на воротах и завода Лепа и Вальмана. Я шел по городу, засунув руки в карманы, и видел, как группы рабочих, внимательно читая расклеенные прокламации, что-то обсуждают и шепчутся.

* Имеется в виду расстрел бастующих рабочих на Ленских золотых

приисках в Якутии 17 апреля 1912 г.


Городовые разгоняли сгрудившиеся толпы. Я с гордостью носил в себе тайну. Романтика, навеянная встречами с Наташей Зарудной, куда-то улетучилась. Процессы, происходившие в те годы во всех слоях общества, глубоко затронули нашу семью. Брат матери Соломон, социал-демократ, был приговорен к ссылке в Сибирь; за оскорбление исправника был осужден на один год тюрьмы муж моей старшей сестры, срок отбывал в местном остроге. Мать, сестра и я раз в неделю ходили к воротам тюрьмы, муж сестры подходил к решетчатому окну в воротах, и мы передавали ему сверток с пищей и бельем, предварительно проверенный тюремным надзирателем. К воротам тюрьмы подъезжало много крестьянских подвод, я видел заплаканные лица крестьян, и вся картина свиданий удручающе не меня действовала.


В это же время оказался в тюрьме, правда ненадолго, брат Матвей, он был арестован, как он сказал, за участие в операции по экспроприации какого-то местного купца, проведенной группой анархистов. Его через два месяца освободили, так как он еще не достиг совершеннолетия. О жизни моего брата Матвея наша семья знала мало, он редко бывал дома, а когда бывал, почти не рассказывал о своих делах. Он был на четыре года старше меня, окончил талмуд-тору, стал высококвалифицированным слесарем, много читал, рано начал интересоваться политикой, еще юношей стал идейным и очень активным анархистом. Его настольной книгой была книга Петра Кропоткина «Речи бунтовщика». Главным в его характере было свободолюбие и сильно развитое чувство собственного достоинства, он не терпел никакого насилия. Вероятно, это и привело его

к анархизму, весьма популярному в те годы политическому движению. В городе его знали как необыкновенного танцора и постоянно приглашали на еврейские свадьбы.


Судьба Матвея трагична. Всю свою короткую сознательную жизнь он посвятил борьбе за идеи анархизма. Поскольку анархизм бескомпромиссно отрицал вмешательство централизованной государственной власти в частную и общественную жизнь людей, большевики, придя к власти, самым жестоким образом начали преследовать анархистов. Практически все анархисты были физически уничтожены к концу 20-х годов. Погиб в концлагере в те годы и мой брат Матвей.


В 1912 году отец из-за резкости характера и излишней прямоты потерял постоянную работу. Сестры, работавшие на табачной фабрике, лишились работы из-за участия в забастовке и демонстрации по поводу Ленских событий. Я стал замечать, что в нашем доме перестали петь и устраивать вечеринки, исчез смех. Мать уходила куда-то на весь день работать, а вечером приносила гусиные ножки, из которых варили суп; со стола постепенно исчезали мясо, масло и знаменитая фаршированная рыба, которую мать необыкновенно хорошо готовила. Я услышал, как отец говорил матери о необходимости переехать жить в другой город, поскольку в Александровске полиция стала проявлять большой интерес к нашей семье.


Однажды отец куда-то уехал и отсутствовал целую неделю. Появился он страшно взволнованный, усталый и категорическим тоном заявил, что надо собирать пожитки, так как мы переезжаем жить в другое место, на станцию Лозовая. Услышав эту новость, мать заплакала, а я стоял, как окаменевший…


Перед отъездом из Александровска я пошел попрощаться с Наташей Зарудной. Она, по обыкновению, играла свои гаммы. Я подошел к открытому окну ее дома и запел тихим голосом: «И готов я всю Гренаду за твою любовь отдать…» Наташа подскочила к окну, кивнула мне и быстро выбежала на улицу. Я сразу, на одном дыхании, сообщил ей, что наша семья уезжает жить на новое место и я пришел проститься с ней. После этого мы оба довольно долго молчали, потом пожали друг другу руки и разошлись.

ГЛАВА 3

Встреча царской семьи на станции Лозовая.


Станция Лозовая по тем временам была крупным железнодорожным узлом, через который проходили трассы с юга, севера, востока и запада. По обе стороны большого кирпичного здания вокзала проходило множество железнодорожных путей. К станции примыкал поселок, из которого можно было попасть на вокзал через длинный металлический мост с деревянным настилом, перекинутый от перрона через все железнодорожные пути.


Часть нашей семьи переезжала в поселок Лозовой из города Александровска по настоянию отца, мои старшие сестры и братья остались в Александровске. Наше прибытие на станцию Лозовая совпало с весьма примечательным событием. Мы выгрузились из вагона и сразу же заметили большое оживление на перроне вокзала. Одетые в белые кителя, тревожно бегали жандармы, полицейские, офицеры и солдаты. На перроне выстроился воинский оркестр, перед которым в белых перчатках стоял усатый капельмейстер. Со всех сторон сбегался народ, мальчишки сидели на заборах, взрослые заняли пешеходный мост над железнодорожными путями. Мужики и бабы, пугливо озираясь, крестились. К нам подбежал городовой и крикнул на украинском языке: «Что вы, жидовье, нэ бачитэ, что царь йидэ, брысь выдциля».


Ни отец, ни мать не принадлежали к трусоватым людям и ответили городовому не совсем вежливой фразой, назвав его пустоголовым чурбаном. Городовой вытаращил глаза, но почему-то сразу изменился, стал вежливым и, как мне показалось, уже жалобным тоном попросил нас подняться на перрон и войти в здание вокзала. Когда мы очутились у вокзала, до наших ушей долетали крики «ура», «ура», «ура». Эти крики сопровождались пением гимна «Боже, царя храни». К вокзалу медленно приближался поезд, состоявший из блестящих синих вагонов. На платформе выстроилась какая-то депутация из местных купцов и помещиков. Маленький толстяк в шароварах и красной рубахе держал на вытянутых руках «хлеб-соль». Рядом с ним стояли осанистые мужчины, на головах у них красовались цилиндры. Жандармы вытянулись в шеренгу, на краю перрона разместилось много расфранченных дам, одетых в длинные со шлейфом платья и соломенные шляпы в лентах. Эти дамы больше всех волновались. Оркестр непрерывно гремел. Публика неистово кричала «ура», особенно широко раскрывали рты жандармы и за ними какие-то люди в длинных сюртуках, по-видимому, представлявшие местных хуторян – героев аграрной реформы Столыпина. Кто-то подбежал к моему отцу, пытался снять с его головы картуз, но, выслушав хорошую отповедь, немедленно убежал, что-то пробурчав себе под нос. Из четвертого вагона вышел небольшого роста человек с рыжей бородой. Он был в белой рубашке, подпоясанной солдатским ремнем с большой металлической бляхой. Никаких погон на рубахе не было. На ногах сапоги, в которые заправлены неглаженые брюки с красными лампасами. Это и был Николай II – самодержец России.


Вслед за самодержцем всея Руси вышла высокая и плотная дама, одетая во все белое. Это была Александра Федоровна, царица, или, как ее называли в народе, Алиса. Она держала за руку хилого с желтоватым лицом мальчика, наследника русского царя, великого князя Алексея Николаевича. Он, как и его отец, был одет в белую рубашку и был подпоясан солдатским ремнем. На плечах наследника красовались красные погоны без всяких нашивок. Говорили, что это форма кадетского корпуса. Затем появилась одна из дочерей царя, которая скромно держалась сзади матери. Из последнего вагона на платформу вышел высокий худощавый старик со впалой грудью, при движении он весь немного наклонялся вперед. Это был дядя царя, великий князь Николай Николаевич. Николай II покачивающейся и неуверенной походкой, сильно размахивая руками, подошел к офицерам жандармского корпуса и всем по очереди пожимал руки. При этом он приятно улыбался. Офицеры и жандармский полковник, выпятив груди, держали правую руку у козырька. Царица в соломенной шляпе, украшенной голубыми лентами, несколько надменно улыбалась и раскланивалась во все стороны, махала белым платочком. Нарядные дамы буквально неистовствовали, кричали «ура», задыхались от слез, сморкались и вытирали глаза батистовыми платочками, махали в сторону царицы своими шарфиками, бросались друг другу в объятия и громко чмокались. Я стоял взбудораженный, ошеломленный всем виденным, особенно не отрывал глаз от наследника. Мне почему-то было жаль этого хилого мальчика. Мой восьмилетний братишка, которого я крепко держал за руку, тихо спрашивал меня: «Кто такой царь? Почему люди так громко кричат, а тети плачут?» Мне тогда трудно было ответить на эти простые вопросы. Я только мог ему сказать: «Стой, молчи, не дергайся». Я сам имел смутные представления о самодержце, дома у нас говорили о царе либо шепотом, либо вполголоса.


Но я хорошо запомнил, что он сослал моего дядю в Сибирь и дал приказ расстреливать рабочих на золотых приисках реки Лены. В моем сознании слово «царь» ассоциировалось с какой-то темной силой, жестокостью, беспощадностью. Но глядя на этого рыжебородого человека с приятной улыбкой, напоминающего больше мужичка, чем самодержца, как-то не верилось, что в нем заложена такая устрашающая сила, способная держать в страхе народ.


Раздался колокольный звон… Народ начал расходиться. Отец снова взвалил мешок на плечи. И мы поплелись за ним через железнодорожный мост в поселок. В дальнейшем я почему-то неоднократно вспоминал эту случайную встречу. Очень четко перед моими глазами возникла встреча на станции Лозовая, когда я узнал о чудовищной расправе со всей царской семьей. Я отрицательно относился к самодержавию, но в моей голове не укладывался этот акт вандализма.

ГЛАВА 4

1914 год в поселке Лозовом. Эхо войны. Семья Долгиных. Дискантов, мой верный друг.


Поселок Лозовой административно входил в Екатеринославскую губернию. Проживало в нем 40—45 тысяч человек, в основном ремесленники, торговцы и рабочие, обслуживавшие железную дорогу. В поселке было много мелких ремесленных мастерских и различных складов, а также армейских казарм.


Мы устроились в маленьком деревянном домике, снаружи вымазанном белой глиной. Одной стороной домик выходил на узенькую грязную улицу, куда жители выливали помои и выбрасывали мусор, другой – на большой пустырь, заросший бурьяном. Водопровода и реки в поселке не было, воду два-три раза в день возили издалека в больших бочках, поэтому ее цена была довольно высокой – полкопейки за ведро.


Наша квартира состояла из одной большой комнаты и кухни с русской печкой и плитой. Часть комнаты отец превратил в пошивочную мастерскую, поставил швейную машину фирмы «Зингер», гладильную доску и паровой утюг. Маляр намалевал вывеску, изобразив даму в манто и шляпе, и написал, что дамский портной принимает заказы. Первые две недели заказов не было, деньги были на исходе. Наш дневной рацион свелся к ржаному хлебу, картошке, зеленому луку и квасу. Пока заказчиков не было, я слонялся по поселку. Недалеко от вокзала в одноэтажном каменном здании находилась мужская гимназия. Я подолгу простаивал возле гимназии, прислушивался к голосам, и мое сердце сжималось от тоски. Мне так хотелось учиться, но я понимал, что это невозможно.


Как-то, придя домой, я увидел женщину с мальчиком примерно моего возраста. Это была первая заказчица. Мама фартуком вытерла стул, усадила посетительницу. Это была местная торговка овощами с круглым розовым лицом и огромным бюстом. Отец должен был сшить мальчику костюм из серого сукна и драповое пальто. Он охотно взялся за этот заказ, хотя был дамским портным. Заказчица не торговалась насчет цены. У первой заказчицы оказалась легкая рука, ей понравились вещи, сшитые отцом, и она начала присылать новых заказчиков. С появлением заказов я должен был помогать отцу. В мои обязанности входили обеспечение водой, древесным углем, подготовка утюга, самовара, лучинок для розжига, смазка швейной машины.


Наше положение начало улучшаться, на столе появились мясо, сахар, французские булочки, а по субботам традиционная фаршированная рыба. Мать моя была знатной кулинаркой, она придерживалась принципа: готовить вкусно, но дешево. В Александровске она считалась большим авторитетом по части кулинарии, а вскоре и в Лозовом к ней зачастили местные кумушки за советами. Слава ее быстро разнеслась по поселку, ее пригласили работать поварихой в домашний ресторан мадам Штерн. Этот ресторан размещался напротив вокзала, поэтому кроме местных завсегдатаев туда заглядывали и пассажиры, часами ожидавшие транзитных поездов. Семья Штерн была трудовой и честной. Глава семьи занимался покупкой и продажей пшеницы, но это не давало больших доходов. Ресторан мадам Штерн был главной материальной базой большого семейства. Все в этой семье были людьми общительными и доброжелательными. Старшая дочь заметила мою тягу к знаниям, она давала мне книги, а потом спрашивала о прочитанном.


Мы жили в поселке Лозовом уже более года, когда пришло известие об убийстве эрцгерцога Фердинанда. Люди бежали на вокзал, чтобы купить свежие газеты. Побежал и я. В газете «Русское слово» прочитал: «Сегодня утром в Сараево выстрелом из револьвера убиты проезжавшие в коляске эрцгерцог Фердинанд и его супруга». Пошли разговоры о возможной войне. Я прислушивался к разговорам на улице. Одни считали эрцгерцога другом Николая II, другие говорили, что он родственник германского императора Вильгельма. Один студент сказал: «Война неизбежна, Германия объявит войну России, а Австро-Венгрия поддержит Германию». К моему стыду, хотя я много читал, но тогда еще плохо знал географию, не представлял, где находятся те государства, о которых говорили.


Из газет узнали, что Австро-Венгрия угрожает Сербии войной, а Россия будет защищать Сербию. Оживилось местное дворянство и купечество. В гимназии устраивали благотворительные вечера, где директор и некоторые преподаватели произносили патриотические речи. Оркестр из гимназистов играл гимн «Боже, царя храни». Окна гимназии были открыты, и мы часто усаживались на подоконниках, разглядывали нарядных дам и кавалеров. Нас не прогоняли, мы, босоногие мальчишки в полусатиновых рубашках и ситцевых штанах, как бы олицетворяли простой народ. Как-то из гимназии выбежала группа гимназистов, они направились к железнодорожному мосту. Мы последовали за ними. Гимназисты начали петь песню, мелодия была торжественная, поднимала настроение. Ко мне подошел высокий гимназист, обнял за плечи и предложил петь вместе с ними. Песня мне очень понравилась, только через год я узнал, что пели «Марсельезу», гимн Великой французской революции. Слух и память у меня хорошие, я быстро выучил эту песню. «Марсельеза» на всю жизнь осталась для меня знаменем свободы, равенства и братства.


Начавшаяся война существенно подорвала бюджет нашей семьи, моему отцу все меньше и меньше поступало заказов. Люди перестали думать о нарядах. Мне надо было начать работать.


Рядом с рестораном мадам Штерн, в том же дворе, находилась парикмахерская Кислова, на двери которой висело объявление: «Требуется мальчик, харчи и пристанище хозяйские». Несмотря на войну, волосы у людей росли, в парикмахерской было много работы. На пороге парикмахерской стоял сухощавый, среднего роста пожилой человек – это был хозяин парикмахерской Кислов. Он посмотрел на меня пристально и сказал:

– Мне нужен хороший, честный, работоспособный мальчик, которого мы в дальнейшем сделаем мастером. Я обещал Кислову быть честным, послушным и хорошо работать. Кислов сказал мне, что я буду жить в его квартире, есть за общим столом с его семьей, но денег получать не буду, так как мальчики в парикмахерской получают чаевые от клиентов. Я согласился на эти условия, выбора у меня не было. Мне объяснили мои обязанности. Я должен был рано вставать, убирать зал парикмахерской, протирать зеркала, готовить горячую воду для бритья после того, как клиент будет обслужен, подать ему пальто и фуражку… Ночами я читал книжки, и это скрашивало мою жизнь. Однажды хозяйка застала меня за чтением, запретила мне расходовать дорогой керосин. Тогда я на базаре купил небольшую лампу и бутыль керосина и продолжал читать по ночам.


Кислов был владельцем двух парикмахерских, одна из которых располагалась напротив мастерской головных уборов, принадлежавшей Долгину. Я познакомился со всей семьей Долгиных. Старик Долгин был замечательным мастером-шапочником. Работал он, не разгибая спины, кроил и шил разнообразнейшие головные уборы. Его заказчиками были офицеры, чиновники, студенты, гимназисты, крестьяне, приезжавшие на базар. Долгин внимательно относился к заказчикам, но никогда перед ними не заискивал. Со мной старик Долгин разговаривал как с равным, открывал передо мной различные стороны жизни. Однажды он сказал: «Жандармской России скоро придет конец… Эта война закончится свержением монархии».


Долгин часто говорил о своих уже взрослых детях, считал, что они должны быть трудолюбивыми, образованными и интеллигентными людьми. Я познакомился с его детьми и понял, что они культурные, прогрессивные люди и вся семья Долгиных – это истинно интеллигентная еврейская семья. Все они мечтали о времени, когда прекратится дискриминация евреев, когда все будут иметь равные права. У Долгина было четыре сына: Миша, Володя, Петя и Мотя и одна дочь. Все они с детства помогали отцу-труженику и одновременно постоянно учились. Долгин рассказал мне, как старший сын Миша поступил на медицинский факультет Харьковского университета. Он прекрасно сдал вступительные экзамены, но его как еврея не приняли. Тогда один из принятых, сдававший экзамены вместе с Мишей, уступил свое место Мише.


В квартире Долгиных, особенно во время каникул, собиралась поселковая интеллигенция, велись разнообразные дискуссии, большей частью на литературные темы. Читали стихи Бальмонта, Надсона, Пушкина, Лермонтова, Валерия Брюсова. Старик Долгин часто приглашал меня на такие вечера. Я приходил с записной книжкой и многое из того, что слышал, записывал. Я впервые узнал, что в литературе существуют различные направления: романтизм, реализм, символизм и т. д. Помню, что я записал высказывания об ораторах древности – римском – Цицероне и греческом – Демосфене, о философах Сократе, Платоне и Аристотеле. От дочери Долгина, которая училась в музыкальной школе в Харькове, я впервые услышал о Глинке, Чайковском, Антоне Рубинштейне и о «Могучей кучке». Как-то один студент рассказал о разногласиях между Плехановым и народником Михайловским. В связи с этим Володя Долгин, студент Харьковского университета, решительно заявил, что с точки зрения Михайловского, народ – это толпа, решает все личность. При этой дискуссии часто употребляли такие определения, как «народники», «земцы», «народовольцы», «крестьянская община», «эсеры», «кадеты», которые мне ни о чем не говорили. Однажды, это было во второй год войны, я увидел, как к мастерской Долгина быстрыми шагами шел офицер небольшого роста. На нем была серая шинель с золотыми погонами. Это был старший сын Долгина, штабс-капитан медицинской службы. Он приехал попрощаться перед отправкой на фронт с санитарным поездом. Долгин сразу закрыл свою мастерскую и вместе с сыном пошел домой. Вечером на квартире Долгиных собралось много народа. Я впервые увидел офицера-еврея, считал, что это невозможно в России. Правда, в газетах я читал, что даже ярые антисемиты – члены Государственной Думы – Шульгин, Марков 2-й и Пуришкевич признавали, что во время войны многие евреи проявили себя как патриоты России.


