Вы здесь

Победитель последних времен. Часть II (Л. К. Котюков, 2009)

Часть II

Тараканы Цейхановича

Хитрость – враг вдохновения, но спасительница таланта. И хочется не хитрить, да приходится. И в дым-дурман обращается облако сокровенных слов, – и ненавистен чистый лист бумаги, как зеркало с похмелья. Если бы не Цейханович, если бы не его плотное попечительство, – шиш чего путного я сочинил. Сожрала бы хитрость всё моё вдохновение, как ржа на дне морском двухпудовую гирю. Но с Цейхановичем моя хитрость отдыхает – и ничто не мешает мне вдохновляться, и сам я никому не мешаю. И вообще:


Я очень не люблю, когда мне мешают, но ещё больше не люблю, когда я кому-то мешаю!


И не с потолка упало это изречение, а из уст Цейхановича, которому, в отличие от меня, горемычного, в молодые годы родители не мешали приводить в дом блудных женщин, а в зрелые – жена и дети.


И тараканы Цейхановичу не мешают. И он, как Господь, не мешает им плодиться и размножаться. А уж его ручные тараканы Гриша Клопшток и Гоша Гофман обитают в квартире, как у Христа за пазухой, и водят в гости молодых тараканиц со всего дома. Гуляют во всю ивановскую в царстве Цейхановича безотказные тараканицы Даши, Маши, Наташи с Гошей и Гришей под храп хозяина, а иногда и под фонограмму его храпа.

Совершенно запамятовал сообщить, что незаурядный храп Цейхановича записал на кассету хитроумный Янкель Шавкута, размножил и продавал в качестве довеска к наборам творческой свободы в Центральном доме литераторов и в иных артистических местах.

Цейханович и сам иногда использовал запись своего храпа в творческих целях. Вставлял кассету в магнитофон, включал погромче и потихоньку исчезал из квартиры. А все домашние, внимая фонограмме, ходили на цыпочках, боясь разбудить как бы отдыхающего властителя тараканьих и прочих дум.


Но что-то отвлёкся я, куда-то совсем вниз сносит меня мутное течение романа. Этак можно выгрести совершенно к ненужным, другим берегам, где ни русского духа, ни словесности русской, где лишь следы зверя неведомого, где и Янкелю Шавкуте век не видать творческой свободы, где даже храпом Цейхановича не заглушить вой, гогот и вопли нежити незримой.

Что-то подзабыл я свои идеалы! Или они меня подзабыли?..

Но, слава Богу, не забыл о них Цейханович. Он всегда помнит, что, переплывая реку жизни в стремлении к идеалу, нужно брать намного выше, дабы не пронестись с бурным потоком мимо желанного, вечнозелёного берега, дабы не оказаться раньше времени в открытом море Смерти.

Может быть, поэтому Цейханович не сетовал на дефицит идеальных женщин, вернее, на полное отсутствие оных ввиду перегрузки общественного транспорта и иных мировых неустройств. Но случайными знакомствами, как и общим стаканом, не брезговал.

Как-то занесло нас в редакцию одной мелкой газетёнки, куда с некоторых пор Цейханович повадился давать бесплатные объявления в раздел «Знакомства». Типа:

«Приличный человек, без в/п и судимостей, в меру пьющий, ищет дорогую единственную. Мне около 42-х. Обаятелен, остроумен. Любил, страдал, но не дострадал. Профессиональный вдовец, жду ответа, как соловей лета. Фото в куп. костюме обязательно. Рассмотрю и, может быть, не верну…»

Или ещё что-то в подобном роде.


Как правило, недостатка в ответных призывах наш «страдалец» не испытывал, но из-за нехватки времени и на всякий случай не осчастливливал адресаток личным явлением. Копил, так сказать, банк данных до дня «Ч».

Очень милая журналистка сей газетки почему-то положила глаз на меня, а не на Цейхановича, что весьма рассердило моего верного друга, если не сказать больше.

– В чём дело?! – почти взъярился Цейханович. – Что в тебе нашла в моём присутствии эта мелкая акула пера?!

– Наверное, от внутреннего одичания… – высказал я предположение.

– Весьма возможно, – задумчиво согласился Цейханович. Он попытался перебежать мне дорогу и подарил журналистке ручку с исписанным стержнем, а заодно с тяжёлым вздохом «признался», что хоть и женат, но женился по глупости – и супруга старше его аж на 17 лет.

Но ни дарёная ручка, ни жена-полупокойница не произвели на пишущую женщину должного впечатления, скорее наоборот. Впустую пропала сердечная благосклонность моего друга, и он автоматом записал строптивую «акулу пера» в стан своих врагов и присвоил ей кодовую кличку «Нутрия». Такой уж он был обидчивый человек – и не зря говаривал: «Я, может быть, плохой друг, но враг я очень-очень хороший!!»

