Вы здесь

Повесть о двух головах, или Провинциальные записки. Моршанск (М. Б. Бару, 2014)

Моршанск

– Что за чепуха! – воскликнул Ипполит Матвеевич. – Какие платки? Я приехал не из Парижа, а из…

– Чудно, чудно! Из Моршанска.

Между нами говоря, я сначала не хотел брать этот эпиграф. Ну сколько можно, ей-богу. Только начни говорить о Моршанске – так сразу и всплывает эта цитата. Я даже разыскал другой эпиграф из Екатерины Второй, которая по пути в Крым сказала сопровождавшему ее фавориту Дмитриеву-Мамонову: «Шура, Mein Schatz, как будем подъезжать к Моршанску – непременно разбуди». Тот, конечно, все проспал в соседней карете с княжной Щербатовой, а потом их за это поженили друг на друге и удалили от двора. И вообще, они ехали через Орел. Ну да бог с ними. Нашел я и еще одну цитату в воспоминаниях фельдмаршала Манштейна, который, в свою очередь, цитирует донесение командира одного из танковых батальонов, майора Фердинанда фон Штрипке, о том, что пять механиков-водителей скончались от удушья, покурив самокрутки из моршанской махорки. Еще нашел… и подумал – ну что это я ? К чему все эти исторические изыски? Буду как все, и читатель ко мне потянется. Так что читайте диалог Кисы и Оси и .

Начнем сначала. В Моршанск я ехал по железной дороге. От Павелецкого вокзала до Тамбова на фирменном поезде «Синеглазка». Сперва-то этот поезд хотели назвать «Лорхом», так как «Лорх» и крупнее, и урожайнее, и рассыпчатее в вареном виде, но пришлось передумать, так как уже на первом составе какие-то хулиганы не поленились закрасить букву «р» на каждом вагоне из пятнадцати. А еще раньше краеведы и вовсе настаивали на пчелином названии, поскольку на гербе Тамбова изображена ни разу не картошка, а три золотых пчелы. Краеведы, конечно, люди образованные, но ничего лучшего, кроме как назвать поезд «…кроме пчел», не смогли. Впрочем, я отвлекся от цели моего путешествия, и вообще – на вагоне поезда, в котором я ехал, было написано «Липецк». Черт его знает почему.

В Моршанск из Тамбова шел… нет, тащился старинный «икарус», изрыгающий клубы вонючего дыма невообразимой синевы и густоты. Какой-то железный и ржавый до дыр Холстомер. Держат его наверняка в автопарке из жалости. Десяток-другой литров бензина им не жалко. Пусть тащится. Под пресс, в металлолом – жестоко. Все же он им не чужой стал за три или четыре десятка лет работы. В кабине у водителя висела табличка, на которой маленькими буквами было написано: «Уважаемые водители-профессионалы», – и под этим обращением большими: «На технику надежды нет. Есть надежда только на вас!» Водитель же, на которого была вся надежда, тоже, видимо, хотел хоть на кого-то переложить ответственность и потому под объявлением повесил три иконы. Из тех, что у нас называют автомобильным иконостасом.

Мы ехали через поля, на которых желтели и колосились разнообразные сельскохозяйственные культуры – узнал я только подсолнухи. Их так измучил июльский зной, что они стояли поникшие, обиженно отвернув свои почерневшие лица от солнца. Подсолнухам все же было легче, чем мне. Кроме жары меня мучила песня со словами «Ой, парни, парни, мой вам совет – не рвите розу в семнадцать лет», которую водитель, пожилой, солидный мужчина с большими щеками и усами, слушал не переставая.

На главной площади Моршанска, перед облупленным кинотеатром, на котором висел огромный плакат «Наша родина Моршанск», играл духовой оркестр и стоял памятник знаменитому футболисту Боброву, уроженцу города. Бобров стоял на постаменте и заносил бронзовую ногу с прикрепленным к ней бронзовым мячом для удара. Над ним все небо было завешано гирляндами разноцветных лампочек. Эти лампочки списывают в огромных количествах каждый год по статье «Разбиты мячом».