В поселке много говорили о храбрости Миши Долгина, рассказывали, что он на фронте под огнем вытаскивал с поля боя раненых и быстро оказывал им первую помощь. Об этом писали с фронта те, кто был с Мишей Долгиным в одной воинской части. Миша много писал отцу, братьям и сестре. Я видел, как старик Долгин, получив письмо от сына, ходил по мастерской и напевал какие-то библейские песни. При этом его глаза светились особой радостью. Но пришла беда. Однажды я заметил, что мастерская Долгина, обычно открывавшаяся рано утром, закрыта. В тот же день я узнал, что Миша Долгин погиб. В извещении, присланном военным ведомством, было сказано, что Михаил Моисеевич Долгин, штабс-капитан медицинской службы, пал смертью храбрых, защищая царя и отечество.


Смерть Миши поразила не только семью, но и многих жителей поселка, знавших его с детства. Вспоминали Мишу-гимназиста, доброго, отзывчивого мальчика, вспоминали Мишу-студента, вдумчивого, гуманного и очень способного молодого человека, мечтавшего и о профессии врача. Некоторые говорили, что Миша был членом какой-то тайной организации, в программе действий которой было свержение монархии и изменение общественного устройства России. Страшная печаль вошла в дом Долгиных. Старик изменился за одну ночь, сгорбился, заметно добавилось седины в волосах, глаза стали слезиться.

В нашем доме тоже все были подавлены. Отец сказал, что в синагоге собираются все верующие, будут молиться за Михаила Моисеевича Долгина. Забегая вперед, скажу, что еще два сына Долгиных погибли во время Гражданской войны. Впоследствии я узнал, что Владимира Долгина расстреляли немцы во время оккупации Украины. Старика Долгина похоронили с большими почестями на еврейском кладбище поселка, его жена закончила жизнь в психиатрической лечебнице в Харькове. Только Петя Долгин, красивый молодой человек, кудрявый блондин с голубыми глазами, дожил до середины 30-х годов. Он в рядах Красной армии прошел Гражданскую войну, затем работал в ЦК компартии Украины. О судьбе дочери Долгиных никто ничего не знал. Знавшие о трагедии семьи Долгиных называли Петю «последним из могикан прекрасной семьи Долгиных». Но и его жизнь оборвалась трагически, его причислили к «врагам народа» и расстреляли.


Через две недели после известия о смерти Миши Долгина мой старший брат получил повестку из военного ведомства. Он прошел медицинскую комиссию, был признан годным к военной службе. После полуторамесячной муштры его отправили на австрийский фронт. Мать и отец сильно горевали, проклинали царя и свору бездарных министров, втянувших Россию в бессмысленную войну. В поселке много говорили об Алисе-немке, якобы передававшей военные секреты немецкому военному командованию. После отправки на фронт моего старшего брата я загорелся желанием ехать за ним. Мое воображение поразил донской казак Кузьма Крючков. Подробно описывали, как он своей пикой заколол десяток немцев. Помню его фотографию, из-под фуражки сбоку торчала копна кудрей, на груди четыре Георгиевских креста. Тогда я вспомнил, что мой прадедушка за 25-летнюю службу в царской армии был награжден двумя Георгиевскими крестами и какими-то медалями. Моя мать хранила эти награды на дне сундука как редкие семейные реликвии, показывала их только по праздникам.


Вместе с боевым мальчуганом Олегом Кривенко я решил отправиться на фронт. Рано утром, когда поселок еще спал, мы пошли на вокзал. Через станцию Лозовая шли эшелоны на Львов, Черновцы, Одессу. Мы с Олегом были одеты в рубашки защитного цвета, подпоясаны широкими кожаными поясами с пряжками, на которых был изображен двуглавый орел. За плечами котомки с сухарями, парой чистого белья и портянками. Мы незаметно забрались в товарный вагон, пустой и грязный, были уверены, что с фронта нас не вернут. Я надеялся, что где-то встречу своего старшего брата, а Олег мечтал встретить своего отца, мобилизованного в армию в первые дни войны. Размечтавшись о том, как мы вернемся домой героями, уснули под мерный стук колес. Глухой украинской ночью мы проснулись, услышав фырканье лошадей и громкую ругань.


Поезд стоял на какой-то станции. Неожиданно наш вагон осветили фонарем. Нас заметили. Мы забыли о наших героических грезах, запищали, как маленькие щенки. Нас выволокли из вагона, лил дождь. Нас забросали вопросами: «Откуда едете и куда? Сколько вам лет? Почему едете зайцем?» Мы отвечали в один голос: «Едем к нашим родным на фронт». Все засмеялись, а мы думали, что нас будут бить. Явился какой-то чиновник и отвел нас к коменданту. Тот заявил, что мы заслуживаем хорошей порки, но, учитывая наши благородные цели, нас с сопровождающими отправят к родителям. Двое суток нас хорошо кормили, а затем отвезли на станцию Лозовая. Несколько дней я был объектом особого внимания. Моя мать была очень напугана моим исчезновением. Она показала мне письмо брата Абрама с фронта, где было написано, что русские войска наступают, непрерывно атакуют австрийцев и мадьяр. Мой отец, по натуре скептик, удивлялся тому, что писал Абрам, поскольку все вокруг говорили, что русская армия отступает, несет большие потери. Когда отец еще раз внимательно прочитал письмо Абрама, он начал хохотать, а затем воскликнул: «Как же я не заметил в конце письма слово „феркарт“, написанное мелкими буквами. Это значит – все наоборот». Это было последнее письмо брата с фронта. Через восемь месяцев через Красный Крест мы получили от него сообщение, что он находится в австрийском плену.


По нашему поселку свободно бродили пленные австрийские и немецкие солдаты. Моя мать иногда приглашала в дом пленных австрийцев, угощала их, чем могла, давала им заштопанные, но всегда чистые носки. Они благодарили, низко кланялись. Мать говорила, что, наверно, и ее сын где-то в Австрии тоже ходит голодный, а добрые люди его подкармливают.


После моей неудачной поездки на фронт я возвратился к работе в парикмахерской Кислова. Я уже неплохо брил и стриг, начал осваивать плетение женских кос. Эта работа мне нравилась. Я садился у открытого окна, выходившего во двор, плел косы для местных модниц и одновременно наизусть учил стихи Пушкина и Некрасова. Косы продавались по хорошей цене.


Однажды на улице я встретил юношу лет шестнадцати, небольшого роста, коренастого, темноволосого, с правильными чертами лица еврейского типа. Он обращал на себя внимание необычайно решительным видом: шагал, держа руки в карманах и что-то насвистывая. Я принял его за уличного задиру, пытающегося завести скандальчик, и бросил в его сторону реплику:

– Герой, знай наших!

Он подошел ко мне и сказал:

– Ты кто такой? Чего лезешь? В зубы хочешь?

А я ему в ответ:

– Попробуй, храбрец!

Руки у меня сжались в кулаки, я был готов к бою. Юноша посмотрел на меня уже с любопытством, заложил руки в карманы и, посвистывая, ушел. Почему-то он напомнил мне Тома Сойера, героя Марка Твена. Через несколько дней мы снова встретились на вокзале, куда я ходил в свободное время, любил смотреть на поезда и пассажиров. Юноша подошел ко мне, протянул руку и сказал:

– Давай познакомимся. Мы с тобой не классовые враги.

Я узнал, что фамилия моего нового знакомого Дискантов и что он работает подручным в местной типографии. Мы стали часто встречаться. Как-то, чтобы продемонстрировать ему мой интерес к вольнодумству, я прочитал стихи Пушкина о декабристах, что вызвало бурную реакцию моего нового приятеля. Дух этих стихов необыкновенно соответствовал настроению и Дискантова, и моему. Оказалось, что стихи о декабристах могут настолько сблизить двух подростков, что мы начали поверять друг другу самые сокровенные думы и чувства. До встречи с Дискантовым я чувствовал себя довольно одиноким, считал, что никому не интересны мои мысли и устремления. Посещая квартиру Долгиных, при всем внимании ко мне, я все же чувствовал там себя пассивным слушателем. Совершенно иначе я чувствовал себя с Дискантовым. Я откровенно высказывал свое мнение и всегда встречал с его стороны понимание, происходил живой обмен мнениями по самым различным вопросам, вплоть до хода мировой войны и речей в Государственной Думе. Я чувствовал, что начало меняться мое восприятие окружающего меня мира и людей. Например, раньше меня не интересовало отношение хозяев парикмахерской, где я работал, к приходившим клиентам. С некоторых пор я стал на это обращать внимание. В результате произошло столкновение, можно сказать, на классовой основе. Пришел постричься крестьянский паренек. Его постригли, побрызгали дешевым одеколоном, после чего сын хозяина предъявил счет на 3 рубля 50 копеек. По тем временам это была немалая сумма, она составляла всю дневную выручку паренька на базаре. Я знал, что с городского клиента за такие же услуги брали 30 копеек. Я не мог молчать и заявил:

– Подло обманывать несведущего деревенского паренька.


Сын хозяина ударил меня кулаком по лицу. Я одной рукой схватил стул, другой – бритву и кинулся на обидчика. Он стремительно выскочил на улицу и начал кричать: «Убивают!» Собралась толпа: все меня осудили. Я навсегда расстался с этой парикмахерской. Но дело этим не кончилось. Дома я не рассказал о случившемся, но отец кое-что узнал в синагоге. Он попросил меня все рассказать. Он пошел в синагогу, подошел к усердно молившемуся Кислову, схватил его за бороденку и крикнул:

– Старый ханжа! Ты перед Богом отмаливаешь грехи свои и сыновей, а в парикмахерской обманываешь простых крестьян!


Мои родители всегда бурно реагировали, когда сталкивались с несправедливостью. О стычке в парикмахерской я рассказал Дискантову, после чего он развил бурную деятельность, собрал группу молодежи, привел их к парикмахерской Кислова, расставил пикеты, которые никого не пропускали в парикмахерскую в течение трех дней.


Я впервые ощутил себя органичной частью какого-то коллектива, незримо стоявшего за моей спиной. С той поры Дискантов начал просвещать меня, рассказывал о жизни рабочих в России, о классовом подходе к оценке общественнополитических процессов и борьбе многих поколений за улучшение жизни простого народа. Он много знал о восстании декабристов и борьбе народовольцев с царским самодержавием, о покушениях на жизнь Александра II. Я впервые услышал о Гриневецком, Каракозове, Желябове, Перовской, Михайлове, Кибальчиче и многих других, боровшихся за свободу. При этом Дискантов не пояснял, что он понимал под словом «свобода». Тогда же он доверил мне свою тайну, сказал, что с четырнадцати лет состоит в подпольной организации РСДРП и считает главной целью своей жизни свержение царского самодержавия. Передо мной был молодой профессиональный революционер, вышедший из рабочей среды, с ярко выраженным классовым сознанием, четко излагавший основную цель своей жизни. Он удивил меня своей эрудицией, целеустремленностью, самобытным характером, ясностью и, как мне тогда казалось, независимостью суждений. Но я обратил внимание на некоторую односторонность и бескомпромиссность суждений.


Расстались мы с Дискантовым в начале 1915 года – он переехал жить в город Павлоград – после чего я о нем несколько лет ничего не слышал. Снова мы встретились в конце 1919 года.


К Екатеринославу, занятому армией генерала Слащева, подошла 14-я армия, которой командовал знаменитый Уборевич, бывший офицер царской армии. Армия Слащева без боя покинула Екатеринослав, после чего я ночью с группой подпольщиков переправился через Днепр в расположение 14-й армии. На следующий день, когда я стоял на берегу Днепра, кто-то подошел ко мне сзади и руками закрыл глаза. Это был Дискантов, в то время комиссар бригады 14-й армии. Мы обнялись и расцеловались. О многом переговорили за те несколько дней, которые провели вместе. Я был уже совсем не тем отроком, который с открытым ртом ловил каждое слово Дискантова, многое успел повидать, не раз побывал в острейших ситуациях, посидел даже в камере «смертников» и, главное, уже основательно познакомился с различными политическими течениями и имел о них собственное суждение. Помню, что в наших беседах на берегу Днепра

меня очень насторожила одна фраза Дискантова, которую он произнес, сославшись на какой-то авторитет: «Не так важны факты, как идеи, освещающие их». Он еще фанатично верил в возможность в условиях диктатуры пролетариата создать государство для народа.


Хотя в те годы мы быстро набирались ума-разума, нам еще было трудно осознать, насколько страшная суть заключена в подобных установках. Но довольно скоро многим из тех, кто активно поддержал революцию во имя осуществления прекрасной идеи, стало ясно, что под прикрытием высоких социалистических лозунгов начался беспримерный в истории человечества период физического уничтожения всех инакомыслящих. Жизнь сводила меня с Дискантовым еще несколько раз. Наши встречи всегда были очень дружескими, мы вспоминали юность и нашу фанатическую веру в возможность справедливого общества. Но с каждой новой встречей мы оба все больше убеждались, что от нашей веры остается все меньше и меньше. В начале 1920 года мы встретились в городе Павлограде, где Дискантов был начальником политотдела Павлоградского

гарнизона. Не знаю, как сложилась бы моя дальнейшая жизнь, если бы не рекомендация Дискантова назначить меня начальником эшелона мобилизованных украинцев, которых надо было доставить в Москву. Дискантов знал о моей давнишней мечте учиться. Но для этого мне, политработнику Красной армии, надо было попасть в Москву и добиться разрешения на демобилизацию через ПУР (Политическое управление Реввоенсовета республики). Мне это удалось, и я на всю жизнь сохранил благодарность Дискантову за понимание моих сокровенных устремлений и своевременную дружескую помощь.


Возвращаюсь к моей жизни в поселке Лозовом. После скандала в парикмахерской Кислова я твердо решил искать счастья в большом городе. Больше всего мне рассказывали о Екатеринославе, Харькове и Полтаве, городах, близко расположенных к узловой станции Лозовая. Я свой выбор остановил на Екатеринославе – не только потому, что там жила моя сестра, но еще я знал, что город расположен на Днепре, в то время как ни в Харькове, ни в Полтаве не было приличной реки. Почему-то с самого детства я любил реки. Любовался движением пароходов и барж. C речными и железнодорожными магистралями в моем сознании связывалось бесконечное движение и таинственные неизведанные края. Как часто, стоя на станции либо на речной пристани, я с завистью смотрел, как удалялся пароход или поезд с пассажирами. Несколько раз я «зайцем» ездил в товарных вагонах до станций Панютино, Самойловка, Варварка и даже до Павлограда. Хотя это было сопряжено с некоторыми опасностями, я все же испытывал огромное удовольствие от такого «туризма». Во время Гражданской войны мне пригодился этот опыт.


И вот наконец пришло время, когда я, пятнадцатилетний юноша, беспаспортный мещанин, не имея в кармане никакого свидетельства, удостоверяющего мою личность, решил один, без сопровождения старших, отправиться в большой промышленный город. Город меня манил, но в то же время и пугал. Я читал уже о подобных путешествиях знаменитого Ломоносова, Максима Горького, Михаила Фарадея – их образы меня вдохновляли.

ГЛАВА 5

Абрам Шлионский и Матус Канин, мои друзья и учителя.


Стояло замечательное июньское утро, когда с мешком за плечами я направился на станцию. Я с грустью смотрел из окна вагона и видел, как мама махала платочком и вытирала слезы. Так кончилось мое отрочество. Я приехал в город Екатеринослав, большой промышленный и торговый центр Приднепровья.


В судьбе каждого человека иногда большую роль могут сыграть встречи с незаурядными, талантливыми, волевыми, целеустремленными и одновременно высоконравственными личностями. Начиная воспоминания о периоде моей жизни в Екатеринославе, забегу несколько вперед. В небольшом отступлении кратко опишу то, что прямо или косвенно связывало меня с двумя неразлучными друзьями, двумя молодыми людьми – Абрамом (Мулей) Шлионским и Матусом Каниным в течение нескольких лет начиная с 1915 года. Вполне возможно, что, если бы я не встретил их, моя жизнь пошла бы по иному пути, может быть, и менее драматичному. Но я до конца своих дней буду благодарен им за то, что они привили мне любовь к систематической учебе, литературе, науке и мировой культуре в самом широком понимании.


Время было смутное, общество бурлило. Большинство хотело перемен, но сравнительно небольшая часть боролась за эти перемены активно, основная масса народа была довольно пассивной. Шлионский и Канин принадлежали к наиболее активной части молодежи, они участвовали в демонстрациях, очень много времени отдавали занятиям в различных кружках: рабочих, студенческих, гимназических. Оба друга были высокообразованными и прогрессивными людьми, безоговорочно выступали за ликвидацию реакционного монархического режима в России. Расходились они принципиально в путях решения вечного еврейского вопроса.


Но начну с несколько необычных обстоятельств, при которых состоялось наше знакомство. В первые дни жизни в Екатеринославе я много бродил по городу. Меня часто тянуло к воротам Брянского завода, крупнейшего предприятия в городе. Этот завод занимал большую территорию на Чечеловке, знаменитом рабочем районе. Я с каким-то радостным чувством смотрел, как после гудка мощный и шумный поток рабочих выливался из заводских ворот и медленно растекался по улицам Чечеловки. Многие отправлялись прямо в пивнушку. У заводских ворот приходилось быть свидетелем и семейных драм. Жены и матери в дни получки поджидали своих мужей и сыновей, чтобы перехватить их до пивнушки и избавить от потасовок, доходивших до драк, а иногда и до убийств. Однажды я ввязался в семейный конфликт. Молодая красивая женщина долго уговаривала своего мужа пойти домой. Она называла его ласковыми словами вроде «голубок», «сердечный», «дома вкусный борщ стынет». А парень с огромной копной черных волос, когда жена схватила его за полу куртки, вдруг залепил ей пощечину. Вокруг все захохотали, в ее адрес выкрикивались самые циничные реплики. В этот миг я почувствовал, что у меня сжались кулаки, кровь прихлынула к лицу. Я бросился на парня, со всего размаха ударил его головой в живот. Откуда только у меня взялась такая бешеная сила! Парень свалился на землю. Он пытался подняться, но я снова ударил его. Я был в таком бешенстве, что даже не почувствовал, как сзади меня схватили какие-то цепкие руки, и в мою щеку впились острые зубы. Это была молодая женщина, за которую я вступился, она со всей яростью защищала своего «голубка». Я растерялся. Рукой вытирал кровь на щеке. Не знаю, чем бы это могло кончиться, если бы к месту происшествия не подошло много зевак и любителей уличных баталий. Но среди них были два человека, одетых в студенческие куртки. Один из них был небольшого роста, смуглый, с большими темно-карими глазами, с волосами цвета спелого каштана – он стоял и машинально покачаивал головой. Другой студент отличался астенической внешностью, у него была впалая грудь и приподнятые плечи, глаза глубоко сидящие, так что нельзя было различить их цвет. Вскоре я узнал, что это были студенты Екатеринославского политехнического института. Смуглый и низкорослый подошел ко мне и своим носовым платком пытался вытереть с моей щеки кровь, вытекавшую из ранки от укуса моей Дульцинеи. Один из моих новых знакомых назвался Матусом Каниным, другой, с впалой грудью и приподнятыми плечиками, сказал:

«Меня зовут Мулей Шлионским». Потом я узнал, что его имя Абрам. Эти два студента знали друг друга с детства, сидели за одной партой в Виленской частной гимназии Кагана. Оба они увлекались математикой и физикой, но прекрасно знали латынь, греческий язык, свободно разговаривали на немецком и французском языках, цитировали наизусть Тацита, Иосифа Флавия, Цезаря, выразительно читали по-латыни речи Цицерона, произнесенные им в римском сенате. Они прекрасно знали западноевропейскую и русскую литературу, любили живопись и музыку. Одним словом, судьба свела меня с образованными людьми в полном смысле этого слова.