И это воистину так! Цейханович был не просто хорошим врагом, но и заботился о здоровье врагов своих. А некоторых, особенно близких, потчевал микстурами собственного изобретения: «Цейханоном» и «Цейханидом». Но, Боже упаси, подумать, что он кого-то травил! Лечил, и очень упорно, ибо хорошие враги нынче большая редкость.

А что касаемо микстур, то они были вполне безболезненны и даже благотворны для закалённых людей, но их приём сопровождался неэстетичным побочным эффектом, длительным, стабильным поносом, около недели – Цейханон, до двух-трёх – Цейханид.

Но это так, к слову, ибо журналистка оказалась бабой нехилой и, опробовав ручку с пустым стержнем, категорически отказалась от патентованной микстуры Цейхановича, но пригласила меня в редакцию отметить её день рождения.

«Вот я и подарю вам аж две бутылочки своей микстуры! И не откажетесь!» – возрадовался Цейханович, как само собой разумеющееся приняв моё приглашение на свой счёт.

Не буду в дальнейшем утомлять читателя описанием рядовой редакционной пьянки, для этого достаточно посетить любую более-менее приличную газету или журнал, лучше всего этак часиков после четырёх.

Как-то невесело на следующий день после подобных визитов, – и боль душевная на порядок сильней боли головной. И как-то тревожно без причины. И с горечью вдруг понимаешь, что душа, увы, теоретически не бессмертна, хотя практически бессмертна на полную катушку. И ещё спохватываешься с горечью, что надо пить красное сухое вино для укрепления организма, поскольку при ежедневном потреблении водки без здоровья не обойтись – ни по ту, ни по эту сторону России.

И без горечи и почти без угрюмства вспоминается, что плыву я из Вселенской пустоты в пустоту неведомую не на корабле по имени Земля, а на подводной лодке по имени Россия.

И ещё что-то лезет в голову – совсем-совсем безответное.


Славно прошла именинная пьянка в редакции. Почти всех сотрудников и сотрудниц пера одарил неутомимый Цейханович своей микстурой, а с некоторых почти отказался брать деньги. Виновнице торжества он буквально насильно всучил целых три бутылочки «Цейханида», настоятельно порекомендовав принимать по тридцать три капли перед едой.

Журналистка оказалась не только здоровой женщиной, но ещё и чистоплотной, в отличие от подавляющего большинства служителей и служительниц второй древнейшей профессии, – и по окончании застолья увлечённо принялась убирать кабинет.

– Что вы так хлопочете?.. Само как-нибудь уберётся… – надеясь набиться дамочке в провожатые, сказал Цейханович.

– Вы хотите, чтобы у нас само собой тараканы развелись?! – сердито отрезала журналистка, и Цейханович с тоской понял, что не провожать ему нынче никого, как в годы ранней, безответной юности, но с ходу не сдался Судьбе.

– А что вы имеете против тараканов? Таракан исконно русское животное. Без тараканов и России б не было… Будто у вас дома своих тараканов нет… – сказал он и гнусно ухмыльнулся.

– Что?! – возмущённо воскликнула чистюля-журналистка. – У меня – тараканы?! Да за кого вы меня принимаете?!.. Надо же!.. – И посмотрела на меня, как на Цейхановича.

– А мы к вам в гости придём!.. И проверим… – неловко попытался разрядить ситуацию я. – Если, конечно, пригласите…

– Пожалуйста!.. Хоть с санинспекцией… – неожиданно легко согласилась милая ненавистница тараканов, а Цейханович, естественно, опять принял приглашение на свой счёт.


Так мы и оказались субботним полуднем на Таганке перед квартирой № 33, где проживала одинокая, симпатичная «акула пера», которая, слава Богу, поостереглась принять для аппетита перед едой тридцать три капли «Цейханида», и вполне жизнерадостно впустила нас в свою аккуратную обитель.

Эх, святая простота женская!..

Ведала б она, что в кармане Цейхановича злобно томятся в душной спичечной коробке его верные ручные тараканы Гриша и Гоша, вряд ли осчастливила нас своим гостеприимством. Но осчастливила согласно сценарию своей жизни. Наверное, очень жестокому сценарию, ибо уже тридцать три года, несмотря на приличную внешность, делила своё женское одиночество с некрасивыми подругами и с покойной мамой.


Напрасно кто-то простодушно полагает, что жизнь есть вольная игра со смертью. Увы, невольная – и совершенно безжалостная. Но люди, опаздывающие на чужие похороны, по-прежнему уверены, что сами не умрут никогда. И хорошо, что уверены. И ни слова не сдвинуть в тайных книгах Бытия, как не отмыть от чёрных полос шкуру убитого тигра, как не очистить от шерсти шкуру живого льва.


– О, как у вас стерильно! – с искренним уважением сказал Цейханович, бегло оглядев квартиру, которая была столь чиста, что необоримо хотелось принять душ, а потом наследить со скрипом мазутными сапожищами.

– Доставай! – скомандовал Цейханович.

Я вытащил из сумки бутылку неподдельного «Мукузани».

– И всё?! – сердито удивился мой друг.

– Ты же сам сказал: возьми бутылку… – с недоумением ответствовал я.