В музее, облупленном так, как кинотеатру и в кошмарном сне не приснится, экскурсовод показал мне умопомрачительной красоты резной диван из имения помещицы Бурениной. На спинке дивана изображена сцена охоты сатиров на кабана. «Сатиры, – пояснил экскурсовод, – вели праздный образ жизни и охотились на кабанов». Ручки дивана изображали сцены похищения наяд или дриад гномами. Про их образ жизни я спрашивать постеснялся. Под ажурную резьбу, украшающую низ дивана были подсунуты две картонки, а рядом стояло красное пластиковое ведро. Я только начал поднимать глаза к потолку, чтобы посмотреть – откуда… как экскурсовод усилием воли пригнула мой взгляд к дивану.

– Ничего страшного, – поспешно сказала она. Немножечко отваливается резьба. С часу на час ждем мастера, который все поправит.

– Со дня на день и с месяца на месяц, – подумал я ей в ответ. – И крышу починит, чтоб не капало в ведро, и прибавит зарплату сотрудникам.

И еще я подумал, что если не верить в приход мастера, то можно удавиться. В конце концов, краеведческий музей Моршанска не единственное место, где до сих пор верят в его пришествие.

У противоположной стены стоял внушительных размеров итальянский буфет семнадцатого века, вывезенный когда-то из имения князей Долгоруких. Буфет как буфет. Самый обычный. Толстый, надежный. Из тех, что называют бабушкиными. В таком запирают на ключ от дедушки настойки и наливки, а от внуков – варенье и конфеты. Из необычного в нем была гнутая во все стороны бронзовая накладка на замочную скважину. Это так постарались революционные солдаты или матросы, или те и другие вместе в тот самый момент, когда, пытаясь открыть буфет, ковырялись в ней штыком. Видимо, им очень хотелось варенья с конфетами. Не говоря о наливках.

Уже когда я уходил и, стоя на музейном крыльце, спрашивал у экскурсовода, как пройти к Троицкому собору, к нам подошла женщина. Узнав, что я из Москвы, сказала, что они тут с товарищами написали стихотворение о Моршанске. И добавила, что очень хорошее. Я приготовился промямлить что-то вроде: «Как интересно… К сожалению, у меня разрядились аккумуляторы в фотоаппарате, развязались шнурки, кончились патроны, и я опаздываю на поезд. Зато в следующий раз, когда я приеду в Моршанск, то непременно прослушаю как минимум раза два…», – но не успел. Надо сказать, что такие стихотворения почти всегда бывают очень подробны и затрагивают множество сторон восхваляемого предмета. Началось все с описания красот местной природы, речки Цны, лесов и полей… Я снял рюкзак с плеча, поставил его на ступеньку и подумал, что Троицкий собор я посещу в следующий мой приезд в Моршанск… и тут, после первых двух или трех строф, женщина забыла текст. Она на секунду смутилась, но тут же твердым голосом уверила меня, что и остальной текст ничуть не хуже уже прочитанного[1]. «Да кто бы сомневался!» – воскликнул я, делая огромные шаги по дороге к Троицкому собору.

По случаю африканской жары город вымер. Даже у входа в местный «VIP Мега Club»[2] стоял всего один лимузин – помятая «Ока». Мужики с пивом, бабы с детишками, собаки с кошками – все полезли в речку Цну, на берегах которой и стоит Моршанск. Даже вороны с воробьями норовили превратиться в водоплавающих. Какая-то дама в кричащем о помощи купальнике села необъятной кормой на мель, и вокруг нее суетились два молодых человека, пытаясь… Кстати о баржах. Раньше-то Моршанск не стоял на берегах Цни как засватанный, а водил по ней суда с хлебом, салом, пенькой, медом, рыбой, пушниной… Сухой старичок, к которому я подсел на скамейку в городском саду, рассказал мне, что в середине позапрошлого века только грузовая пристань Моршанска растягивалась чуть ли не на несколько десятков километров. На мой осторожный вопрос, а не доходила ли эта пристань до Тамбова… Доходила! Мало того, и сам Тамбов, как я понял со слов рассказчика, стал губернским городом не раньше, чем до него дотянулась моршанская пристань.