У этих молодых людей наблюдалась еще одна важная особенность – они с исключительной внимательностью относились к людям, особенно к своим друзьям, немного идеализировали выходцев из рабочей среды. На Брянском заводе, где Канин и Шлионский проходили производственную практику, у них было много друзей среди рабочих. Они создавали рабочие кружки и обучали рабочих бесплатно русскому языку и арифметике, знакомили любознательных юношей с классиками русской и иностранной литературы. В один из таких рабочих кружков я и попал – и это было не только началом моего систематического образования, но и началом моей сознательной революционной деятельности. В кружок входили квалифицированные и сознательные рабочие, пытавшиеся осмыслить конкретные текущие события и понять более глубокие закономерности природы и общества. В связи с этим их интересовали, например, и такие весьма непростые вопросы: прибавочная стоимость по Марксу, кризис производственных отношений, деспотизм и демократия, сущность войн, в том числе и Первой империалистической, религия, политические партии, национальный вопрос. Занятия проходили очень интересно.


Я с удивлением и восхищением внимал всему, что говорили Шлионский и Канин.

Они были не просто учителями, а настоящими просветителями в самом высоком смысле, высокоинтеллигентными и гуманными, считавшими просвещение народа одной из главных задач интеллигенции. Но и аудитория была благодарная, все, кто посещал занятия, очень тянулись к знаниям. Например, помню обсуждение еврейского вопроса. Я думал, что эта проблема неинтересна для русских рабочих, а получилось наоборот, все очень активно высказывались. Общий тон задали Шлионский и Канин, которые изложили две различные, можно сказать, противоположные точки зрения. Шлионский считал, что любые социальные проблемы могут успешно решаться только в рамках национальных образований, на базе национальных традиций и культур. Канин же на первый план выдвигал социальные проблемы и, будучи убежденным марксистом (бундовцем), считал, что их решение принесет только надвигающаяся революция, после чего национальный вопрос исчезнет сам собой. Споры были горячие, большинство, в том числе и я, поддержало Канина. Здесь я хочу позволить небольшое отступление. Наиболее передовая часть рабочих предреволюционной России, как правило, высококвалифицированных, составляла совершенно особый слой общества. Это отдельная очень большая и сложная тема. Именно они сознательно и активно поддержали Октябрьский переворот. Но очень скоро многие передовые рабочие начали понимать, что события развиваются не так, как они предполагали. В результате они же первыми начали бороться с диктаторскими тенденциями в правящей партии (рабочая оппозиция) и первыми попали под нож гильотины. Насколько мне было известно, Сталин патологически боялся квалифицированных, политически грамотных рабочих. И как только предоставилась возможность, по его указанию практически полностью был уничтожен весь цвет российского рабочего класса.


В это бурное предреволюционное время рабочие часто бастовали, выдвигали требования и политического, и экономического характера. Шлионский и Канин нередко были среди организаторов забастовок, которые иногда заканчивались кратковременными арестами. Я же примыкал к этим забастовкам стихийно, еще не понимая глубинных причин всего происходящего, не ощущая, что у меня начало формироваться определенное политическое сознание…


Я был счастлив. В это время я уже начал работать, рабочий день продолжался десять часов, спал не более шести часов, остальное время занимался. Мои учителя давали мне задание, которое я должен был выполнить к определенному сроку, затем проверяли, насколько я усвоил материал, кое-что дополнительно разъясняли и давали следующее задание. По любому вопросу они требовали от меня – и в конце концов добивались – точных формулировок. Мы собирались в комнате, которую снимали вместе Канин и Шлионский. Они оба не придавали никакого значения своему быту. Студенты жили в какой-то мансарде на пятом этаже. Вся обстановка их жилища была более чем скромной: две железные кровати, деревянный столик без скатерти и клеенки, заваленный в полном беспорядке книгами, бумагой, карандашами и чернильницами. Здесь же находились и немытые чашки, чайные ложки, фотокарточки их близких и знакомых девушек-курсисток. Особенно меня интересовали книги этих двух студентов. Среди книг в полном беспорядке лежали работы химика Писаржевского, биолога Дарвина, «Рефлексы головного мозга» Сеченова, «Метафизика» Аристотеля и много произведений классиков художественной литературы. На двух подоконниках лежали «Капитал» Маркса и книга Зибера «Маркс и Рикардо», книги по русской и западной истории, а также «Фауст» Гете. Мне помнится, что я перелистывал томик «Фауста» и натолкнулся на фразу: «Я дух, который вечно отрицает». Хотя я тогда не был силен в области философии, все же эта фраза запомнилась мне на всю жизнь.


Мои занятия шли очень интенсивно. Чтобы сдать экзамены за полный гимназический курс, надо было подготовиться по очень многим предметам. В программу входили: древняя и русская история, литература, география, физика, химия, биология, алгебра, геометрия, немецкий и латинский языки. Мои учителя, считая, что у меня хорошая память и способность быстро схватывать суть, давали очень большие задания. В результате, уже после двух месяцев занятий я почти свободно читал и переводил с латинского «Записки о галльской войне» Юлия Цезаря, а также со словарем переводил с немецкого «Вильгельма Телля» Ф. Шиллера. Кроме обязательных гимназических учебников, по настоянию Шлионского и Канина я должен был не просто прочитать, а проработать много дополнительных материалов. В тот год с их помощью я довольно основательно познакомился с трудами психолога и философа Челпанова («Логика», «Психология», «Мозг и душа»), литературой о христианстве («Миф о Христе» Древса, «Бог и Иисус» Ренана), произведениями Гомера («Илиада», «Одиссея») и с основными произведениями Шекспира. Надо сказать, что в значительной степени под влиянием прочитанных книг, особенно таких, как «Разбойники» Шиллера, «Овод» Войнич, в 16 лет в моем сознании сформировался образ революционера – человека правдивого, смелого, готового свою жизнь отдать за свободу народа.


Шел 1916 год, канун Февральской революции. В аудиториях учебных заведений вместо лекций проходили непрерывные митинги, на которых велись бурные политические дискуссии.


Шлионский и Канин забросили учебу в институте, много времени проводили на различных собраниях и на занятиях в кружках с рабочими и студентами. Вместе собирались и жарко спорили представители многочисленных политических партий: социал-демократы, левые и правые эсеры, кадеты, трудовики, большевики, анархисты, бундовцы, сионисты и поалей-сионисты*. Два друга всегда становились центром обсуждения самых различных проблем. Вероятно, их огромная эрудиция во многих областях и спокойная, аргументированная манера обсуждения любой, даже очень острой проблемы, вызывали к ним общую симпатию.


Говорили, что в Петербуре начались беспорядки, в которых участвуют рабочие и солдаты. Потом вся многотысячная масса начала петь гимн Французской революции «Марсельезу».

Я был удивлен, что простые люди знают этот гимн. Позже я часто участвовал в демонстрациях и пел «Марсельезу», но почему-то уже больше никогда не испытывал такого волнения и всеохватывающего чувства народной силы, всеобщей любви и братства. Я увидел единение рабочего класса с революционной интеллигенцией, меня поразило, какие простые и хорошие отношения между рабочими и моими учителями Каниным и Шлионским. Рабочие задавали самые неожиданные вопросы, а они спокойно, понятно и очень убедительно отвечали. Потом кричали: «Да здравствует свобода!»


И все же, несмотря на необычную ситуацию в стране и в нашем городе, мои занятия со Шлионским и Каниным продолжались. Осенью 1917 года во 2-й классической гимназии Екатеринослава я успешно сдал экзамены за полный гимназический курс. В этой гимназии все преподаватели были либеральные. Они приветствовали то, что рабочий паренек рвется к знаниям, что сумел подготовиться по многочисленным и довольно сложным дисциплинам.


После сдачи экзаменов я стал чаще вместе со Шлионским и Каниным посещать многочисленные собрания. Два неразлучных друга почти всегда появлялись вместе. Удивительно, что на их дружбу совершенно не влияла принципиально различная позиция в вопросе о путях решения еврейской проблемы.


* Поалей-сионисты – члены еврейских организаций Поалей Цион

(Рабочие Сиона), возникших в России в 1901 г. и пытавшихся совместить идеи социализма с сионизмом.


Матус Канин придерживался чисто марксистской позиции. Он считал, что национальный вопрос вообще и еврейский в частности будет решен после победы пролетарской революции в России, а затем в Европе. По его мнению, революция коренным образом изменит производственные и экономические отношения и решит социальные проблемы общества, в связи с чем постепенно исчезнет национальная проблема. А евреи ассимилируются среди тех народов, где они живут. Идею создания где-либо еврейского национального очага считал пустой фантазией. Совсем иной была позиция Шлионского. Он принимал экономическую теорию Маркса, но полностью отрицал узкую классовость, партийность, идею пролетарской диктатуры и какую-либо связь между производственно-экономическими отношениями и национальным вопросом. Он ссылался на многочисленные примеры из истории и доказывал, что только после создания в Палестине национального еврейского очага евреи смогут добиться всеобщего признания и обретут истинное равенство с другими народами, что только там евреи смогут проявить свои способности и обретут человеческое достоинство. Уже тогда Шлионский сказал, что думает о переезде в Палестину. Я рассказал ему о еврейском погроме в Александровске, проходившем на моих глазах. C того давнего времени меня волновал вопрос: как могут одни люди с какой-то особой злобой набрасываться на других людей, бить их и даже убивать только за то, что те евреи. До сих пор мне никто не мог объяснить причин этой дикости. Муля Шлионский начал постепенно просвещать меня в этом чрезвычайно сложном вопросе, не разрешенном человечеством уже много веков. Он рассказывал об истории еврейского народа, древних еврейских царствах, царях Давиде и Соломоне, о еврейской религии, об антисемитизме и борьбе евреев за возрождение еврейского государства, о Теодоре Герцле и сионистских конгрессах. В то время я еще очень плохо разбирался в этой проблеме…

ГЛАВА 6

Город Екатеринослав. Работаю в парикмахерских. «Зайцем» проскакиваю в оперный театр, слушаю Федора Шаляпина. Обстановка в стране в 1916 году.


Я вполне осознавал, что начинаю совершенно новую жизнь, без родительской заботы и советов близких мне людей, умудренных жизнью, и что я еще неуч, довольно темный человек, хотя уже и прочитал много книг. Отрезок моей жизни, который я описываю в этом разделе воспоминаний, совпал с началом очень сложного процесса в истории России. По существу, те процессы, которые протекали в те годы в России, предопределили и Февральскую революцию, и Октябрьский переворот, и Гражданскую войну. В этот период практически все слои общества жаждали кардинальных и скорейших перемен. Но каждая из многочисленных политических партий и групп бескомпромиссно предлагала свой путь выхода из тупика. Вот в такой очень напряженной обстановке я, провинциальный юноша, окунулся в жизнь большого города.


Меня приютили моя сестра Цецилия и ее муж Абрам Хармац. С Абрамом у меня сложились очень хорошие отношения, он старался как-то облегчить мне жизнь в новых условиях. Абрам Хармац был человеком с ясной головой, большой душой, высокими нравственными принципами, боготворил образованных и интеллигентных людей, постоянно говорил, что я должен учиться. Жизнь у него складывалась тяжело, но он вырастил семерых детей, трое из них были участниками войны с фашистской Германией. Старший сын, полковник-танкист, сгорел в танке под Киевом, другой прошел всю войну, командуя артиллерийским полком, дочь была в партизанском отряде.


Однажды без всякой цели я бродил по Екатерининской улице, внимательно прочитывал расклеенные афиши и одновременно следил за проезжавшими пролетками, в которых чаще всего сидели нарядные дамы и офицеры. С шумом пробегали мальчишки-газетчики, кричавшие о наших победах над немецкой и австрийской армиями. Подошел к оперному театру и здесь прочитал все афиши. Одна афиша сообщала, что в воскресенье в театре будут выступать Федор Шаляпин и известная эстрадная певица (имя забыл). Возле главного входа в театр висело объявление: все билеты проданы. Я стоял и ломал голову над тем, что надо что-то придумать, чтобы послушать Шаляпина. Я с детства слышал, что Шаляпин великий певец. Рассказывали, что Шаляпин и его друг Максим Горький вышли из бедных семей, много скитались по России, особенно по берегам Волги. В молодости они решили стать певцами, но на прослушивании Горький прошел, а Шаляпин нет. Но все же их природные дарования проявились в полной мере. Горький стал выдающимся писателем, а Шаляпин – великим певцом.


О покупке билета на концерт Шаляпина не могло быть и речи. Я вспомнил, что в детстве, когда наша семья жила в Александровске, я умудрялся проскочить в театр без билета. Я как пуля пробегал мимо контролеров, мчался на галерку и прятался там в темном углу. Если меня находили, то выдворяли самым грубым образом, хватали за шиворот и вышвыривали из театра. Но теперь мне уже исполнилось шестнадцать лет, у меня появились некоторые представления о собственном достоинстве, мне было не безразлично, что подумают обо мне окружающие, когда меня будут выкидывать из театра. Иногда случается, что «озарение» приходит внезапно. Я неоднократно замечал, что артисты проходят за кулисы театра не через фойе и зрительный зал, а через двор. Я и решил попасть в театр через двор, в крайнем случае получу от сторожа, никто из идущих в театр не увидит моего позора. Двор театра представлял собой огромный пустырь, заваленный театральными декорациями. У «черного хода» в театр всегда сидел старичок, бывший суфлер, разжалованный за большое пристрастие к вину. Мой план был прост, а потому «гениален». Я раздобыл небольшой ящичек, покрыл его красной тряпкой, встал у входа во двор театра и ждал приезда знаменитых артистов. Примерно за полчаса до начала концерта на лихаче подъехали Шаляпин и певица. На голове великого певца была широкополая шляпа. Шаляпин показался мне гигантом, в правой руке он держал большую суковатую палку. Лицо круглое, мясистое, типично бурлацкое. Певица поразила меня своей красотой, очаровательной улыбкой и огромной соломенной шляпой с голубыми лентами. Когда она сошла с коляски, вслед за ней сошел какой-то грузный человек, не то с генеральскими, не то с полковничьими погонами. Столпившиеся люди встретили артистов овациями и громкими криками. Курсистки поднесли Шаляпину и певице большие букеты цветов. Я со своим ящичком стоял несколько в стороне, старался создать впечатление, что нахожусь при артистах, хотя меня могли принять и за человека со злыми умыслами. Когда Шаляпин и певица освободились от назойливой толпы, они быстро вошли во двор, провожаемые ревом горластых студентов и писком курсисток. Шаляпин размашистой походкой шел рядом с певицей и тучным офицером. Я со своим ящичком последовал за ними. Когда артисты приблизились к зданию театра, стоявший там старичок-сторож заулыбался и низко поклонился. Шаляпин ответил сторожу кивком головы, певица улыбнулась. Старик подвел их к двери и распахнул ее перед знаменитостями. В этот момент я стрелой проскользнул в дверь, пробежал через сцену, спустился по небольшой лесенке в зрительный зал и быстро по большой лестнице поднялся на галерку. Там не было ни одного человека, свет еще не зажгли, я забился в темный угол и со страхом ожидал звонка. После первого звонка с шумом стали появляться первые зрители, но я продолжал сидеть в углу. Раздался второй звонок, включили свет, галерка быстро заполнялась студентами, гимназистами, курсистками, приказчиками, мелкими чиновниками и торговцами с толкучки. Все они были постоянными посетителями галерки. Я, уже не боясь, что меня обнаружат, вышел из угла и смешался с толпой. C замиранием сердца ждал, когда поднимется занавес. На сцене никого не было, но почему-то зрители громко хлопали. Появилась певица, встреченная овацией. Она начала с «Белой акации», ее мелодичное, глубокое меццо-сопрано завораживало, настраивало на романтический лад. Студенты и гимназисты долго кричали «бис», певица во второй раз спела «Белую акацию», раскланялась и ушла со сцены. Зрительный зал замер, наступила какая-то особая тишина, словно ждали чуда. Появился мужчина в черном фраке и объявил: «Федор Шаляпин!» Словами трудно передать то, что происходило в зрительном зале. Курсистки и гимназисты охрипли от крика. И вот появился сам виновник этого необычного буйства. Шаляпин был одет в длинный фрак, волосы зачесаны назад. Две-три минуты стоял молча и смотрел на публику, высоко подняв голову. И вдруг лицо Шаляпина у всех на глазах начало так меняться, что его нельзя было узнать. Он развел руки в стороны, постоял так немного, опустил руки и начал петь арию мельника из оперы Даргомыжского «Русалка». Затем Шаляпин спел «Блоху» Мусоргского, две арии из оперы Россини «Севильский цирюльник», арию из оперы Серова «Вражья сила». Закончил он свое выступление арией Мефистофеля из оперы Гуно «Фауст». Перед исполнением каждой арии Шаляпин какое-то время стоял молча, в это время его лицо всегда менялось – это он настраивался на исполнение новой арии, входил в роль. Каждый раз Шаляпин всем своим обликом, выражением лица, позой, движением рук передавал во всей полноте образ того героя, арию которого он исполнял. Уже тогда, в возрасте 16 лет, я ощутил, что Шаляпин – это могучий, совершенно уникальный талант. Слушая его пение, я забыл обо всем на свете, погружался в мир персонажей его арий, жил их жизнью. Из этого состояния меня выводили аплодисменты и крики «ура» зрителей после каждой арии, они нарушали мой душевный настрой, сильно раздражали. После того как Шаляпин закончил свое выступление, публика безумствовала, Шаляпин несколько раз уходил со сцены, возвращался, раскланивался. Меня тоже захватило желание выразить свое восхищение, я размахивал руками и чуть не упал в партер, перегнувшись через барьер балкона. Когда я своим друзьям рассказал, как мне удалось попасть на концерт Шаляпина, они удивлялись и смеялись, восхищались моей изобретательностью, говорили, что я молодчина, неистовый Гершеле. Но, пожалуй, самым удивительным было то, что я смог воспроизвести почти все арии, которые пел Шаляпин. До того я пел только романсы и народные песни, а после той незабываемой встречи с Шаляпиным я полюбил оперу и стал часто петь оперные арии.


Рассказал я о концерте и моих впечатлениях Канину и Шлионскому. Они посоветовали мне прочитать философскую трагедию И. В. Гете «Фауст», в которой одним из главных персонажей является Мефистофель, одну из арий которого пел на концерте Шаляпин. Я прочитал «Фауста», мне понравилась эта трагедия, хотя тогда я многого не понял. Канин и Шлионский кое-что разъяснили мне, они говорили, что Фауст олицетворяет постоянное стремление человечества к познанию мира и смысла жизни, а Мефистофель – это дух зла, который различными ухищрениями стремится завладеть душой и разумом Фауста, показать ему тщетность его стремлений к свободе мысли и действия. В 1921 году, в Москве, мне снова довелось слушать Шаляпина как в операх, так и на концертах. Тогда я уже воспринимал образы, созданные им, без прежних юношеских восторгов, но несравненно глубже, с их силой и слабостью, благородством и подлостью, мужеством и трусостью.