– Пошлёшь дурака за бутылкой, он одну бутылку и принесёт! – сокрушённо сказал Цейханович, как бы намекая хозяйке на вопиющую ошибочность её симпатии.

И не промахнулся подлец. Без женского сострадания посмотрела на меня журналистка с подпольной кличкой «Нутрия», брезгливо бросила взгляд на мои нечищеные туфли, которые я неловко снял в прихожей, и пригласила на кухню.

Очень скоро кончилась бутылка моего «Мукузани», а добавки из «погребов» хозяйки не последовало.

– Может, чайку? – устало предложила она.

– Можно и чайку! – весело согласился Цейханович, будто и вина не пил, будто только-только откупорил новую бутылку, а потом решил завязать с возлияниями на веки вечные.

А я буквально всем нутром чувствовал, как скребутся в спичечной коробке оголодавшие тараканы Гриша Гофман и Гоша Клопшток, как они жаждут выскочить на волю к вожделенным хлебным крошкам, которые как бы ненароком щедро рассыпал по столу Цейханович.

И грянул заветный миг тараканий.

Едва хозяйка отвернулась, дабы заняться чайными делами, как тотчас выпустил Цейханович на хлебный стол своих быстроногих оглоедов и голосом погорельца возвопил:

– Тараканы!!! Тараканы!!!

– Где?! – с отчаянным неверием выкрикнула хозяйка. Побелело до жути её милое лицо, ямочки на щеках обратились в провалы. Выпал из рук чайник, и стало слышно в страшной тишине, как растекается по полу не кипячёная вода. Схватила она кухонное полотенце и стала бешено бить по столу, дабы уничтожить нежданных тварей. Но гуманист Цейханович самоотверженно прикрыл руками своих подельников, сгреб вместе с крошками и ловко упрятал обратно в спичечную коробку.

– Боже мой!.. Как это?!. Как?.. – обессиленно выдохнула женщина и безвольно рухнула на стул.

О, как жалко стало мне несчастную!

Жалко стало чужую уходящую молодость и жизнь.

И самого себя стало жалко неведомо отчего.

Но Цейханович быстро овладел ситуацией, не зря он славился умением делать брёвна из спичек, – и деловито предложил потрясённой хозяйке принять для успокоения тридцать три капли «Цейханида».

– Там, в шкафчике… – безвольно согласилась женщина.

– Всё своё ношу с собой! – самодовольно сказал Цейханович, достал из кармана пузырёк чёртовой микстуры и благородно накапал в рюмку двадцать одну каплю «Цейханида» вместо тридцати трёх, ибо и его сердцу иногда была ведома разумная жалость.

После сего мы, естественно, откланялись, ибо говорить было решительно не о чем, – ну не о тараканах же, чёрт побери.

Подзаправившись в пивной и дополнительно подкормив своих ручных мерзавцев солёными сухариками, Цейханович раздумчиво спросил:

– Что быстрее всего на свете?

– Ну мысль! А что? – раздражённо пробурчал я.

– Ошибаешься! И очень крупно… Быстрее всего на свете – понос. Не успел подумать, как уже обосрался!.. – мрачно ответил Цейханович и мрачно умолк.

Загнал перекормленных тараканов в спичечную коробку и засунул её в нагрудный карман, поближе к сердцу, дабы шустроногие хлебожоры слышали, что не чурбан бесчувственный их хозяин, что ничто человеческое, как Карлу Марксу, ему не чуждо, – ни зависть, ни подлость, ни жалость, в конце концов.


Что там сверкает в углу окна?! Звезда или пылинка?!

Да какая разница: что где сверкает. Какая разница: комар ли зудит, таракан ли шуршит… Всё одно – жизнь. А что такое – жизнь? Кто ответит?..

Да и кому он нужен, этот ответ?! Неотвратима жизнь! Как смерть, неизбежна и неотвратима. И бессмысленны все вопросы и ответы. И не страшно притяжение зла и земли, несмотря на невосполнимую убыль пространства и времени.

И ничего, что в подъезде грязного дома в эти мгновения кого-то, весьма схожего с Цейхановичем, бьют не только ногами, но и руками, ибо даже тараканов нельзя воровать у государства.

И, может быть, очень хорошо, что теоретически душа человека не бессмертна, ибо тварна. И сам человек вполне полноценная тварь.

И на собственные похороны не опоздает никто, даже Цейханович.

Последний враг

У каждого своя правда, и ложь у каждого своя. Но никто не имеет души про запас. А чтобы познать себя, свою ложь и правду, надобно иметь другую душу. Но как не познавшему себя познать другого?!

Да никак?

Да и не надо!

Да и ни к чему!

И незачем мучиться и обращать невыносимое терпение в бессмысленное ожидание.

Никто никогда ничего не дождётся!

Не дождётся никто ничего никогда!

Цейханович терпел врагов своих и не ждал их образумления, но по мере сил, без излишней любви к ближним, полнил свою правду и ложь в противовес лжи и правды иной.