На ступеньках Троицкого собора стояли новобрачные. Фотограф просил принимать их различные позы. Они и принимали – то обнимали огромную колонну с разных сторон, то друг дружку, то становились на ступеньках в позы главных героев фильма Титаник, то… но в собор не зашли. Они бы, может, и зашли, но что толку? Не разрешают там фотографироваться. Сели в машину, украшенную лентами, и поехали дальше веселиться. Да и мне надо было ехать в Тамбов, чтобы не опоздать к московскому поезду.

* * *

Настоящий грибник в сентябре даже спать ложится с лукошком, и снится ему, что он идет и косит белые с подберезовиками косой. Может, конечно, присниться и наоборот – пришел он в лес, свистнул особенным, созывающим грибы свистом, и они прибежали все до единого и встали пред ним, как лист перед травой, но шляпки в спешке забыли надеть. Ночью шарит он под подушкой в поисках особенно мелких опят или рыжиков и до самого утра не успокаивается, пока жена не толкнет его в бок. Это – если злая, а добрая вложит ему в руку припасенный с вечера кусочек сушеного подосиновика или даст его же понюхать – муж и затихнет. У обычных людей сны осенью просто удлиняются и становятся цвета сепии, а к зиме и вовсе – бесконечными и черно-белыми. У прудов и даже луж с началом осени появляется задумчивое выражение лица. Дожди мельчают и становятся вдоль себя длиннее. Осенние письма пространнее, длиннее летних в среднем на три, а то и на четыре прощальных предложения[3]. Начиная с первого дня бабьего лета, дольше смотрят вслед при расставании, а когда бабье лето кончается, то к взгляду присоединяют тяжелый вздох, а то и слезу. Удлиняется и обед. К нему прибавляются разные закуски вроде грибной или баклажанной икры, к чаю прибавляются пончики с повидлом, шарлотки с яблоками, вишневые наливки, смородиновые настойки, тайком расстегнутые пуговицы и долгие разговоры о таком количестве мешков выкопанной картошки и запасенных на зиму трехлитровых банок с солеными огурцами, маринованными помидорами и связок с сушеными грибами, которого, кажется, хватило бы не только на зиму, но даже и на небольшой ледниковый период. Если летом не читают ничего, кроме туристических путевок и авиабилетов, то уже в начале сентября начинают просматривать, пусть и невнимательно, газеты и не очень толстые журналы – обычно те, которые можно легко свернуть в трубочку, чтобы бить ими сонных осенних мух. К Покрову, когда мухи уже спят, понемногу переходят на небольшие книжки рассказов в мягких обложках с таким, однако, расчетом, чтобы в конце ноября быть готовым к толстым романам и даже двухтомникам[4].

Впрочем, до зимы еще далеко и пока можно ограничиться употреблением в повседневных разговорах оборотов вроде «не май месяц на дворе», или «пора наконец пересчитать цыплят», или универсальным «что-то стало холодать – не пойти ли нам…»

* * *

Бабье лето – это последний шанс для тех лягушек, которые еще не стали царевнами. Они теперь хватаются не только за упавшие стрелы, но даже за соломинки. Да только поди найди теперь Ивана-царевича. Нет, Ивана, конечно, еще найти можно, но царевича… У хозяйственной лягушки уж и вышитые рубашки для него запасены, и хлеба пышные испечены, и бутылка водки в морозилке закоченела от холода, а царевич все торчит в пробке на выезде из города. Или не в пробке, а в бутылке. Теперь такие царевичи… Пока до болота доберется – бабье лето и кончится. Бывает так, что их и вовсе не случится. Ни царевича, ни бабьего лета. Царевич подумает, подумает, да и вернется к жене, а вместо золотой осени зарядят дожди. Только и приснится лягушке какой-нибудь сон про то, как стоит она одна-одинешенька посреди бесконечного скошенного поля под серым, в тяжелых тучах, небом. Вокруг нее печальные ромашки, на которых так и не оборваны лепестки, кузнечики, поющие свои лебединые песни, и желтые листья, листья, листья, падающие, точно снег. И ни одного дерева вокруг – ни березы, ни клена, ни даже елки. Проснется она вся в слезах и будет лежать в темноте, с открытыми глазами, и гадать к чему это поле, эти ромашки, эти кузнечики и эти желтые листья. Так ничего и не нагадает. Заснет к утру, напившись корвалола, через час встанет и невыспавшаяся, с тяжелой головой, пойдет на работу.