Я начал искать работу, очень хотелось приобрести какую-то серьезную профессию. Во всех фабричных и заводских конторах мне отказывали, требовались мальчики либо в магазины, либо в парикмахерские. Но мне страшно не хотелось быть ни тем, ни другим. Да и сестра и шурин ждали от меня чего-то большего. Сунулся я в редакцию газеты «Приднепровский край», предложил свои услуги в качестве разносчика газет, но такие работники не требовались. То же получилось и с типографией. Все же пришлось обратить внимание на парикмахерские. Недалеко от домика моей сестры на дверях парикмахерской я прочитал, что требуется подмастерье или мальчик. Несколько раз пройдясь мимо парикмахерской, я все же решил зайти и предложить свои услуги. Хозяин, толстый, небольшого роста, с брюшком, смешливый, запачканный какой-то мукой, расспросил меня подробно о моей работе в прошлом. Мы почему-то сразу друг другу понравились – мне было предложено работать за 5 рублей в месяц «на всем готовом», то есть на хозяйских харчах и хозяйской площади. Я должен заниматься не только собственно парикмахерскими делами, но помогать хозяину в производстве мыльного порошка.


Хозяин парикмахерской был весьма деловым человеком. Зная конъюнктуру, он понял, что в городе не хватает мыльного порошка для бритья, в котором парикмахерские весьма нуждаются. Мой новый хозяин покупал душистое мыло, растирал его, высушивал в печке и превращал это мыло в порошок. Рассыпал мыльный порошок в кулечки и продавал всем парикмахерским города. Хозяин на этом порошке хорошо наживался. Мне же приходилось превращать душистое мыло в порошок. Всегда мои глаза, нос, шея были запорошены мелким белым и розовым порошком. Я непрерывно чихал, во рту всегда был неприятный привкус мыла. Но я упорно работал допоздна, а вставал с утренней зарей. Спал я на полу в зале парикмахерской, но это мне казалось роскошью по сравнению с холодным глиняным полом дома сестры. Утром, прежде чем приступить к работе, я босиком бегал на Днепр, смывал с себя мыло и с удовольствием плавал в реке. Эти утренние минуты на Днепре доставляли мне огромное наслаждение, я любовался широким простором водной глади, крутыми берегами и первыми лучами солнца, золотистой полосой, ложившейся на Днепр.


Мои поэтические грезы и романтические мечтания уперлись в прозаические будни. Мне пришлось оставить работу в парикмахерской, так как хозяина арестовали за какие-то махинации. Оказывается, его подпольная фабрика мыльного порошка работала без патента. Снова ежедневное хождение к воротам заводов и фабрик в поисках работы. И снова один и тот же ответ: работники не требуются. Но однажды я набрел на парикмахерскую, в большом окне которой увидел объявление: требуется подручный. Салон парикмахерской показался мне привлекательным, зеркала в деревянных рамах черного цвета, много кожаных кресел, красивый столик, на котором лежали газеты и журналы. Я нанялся на работу за 5 рублей в месяц при хозяйских харчах и с постелью на полу. Хозяин парикмахерской, человек средних лет с добродушной физиономией, был старшим сыном дамского портного, знаменитого в городе. Этот портной жил в том же дворе, где находилась парикмахерская, у него было еще два сына и две очень красивые дочери, уже замужние.


К шестнадцати годам в моем сознании сформировался идеальный, романтический образ революционера, человека смелого, благородного, готового отдать свою жизнь за свободу народа. Я еще не понимал тогда, что может быть самое различное понимание идеи свободы. В моем отроческом сознании революционер – это обязательно страдалец. Я считал, что если человек никогда не страдал за свои идеи, если не был знаком с казематами, то он не может быть причислен к революционерам. На меня сильное впечатление произвела книга Э. Войнич «Овод», я тогда сказал себе – вот он, настоящий борец за идею, вот мой идеал. О материальных, экономических мотивах борьбы за социальную справедливость у меня тогда были смутные представления.


Я знал, что были люди материально обеспеченные, принадлежавшие к дворянскому сословию, которые ради улучшения жизни народа шли на каторгу, а выходцы из простого народа, рабочие и люмпен-пролетарии, часто ревностно служили царскому режиму, шли в полицию, были провокаторами и доносчиками. Это «противоречие» способствовало тому, что я рано начал рассматривать идеи общественного и социально-политического характера без связи с классовой принадлежностью человека.


Моя сестра Пашутка, работавшая на швейной фабрике, как-то сообщила мне, что в воскресенье их рабочие соберутся на массовку в Монастырском лесу в трех километрах от города. На массовку пришли не только рабочие швейных мастерских, но и металлисты, железнодорожники, рабочие табачной фабрики Джигита и некоторые рабочие с Брянского завода. Собралось не меньше трехсот человек. Все были по-праздничному одеты, мужчины в модных шляпах и элегантных костюмах, а женщины в красивых платьях и соломенных шляпах. Все принесли с собой закуску и даже захватили кто «стопочку», кто «полстопочки». Я имел возможность внимательно слушать всех ораторов. Каждый из них по-разному оценивал события и положение на фронтах. Все сходились на том, что близится революция и что царский режим со своей бюрократической машиной трещит по всем швам. Приводились факты, что в Петербурге, Нижнем Новгороде, Иваново-Вознесенске проходят демонстрации под лозунгами «Долой войну», «Да здравствует свобода». Характерно, что на массовке мало говорилось об экономическом положении рабочих и крестьян, а затрагивались политические вопросы. Ораторы упоминали Карла Каутского, Мартова, Бронштейна (Троцкого), Эдуарда Бернштейна и других известных в то время социал-демократов. Много ссылались на Карла Маркса, Фридриха Энгельса, Плеханова. Впервые я услышал имя Розы Люксембург. Но удивительно, что на этой массовке никто не говорил о большевиках и меньшевиках. Ораторы обрушивались на царское правительство, министров, помещиков и капиталистов, выступали от имени социал-демократов, социалистов-революционеров, бундовцев и анархистов. Но я не помню, чтобы они друг друга оскорбляли, употребляли резкие слова против своих политических противников. Наоборот, я заметил среди ораторов взаимное уважение и деликатность – это, вероятно, потому, что всех их объединяла одна идея – свержение самодержавия, установление в России демократии, борьба против полицейско-жандармского режима, душившего все мыслящее и передовое.


С массовки мы расходились не группами, а в одиночку. Я кружным путем пошел мимо садов и никогда так не ощущал запаха яблонь. Я воображал себя Карлом Моором, Вильгельмом Теллем, Дубровским – и мне хотелось бороться с оружием в руках со злом во всех его видах. Я доплелся до своей парикмахерской, тихо пробрался в салон и крепко уснул на полу. Утром хозяин с трудом меня разбудил, прибегнув к грубым приемам: ногой бил по голове и половой щеткой проводил по лицу. Проснувшись, я вскочил, выхватил щетку из рук хозяина и хотел ударить его. Он вскрикнул, убежал за перегородку и оттуда кричал: «Убирайся сейчас же, хулиган, не то вызову полицию!» Все мои пожитки состояли из пары белья, сандалет, полусатиновой рубашки и пяти книжек. Все это я быстро уложил в мешок, закинул его за спину, свистнул в сторону хозяина и удалился. В кармане у меня было 3 рубля, по тем временам сумма немалая. Я отправился в Чечеловку к Брянскому заводу. На площади возле заводских ворот собралась большая толпа, много женщин

и детей, все громко кричали. Оказалось, что в магазины Чечеловки не завезли муку и в булочных не было хлеба. Из толпы кричали: «Хлеба, хлеба!» Кто-то крикнул: «Долой Распутина!». В народе давно ходили слухи о том, что простой тобольский крестьянин оказывает большое влияние на царскую семью. В руках рабочие держали порнографические открытки, на которых были изображены Распутин, царица и княгиня Вырубова. Постепенно толпа увеличивалась, подходили новые группы рабочих, студентов и гимназистов. Во главе одной группы я увидел моих учителей, Шлионского и Канина. У ворот завода соорудили небольшую трибуну. Один оратор говорил, что в

Петербурге беспорядки, в которых участвуют рабочие и солдаты, другой набросился на царя и министров, говорил, что Гришка Распутин через царицу влияет на всю политику. В это время ко мне через толпу пробрался знакомый по массовкам молодой рабочий Кондрат. Он сказал, что надо выбраться из толпы и поговорить. Кондрат пригласил меня на подпольное собрание, которое будет проходить на конспиративной квартире. Я рассказал ему о моей стычке с хозяином парикмахерской. Кондрат посмеялся, ударил меня рукой по плечу, одобрил мое поведение и заявил, что мы сейчас же пойдем к его знакомым, они помогут устроить меня на работу на Брянский завод. Тут мы услышали конский топот, увидали, что приближается группа казаков во главе с офицером. Офицер поднял руку и обратился к толпе, предложив разойтись, угрожал оружием. Через толпу к казакам протиснулся седой старик в белой рубахе и крикнул: «Стреляйте, сыночки, в своих отцов и матерей, а мы отсюда не уйдем, пока не накормим детей хлебом!» Казаки неожиданно начали поворачивать лошадей и опустили плетки. Офицер, уловив настроение, громко скомандовал: «Кругом, марш!» Казаки вздыбили коней и рысью поскакали в город. Им вслед раздались крики: «Ура, ура, ура!» Откуда-то появился гармонист, началась пляска, бабы визжали, когда рабочие подхватывали их и пускались в пляс. Ликование было всеобщим. Ведь дрогнули казаки – основная опора режима. Присутствующие при этом представители заводской администрации и полицейские поспешили спрятаться за воротами завода. Толпа провожала их свистом и насмешками. Народ не расходился до тех пор, пока на подводах не начали к пекарне подвозить мешки с мукой, а к булочным хлеб.


На следующий день я отправился на подпольное собрание. К нужному мне дому подходил осторожно, оглядывался, иногда останавливался у театральных афиш и делал вид, что читаю их. Убедившись, что за мной нет слежки, вошел во двор, перелез через невысокий забор, за которым увидел небольшой деревянный домик. Осторожно постучал так, как мне сказал Кондрат, дверь открыли. Сразу же встретил Кондрата и одного незнакомого человека с большим лбом, глубоко сидящими темно-карими глазами и суровым выражением лица. Со мной поздоровались за руку. Таинственность, окружавшая мою жизнь в этот период, вносила особую свежесть в мои ощущения. Я готов был переносить невзгоды ради приближения чего-то большого и важного. Миловидная девушка провела меня в комнату, где стоял круглый стол, покрытый белой скатертью. Вокруг стола на табуретках и небольшом диванчике, прижавшись друг к другу, сидели человек пятнадцать. Каждый из них поднимался и пожимал мне руку. Кондрат представил меня и сказал слова, которые произвели на меня большое впечатление: «Представляю вам Григория (фамилию не назвал), самого молодого нашего товарища, прошу любить и жаловать. Григорию мы поручим организовать группу рабочей молодежи». Я смутился, покраснел, в горле пересохло. Ко мне подошла девушка, взяла меня за руку, как мать берет своего сынишку, и усадила рядом с собой. Я скоро узнал, что эта девушка окончила женскую гимназию с золотой медалью и поступила в Харьковский университет. Я не знал, как себя держать, куда девать руки, то клал их на стол, то на колени, то опускал. Кондрат поставил на стол блестящий медный самовар, а на самовар большой чайник. Расставили блюдца и чашки, поставили тарелку с хлебом. Поднялся человек с большим лбом и темно-карими глазами, сказал: «Приступим, друзья, к обсуждению некоторых вопросов, которые в одинаковой степени касаются рабочих, крестьян и революционной интеллигенции многострадальной России. Я проинформирую вас об обстановке, которая складывается в мире и в нашей стране. Эта обстановка является следствием фактически проигранной войны с немцами». Докладчик не пользовался никакими бумажками, он на память назвал многих революционеров и реакционеров, членов Государственной Думы, дипломатов и политических деятелей Германии, Англии, Франции, цитировал Маркса, Плеханова, Карла Каутского, Жореса, убитого в Париже в 1914 году, вспоминал разные политические течения эпохи Великой французской революции. Затем он остановился на Циммервальдской конференции, где

социалисты-интернационалисты определили свое отношение к мировой войне. Я впервые услышал о Ленине. Меня удивило то, что социалисты должны всячески способствовать поражению своих государств в войне. Я узнал, что среди рабочих партий нет единства, тогда это мне казалось непонятным. Как могло случиться, что рабочие по вопросу о войне могли расходиться? Ведь на войне умирали рабочие и крестьяне. Я вспомнил, сколько слез было пролито в нашей семье, когда моего старшего брата отправляли на фронт. Тогда моя мама, не боясь соседей и доносчиков, на всю улицу кричала: «В одну яму надо закопать нашего царя Николку и немецкого императора Вильгельма, тогда наши дети не будут умирать на войне».


В заключение докладчик говорил, что на фронте солдаты бросают оружие и либо дезертируют, либо сдаются в плен целыми частями. На собрании было принято решение о разъяснительной работе среди рабочих: объяснять бессмысленность войны, отмечать, что кадеты, особенно Милюков и Шингарев, пытаются обелить царя и его окружение, снять с них ответственность в поражении в войне, в бедах народа. Это нелегальное собрание и оказанное мне доверие стали заметной вехой в моей жизни.

ГЛАВА 7

Екатеринослав. Мой талантливый друг Эсаул Штейнгауз, крупнейший знаток истории Франции. Соня Солнцева. Работаю на Брянском заводе. Мудрый человек, литейщик Д. П. Лихачев. Занятия в кружках. Театр в моей жизни. Тревожное, но радостное время перед Февральской революцией


Несовершеннолетие есть неспособность пользоваться своим рассудком без руководства со стороны кого-то другого.

Иммануил Кант


В период перед Февральской революцией интеллигентная, образованная часть молодежи принимала активное участие в борьбе за свержение самодержавия. Эта молодежь сознательно (не стихийно) поддержала Февральскую ревлюцию. Молодые люди искренне верили в возможность демократического строя в России. Многие из них были участниками Гражданской войны. Ярким представителем этой части молодежи был Эсаул Штейнгауз (Красный). Я познакомился с ним в 1916 году. В силу обстоятельств мы встречались не очень часто, после 1919 года от одной встречи до другой проходило год-два. Связывала нас прежде всего очень близкая оценка происходящих событий, отрицательное отношение к диктатуре и любой форме ограничений свободы мысли, одинаковая точка зрения на принципы демократии, большая любовь к литературе, особенно классической, и к искусству. Это был талантливый человек, одаренный от природы незаурядными способностями. Он был для меня в течение нескольких лет настоящей живой энциклопедией во многих областях знаний, особенно по истории Великой французской революции, русской истории и утопическому социализму. Но главное, я увидел в нем пример самоотверженной, бескорыстной преданности науке, идейной цельности и способности последовательно отстаивать свои убеждения.


Несколько последующих страниц я считаю некрологом на безвременную смерть друга моей юности. Трагическая судьба этого яркого человека в определенной степени повторяет судьбу многих романтиков, поддержавших революцию. Тысячи таких молодых людей отдали свои силы, душу и жизнь борьбе за лучшее будущее. После прихода к власти большевиков очень многие из них находились в открытой или скрытой оппозиции. Практически все они сложили головы под ножом большевистской гильотины.


Начну с нашей первой встречи в Екатеринославе. Недалеко от Брянского завода в большом одноэтажном здании располагалась классическая гимназия. Гуляя по городу, я часто останавливался перед этим зданием, смотрел на группы гимназистов и мечтал о времени, когда смогу заняться своим образованием. Однажды, когда я стоял возле входной двери в гимназию, мимо меня прошел изящно одетый гимназист, на нем был праздничный синий мундир, застегнутый на все пуговицы. Рядом с ним шла девушка в форме женской гимназии. Этот гимназист внимательно посмотрел на меня, прошел несколько шагов, обернулся и почему-то улыбнулся. Вскоре мы опять встретились: я сидел на скамейке вблизи Потемкинского парка и читал, кажется, «Путешествие в Гарц» Генриха Гейне. На соседнюю скамейку сел гимназист, который начал перелистывать какую-то толстую книгу. Когда мы посмотрели друг на друга, мне показалось, что его лицо мне знакомо, а как только он улыбнулся, я вспомнил того гимназиста у дверей гимназии. Как видно, и он узнал меня и сразу спросил: «Какую книгу вы читаете?» Вместо ответа я показал свою книгу. После этого мы познакомились. Моего нового знакомого звали Эсаул Штейнгауз, но более известен он был под фамилией Красный.


Между нами сразу завязался оживленный и интересный разговор о довольно высоких материях. Возможно, Штейнгауз решил поразить меня своей эрудицией, когда заговорил об интуиции выдающихся людей. Он начал доказывать, что в жизни и творчестве таких гениев, как Шекспир, Лев Толстой, Бетховен, Ньютон, интуиция играла бóльшую роль, чем сознание. Мой собеседник привел много примеров, когда благодаря интуиции были решены многие сложные проблемы в науке и в политике, а также созданы великие произведения искусства. Я с огромным интересом слушал Штейнгауза. К примерам интуитивного предвидения он отнес наше знакомство, поскольку при первой нашей мимолетной встрече у дверей гимназии он интуитивно почувствовал, что мы должны еще встретиться и стать хорошими друзьями. Действительно, так и получилось. Но вот почему-то интуиция не подсказала моему другу возможный захват власти большевиками и дальнейшее развитие событий, крушение всех его романтических идеалов и трагическое завершение жизни.


После разговора об интуиции Штейнгауз перешел к литературе Древней Греции. Он показал мне книгу, которую держал в руках, это был один из томов драматурга Эврипида. Показывая мне книгу, он бросил реплику: «Каждый культурный человек должен быть знаком с древней культурой и греческой философией». Так как мне казалось, что я уже разбираюсь в некоторых вопросах политики, мне захотелось втянуть юного философа в разговор о современной политике. К своему удивлению я убедился, что гимназист аккуратно читает газеты, следит за дебатами в Государственной Думе и знаком с последними событиями на фронтах. Когда же я заговорил о возможности революции в России, мой собеседник просветлел и сказал, что если придет время свергать царя и громить царедворцев, то он станет одним из рыцарей революции. Это было сказано так просто и с такой убежденностью, что никак нельзя было сомневаться в искренности моего нового друга. После этого короткого, но многозначительного разговора мы пожали друг другу руки и договорились регулярно встречаться возле памятника Екатерине II. Это было прекрасное место во всех отношениях. Летом здесь цвели каштаны, возле дворянских особняков было много цветов, особенно благоухали чайные розы, воздух был чистый, не то что в рабочем районе и особенно на Чечеловке, где летом поднимались столбы пыли, а осенью была непролазная грязь. Были сумерки, когда мы расстались со Штейнгаузом. Я еще немного постоял у монумента и мне казалось, что величественная русская царица иронически смотрит на двух юношей, мечтающих о том времени, когда монументы будут ставиться не тиранам, а Вольтеру и Руссо, Радищеву и Шекспиру.