И не напрасно, и не впустую, как бы вскользь говаривал: «Друг-то я, может, плохой, но враг очень, очень хороший…» Жаль, что кое-кто пропускал эти веские слова мимо ушей и скверно хихикал вослед, когда Цейханович неверной походкой, подустав от дел праведных, возвращался в родную квартиру.

Один такой умник дохихикался и угодил на тот свет по собственному желанию, ибо иные желания после ряда злоключений и несчастий у него начисто испарились.

А ты не гогочи, сволочь, не тычь грязным пальцем в пыльную спину невинного человека, не изображай, скотина, как он прицеливается всем пьяным телом, дабы не угодить в сырую, шершавую стену вместо подъездной двери. Не радуйся, хамло, когда он подскальзывается на арбузном семечке и падает в грязь на ровном месте, ведь не на корке же гнилой арбузной подскользнулся, которую ты сам, оглоед, обгрыз, смачно рыгнул и швырнул ему под ноги.

Цейханович мудро сделал вид, что не замечает злокозненности дерьмового соседа, даже здороваться не перестал, даже в морду не плюнул, но навёл о хаме справки, что оказалось весьма легко, ибо тот был заурядным отставным майором-мародёром строительных войск. Но, как всякий низкорослый майор, страдал сосед манией величия, выдавал себя за подполковника, героя разных тайных войн, и пудрил мозги «боевыми» россказнями старшеклассникам ближней школы, где подвизался военруком.

Выведав сию ценную информацию, Цейханович стал сочинять разоблачительные письма о всевозможных безобразиях в своём районе, которыми вообще богата русская жизнь от Москвы до самых до окраин, которым нет и не будет переводу в обозримом и необозримом будущем, без которых и сама русская жизнь – не жизнь, а так – случайное времяпрепровождение… Но подписывал он эти правдолюбивые жалобы не своей честной фамилией, а фамилией своего мелкого недруга, весьма редкой, но сразу запоминающейся – Костогрыз. Естественно, не от руки строчил свои послания мой великий друг, набирал на компьютере и электронной почтой вкупе с Интернетом не гнушался в популяризации соседа.

Вскорости, месяца этак через два, весь район знал о справедливце Костогрызе, вплоть до высшего начальства, не говоря о директоре школы, который был обгажен в первую очередь. Не готовый к столь неожиданной славе, Костогрыз поначалу не встревожился, с удовольствием прочитал разоблачительную заметку в окружной газетке по поводу родного РЭУ и порадовался, что не он один окрест носит бремя такой похабной фамилии. Но потом в его адрес стали приходить всевозможные официальные ответы-отписки с натужными словами благодарности за своевременные сигналы, а потом звонки последовали анонимные с угрозами и напоминаниями о случайных огнеупорных кирпичах, падающих на головы грамотных идиотов, а на стене подъезда появилась всепогодная, несмываемая надпись: «Чтоб ты сдох, Костогрыз, стукач и совок проклятый!»

И сколь ни клялся, сколь ни божился, сколь ни возмущался, ни доказывал Костогрыз всем добрым и недобрым людям, что не он, а кто-то другой под его фамилией разоблачает местную жизнь и гнусь, не верил ему никто, да и не собирался верить. И как-то погожим вечером от него сбежала жена, кстати, уже третья.

А в одно погожее утро вызвал его директор школы и, потирая благородную, просветительскую лысину, отводя брезгливый взгляд от костогрызовой физиономии, предложил уволиться по собственному желанию, иначе…

«Иначе, – сказал директор, – мы возбудим уголовное дело о краже трёх пневматических винтовок, которые вы якобы списали по акту, а на самом деле присвоили и используете у себя на даче для отстрела дроздов и сорок…»

И безропотно уволился Костогрыз, ибо нечем было крыть убиенных сорок и дроздов, не говоря об остальных мелких птичках.

А письма с жалобами и доносами под его фамилией продолжали плодиться и размножаться. Бродил без дела дважды отставной майор по злачным местам и помойкам – и, опившись дешёвого портвейна, грозил неведомо кому чудовищными карами, самим небесам грозил корявым кулаком и орал, глотая серые дождевые капли: «Нет правды на земле, но правды нет и дальше!..»

И даже после того, как ему проломили голову каким-то ловким металлическим предметом, так и не понял, что правда и ложь у каждого своя – и бестолку гневаться на Небо, Землю и на всё остальное.

Полежав почти месяц в сквозном коридоре райбольницы, Костогрыз малость прочухался, но облысел. Перестала после пролома обрастать его обритая, заштопанная черепушка. И озлился бывший военрук на весь свет – и стал строчить немыслимые доносы, сначала на залечивших его врачей, а потом во все концы и бесконечности. А заодно на благородного Цейхановича, который был абсолютно непричастен к повреждению несвежей головы Костогрыза, тем более к её облысению, – ну разве чуть-чуть, чисто символически.