Очень хорошо помню нашу встречу в 1917 году после митинга в гимназии на Чечеловке, проходившего вскоре после Февральской революции. Моя речь на этом митинге явилась причиной драки между двумя группами молодежи, в связи с чем я покинул гимназию в довольно возбужденном состоянии. На Пушкинской улице встретил Штейнгауза, поведал ему о случившемся и о своих сомнениях. В тот вечер мы проговорили очень долго. Штейнгауз спокойно и всесторонне проанализировал ситуацию, сложившуюся после Февральской революции, и затем перешел к возможному развитию событий. Я впервые услышал, что идея пролетарской диктатуры выдвинута не Марксом, а известным французским революционером Огюстом Бланки, большим почитателем Гракха Бабефа, социалиста-утописта. Бабеф возглавлял тайную революционную группу во времена Великой французской революции и был казнен в 1797 году. Огюст Бланки – участник революций 1830 и 1848 годов, избранный в 1871 году заочно членом Парижской коммуны, развивая мысли Гракха Бабефа, обосновал идею организации группы профессиональных революционеров, которая сможет вооруженным путем осуществить политический переворот и прийти к власти в любой стране независимо от складывающихся социально-политических условий. Он же первый высказал мысль о необходимости пролетарской диктатуры как переходного периода от капитализма к социализму. Вероятно, не зря Ленин говорил о Бланки, что он «несомненный революционер и горячий сторонник социализма». Штейнгауз не случайно ссылался на Огюста Бланки, он считал, что в России после Февральской революции сложилась такая же ситуация, как во Франции в 1848 году. Конечно, проводить аналогию между революцией 1848 года и Февральской революцией в 1917 году можно только условно, так как и цели, и движущие силы там и здесь были разные. Но сама мысль, что во всех революциях господствующие классы либо политические группы хотят использовать народ в качестве материальной силы для достижения своих корыстных целей, безусловно, заслуживает внимания.


От Штейнгауза я впервые узнал, что меньшевик Мартов и социал-патриот Плеханов считают Ленина не марксистом, а бланкистом. Саму идею пролетарской диктатуры они считали не марксистской, а бланкистской. Штейнгауз поразил меня. Он был всего на год старше, но уже серьезно проработал массу научной литературы, выработал свою систему анализа прочитанного и происходящего, видел взаимосвязь событий, на первый взгляд не имеющих ничего общего. Я впервые ощутил различие между оценкой эмоциональной и научной.


С началом Гражданской войны наши встречи на какое-то время прекратились, я ушел в Красную армию. После занятия Екатеринослава Добровольческой армией меня оставили в городе для работы в подполье. Оказалось, что и Штейнгауз остался в городе с той же целью. Два-три раза мы встречались. При встречах обсуждали события, происходившие в России. Во время одной из встреч Штейнгауз, говоря о Ленине, высказал даже по тем временам довольно крамольную мысль. Он считал, что группа революционеров, объединившихся вокруг Ленина, – это просто хорошо организованные заговорщики. Они поставили перед собой цель – в подходящий момент свергнуть царя и захватить власть. Ленинцы превыше всего на свете ставили власть… Что касается русского народа, то он всегда преклонится перед силой – и тогда из него можно лепить что угодно. В том же 1919 году мы встретились еще раз, на этот раз в Екатеринославской тюрьме,

но об этом ниже. В следующий раз мы встретились в Москве в 1920 году на одной из конференций Пролеткульта. Мы обрадовались друг другу, ведь так много воды утекло с тех пор, как впервые познакомились в садике вблизи Горного училища. Штейнгауз выступил на конференции с блестящей речью. Основная мысль его речи – нельзя делить литературу и искусство на пролетарское и буржуазное. Когда-то после Февральской революции в Екатеринославе на одном из митингов Штейнгауз выступал перед большой аудиторией на эту же тему. И тогда его выступление мне очень понравилось ясным изложением мыслей. Но за прошедшие годы он из юного эрудита превратился в серьезного историка и философа с прекрасными ораторскими данными. Сильный голос, четкая дикция, необыкновенная память, способность оперировать яркими образами, сравнениями и цитатами, а также строго логическое изложение – все это позволяло ему очень быстро овладеть вниманием довольно разношерстной аудитории. Конференция продолжалась несколько дней, и мы со Штейнгаузом успели о многом поговорить. Несмотря на все происшедшие события, на движение рабочего класса, массовые выступления в Петрограде, Москве, Иваново-Вознесенске, он по-прежнему продолжал развивать свою мысль, что не марксизм, а бланкизм лежит в основе Октябрьской революции. Штейнгауз много рассказал мне о Петре Никитиче Ткачеве, русском революционере. После неоднократных арестов он эмигрировал за границу. В 1875 году в Женеве он редактировал журнал «Набат». В своих статьях он развивал идеи Огюста Бланки. Ткачев считал, как и Бланки, что группа заговорщиков, профессиональных революционеров из интеллигентов, в состоянии захватить политическую власть. Ткачев утверждал, что классовое государство в России не имеет никаких корней. Штейнгауз полагал, что Ленин и Троцкий сочетали элементы бланкизма с марксизмом, что заговорщики сыграли существенную роль во время Октябрьской революции. Эти заговорщики повели за собой массу, когда провозгласили: «Долой войну!» – и этим лозунгом потянули за собой крестьянство, одетое в серые шинели. Логика и исторические факты, приведенные Штейнгаузом, меня поразили. К этому времени я уже прочитал много марксистской литературы, составил конспект по «Капиталу» Маркса. Но то, что мне объяснил Штейнгауз, казалось логичным и убедительным. Мы с ним пришли к заключению, что вся дальнейшая политика коммунистической партии и Советского правительства была направлена на решение не рабочего, а крестьянского вопроса. Штейнгауз совершенно четко высказался, что диктатура пролетариата и одной партии гибельна для такой страны, как Россия. Он считал, что жесткие меры в какой-то степени допустимы только в период Гражданской войны. Интересную мысль Штейнгауз высказал о Ленине. Передаю его слова точно: «Владимир Ленин – брат народовольца Александра Ульянова. Вполне допускаю, что месть за брата и даже мировоззрение этого брата могли сыграть свою роль в формировании жизненной позиции главного большевистского вождя. Ведь мировоззрение определяется многими элементами, в том числе и психологическими».


Быстро пролетели дни наших встреч в 1920 году, опять расстались почти на два года. Следующая встреча произошла в конце 1922 года на вступительных экзаменах в Институт красной профессуры (ИКП). Мы обнялись и расцеловались. Штейнгауз поступал на историческое отделение, я – на философское. Меня очень обеспокоил его внешний вид: бледножелтый цвет лица, неестественно вздернутые плечи, во рту недоставало многих зубов. Но духом он был крепок, как и в прежние времена. В ИКП он хотел специализироваться по западной истории, особенно по истории романских стран. Как и в 1919 году, Штейнгауза занимала тема бланкизма. Тема очень интересная, но защищать такой взгляд на большевиков уже было довольно опасно. Я эту мысль высказал своему старому другу, он улыбнулся и ответил: «Во все времена было опасно бороться за истину». И после некоторого раздумья добавил: «Мой труд об Огюсте Бланки и бланкизме я доведу до конца, но кому-либо показывать не буду. Пусть лежит в ящике письменного стола до лучших времен». Но все же часть этой большой работы, главу «Огюст Бланки», ему удалось опубликовать еще во время учебы в ИКП. От товарищей я слышал, что Штейнгауз после окончания ИКП какое-то время преподавал в Московском университете, в 1928 году был арестован. По ходатайству отца его жены, дочери члена Реввоенсовета Гусева, через год был освобожден в связи с болезнью, в 1937 году опять арестован и расстрелян. Так прошла жизнь очень незаурядного человека. Думаю, что в эпоху торжества партийных обывателей сталинского периода такие люди, как Эсаул Штейнгауз, выжить не могли.


Рассказав об Эсауле Штейнгаузе, я одновременно решил остановиться на ином типе молодых людей, так же активно и самоотверженно боровшихся за свержение царского самодержавия. Это были честные, исполнительные и вполне надежные люди, но их отличало от молодых людей типа Штейнгауза отсутствие способности критически осмысливать происходящее вокруг них и тем более заглядывать в будущее. Эта часть молодежи слепо, без раздумий и сомнений поддержала социал-демократов и с одинаковым рвением вначале боролась против царского самодержавия, а после Февральской ревлюции – против Временного правительства. К этой части молодежи относилась и Соня Солнцева, очень хороший мой товарищ по совместной работе в социал-демократическом движении. Я познакомился с ней на подпольном собрании в 1916 году. Соня была лет на пять старше меня, уже имела большой опыт подпольной работы. Она выросла в семье рабочего-революционера, окончила гимназию и поступила на медицинский факультет Харьковского университета. Внешне она была очень интересной: стройная, с большими карими еврейскими глазами. Она нравилась мне, но стоило нам начать что-либо обсуждать, как у меня появлялось раздражение. Соня односторонне, схематично, начетнически толковала и происходящие события: всякое отступление от принятых ею за истину принципов и установок она тут же называла соглашательством, мелкобуржуазной идеологией, ликвидаторством и т. п. Подобное навешивание политических ярлыков уже тогда было в ходу. Когда я затрагивал вопросы литературы и искусства, Соня категорическим тоном заявляла, что этим мы займемся только после революции, так как литература и искусство прошлого проникнуты буржуазным духом и не выступают против эксплуатации трудящихся. Я пытался ей объяснить, что великие писатели и поэты, например Шекспир, Лев Толстой, Пушкин, Байрон, никогда не защищали угнетателей, а всегда были на стороне униженных и оскорбленных. Но все мои доводы Соня не воспринимала.


Я не мог спокойно относиться к ограниченным людям, у которых не бывает никаких сомнений. Весьма своеобразно Соня высказывалась о том, кто является марксистом. Она считала, что последовательным марксистом может быть только выходец из рабочего класса. На это я ей сказал: – По вашему мнению, ни самого Карла Маркса, ни первого марксиста России Плеханова нельзя считать последовательными марксистами, потому что, насколько мне известно, они не были выходцами из рабочего класса. Соня сощурила свои красивые темно-карие глаза, губы ее скривились, и резко ответила: – Это софистика, я имела в виду правило, а не исключения.


Но я не унимался, приводил множество примеров того, как рабочие работали на полицию, примыкали к черносотенцам, а многие дети состоятельных родителей сознательно активно включились в борьбу с царским самодержавием. Подпольщице Соне не хватало широты взглядов и внутренней культуры, которая часто не приобретается одним образованием. Мне казалось, что друг моего детства дворянка Наташа Зарудная вполне могла бы стать революционеркой, она всегда сочувствовала обездоленным людям. Хотя Соня и была предана идее социализма, но для нее эта идея была очень тощей, ее сознание было сосредоточено на проблемах текущего дня и в первую очередь на организационных вопросах. Теория и прогнозы относительно развития событий ее мало интересовали. При беседах с ней мне быстро становилось скучно. Как бы мы с ней ни расходились во время споров, я никогда не сомневался в том, что эта девушка во имя революции отдаст свою жизнь. В этом я убедился позднее, когда мы снова встретились с ней в белогвардейской контрразведке в 1919 году.


В период до Февральской революции за свободу боролись разные люди, сторонники различных политических течений, с разным мировоззрением, образованием и разным представлением о самой сути понятия «свобода». Были среди нас романтики, сугубые реалисты и даже нигилисты, но среди тех, кого я знал, не было подлецов, циников и предателей. Ни у кого тогда не появлялось желания ради каких-то личных преимуществ, выгод, престижа оклеветать товарища. О людях судили по их отношению к делу, моральным и духовным качествам.


После окончания Гражданской войны Соня Солнцева работала в Москве секретарем Серафимы Гопнер. Мы иногда с ней виделись, как и прежде, она решительно выступала против всяких оппозиций в партии. Когда я ей говорил, что демократические централисты ведут борьбу за демократию в партии, она называла их контрреволюционерами. Люди, подобные Соне Солнцевой, стали опорой большевиков и Советской власти. Но многих из них, кто по своей природе был честным человеком, постигла та же участь, что и тех, кто выступал с критикой партии. Соня Солнцева оказалась в концлагере. Мы встретились в Кочмесе в конце 1938 года. Я после 14-часовой работы распрягал лошадь, кто-то подошел сзади и руками закрыл мне глаза. Я обернулся и увидел женщину с большими темно-карими глазами. Ее прежде черные как смоль волосы сильно поседели. Женщина прижалась ко мне и заплакала. Это была Соня Солнцева. Прошло 19 лет с тех пор, как мы вместе работали в екатеринославском подполье. В моем сознании, как в калейдоскопе, проходили образы прошлого. Я вспомнил, как в 1916 году Соня пришла ко мне с поручением распространить листовки на Брянском заводе и как в 1918 году в день похорон Плеханова в Петрограде мы шли с ней по улицам Екатеринослава с красным знаменем во главе большой демонстрации и пели похоронный марш, вспомнил нашу встречу в Екатеринославской тюрьме и многое другое, объединявшее нас в общей борьбе.


Глядя на постаревшую Соню, я не удержался и сказал:

– Оказывается, и ортодоксы попадают в большевистские лагеря.

Соня с большой грустью ответила:

– Гришенька, я всегда верила в твой ясный ум, но никогда не могла подумать, что ты окажешься пророком.


Да, много воды утекло, многие из нас прозрели. Вскоре меня перевели в другой лагерь, и больше мы с Соней не встречались.


Это большое отступление, посвященное двум совершенно разным типам молодых людей, активно боровшихся за свержение самодержавия, а затем поддержавших Октябрьский переворот в 1917 году. Их конец при власти большевиков практически оказался одинаковым.


Теперь возвращаюсь к 1916 году. Моя жизнь в Екатеринославе была тесно связана с Брянским заводом. Это был самый крупный завод в городе, на нем работало несколько тысяч человек. Еще не работая на заводе, я любил подходить к заводским воротам к окончанию смены и смотреть на поток рабочих. С некоторыми рабочими этого завода я познакомился на занятиях рабочего кружка, видел, что по своим интересам и общему уровню они очень отличаются от торговцев, приказчиков, мелких ремесленников и различных работников сферы обслуживания. Мне очень хотелось попасть в среду квалифицированных рабочих. Помог мне в этом знакомый по массовкам молодой рабочий Брянского завода Кондрат. Рабочий день начинался в 6 часов утра, меня сразу же начали учить работать на токарном станке. Довольно быстро я хорошо освоил эту работу, что позволило выкраивать время для подготовки к сдаче экзаменов за гимназический курс. У меня была привычка и даже потребность кому-нибудь рассказывать о прочитанном. Ко мне часто подходил молодой, но очень опытный токарь Коля Бондаренко, он помогал мне осваивать станок. Когда поблизости не видно было начальства, я беседовал с ним о прочитанном. Коля сам много читал, любил стихи Пушкина, Некрасова, восторгался романом Л. Н. Толстого «Воскресение», излагал свое мнение о романе Достоевского «Преступление и наказание». Молодой токарь от природы был одарен ясным и глубоким умом, при этом он окончил только три класса городской школы. Оставшись круглым сиротой, Коля жил с теткой и вынужден был начать работать с 13 лет. В 23 года он женился на работнице табачной фабрики, свободное время отдавал книгам и небольшому огородику. Когда я с ним заговорил о политике, о царе и помещиках, Коля только ухмылялся и ничего не отвечал. Однажды я рассказал ему о триумвирате Древнего Рима, в который входили Помпей, Красс и Юлий Цезарь, и о борьбе между ними за власть. Коля внимательно слушал, затем сказал следующее:

– Во все времена шла ожесточенная борьба за власть, претенденты на верховную власть готовы друг другу перегрызть горло. При этом о народе думают мало. То же самое будет и при социализме, о котором сегодня много говорят. Мне нужно было что-то ответить, я привел ходячую фразу:

– Да, это было при рабстве, феодализме и капитализме, но можно надеяться, что при социализме этого не будет, поскольку трудящиеся обретут права.

Коля улыбнулся:

– Гришутка, откуда же ты знаешь, как будет при социализме?

Этот вопрос поставил меня в тупик, я растерялся и ничего не смог придумать и довольно глупо ответил:

– О преимуществах социализма много написано у Карла Маркса и Плеханова.

Тогда он пояснил свою предыдущую мысль конкретным примером из заводской жизни:

– Вот рабочего назначают мастером, он сразу же начинает прижимать своих бывших товарищей, да еще бегает в заводское управление с доносами на неблагонадежных. Вот и дай рабочим власть…

Я оторопел, никак не ожидал услышать от рабочего такие слова. И так, какой бы вопрос я ни затрагивал, Коля высказывал собственное мнение и обосновывал его. Мне очень хотелось вовлечь этого яркого человека в наш рабочий кружок и связать его с подпольщиками. Но он наотрез отказался.


В 1919 году, когда я работал при власти генерала Деникина в екатеринославском подполье, решил навестить Колю Бондаренко. Мне открыла дверь его плачущая жена. Четвертого фераля 1919 года Коля Бондаренко умер в инфекционной больнице от сыпного тифа.


На Брянском заводе сложились свои революционные традиции. Рабочие завода были участниками революции 1905 года, проводили демонстрации в связи с Ленскими событиями 1912 года. Девятого января 1916 года брянцы вышли на улицу с революционными лозунгами «Долой войну!», «Долой самодержавие!». В этой демонстрации принимали участие и дети рабочих, и бывшие рабочие. Среди рабочих завода можно было встретить сторонников различных политических течений: социалистов-революционеров (эсеры), социал-демократов (меньшевики и большевики), кадетов, анархистов и даже монархистов. Наибольшим влиянием пользовались эсеры, которые считали, что раз в России большую часть населения составляют крестьяне, то ведущей партией должна быть крестьянская.


Я познакомился со многими рабочими завода, среди них было много интересных людей, умудренных богатейшим жизненным опытом. Но, пожалуй, самой значительной личностью был Дмитрий Петрович Лихачев, помощник мастера в литейном цехе. Он не примыкал ни к каким политическим течениям. Поговаривали, что он пострадал во время забастовки в связи с Ленскими событиями и с тех пор отошел от всякой политики. По виду ему можно было дать не больше 40 лет, он был небольшого роста, с высоким лбом. Я часто видел, как после заводского гудка за воротами его ждала полноватая красавица, одетая по-деревенски. Когда Дмитрий Петрович ее встречал у ворот, у него появлялась замечательная улыбка. И красивая жена дарила ему улыбку, ясную, светлую, с полным сознанием своего превосходства над другими бабами, ожидавшими своих мужей у ворот завода, боясь, что они свернут в кабак. Дмитрий Петрович был убежден, что война, начатая в 1914 году, закончится революцией, точно так же, как это произошло после войны с Японией, тогда разразилась революция 1905 года. Дядя Митя, так Лихачева называли товарищи по работе, однажды сказал мне: «Приходи, Гришуха, ко мне домой, я расскажу тебе о том, как мы боролись в 1905 и 1912 годах за дело рабочего класса». В очередное воскресенье я отправился к нему. Я подошел к забору, сооруженному из жердей и досок, дорожка, усыпанная песком, привела меня к белому глиняному домику. На пороге появилась жена Дмитрия Петровича, Фрося, которая пригласила меня в дом и сказала: «Митя пошел в монопольку купить соточку». Квартира состояла из горницы, довольно большой кухни с русской печью и маленькой спаленки, где стояли кровать, кованый сундук и два стула. Возле домика небольшой сад с четырьмя вишневыми деревьями и несколько грядок. Фрося спросила меня о моем детстве, о родителях, а потом немного рассказала о себе. До замужества она жила в деревне Новомосковского уезда. Рано вышла замуж. Ее первый муж погиб на Русско-японской войне. После этого она продала корову и поехала искать счастья в городе. Приехала в Екатеринослав в 1911 году, поступила судомойкой в ресторан. В 1913 году встретилась с Дмитрием Петровичем, который тогда вышел из тюрьмы, и вышла за него замуж. Я спросил Фросю: «Почему вы каждый день встречаете своего мужа у заводских ворот?» Она ответила: «Чтобы погулять с Митей и по пути до хаты заглянуть в лавки». Фрося с особым выражением сказала, что Митя за три года их супружеской жизни не сказал ей ни одного грубого слова, не повысил голоса. И с гордостью сообщила, что они вместе с мужем по вечерам у керосиновой лампы читают стихи Пушкина, Некрасова, романы Тургенева. Дмитрий Петрович вошел с покупками, передал их Фросе, крепко пожал мне руку. Погладив свои усы, он обратился ко мне: «Ну, Гришуха, хочешь узнать, почему я отошел от революционного движения? Тебе расскажу, вижу, что ты парень особый, поделюсь своими думами, в твои годы и меня увлекала таинственность подпольных собраний, забастовки, маевки». Дмитрий Петрович родился в деревне Псковской губернии. Его отец работал батраком у зажиточного хуторянина. С семи лет пас коров. В детстве научился вырезать дудки, научился играть на них. Однажды хозяин хутора, прицепившись к отцу Мити, ударил его кулаком по лицу. Митя подбежал к отцу, начал вытирать тряпкой кровь. Озверевший хозяин подскочил к маленькому Мите и ударил его сапогом. После этого и произошла трагедия: отец огромным кулаком сильно ударил хозяина, тот упал и ударился головой о камень. Вскоре хозяин умер. Несколько дней отец прятался, но его нашли, судили и отправили на каторгу за убийство. Мальчик остался с больной матерью. Когда Мите исполнилось 13 лет, мать умерла. Босиком, в одной рубашке, он отправился в Петербург. Митя долго скитался по ночлежкам, нищенствовал. В конце концов устроился в кузнице на окраине города. Стал молотобойцем, освоил и литейное дело. После того, как хозяин кузницы ударил его, он снова стал бродягой. В 17 лет поступил на работу в литейный цех Балтийского завода, где проработал до 1906 года. Когда в Петербурге вспыхнуло восстание, Дмитрий Петрович активно включился в революционное движение. Он решительно боролся с гапоновцами, считал священника Гапона провокатором, виновным в расстреле демонстрации у Зимнего дворца. В Петербурге всех подозрительных арестовывали и высылали в административном порядке. Дмитрий Петрович сумел получить паспорт на имя Лихачева и уехал в Екатеринослав, где связался с социал-демократами. Познакомился с рабочими Брянского завода Григорием Ивановичем Петровским и Василием Авериным, руководителями екатеринославских большевиков. В 1912 году в связи с Ленскими событиями Дмитрий Петрович был одним из руководителей большой демонстрации,

после чего его арестовали и водворили в Екатеринославскую тюрьму. Через год с небольшим его освободили, взяв расписку о невыезде из города и отказе от революционной деятельности.

Я задал вопрос Дмитрию Петровичу:

– Почему вы считаете, что и будущая революция потерпит крах?

Ответ был такой:

– Движением пролетариата и крестьянства воспользуются либо русская буржуазия, либо политические авантюристы… Россия не доросла до демократии, и рабочему классу нечего

думать о своей власти.


Я покинул дом литейщика со смешанным чувством. Отрочество мое кончилось раньше времени. Юность началась не только серьезной учебой, но и борьбой за освобождение многострадального народа. Туманные, неоформленные эмоции постепенно переходили в сознание.


В своих воспоминаниях я довольно много страниц посвящаю театру. Театр был моим вторым университетом. С детского возраста и до начала длительной тюремно-лагерной эпопеи театр занимал большое место в моей жизни. С 15-летнего возраста я начал серьезно интересоваться оперой и классической музыкой, сам исполнял много оперных арий и романсов. До сих пор я не могу для себя решить, что больше влияло на формирование моего сознания в молодости: политические собрания, занятия в кружках, маевки, брошюры и книги или же зерна гуманизма, заложенные трагедиями Шекспира, драмами Ибсена, спектаклями и операми по сочинениям Льва Толстого, Достоевского, Чехова и многих других крупнейших прозаиков и драматургов. Как видно, идеи, мысли сами по себе, без эмоциональной окраски – это бледные, обескровленные тени, король датский, а не его сын Гамлет. На театральных подмостках в драматических действиях раскрывалась безнравственность всего общественного порядка. В театрах того давнего времени я усвоил простую истину: против рутины и пошлости общественной жизни всегда восставали натуры сильные, личности, свободные духом, своим сознанием и совестью, не желавшие примириться с фальшью, цинизмом. Я считаю, что в театре перевоплощается не только артист, но и зритель, который становится соучастником драматических коллизий.


Театр в то время был источником гуманных идей и чисто нравственных идеалов. Герои сцены были и реалистами, и романтиками. Да и в более зрелом возрасте я не мог согласиться с искусственным разграничением реалистического и романтического в искусстве. Я еще не ставил перед собой философского вопроса: что выше – искусство или действительность. У меня лишь было наивное желание – чтобы люди в жизни вели себя так, как положительные герои на сцене. Мои представления о театре изменялись одновременно с повышением моего культурного уровня. В Александровске, где прошло мое детство, у меня вызывали восторг еврейский театр Фишзона, украинский театр Сабинина и Суходольского. Эти театры пробуждали национальное чувство у зрителя. В Екатеринославе я впервые познакомился с другим театром – общечеловеческим, будившим гуманные чувства и мысли. В этот период на меня особенно сильное впечатление производили трагики братья Адельгеймы, Роберт и Рафаил, исполнявшие главные роли в спектаклях «Уриэль Акоста», «Трильби», «Кин», «Казнь». Трагедия Карла Гуцкова «Уриэль Акоста» раскрывала жуткую картину борьбы общества, находившегося под большим влиянием религиозных догм, с мыслителем-вольнодумцем, пытавшимся освободиться от религиозных предрассудков. На меня эта трагедия произвела очень большое впечатление, тема противостояния яркой личности и общества всегда волновала меня и вызывала много мыслей.


В это же время я посмотрел «Чайку» Чехова, «На дне» Горького, «Бесприданницу» Островского, но тогда эти спектакли не очень сильно затрагивали меня, я еще не дорос до их понимания. Я очень любил оперу, меня привлекали образы Ивана Сусанина и Бориса Годунова в исполнении Федора Шаляпина, находившие во мне большой эмоциональный отклик и одновременно вызывавшие раздумья. Я пытался понять, почему Сусанин должен был отдать жизнь за царя. Царь и родина не совмещались в моем сознании. Не мог я разрешить и такую коллизию: почему было много шума вокруг убийства царевича Дмитрия, а сегодня никто не реагирует на то, что в мире тысячи детей умирают от голода и болезней.


С театром у меня связаны некоторые курьезные случаи и даже события, иногда комичные, а иногда и довольно серьезные. Вот один пример. После оперы Глинки «Жизнь за царя» на улице разгорелся спор вокруг образа Ивана Сусанина. Какой-то длинноволосый студент подошел ко мне, фамильярно взял меня за пояс и сказал: «Молодой человек, Сусанин не народник, это социальный фундамент царизма». Я ничего не понял, но возбудился и громко крикнул вслед студенту: «Вы ревизионист!» В группе стоявших рядом молодых людей засмеялись. Я понял, что смех вызван словом «ревизионист», которое я употребил совершенно не понимая. Мне стало стыдно за мою необразованность.


Моя любовь к театру сопровождалась и неприятностями. Под Новый год по городу развесили театральные афиши, извещавшие о приезде в Екатеринослав не то московского, не то харьковского театра. В программе значились пьесы Грибоедова «Горе от ума», Ибсена «Столпы общества» и Максима Горького «На дне». Нужно отметить, что русский театр накануне Февральской революции играл исключительно важную роль. В большинстве театральных постановок тех лет их общая направленность высвечивала негативные явления и тенденции эпохи, а в сценических событиях и образах зритель видел перипетии борьбы прогрессивных, свободолюбивых людей с теми, кто олицетворял реакцию, невежество, тупость, произвол, безнравственность. Уже тогда для меня театр был своеобразной школой жизни. Среди критически мыслящей части интеллигенции и рабочих вокруг театральных постановок разгорались горячие споры. Например, пьеса Горького «На дне», по мнению многих зрителей, отражала процесс становления пролетариата, хотя в пьесе действуют не пролетарии, а люмпены, вышедшие из различных социальных сословий. В те годы Горького считали не пролетарским писателем, а выразителем чувств и настроений деклассированных элементов общества. Я до сих пор придерживаюсь этого мнения. Большой резонанс в обществе получили драмы норвежского драматурга Генрика Ибсена, особенно «Нора» и «Столпы общества». При театральной постановке этих драм зрительный зал, можно сказать, кипел. Партер аплодировал одним героям, галерка – другим. В партере сидели дворяне, буржуазия и либеральная интеллигенция, галерку заполняли передовые рабочие, студенты и гимназисты. Вокруг этих спектаклей велись большие дискуссии, одни считали, что их притягательная сила заключена в проповеди идей социализма, другие утверждали, что автор прекрасно показал нравственный распад буржуазного общества, не касаясь социальных идей. В «Столпах общества» автор устами своей героини заявляет: «Да стоит ли вообще поддерживать такое общество? Что в нем есть? Наружный блеск и ложь внутри». Галерка бурно аплодирует, а партер поворачивается в сторону галерки и шипит: бродяги, бездельники, босяки. Меня бесили эти реплики из партера. На заводе меня попросили рассказать об этом спектакле. В обеденный перерыв в механическом цехе собралось человек двадцать послушать мой рассказ. Я подробно пересказал содержание драмы и, в силу моих возможностей, прокомментировал. Рабочие внимательно слушали, задавали вопросы, просили кое-что пояснить. Мы не обратили внимания, что к моему рассказу прислушивается стоявший неподалеку человек, которого на заводе называли не по фамилии, а по странной кличке «Кузьма Удалой». Он был примитивным полицейским шпиком, которых в те предреволюционные годы можно было встретить в самых различных местах. Кузьма Удалой по своей глупости иногда рассказывал о тайных планах полицейского участка, призванного следить за порядком на Брянском заводе. Этот шпик обычно с папироской в зубах, прохаживался по цехам, прислушивался к разговорам рабочих и доносил. Донес он и на меня. После моего рассказа рабочим о драме Ибсена меня вызвали в контору завода, сказали, что я разлагающе влияю на рабочих, в связи с чем могу получить расчет и проваливать куда угодно. В кассе получил 3 рубля 41 копейку и убрался с завода. Но дело этим не кончилось. Через пять дней, когда группа рабочих, в том числе и я, собралась для занятий в кружке у Матуса Канина, нагрянула полиция, шесть человек арестовали, привели в полицейский участок. Меня допрашивал пожилой, седенький, добродушно настроенный следователь. Я протестовал по поводу ареста, сказал, что нельзя преследовать человека за то, что он высказывает свое мнение по поводу пьесы Ибсена, что драмы этого скандинавского писателя играют на сценах всех городов России, в том числе и в Петербурге. Я пожаловался благодушному следователю на заводскую администрацию, которая выгнала меня с завода и этим самым толкает в среду воров и жуликов. Следователь прочитал мне показания «свидетеля», я сразу по стилю доноса понял, что это Кузьма Удалой. Однажды, когда я вечером сидел над «Капиталом» Маркса и делал выписки, раздался стук в дверь. В комнату вошли двое молодых рабочих, Степаненко и Карташов. Они сказали мне, что я могу возвращаться на завод. Как только была начата «итальянская» (сидячая) забастовка, администрация согласилась на все требования бастующих. А доносчика Кузьму Удалого под смех и улюлюканье провезли на тачке по заводу, потом вывезли за ворота и бросили в зловонную яму для отбросов. Описывая сцену расправы с Кузьмой Удалым, молодые рабочие хохотали. Трудно было передать мою радость. Я пожимал руки пришедшим рабочим и почувствовал, что мои глаза увлажнились. Мне было очень приятно узнать, что я не одинок, что есть люди, думающие обо мне, переживающие вместе со мной и готовые бороться с несправедливостью.


Назревали серьезные события. Завод работал на войну, а рабочие начали саботировать и всячески пытались затормозить производство пушек, снарядов и различного военного оборудования. По любому поводу проводились стачки. Прямо у заводских ворот организовывались сходки, открыто читались обращения к рабочим от различных политических партий, каждый день расклеивались листовки, в которых подчеркивалось, что война никому не нужна, кроме капиталистов. Студенты часто приходили к заводским воротам и пели «Варшавянку» и «Марсельезу». Частыми гостями у ворот завода были бундовцы, они напевали свою песню «Брудер унд швестер» («Братья и сестры»). Особенно свободно вели себя анархисты. Они подходили к городовому, хватались за его шашку, а тот гладил свои пышные усы и добродушно улыбался. Анархисты искали случая, чтобы подраться с представителями администрации. Они громко пели свой анархистский марш о том, что горе народов будет потоплено в крови. Буквально всех охватил мятежный дух. Все знали, чего они не хотят: они не хотят абсолютизма, эксплуатации трудящихся, издевательств со стороны царских чиновников. Но лишь немногие знали, чего они хотят, как сложатся общественные отношения после свержения царя. Ведь история показывает, что мятежный дух не всегда целесообразен, в процессе борьбы за свободу сталкиваются между собой различные индивидуальности, часто выдающие свою личную свободу за свободу народа. Не только чувство радости меня охватывало, но и была какая-то тревога в душе, когда я видел, что протест стихийно перерастал в бессмысленный бунт. Мне тоже были неясны грядущие дни. Я видел довольно многих рабочих, которые палец о палец не ударили, чтобы чем-нибудь помочь революционному движению, а теперь они потирали руки и с ухмылкой болтали: скоро настанет время, когда они не будут работать, а только править.


В Екатеринославе у магазинов образовались огромные очереди за хлебом, сахаром, мясом, а в ресторанах офицеры напивались до положения риз, проклинали царицу Алису, якобы спутавшуюся с Гришкой Распутиным. Этим патриотам казалось, что поведение Алисы является главной причиной приближающейся революции. На екатеринославский вокзал постоянно прибывали эшелоны с ранеными солдатами. Шум, крик, плач, люди бросались к выходящим из вагонов, пытались что-то узнать о своих родственниках. А когда на носилках выносили тяжелораненных из вагона, в народе поднимался сильный вой, лица раненых были бледно-желтые, в глазах – безысходная тоска. Раненым солдатам бросали белые булки, сало, дарили рубахи, полотенца и носовые платки. Одна миловидная молодуха сняла с головы платок и подарила его молоденькому солдатику без одной руки, вышедшему из вагона.


Наступило 28 февраля 1917 года. Мы снова с Соней и другими товарищами по подполью собрались у памятника Екатерине II. Оратор, одетый в студенческую куртку, забрался на цоколь гранитного памятника. Сильным голосом он крикнул: «Товарищи, в Петрограде революция, с монархией покончено, вся власть находится в руках восставших рабочих и солдат». По екатеринославским улицам, у Пушкинского бульвара, на Чечеловке двигались демонстранты с шелковыми красными знаменами и плакатами. Были и черные знамена анархистов. На одних плакатах лозунги: «Вся власть Советам рабочих и солдатских депутатов», на других – «Вся власть Учредительному собранию». Но всех очень возбуждала сама идея свободы, и никто не хотел тогда задумываться над смыслом этого священного слова.

ГЛАВА 8

1917—1918 годы. Смутное время после Февральской революции. Двоевластие: Временное правительство и Советы рабочих и солдатских депутатов. Апрельские тезисы Ленина. Немецкая оккупация. Подполье. Петлюровцы.


Произошла Февральская революция. Сколько радужных надежд было связано с ней. В отличие от революции 1905 года, в 1917 году она охватила не только крупные промышленные города, а вихрем пронеслась по огромной стране, по деревням и селам, захватила армию, где крестьяне, одетые в серые шинели, связывали с революцией скорое возвращение в родные деревни. Все газеты сообщили, что председатель Государственной Думы Родзянко обратился к царю с тем, чтобы тот отрекся от престола. На улицах появились портреты Родзянко, полного человека с энергичным и вполне симпатичным лицом. Либеральная газета «Киевская мысль» первой сообщила, что 2 марта Николай II отрекся от престола в пользу своего брата Михаила, но тот отказался от такой чести. 27 февраля на первом заседании Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов председателем Совета избрали Н. С. Чхеидзе, депутата Государственной Думы 3-го и 4-го созывов. Еще в отрочестве я читал отцу отчеты заседаний Думы, которые публиковались в газетах. Речи социал-демократа Чхеидзе вызывали одобрение рабочих, а мой отец считал его умным человеком. Объявили амнистию всем заключенным, политическим и уголовникам. Выходящих из тюрем встречали криками «ура», женщины бросались их целовать, состоятельные люди опускали им в карманы золотые монеты. Царило всеобщее ликование.


Когда на улице узнавали переодетых полицейских и жандармов, люди ограничивались усмешками и презрительными репликами. На улицах города можно было видеть умилительные картины: купцы обнимались со своими приказчиками, инженеры в мундирах пожимали руки рабочим, шикарно одетые женщины брали на руки грязных, сопливых детей, барыньки покупали подарки своим слугам, директора гимназий и учителя запросто общались с гимназистами, дамочки прикалывали бумажные цветы к мундирам офицеров, многие в петлицах костюмов носили красные бантики.

Через несколько дней после Февральской революции я встретил Д. П. Лихачева и спросил его:

– Царя сбросили, политические заключенные выходят из тюрем, освобождаются с каторги, возвращаются из ссылок, может быть, и тюрьмы начнут разрушать, как разрушили Бастилию во Франции?

Лихачев улыбнулся:

– Теперь начнется жестокая борьба за власть между победителями, будет пролито много крови, и тюрьмы не останутся пустыми, их заполнят теми, кто откажется принять новую власть.

– С кем же вы будете

– Я? С заводом, с рабочими, при всякой революции рабочие будут работать.

– А вы встречались с Лениным, что можете о нем сказать?

– Я лично не знал Ленина, но мне о нем много рассказывал Г. И. Петровский, работавший на нашем заводе. Он считал Ленина человеком очень целеустремленным, волевым, решительным, прирожденным лидером, способным убеждать людей и вести их за собой.


В конце апреля министр иностранных дел Временного правительства Милюков заявил, что Россия продолжит войну до победного конца. Это было крупнейшей ошибкой правительства, оно потеряло поддержку основной части народа и, что очень важно, солдатской массы, состоявшей преимущественно из крестьян. В крупных городах прошли массовые демонстрации и митинги протеста. В Екатеринославе был организован большой митинг на Привокзальной площади. Большинство выступавших призывали правительство немедленно прекратить войну. Но вот на трибуну поднялся молодой франтоватый офицер. Он говорил, что фронту нужна помощь людьми и вооружением, что немцы – извечные враги русских, и прекращение войны – это гибель для России. Из толпы вышел и поднялся на трибуну пожилой крестьянин с длинными волосами и бородкой и сказал: «Вот здесь его высокоблагородие призывал нас продолжать войну. Два моих сына погибли на этой войне, в деревне остались старики, бабы и малые ребятки. Кого же еще будут посылать на войну? А кто захоронит наши косточки, поставит кресты на наших могилках? Хватит, навоевались, пусть цари выйдут в открытое поле да столкнутся лбами, чья возьмет, того и правда. А пить нашу христианскую кровушку довольно, больше нет силов терпеть».