Чист и ясен был великолепный Цейханович перед Богом, людьми, зверьём, растениями, минералами, водами и газами. Открыта была его душа нараспашку со всеми сомнительными грехами и несомненными добродетелями, – и словно об утёсы занебесные разбивалось немощное клеветничество помрачённого соседа.

Впрочем, в тот период Цейхановичу было не до Костогрыза – и торчащая с утра до вечера у подъезда, перевязанная грязными бинтами голова экс-майора была безразлична ему, как неопрокинутая урна. Не до того было Цейхановичу в то время, даже мимо урны плюнуть было некогда. В скверную историю он влип. Его бывшая любовница из ближнего пригорода вдруг порешила, что прижитые ею неведомо от какого производителя дебильные сыновья-близнецы являются урождёнными Цейхановичами, и в зрелости, когда из-за экономии на бритье отрастят бородёнки, будут в аккурат вылитыми Цейхановичами, а стало быть, прямыми наследниками всего движимого и недвижимого добра этой знатной древнерусской фамилии.

Сколько сил, сколько воли и ловкости пришлось изыскать моему другу, дабы не смириться с незаслуженным отцовством, – уж больно настырной и безудержно сумасшедшей от долгих ночей безмужества оказалась его случайная бабёнка.

До исследований ДНК дело дошло, почти до клонирования, дабы весь подлунный и неподлунный мир мог убедиться, что близнецы-дебилы, хоть и похожи в бородатом и безбородом виде на Цейхановича, но кровного отношения к нему не имеют.

Старший близнец – Изя был стопроцентно признан Лжецейхановичем. Однако по поводу младшего – Славика у некоторых некомпетентных органов и людишек остались некоторые сомнения. Но пусть эти некомпетентщики остаются с ними, а ещё лучше, ежели засунут свои мнения-сомнения в одно общеизвестное место и никогда оттуда не вытаскивают ради собственной и чужой безопасности.

Оправдан был мой друг перед светом и жизнью, но глаза его чуток погрустнели и язык огрубел. Но не озлобился всерьёз Цейханович на прогрессивное человечество после столь идиотских злоключений, не проклял раньше времени Судьбу свою, не изничтожил рукоприкладством склочную экс-любовницу, а, сочинив от её имени десятка два жалоб на разные неудобные, влиятельные инстанции, великодушно простил клеветничество и даже изъявил желание встретиться с лжесыновьями-недоделками. Естественно, в присутствии нейтральных свидетелей, коими дежурно стали я, Авербах и полковник Лжедимитрич.

Надо прямо сказать: жалостливое свиданьице получилось, очень жалостливое.

Цейханович подарил близнецам старые тюбетейки, которыми ещё в студенческие годы его осчастливили друзья-узбеки, из которых ещё можно было сшить вполне приличный солнцезащитный бюстгальтер для их вечно перегретой мамани. А одному близнецу, не знаю, правда, какому, сомнительному или наоборот, Цейханович втихаря сунул мелкую конфету и как-то почти по-отечески сумел погладить по полуквадратной голове.

Почтительно присутствуя при сем трогательном действе, глядя на тусклую, вконец излинявшую экс-любовницу моего друга, мне подумалось с тяжелой печалью: «…По-настоящему женщину оценивают лишь тогда, когда расстаются с ней на веки вечные».

А Цейханович, привычно подслушав мою печальную мыслеглупость, мрачно изрёк:

– По-настоящему женщину ценят до того, как ею овладеют.

– А нельзя вообще баб ценить по-настоящему! – гаркнул Лжедимитрич. – Портятся они, сволочи, от этого, как сметана от солнца!

– Но иногда чуть-чуть можно, – возразил Цейханович и ещё раз, как бы украдкой, погладил полуквадратную голову приглянувшегося сопле-розового близнеца.

– И чуть-чуть никак нельзя! – грохнул по столу кулачищем доселе безмолствующий Авербах.

– Таким, как ты, – и чуть-чуть нельзя, – охотно согласился Цейханович, но остатки водки разлил во все стаканы.

– Что-то не того все эти близнецы, а не пора ли нам отсюда того… – уныло сказал я.

– Пора, фраера! В погонах по вагонам! Пусть их папаша-алиментщик разбирается, какой близнец его, а какой ещё чей! – жизнерадостно громыхнул Лжедимитрич.

На вольном воздухе мы сразу позабыли о дебильных Лжецейхановичах, но мне вдруг совершенно не по делу вспомнилась другая любовница Цейхановича, из Бурятии, почему-то прижившая от него ребёнка негритянской национальности. Но я не зацепился языком за это несуразное воспоминание, оставил его дозревать в огородах подсознания до лучших, а может быть, и не до лучших времён для моего великого друга.


Однако, что-то не в ту заводь занесло меня глубоководное течение романа, почти в болото несудоходное, где к берегу толком не причалишь, где топкая, жирная чернь вместо земли обетованной, где лишь страшные водно-летучие существа обитают, – и ради спасения себя и текста надо срочно выгребать на сломанных вёслах слов из греховодных пристанищ в открытые воды русской словесности. Да и к Костогрызу пора возвернуться, ибо подобные ему не тонут нигде и никогда, а исчезают сразу из бытия и небытия в вечность беспамятную.