Эта речь вызвала бурную реакцию толпы, крестьянского оратора подхватили на руки, донесли до его телеги, где сидела его сморщенная жена, обливаясь слезами. В мае мы собрались на квартире одного товарища, недавно вернувшегося из ссылки. Нас было человек двадцать, в основном мы уже знали друг друга: Штейнгауз, Ольшанский, Мальчиков, Миронов, Хуторок и другие. За столом сидела солидная, красивая дама. Это была Серафима Ильинична Гопнер, старейший член РСДРП. В 1916 году она вернулась в Россию из эмиграции, ее сразу арестовали и отправили в ссылку. К моему удивлению, рядом с Гопнер сидела Соня Солнцева, одетая в длинное черное платье с белым воротничком. Оказывается, Соня выполняла роль секретаря нашего собрания. Гопнер сделала большой доклад о положении в стране после Февральской революции, о двоевластии, о Ленине и Апрельских тезисах, о социальной сущности революции и новом этапе в рабочем движении, критиковала меньшевика Мартова и «соглашателя» Плеханова. Гопнер излагала свои мысли четко, мне было почти все понятно, кроме критики Мартова и Плеханова, а также кое-чего из Апрельских тезисов Ленина. Я тогда еще не разобрался в разногласиях между меньшевиками и большевиками, знал, что с царским самодержавием боролись люди самых различных политических взглядов, антимонархический фронт охватывал почти все слои общества. На нашем собрании было решено создать в Екатеринославе Союз социалистической молодежи, усилить работу среди интеллигенции и в воинских частях. В отличие от дореволюционного времени, на сей раз мы вышли на улицу всей группой. Ко мне сразу подошла Соня Солнцева. Пока она сидела рядом с Гопнер, лицо у нее было очень серьезное, она ни разу не взглянула в мою сторону. А теперь она улыбалась, ее огромные глаза лучились теплотой и радостью. Когда мы вышли на улицу, Соня запросто взяла меня под руку, и я сильно покраснел. Она заметила мое смущение, посмотрела мне прямо в глаза и сказала: «А ты, Гришутка, еще краснеешь, как красная девица». Я нахмурил брови и нарочно пытался скрыть свое чувство к ней, но мне это плохо удавалось. Я попытался говорить с Соней на отвлеченные темы, о стоящих перед нами новых задачах. Но Соня меня прервала и заявила, что у нее 24 мая день рождения и она надеется видеть меня у себя дома и познакомить со своими родственниками. Это приглашение меня и обрадовало, и взволновало. За 17 лет моей жизни я никогда не отмечал дня моего рождения, эту церемонию я считал барской причудой и выражением самовлюбленности. Я заявил Соне, что на день рождения не приду. Соня назвала мой отказ «мещанским самолюбием». Она любила каждый поступок человека уложить в какую-то принятую ею стандартную формулу. Эта ее черта всегда вызывала у меня раздражение. И в этот раз мы расстались довольно холодно, хотя Соня мне, безусловно, нравилась, и я часто ловил себя на том, что любуюсь ею.


После собрания с участием Гопнер мне пришлось выступать в механическом цехе Брянского завода. Я в основном передал то, что услышал на собрании от Гопнер. После моего выступления меня вызвали в управление завода и заявили, что я выступаю против революционного Временного правительства и защищаю группу «политических интриганов». А главный механик завода заявил, что Ленин и Бронштейн (Троцкий) – евреи и хотят разрушить Россию. Я ответил, что это грязная клевета подлецов и покинул контору.


А вскоре мне опять предстояло выступить, теперь перед группой молодежи. Был чудный майский вечер, летучие мыши носились прямо над головой. Акации издавали терпкий запах. С группой рабочих, вошедших в Союз социалистической молодежи, мы пришли в гимназию на Чечеловке, где был назначен митинг учащихся. Председатель собрания, гимназист, одетый в красивую шинель с золотыми пуговицами, делал доклад. Он заявил присутствующим, что они собрались, чтобы выразить свое полное доверие Временному правительству и сказать свое «нет» большевикам, пытающимся вернуть Россию к временам террора Французской революции. После речи председателя в таком же духе выступили другие гимназисты и два студента. Я попросил слова. Мне задали вопрос: кто я такой и от имени какой организации я хочу выступать? Я ответил, что я гражданин свободной России и собираюсь высказать свое личное мнение. Я начал свою речь с того, что Временное правительство состоит из бывших помещиков и капиталистов, что оно настаивает на продолжении войны и поэтому не представляет интересы народа. В зале поднялся невероятный шум, свистели и требовали, чтобы я прекратил свою болтовню. Я продолжал говорить, стараясь перекричать разбушевавшихся сыночков местного дворянства и торговцев. Председатель подошел ко мне вплотную и схватил за рукав рубашки. Меня это страшно возмутило, я рывком подскочил к свободному стулу, схватил его за ножку и занес над головой председателя. Это оказалось сигналом для моих товарищей. Они все бросились на подмостки и стали расшвыривать по сторонам сидевших в президиуме. В зале началась драка. Несколько десятков гимназистов покинули зал. Стало тихо. Я выступил и опять повторил то, что услышал от Гопнер. Я заметно волновался, сердце у меня колотилось. После окончания речи раздались хлопки, а мои товарищи бросали в зал лозунги: «Долой капиталистов! Да здравствует Совет рабочих и солдатских депутатов!» Мы запели «Марсельезу». Пели с большим пафосом. Все в зале встали. Большая группа гимназистов присоединилась к нам. Тут же мы решили составить список для вступления в Союз социалистической молодежи. Записалось 31 человек. Решили собраться 25 мая на берегу Днепра, недалеко от Потемкинского парка. После курьеза в гимназии, распрощавшись со своими товарищами, я решил пройтись по Пушкинской улице, чтобы успокоить нервы. Признаться, я был сильно взволнован. Присел на скамейку, чтобы отдать себе отчет в случившемся. Снова упрекал себя за горячность. Можно было просто отшвырнуть руку председателя и нечего было хвататься за стул. Задал себе вопрос: «А что бы случилось, если бы я опустил стул на голову этого прилизанного гимназиста?» Задумавшись, я не заметил, как на мою скамью присел Штейнгауз. Я повернулся и увидел улыбающееся лицо старого приятеля, с которым мы давно уже не встречались. Надо признаться, что я весьма обрадовался этой встрече. Мне сразу пришла в голову мысль: «Вот с кем я могу поделиться своими сомнениями». В лице Штейнгауза я видел молодого человека, умного и эрудированного. Он был только на год старше меня, по классификации толстовского Николеньки относился к людям comme il faut. Я просил Штейнгауза прийти на сходку социалистической молодежи 25 мая у Потемкинского парка на берегу Днепра и прибавил, что головы работают лучше под открытым небом. Эсаул Штейнгауз с восторгом принял мое предложение и одобрил выбор места. Почему-то сходка, назначенная у Днепра, меня очень тревожила. Перед рабочей массой мне было легче выступать, эта среда была мне близка с самого детства. Другое дело выступать перед интеллигенцией – я решил заранее основательно подготовиться, чтобы не ударить лицом в грязь. Прежде всего я отправился в библиотеку, чтобы прочитать последние номера газет и быть в курсе новостей. Особенно меня интересовали газеты «Русское слово», «Киевская мысль», «Приднепровский край». Я понимал, что недостаточно пользоваться лишь газетным материалом, необходимо критически осмыслить сообщаемые факты и обзоры. Мой «теоретический» опыт ограничивался приблизительным знанием Герцена, Чернышевского, Белинского, Плеханова, стихотворений Некрасова. Но все они были скорее кабинетными публицистами, а не организаторами масс. Чтобы украсить свою речь, я даже решил воспользоваться мифами Древней Греции, а также речами таких исторических лиц, как Перикл, Демосфен, Цезарь и Брут. Молодые ораторы всгда любят блеснуть своей эрудицией. После Февральской революции много появилось доморощенных Демосфенов и Цицеронов, не скрою, что и мне хотелось овладеть красотой речи.


Я часто замечал в глазах рабочих восторг, когда пустой болтун нанизывал одну красивую фразу на другую – и этими фразами мог будоражить массу. Ораторы от большевиков говорили, что ни одна революция не обходится без крови. А ораторы от имени Временного правительства акцентировали внимание на том, что Февральская революция, в отличие от Французской революции времен террора, совершилась без пролития крови. Царь, мол, сам отрекся от власти. А положение в стране складывалось так, что в воздухе запахло кровью.


Настал день сходки. Пришел Штейнгауз, как всегда, у него под мышкой торчала книга. Появилась большая группа молодых людей, среди которых одна девушка привлекала внимание своей внешностью. Высокая, гибкая, смуглая, с большой копной волос, закрученных валиком на затылке. Вместе с ней пришел студент среднего роста, широкоплечий, с простым волевым лицом. Девушку звали Ольга Примакова, студента – Ромка Овод. Овод – это была его кличка, он действительно по образу мысли, эмоциональности натуры напоминал главного героя романа Э. Л. Войнич. Подошел мой давний знакомый Наум Рудман, работавший парикмахером с десяти лет. Он, как и многие другие, воспринимал все происходившее не разумом, а чувствами. Он называл себя солдатом революции, принимал за истину все, что говорили большевистские вожди. Вероятно, не случайно Наум Рудман, впоследствии Володин, стал министром горной промышленности Украины. На сходку Наум привел пятерых молодых парикмахеров-подмастерьев. Разговаривая, они громко смеялись и жестикулировали. Один из них принес гитару, уселся на валун и начал играть. Сразу скажу, что из этой веселой пятерки трое погибли во время Гражданской войны, сражаясь в рядах Красной армии. Председателем сходки единогласно избрали Ольгу Примакову. Она уселась на большой валун, объявила о начале выступлений и первому предоставила слово мне как инициатору сходки.


В начале своего выступления я заглядывал в заготовленную шпаргалку, но через пять минут начал говорить совсем не то, что там было написано. Я сказал, что пустой человек живет без идеалов, а в наше бурное время у каждого разумного человека должны быть идеалы, обусловленные историческими событиями. Подчеркнул, что идеалы определяются не только культурой и темпераментом человека, но и той средой, в которой он живет и развивается. Отметил, что классовое происхождение часто не определяет мировоззрение человека. Пример тому декабристы и народовольцы, которые не были выходцами из простого народа. Не всегда революционер тот, кто борется на баррикадах. Было бы более правильно называть революционером того, кто способен будоражить мысли людей, отрывать их от вековых предрассудков и иллюзий. Пушкин, Лермонтов, Л. Толстой, Шекспир, Бетховен, Чехов – революционеры, хотя никогда не дрались на баррикадах. Перешел к критике Временного правительства, сказал, что за малым исключением там сидят люди, не имеющие ничего общего с рабочими и крестьянами. Осудил заявление Милюкова, министра иностранных дел, сторонника войны до победы. Сказал, что передача земли крестьянству не выдумка большевиков, а давнишняя мечта самого крестьянства, а также той части интеллигенции, которая издавна связала себя с судьбой народа.


Свое выступление я закончил не лозунгом, а следующими словами: «До сих пор все выступали от имени народа, но при этом не допускали мысли о переходе власти к народу. Даже крайние революционеры полагали, что народ должен им передать власть. С этим пора покончить». Особенно аплодировала группа рабочей молодежи. Я был сильно возбужден, кровь прилила к лицу, я чувствовал, что с моих плеч свалилась огромная ноша. Слово взял Эсаул Штейнгауз. Как заправский оратор, Штейнгауз произнес блестящую речь, сравнивал нашу революцию с Французской, сослался на опыт Парижской коммуны и даже процитировал «Что делать?» В. И. Ленина. Худое, бледное лицо этого романтика расположило к нему почти всю аудиторию, живописно разместившуюся на берегу Днепра.


В ту пору и я, и Штейнгауз, и очень многие видели, что Временное правительство действует слишком нерешительно, не выполняет два основных требования большинства народа – прекращение войны и передача помещичьей земли крестьянам. Мы искренне верили, что новые быстрые и решительные действия, направленные на создание правительства, выражающего волю большинства народа, приведут Россию к демократии, народ получит большие права, а каждый человек обретет личную свободу. Но на нашей сходке были молодые люди, которые думали иначе и могли значительно глубже, чем мы со Штейнгаузом, проанализировать складывавшуюся обстановку в России. Один из них, Ромка Овод, попросил слова после Штейнгауза. Овод начал свое выступление с критики заключения моей речи. Он повернул голову в мою сторону и сказал: «Это верно, что во все времена от имени народа правили вовсе не представители народа». Затем он четко поставил вопрос: «А какая гарантия, что и при пролетарской диктатуре не повторится старый исторический закон?.. Ведь сам пролетариат, особенно русский, не созрел для самоуправления и потому от его имени государством будут управлять либо присяжные поверенные, либо недоучившиеся литераторы и журналисты, органически и социально не

связанные с пролетариатом». Словно опытный софист, Овод, как и Штейнгауз, сравнивал

наше положение с Великой французской революцией, но при этом сделал вывод, противоположный выводу Штейнгауза. Якобинцев он считал большевиками Французской революции. Он охарактеризовал их как террористов, которые, по его мнению, были не способны к созданию новой формы управления, а только беспощадно разрушали то, что было создано веками. Крайняя позиция якобинцев привела только к реставрации Бурбонов. После минутной паузы, глядя на Ольгу Примакову, Овод сказал: «Никогда еще теоретики равенства и братства, ни Жан-Жак Руссо, ни Карл Маркс, ни Чернышевский, ни другие светочи социализма не имели возможности на практике проверить свои идеи, а их последователи только интересовались властью и на практике камня на камне не оставили от теории своих учителей, хотя и прикрывались фразеологией… Даже за короткий период Парижской коммуны передрались между собой бланкисты и прудонисты, о чем писал сам апостол научного социализма Карл Маркс…»


Овод закончил свою речь такими словами: «Мне кажется, что никакая партия, даже самая идеальная, не сможет справиться с властью и выражать интересы народа, если ее принципом будет диктатура пролетариата и однопартийная система». Я и раньше много раз слышал эти доводы против идеи пролетарской диктатуры. Но нельзя было отказать Оводу в способности приковывать себе внимание аудитории благодаря примерам из истории революционной борьбы. В самых деликатных тонах некоторые участники сходки критиковали взгляды Овода. Для нас слишком высок был авторитет Герцена, Чернышевского, Плеханова, считавших, что Россия должна пройти через народный бунт. Рабочая группа нашей сходки крепко держалась радикальных взглядов, считая, что против помещиков, буржуазии и их прихвостней должен применяться массовый террор. После выступления брянцев попросил слова никому не известный молодой человек, некий Иван Должковой. Интуитивно я и мои друзья почувствовали к нему недоверие. Должковой начал что-то нечленораздельно бормотать. Но постепенно мы стали улавливать его мысли, которые возмутили нас до глубины души. Смысл его речи сводился к следующему: интеллигенция далека от народа, народ всегда работал и будет работать при любой власти, только евреи хотят свободы, народ же без кнута жить не может. Все разговоры о свободе – пустая болтовня. Все присутствовавшие бурно реагировали. Кто-то громко крикнул: «Ты что, выступаешь от имени черносотенного „Союза Михаила Архангела“? Катись отсюда!» Начали улюлюкать и свистеть, больше Должковому говорить не дали, он низко опустил голову и покинул сходку.


Пишу эти строки и хочу в очередной раз отметить, что интуиция в жизни человека часто важнее логики. Тогда, в 1917 году, когда я услышал разглагольствования черносотенца Должкового, мне показалось, что за его спиной прячется какой-то зловещий дух. Интуиция меня не подвела. В 1919 году этот зловещий дух обрел конкретные формы. Но это отдельная история, о которой я напишу ниже, рассказывая о бурных событиях 1919 года. Кончилась сходка, все запели «Марсельезу». Всех нас объединяла молодость и глубокая вера, что 1917 год открывает новую эру в истории человечества.


Я ненадолго отлучился из Екатеринослава, поехал в поселок Лозовой в связи с болезнью отца. Мои родители продолжали жить в подвальном помещении, сыром и темном. Работы у отца почти не было, мать пошла работать в частную столовую мадам Штерн, чтобы прокормить семью. Тринадцатилетний братишка Яша нанялся в кузницу раздувать меха, пятилетняя сестра Ольга оказалась безнадзорной, она вместе с другими детьми целыми днями копошилась в дорожной пыли. Отец, много куривший, страдал бронхиальной астмой, задыхался от кашля. На его огромном лбу появились глубокие морщины, а большая борода совсем поседела. Когда я вошел в дом, отец встретил меня с улыбкой и тут же с иронией сказал:

– Вот, сынок, наконец пришла свобода, царя сбросили, а мы как голодали, так и голодаем. Кузнец Михаил Орлов все силы тянет из твоего братишки, а Оленька целыми днями где-то пропадает и даже выпрашивает у соседей то кусок булки, то конфеты.


С самого детства я считал своего отца умным, стойким и порядочным человеком, он никогда не преклонял своей головы перед власть имущими и не терял надежды на лучшие времена. Источником всех бед он считал самодержавие и русских помещиков. Но вот царя нет, а все осталось по-прежнему. Мой старший брат еще находился в австрийском плену, Матвей входил в какую-то анархистскую организацию, замужние сестры были не слишком счастливы и ничем не могли помочь своим родителям. Я присел на табуретку и подумал: печальная старость у моих родителей, и никто не может им помочь. Ни одной копейки я с собой не привез домой, мне было стыдно есть хлеб и вареную картошку, принесенную мамой из столовой. Явился младший братишка, весь черный от копоти, но глаза его смеялись. Пройдут годы, и этот малыш будет стоять с ружьем в руках и охранять в Кремле всероссийского старосту и Ленина, а затем в качестве офицера Советской Армии защищать наши рубежи от злейших врагов человечества – фашистов. А сейчас он набросился на вареный картофель. Отец сильно закашлялся, но мы были счастливы, что снова собрались вместе.


Когда я вернулся в Екатеринослав, уже на вокзале я смог прочитать развешенные на стенах воззвания против Временного правительства и помещичье-капиталистического строя. Екатеринославский комитет большевиков понимал, что одних воззваний недостаточно после событий в Петрограде 3—4 июля. Защищать завоевания революции можно только путем вооружения рабочих, образовав из них «действительную военную силу, научив их военному искусству» (Маркс). Мне поручили организовать школу для взрослых по программе реального училища. Я договорился с директором Коммерческого училища Маловым о создании таких курсов при училище. На курсы набрали 50 молодых рабочих с образованием как минимум церковно-приходской школы. Малов подобрал прекрасных преподавателей, сам читал физику. Преподаватель литературы показал нам, что любое крупное произведение художественной литературы необходимо рассматривать и в философском аспекте, поскольку это углубляет и расширяет понимание этих произведений. Мой первоначальный интерес к философии порожден не какими-то философскими сочинениями, а теми литературно-критическими статьями, которые мы разбирали на курсах под руководством прекрасного педагога В. К. Козецкого. Эти курсы просуществовали почти до марта 1918 года, когда жизнь заставила нас переключиться на более злободневные дела.


В Екатеринославе не видно было перемен. По городу маршировали солдаты, на вокзал прибывали эшелоны с ранеными и дезертирами на крышах вагонов. В Жандармской балке по улицам шатались толпы ничем не занятых людей, дети рылись в мусорных ямах, возле церкви старушки просили подать копеечку. На заводах рабочие занимались изготовлением замков, зажигалок, ремонтом велосипедов, многие покидали заводы, уходили в деревни. А в Потемкинском парке, как и прежде, только для богатых и офицеров играл духовой оркестр, городская знать наряду с «Марсельезой» пела «Боже, царя храни».


С середины 1917 года Временное правительство пыталось нейтрализовать влияние большевиков – крайне левой группы среди социал-демократического движения. В Петрограде против мирных демонстраций использовались войска, были жертвы. 7 июля Временное правительство отдало приказ об аресте Ленина, Троцкого и Зиновьева. Троцкого посадили в Петропавловскую крепость, Ленин и Зиновьев скрылись. В Петрограде срочно созвали IV съезд РСДРП (б), на котором был снят лозунг «Вся власть Советам», так как в Советах большинство имели меньшевики и эсеры. Временное правительство объявило Ленина немецким шпионом.