Безысходно облысел Костогрыз после черепо-повредительства, но дабы не светиться юной лысиной на всю округу, продолжал жить с забинтованной головой. От переупотребления бинты обратились в крепкую чёрную повязку. Глядя по утрам в тусклое зеркало, Костогрыз представлял себя удачливым обладателем чёрного пояса по каратэ и не страшился незапланированных встреч с Цейхановичем. Как-то он даже решился пожаловаться соседу на преждевременное облысение, испросил, так сказать, совета лечебного.

И Цейханович совершенно дружелюбно посоветовал:

«А ты выливай каждое утро тридцать три капли зелёнки на лысину и втирай до обеда, а перед едой принимай вовнутрь столько же, но без алкоголя. Можешь не сомневаться: на одного волосатого на Земле навсегда станет меньше».

Покривился Костогрыз, скрипнул остатками злых зубов и побрёл в свою железобетонную конуру, дабы настрочить в Главное аптекоуправление очередной донос на Цейхановича за незапатентованные рекомендации лысеющим и облысевшим согражданам.

Очень не любил Цейханович, когда ему мешали, но ещё больше сам не любил мешать кому-то в мире этом и в мире ином. И по мере природных сил старался исправлять проходящие образы иного и этого мира.

У Цейхановича, в отличие от многих и многих его последователей, ничего не валилось ни из рук, ни из ног. Он мог запросто выловить кильку из закрытой консервной банки. Мог плюнуть в чужую форточку до того, как плюнут оттуда, – и неспешно отвалить, не дожидаясь, когда заоконная нецензурная брань плавно перейдёт в уличную матерщину. Он спокойно мог теоретически обходиться без спиртных напитков неделями, а то и месяцами, что даже практически редко кому удаётся. Преуспевал он и в сочинительстве всевозможных остроумных присловиц и пословиц. Кое-кто не без оснований приписывает ему авторство неблагозвучной, но верной поговорки: «И на еврея есть гонорея!» Цейханович был воистину человеком не от мира сего, жил познанием конечности бытия, как начала, – и не случайно только его озарила идея использовать негодные женские бюстальтеры в качестве чепчиков для сиамских близнецов.

И понял однажды мой великий друг, до последней тёмной глуби своей души широкой осознал, что очень крупно мешает зверолысому соседу доживать остатние дни золотой осени человечества, а посему навеки перестал отвечать на его нечленораздельные приветствия и на всё остальное. Цейханович решительно вычеркнул Костогрыза из собственного списка живущих на Земле, но в список неживущих внести повременил, ибо не каждому из родных и близких, далёких и недалёких, двуногих и недвуногих, дано было в него попасть, как, впрочем, и в первый печальный список.


Хорошим людям вечно без причины не везёт. И остаётся лишь завидовать плохим, которым, как правило, везёт абсолютно беспричинно. Но хорошие завидовать не умеют. Однако во времена последние учатся – и, авось, когда-нибудь научатся. Может, тогда их и оставит в покое невезуха беспричинная. А может, наоборот… Но я всё-таки таю малую надежду на беспричинно-следственное грядущее существование. Почти веру в жизнь следственно-беспричинную таю. Но пока… Но пока найти хорошего человека очень нелегко. Почему? Безнадёжный, гиблый и беспросветный вопрос. Почти такой же безнадёжный, как и ответ на него. И оставим лишние слова безнадёжности молчания. Так-то оно спокойней.

Поглотит молчание слова неизречённые, стерпит, скроет самые страшные слова, которые невыносимы для смертных и бессмертных в светящейся тишине вечно-цветущего сада Вселенной. И сирени, и черёмухи, и жасмин одновременно цветут в саду незримом – и нет ему ни конца, ни начала, но никто не ведает, как войти в этот сад и вернуться из сада.


Умерла сбежавшая жена Костогрыза. Неведомо отчего умерла где-то в глухих притонах Южного Бутова. Но мрачная информация каким-то странным образом дошла до Костогрыза – и он, благополучно заделавшись вдовцом, совершенно законно и униженно пожаловался неприступному Цейхановичу:

– Жена сдохла!.. Что делать-то?!

Цейханович, не повернув головы кочан к страдальцу, нахмурился и приказал:

– Беги быстрей – и люби её, пока ещё тёплая!

– Да закопали уже! – сокрушился Костогрыз.

– Так откопай немедля!

– Да не знаю, куда закопали, то ли в Южное Бутово, то ли в Северное!.. – совсем и окончательно сокрушился новоявленный вдовствующий майор.

– Ну и болван! Разыщи! Не в Гренландии же эти чёртовы Бутово. А то на том свете искать придётся! – строго сказал Цейханович, сунул соседу мелкую денежку и скомандовал: – Не стой, дурак, без дела! Поорудуй мозгами и лопатой.


– Верите ли вы в Бога? – иногда спрашивали Цейхановича глуповатые люди.