Уже в середине 1917 года в Екатеринославе заметно изменилась политическая ориентация значительной части рабочих. Неспособность Временного правительства решить первоочередные проблемы, которые волновали большинство крестьян и рабочих еще до революции, создала благоприятные условия для роста влияния большевиков. Они активизировали все формы агитации и пропаганды, ими была выдвинута первоочередная задача – перетянуть на свою сторону крестьянство, особенно беднейшее. Сделать это было нелегко, поскольку большевики считали крестьянство реакционной силой. Существенную роль в завоевании большевиками определенного доверия крестьян сыграла их позиция в отношении немедленного прекращения войны. В армии большинство составляли крестьяне. В кружках начали знакомиться с Апрельскими тезисами Ленина как с программой перехода к диктатуре пролетариата. При

этом на занятиях выявились самые различные и очень интересные мнения.


Тезис первый. Никаких уступок Временному правительству и так называемому революционному оборончеству во главе с Плехановым, Чхеидзе, Церетели в вопросе о войне. Я не понимал, почему большевики обрушились на этих лидеров российских социал-демократов. Еще в родительском доме, когда приходили друзья моих старших братьев и сестер, я слышал, что Плеханов, Чхеидзе, Церетели защищают интересы трудового народа. Учась в кружке Матуса Канина, я узнал, что Плеханов является крупнейшим и наиболее образованным марксистом, одним из основателей РСДРП и газеты «Искра». Для многих, как и для меня, явилось труднообъяснимой неожиданностью то, что большевики начали навешивать ярлыки на Плеханова, Чхеидзе, Церетели: «социал-патриоты», «оппортунисты», «соглашатели». В начале 20-х годов я понял, что у большевиков навешивание ярлыков, порочащих их идеологических противников, является широко распространенным приемом дискредитации. Этим приемом широко пользовался Ленин, а «продолжатели» его дела превратили ярлыки в своего рода смертный приговор тем, на кого они навешивались.


Тезис второй говорил, что настало время перейти от первого этапа революции ко второму, заменить власть буржуазии властью пролетариата. При этом Ленин, не приводя убедительных доказательств, утверждал: Временное правительство и мелкобуржуазные партии – меньшевики и эсеры получили большую поддержку народа только потому, что в первый период революции рабочий класс был еще недостаточно сознателен. После июльских событий рабочий класс, по Ленину, стал сознательным. Этот придуманный Лениным скачок в сознании целого класса воспринимался многими как полнейшая чепуха. Помню, один студент заметил: «Оказывается, классовое сознание российского пролетариата сформировалось в течение нескольких месяцев. По Марксу, пролетарское сознание может формироваться постепенно и только в условиях свободного развития капитализма». На это кто-то возразил: «Разве после разгрома Парижской коммуны не сформировалось сознание французских рабочих?» Студент ответил: «Тогда почему же до сих пор во Франции не произошла пролетарская революция, если рабочий класс Франции со времени Парижской коммуны осознал свою историческую роль?» Все присутствующие рассмеялись.


В третьем и четвертом тезисах звучал призыв к рабочему классу не поддерживать Временное правительство, поскольку власть должна целиком перейти к Советам. Далее говорилось, что необходимо ликвидировать полицию и постоянную армию. Это было встречено смехом, ведь никто не представлял, как государство сможет существовать без армии и полиции.


Пятый тезис. Немедленная конфискация всех помещичьих земель и передача их частично крестьянам, частично государству. Против этого никто не возражал, никто не высказал никаких замечаний.


Некоторые указывали на существенные противоречия в Апрельских тезисах. Например, говорится о диктатуре пролетариата и одновременно о несвоевременности социалистической революции. Многие посчитали грубейшей ошибкой, что в тезисах отрицалась возможность в России парламентской республики, они говорили, что в парламенте будут представлены все социальные слои общества и в первую очередь крестьяне, составляющие большинство населения России. В противном случае будет невозможно обеспечить равные права для всех. Но Ленин и не ставил цели создать такое государственное устройство, при котором обеспечивались бы равные права для всех.


Во второй половине 1917 года события развивались стремительно. В июле верховным главнокомандующим русской армией назначили генерала Корнилова, а уже в августе под его руководством вспыхнул военный мятеж, основной целью которого был разгром большевиков. Мятеж быстро подавили, но он послужил толчком к организации во многих городах, в том числе и Екатеринославе, вооруженных рабочих отрядов и способствовал росту популярности большевиков. В августе—сентябре в Екатеринославе арестовали несколько большевиков – членов городского Совета, что вызвало беспорядки на заводах. Молодым рабочим начали выдавать удостоверения на право организовывать боевые дружины. Многие раздобыли револьверы и винтовки. Мне впервые в жизни пришлось стрелять, я отправился в Монастырский лес, где упражнялся в стрельбе. Так в 17 лет я, как и многие молодые люди, взял в руки оружие. Началась жестокая пора, когда значительная часть взрослого населения была вооружена и когда многие проблемы решались силой. К этому времени в екатеринославском Совете верх взяли

большевики. Был создан Революционный комитет во главе с Квирингом. Совещания и собрания проходили ежедневно. По всему было видно, что шла интенсивная подготовка к вооруженному восстанию. В то время на Украине большую роль играли: Васильченко, Артем (Сергеев), братья Косиоры, Юрий Лутовинов, Василий Аверин, Скрыпник, Евгения Бош, Ян Гамарник, Чудновский, Рухимович, Феликс Кон, Затонский, Чубарь. В Екатеринославе боевыми группами руководили рабочие Брянского завода Василий Аверин, Бондарев, Власенко, Потапов, Яковлев (Эпштейн). Пришло известие, что казаки во главе с атаманом Калединым захватили город Ростов. В Екатеринославе сразу активизировались офицеры и некоторые группы студентов, особенно в Горном училище, где учились дети дворян, купцов и промышленников. Двадцать красногвардейцев, в их числе и я, отправились охранять Горное училище, чтобы не допустить там сборища офицеров. Мы с винтовками залегли в кустах вокруг памятника Екатерине II. Лил дождь, мы промокли до нитки, но никто не покинул своего поста, пока не явилась смена. Наш небольшой отряд возглавлял Ильченко, получивший хороший военный опыт в боях с австрийцами.


В это смутное время в Екатеринославе студенчество раскололось, одни поддерживали Временное правительство, другие – Советы. В аудиториях вместо лекций митинговали, политические дискуссии иногда доходили до потасовок. Даже в еврейской Виленской гимназии Кагана учащиеся разделились на три группы, поддерживавшие бундовцев, сионистов и большевиков.


На Украине власть Советов была установлена в декабре 1917 года после 1-го Всеукраинского съезда Советов, где избрали Центральный исполнительный комитет (ЦИК) Украины. Екатеринослав был включен в Донецко-Криворожскую республику. Националисты, украинские самостийники, в их числе Артем и Васильченко, были сторонниками независимости этой республики. В Екатеринославе переход власти к большевикам произошел спокойно, без открытого противостояния. В этот период я довольно часто встречался с одним из руководителей большевиков в Екатеринославе Василием Авериным.


Расскажу о нем несколько подробней. Я познакомился с ним довольно близко после того, как поступил работать на Брянский завод. Это был настоящий рабочий лидер не только на Брянском заводе, но и во всем Екатеринославе. В то время ему было лет 35, среднего роста, широкоплечий. В революционное движение он вошел в 1903 году, был активным участником революции 1905 года. Выходец из семьи потомственных рабочих, он стал высококвалифицированным и высокооплачиваемым слесарем-механиком. Администрация завода считалась с ним. Знал он много, по его словам, с молодых лет упорно занимался самообразованием, основательно проработал много марксистской литературы, очень хорошо разобрался в «Капитале» К. Маркса. Любил и художественную литературу, особенно Достоевского, хорошо знал историю Великой французской революции и Парижской коммуны. Это был тип рабочего-аристократа. И вот такой человек, довольно неплохо материально обеспеченный, активно боролся за свержение Временного правительства. Из разговоров с ним я понял, что в основе его борьбы лежат чисто идейные мотивы, он был глубоко убежден, что только в условиях диктатуры пролетариата можно обеспечить достойную жизнь работающему человеку.


В декабре 1917 года начались переговоры о мире с Германией. Мирный договор с Германией и ее союзниками был подписан 3 марта 1918 года, а 1 марта немецкие войска вошли в Киев. Вскоре большая часть Украины, в том числе и Екатеринослав, была занята немецкой армией. В Екатеринославе немецкая оккупация имела весьма своеобразный характер. Пребывание немецких воинских частей совершенно не отражалось на городской жизни, военные не вмешивались ни в межпартийную политическую борьбу, ни в экономику, хотя было известно, что немецкая армия поддерживает украинских националистов, представляемых гетманом Скоропадским. При немцах в Екатеринославе начали формировать части особого назначения (ЧОН).


В мае 1918 года я был вызван в Коммунистический союз молодежи. Мне там сказали, что я должен пройти военную подготовку. Сообщили адрес, где чоновцы могут овладеть различными видами оружия, освоить элементарные тактические приемы в борьбе с противником. Части особого назначения возглавили борьбу с различными контрреволюционными группами. Особенно много таких групп расплодилось в 1918 году в Екатеринославской губернии. Они формировались из бывших офицеров, кулаков, реакционного студенчества и даже гимназистов старших классов. В качестве идеологов этих групп выступали монархисты, кадеты, эсеры и анархисты.


Я явился в ЧОН в конце мая 1918 года. Для обучения военному делу был отведен огромный пустырь на Екатерининском проспекте напротив Оперного театра. Нас, человек 30, построили – и началась обычная муштра. Через несколько дней нам выдали особые учетные карточки, в них отмечалось прохождение занятий, весь курс военного обучения составлял 96 часов. Должен признаться, что мне муштра не совсем нравилась, так как я не имел никакой склонности к военному делу. Мои товарищи занимались с большим энтузиазмом, охотно бегали по всему пустырю, по команде военрука падали на землю и прицеливались по «врагу». Нас ознакомили с различными видами оружия: винтовкой, наганом, браунингом. Все же я сдал экзамены на отлично и мне присвоили звание политрука роты. Чоновцы играли огромную роль, их бросали на самые важные участки. Много раз нам приходилось из близлежащих деревень выбивать мелкие бандитские группы. Посылали нас и на железную дорогу охранять базы военного назначения. Из чоновцев впоследствии были сформированы боевые отряды, влившиеся в Красную армию. В период немецкой оккупации в Екатеринославе прошла грандиозная демонстрация, посвященная памяти Г. В. Плеханова, в которой приняли участие все политические партии и группы, даже анархисты. Полотна красных и черных знамен развевались по всему Екатерининскому проспекту. На трибуны поднимались ораторы от меньшевиков, которые обвиняли большевиков в том, что они своими нападками на Плеханова ускорили его смерть. Поговаривали, что чекисты произвели обыск на квартире Плеханова, что якобы послужило непосредственной причиной его смерти. Отношение большевиков к Плеханову после их прихода к власти обнажило их суть, скрывавшуюся под маской марксизма. При этом было известно, что Ленин, при его принципиальных разногласиях с Плехановым, относился к нему с большим уважением.


В день демонстрации я снова встретил Соню Солнцеву. Она была удивительно хороша, огромные темно-карие глаза на смуглом лице, две длиннющие косы, грациозная фигура, черное платье с ажурным белым воротничком – все привлекало мое внимание. Соня, не стесняясь окружающих, поцеловала меня. Она принесла большое шелковое красное знамя, обрамленное черным крепом. Одно древко знамени она взяла сама, другое вручила мне. На знамени была надпись: «Плеханову, впервые открывшему глаза русскому пролетариату». Играли траурный марш Шопена, в одном месте пели «Марсельезу», в другом – «Вы жертвою пали в борьбе роковой». Много лет спустя, в Ленинграде, мы с женой пошли на Волково кладбище. На гранитной плите могилы Плеханова было написано: «Он слился с природой» – это слова английского поэта Шелли. А в 1918 году после демонстрации памяти Плеханова мы спорили о роли наших предшественников.

Ортодоксальная большевичка Соня Солнцева, как обычно, наклеивала ярлыки великим русским революционным социал-демократам, по ее мнению, Плеханов – шовинист, оборонец, противник дитатуры пролетариата, Мартов – оппортунист и так далее. Кое-кто поддержал Соню. Я задал вопрос Соне и ее единомышленникам, читали ли они Плеханова и Мартова? Они ответили так: «Не читали, но мы верим товарищу Ленину». Такой ответ меня взбесил, я с горячностью возразил: «Как же можно судить о Плеханове, первом и самом авторитетном марксисте, только на основании того, что о нем говорят его противники, даже если этим противником является Ленин?»


В Екатеринославе отношение к немецкой оккупации было неоднозначно. Многие считали, что Германия находится накануне революции, так как немецкому народу тоже надоела война, поэтому нет необходимости вести военные действия против немецкой армии, она сама уйдет. Другие считали, что надо активно бороться и с немецкими оккупантами, и с Центральной Радой.


Постепенно разрозненные отряды объединялись, заканчивался красногвардейский период, под руководством Л. Д. Троцкого начали формироваться регулярные части Красной армии. Командующим частями Красной армии на Украине был назначен В. А. Антонов-Овсеенко. Мы знали его как одного из организаторов Октябрьского переворота, сыгравшего большую роль в освобождении Украины от немецкой оккупации, в разгроме Центральной Рады и петлюровских банд. В Екатеринославе созвали II Всеукраинский съезд Советов, в нем кроме большевиков приняли участие и левые эсеры. На съезде выступил Антонов-Овсеенко, который призвал к решительной борьбе с немецкими оккупантами. Я впервые увидел своего знаменитого земляка…


На том же съезде выступали Н. Скрыпник, В. Затонский, Я. Гамарник. Никто из них не обмолвился ни единым словом о разногласиях между Троцким и Лениным. Съезд закончился пением «Интернационала» и возгласами «Да здравствуют наши вожди Ленин и Троцкий!».

При немцах в Екатеринославе была создана подпольная организация, в которую вошли большевики Миронов, его жена Хуторок, Клочко, братья Кузнецовы и несколько левых эсеров. Эсеры создали свою подпольную группу «боротьбистов» во главе с Гринько, Любченко, Шумским, Блакитным. В борьбе против немцев «боротьбисты» объединялись с большевиками. Подпольщики вели большую разъяснительную работу среди немецких солдат. Немецкая армия на глазах распадалась. Среди немецких солдат было много социал-демократов и «спартаковцев» – левых социал-демократов, они с уважением говорили о Карле Каутском, Карле Либкнехте, Розе Люксембург, Франце Меринге, Карле Радеке.


Вскоре в Германии произошла революция, свергли императора Вильгельма II. Мы почему-то считали, что рабочий класс Англии, Франции и Италии тоже встанет на путь социалистической революции. Я присутствовал на митинге в Екатеринославском оперном театре, где выступил немецкий солдат-«спартаковец». Передаю основной смысл его речи: в Европе свергнуты два императора, монархии гибнут, начинается эра освобождения и торжества пролетариата. До сих пор Россия подавляла все свободолюбивое в Западной Европе, выполняя роль международного жандарма. Интернационал положит этому конец, он уничтожит национальные границы – и тогда пролетариат победит во всем мире. Оратор в своей речи ссылался на Карла Либкнехта и Розу Люксембург.


Из Германии и Австрии начали возвращаться пленные, на вокзале их встречали с музыкой и цветами. Вернулся и мой старший брат Абрам. Возвращавшиеся выглядели неважно: рваные шинели, многие сильно заросли, лица измученные. Но их глаза блестели, они выходили из вагонов и кричали: «Да здравствует революция!» Больных отправляли в больницы, сильно ослабленных распределяли по частным квартирам. Немецкие солдаты начали брататься с рабочими, вспыхивали стычки между «спартаковцами» и немецкими офицерами, особенно с теми, кто сохранял верность свергнутому императору. На заводах Брянском, Шодуар, Гантке рабочие бастовали, часто их колонны с красными знаменами двигались к центру города. Немецкие оккупанты не вмешивались. Деревня буйствовала по-своему. Из крестьян – бывших солдат создавались отряды, во главе которых стояли различные «батьки», любители пограбить.


После ухода немцев и разгрома отрядов гетмана Скоропадского председатель Екатеринославского ревкома Василий Аверин с балкона оперного театра объявил о создании правительства Украины под председательством Ю. Пятакова. В правительство вошли Аверин, Затонский, Квиринг, Артем (Сергеев). Реввоенсовет Украинского фронта возглавил Антонов-Овсеенко. Москва прислала вооружение и бронепоезда с латышскими стрелками. Появился Петлюра, бывший украинский социал-демократ. Этот авантюрист и черносотенец заявил, что в Москве и Петрограде власть захватили евреи, и они пытаются навязать свои порядки украинскому народу. Петлюра со своей бандой обосновался в Белой Церкви, объявил себя атаманом Украинского войска. Форма петлюровцев – синий жупан, широкие шаровары, шапка с бахромой и кисточками – привлекала деревенских баб. Петлюровцы были военной опорой Директории, которая выступала против гетмана Скоропадского. Директория, пытаясь привлечь широкие массы, обещала крестьянам землю, рабочим – восьмичасовой рабочий день и свободу профсоюзам. А петлюровцы вели себя как отпетые бандиты, расстреливали большевистских агитаторов, устраивали еврейские погромы, врывались в синагоги, измывались над старыми евреями. Я был свидетелем, того, как петлюровцы ворвались в синагогу на Философской улице, но получили решительный отпор со стороны группы вооруженной молодежи во главе с моим старшим братом Абрамом. Создавались вооруженные отряды молодежи для отпора петлюровцам, я и Матус Канин занимались организацией таких отрядов в Амуре, Кайдаках и Нижнеднепровске. Петлюровские банды захватили Екатеринослав, и сразу начались зверства. Большевиков вешали на телеграфных столбах, повесили Гурсина, заведующего Губздравотделом и родного брата Г. Е. Зиновьева. Как-то я пробрался в Городской парк на митинг петлюровцев. Оратор с усами а-ля Тарас Шевченко в красивом синем жупане и серой папахе с кисточками во все горло кричал: «Москали заключили Брестский договор с немцами, чтобы отдать им на растерзание украинский народ, украинскому народу не по пути с предателями-большевиками!».


Произошли трагические события и на станции Лозовая. Петлюровцы расстреляли студента Харьковского университета, еврея Владимира Долгина, до полусмерти избили моего отца, который не сказал им, где находятся сыновья. В то время я вместе с Эсаулом Штейнгаузом и Наумом Рудманом скрывался в Нижнеднепровске на квартире старого подпольщика рабочего Стеценко. От него мы узнали, что части Красной армии под командованием Павла Дыбенко и отряды червонного казачества во главе с Виталием Примаковым продвигаются к Екатеринославу на левобережье Днепра. С другой стороны к городу подходят рабочие вооруженные отряды из Павлограда и Новомосковска. В конце января 1919 года части Красной армии вместе с боевыми рабочими отрядами подошли к Екатеринославу возле Днепровского моста и решительной атакой выбили петлюровцев из города. Я впервые увидел легендарного Павла Дыбенко, бывшего матроса Балтийского флота, в 1917 году председателя Центробалта. Это был человек могучего телосложения с мужественным лицом. Одет он был в длинную серую шинель, подпоясанную ремнем, на котором висел маузер.