И Цейханович иногда отвечал глуповатым и иным людям:

– В Бога-то я всегда верю! Я в человека не верю.

И, наверное, был прав, ибо, забегая вперёд, сообщаю читателю, что пропавшая жена Костогрыза совсем не умерла, а всего лишь притворилась покойницей.


Да простят меня господа читатели за испорченное настроение, поскольку лишать публику неожиданности так же нехорошо, как умыкать по рассеянности чужие интимные принадлежности типа кошельков, зажигалок, расчёсок, зубочисток, носовых платков, домашних тапочек, любовниц и прочего.

Но не стоит морщить грязные носы, дорогие и недорогие господа! Не стоит чересчур уж сильно обижаться на загнанного повествователя. А то ведь и я могу обидеться. И очень-очень сильно! Могу запросто прекратить писать талантливо и обратить свой текст в серое занудство. Это мне раз плюнуть, как Цейхановичу в чужую форточку. Забудьте ради самих себя об испорченном настроении. Не воздух же я вам испортил, в конце концов! Я даже вашу жизнь почти не порчу в отличие от своей, которую легкомысленно и безоглядно отдал литературе.

И сожрала раньше времени литература жизнь мою!

Сожрала ненасытная и спасибо не сказала. И не облизнулась даже.

Оставила, людоедка некультурная, мне одни читательские и писательские обиды. А я уже давным-давно не писатель, не читатель – и почти не человек, а сплошная неутолимая обида на самого себя. Но всё мерещится в хорошую погоду, когда дома никого нет, когда небо огромней неба, когда земля прекрасней земли, когда любовь дороже любви, что не меня сожрала литература, а кого-то совершенно другого. Малой искры красоты земной и небесной не стоит этот другой. И не знаю я себя – другого, и, даст Господь, не узнаю никогда! Но с каждым днём всё меньше узнаю себя в утреннем зеркале. Когда-нибудь совсем не узнаю. И все забудут меня – и я себя позабуду. Только литература – обманщица подлая – наверняка не забудет. И на том ей спасибо! А если и забудет, то всё равно: спасибо! Хотя бы за вечное забвение, ибо истинное забвение всеобъемнее и прекраснее самой громокипящей славы.


Однако вернёмся к Костогрызу, тем более, что пора с ним расставаться. Поднадоел он автору своим всепогодным нытьём, да и читатель, как мне кажется, давно от него не в восторге, чего не скажешь о неистребимом Цейхановиче.

Костогрыз и не подумал заняться поисками могилки своей малогабаритной неверной жены. Напился до бесчувствия на подаяние Цейхановича самопальной водки – и сдох, не протрезвев. И, может быть, хорошо, что не протрезвел, ибо не узнал, что его беглая жена-лжепокойница выбилась в люди и возглавила крупную продуктовую фирму. Но житья ей не было от всевозможных «плановых» проверок, а тут ещё доносы мерзавца-мужа, которые неведомо как достигали цели. Она даже попыталась сменить фамилию Костогрыз на девичью – Жлоба. Но в наш век всеобщей компьютеризации-дебилизации это оказалось совершенно бесполезным, и затравленная женщина, дабы хоть как-то выжить, распустила слухи о своей преждевременной кончине.


Но умер Костогрыз!!!

Закручинилось серебряное облако над тёмной дорогой, замерла на миг одинокая звезда в непромытом окне, вспыхнула неестественным белым огнем и перегорела последняя лампочка в гиблом подъезде.

Но что-то неведомое разуму враз высветилось.

Но что-то явное навсегда обратилось тайным.

И нечто преобразилось в Ничто.

Упали свинцовые тучи в воды свинцовые, задохнулся илом последний омут в реке городской – и забытый утопленник устало всплыл со дна ледяного.

Исторгла бездна пустоту – и пустота не пожрала бездну.

Но умер Костогрыз!

Плачьте, акации чахлые!

Плачьте, воробьи подорожные!

Плачьте, протрезвевшие бомжи!

Умер, вернее, перестал существовать Костогрыз.

Но что есть истинное существование?!

Что есть жизнь истинная?!

Эй, ответьте, червивые головы!

Почему нет ничего явного без тайного?!

Почему никому нет ответа в мире этом и в мире ином?

Если вы такие бедные, то почему такие умные, господа червивоголовые?..

Ну да ладно, не ввергнемся в пучины споров. Что нам слова пустые, ежели сам человек, в живом и мёртвом виде, понятия не имеет о своей истинной сущности, которая всегда и везде помимо него. А может быть, помимо жизни самой.


Некстати умер Костогрыз, не дождался летней теплыни, не подождал, скотина, смерти своих кредиторов, не дотерпел до «воскрешения» своей третьей жены, – и хоронить соседа-врага, естественно, пришлось Цейхановичу, ибо остальных обитателей подъезда, как приступ дизентерии, охватила внезапная, безысходная бедность, переходящая в хроническую нищету. Странно, однако, что это почти никак не сказалось на умственной бедности оных обитателей. Нет, не зря сказано поэтом: «Гвозди бы делать из этих людей…» Жалко только, что эти гвоздевые люди большей частью промышляют отливанием пуль из дерьма.

И совершенно не вовремя припомнилась Цейхановичу печальная история другого заполошного майора, который, в отличие от Костогрыза, не сразу умер.

Сей доблестный майор под условной, а может, не условной фамилией Иванов устроил пьяный дебош своей неверной красавице-супруге. Громовый спектакль получился на всю панельную пятиэтажку, с битьём посуды, окон, зеркал и майорши. В беспамятном состоянии – ещё бы, почти литр водки употребил для храбрости майор Иванов, – его загребла милиция, а виновницы скандала и след простыл. Но отпечатки кровавые и клочья разорванной сиреневой комбинации обнаружились. Жена сгинула в неведомое, а дебоширу стали шить дело. Сначала навесили доведение человека до самоубийства, а потом просто убийство с отягчающими обстоятельствами, поскольку тело майорши отсутствовало. И мужественный Иванов признался в ужасном преступлении, ибо совершенно не помнил произошедшего, только звон битых стёкол, визг бабий и кровь бабью на руках. Учитывая его неподкупное прошлое, боевые заслуги, положительные характеристики, бред ревности и прочее, суд был снисходителен и дал ему всего семь лет для мытья золотишка на Колыме.

Славно трудился невольник-майор, пополняя золотые закрома Родины. Был освобождён досрочно – и вышел с чистой совестью на волю, при деньгах, но с огромной чёрной дырой в душе. Отправился горемычный на поправку здоровья в Сочи, с надеждой растворить свою чёрную дырищу во тьме курортных ночей и в солёных водах моря Чёрного, но даже искупаться толком не успел.

В первый же вечер встретил он на набережной свою «убитую» жену под руку с благополучным усатым мужиком. Узнали они друг друга с первого взгляда. И поведала изменщица, как она, несмотря на разбитый до крови нос, сбежала после скандала на вокзал и уехала в Молдавию, где выправила на себя документы умершей двоюродной сестры и вышла замуж за её жениха-винодела. Объяла дыра чёрная майора, как родного стиснула, ослепила до белой рези в глазах, и всадил он под сердце неверной бабе свою верную колымскую финку, а потом кротко сдался чинам милицейским.

И вновь был суд. И была исправлена прошлая судебная ошибка. Дали страдальцу за настоящее убийство жены десять лет строго режима без конфискации несуществующего имущества. Но не стал дожидаться майор Иванов нового этапа на Колыму, как-то очень удачно вскрыл вены на обеих руках осколком перегоревшей лампочки – и отбыл вместе с чёрной дырой в мир иной.


Уф-ффф!!! Притомился я, однако, от живописания любви и смерти безвестного майора. Затянул почти до полной остановки, до срыва резьбы затянул ржавые гайки своего повествования. Зачем? Сам не знаю. И на кой ляд припомнилась эта печальная история Цейхановичу? Но вот припомнилась, враг его подери вместе со всеми отечественными и иностранными майорами Ивановыми! Значит, неспроста, ибо в этом мире случайность отсутствует за полной ненадобностью. И без случайностей очень весело. Да и в мире ином она, по правде, тоже ни к чему. Думается, там и без неё не скучно. Так что прошу прощения, господа читатели, но я – человек подневольный и пишу не то, что хочу, а то, что само собой неведомо откуда и зачем лезет в голову, а потом наоборот.

Но ничего, ничего!.. Спокойствие!

Сейчас я плесну свежей горючки на тусклые уголья слов. Вспыхнут они пламенем ярым. Иные слова обратятся в дым и пепел, иные в пепел и дым, иные в неверные, стылые тени, но некоторые согреют и обожгут чью-то душу. Может быть, и мою заодно с душой Цейхановича, ибо не поведал он вышеупомянутую грустную повесть собравшимся у гроба в квартире Костогрыза, когда произносил поминальную речь, но сказал:

«Верить надо Богу, а человеку верить никак нельзя! Самому себе нельзя верить, а женщинам и подавно. В женщинах – душа мирового зла, и вышибить зло оттуда невозможно. Женщины – это как бури магнитные! Их энергией кормятся бесы и всякое остальное… – помолчал скорбно и деловито заключил: – Кто честен – прошу пройти на кухню и предварительно, до крематория, помянуть усопшего, чем Бог послал».

Нечестных, естественно, не оказалось, и все ринулись на кухню.

В образовавшейся толкотне Цейханович неловко уронил недокуренную сигарету прямёхонько в гроб, на бездыханную грудь покойника. Но никто не обратил на это внимания – ни Цейханович, ни возбуждённая публика, ни сам Костогрыз, в конце концов.

Жадно и дружно сплотился похоронный люд вокруг водки и и закуски, которые были закуплены на трудовые рубли Цейхановича, ибо остальные родичи и знакомцы Костогрыза, как я уже отмечал, пребывали в бедности и не имели ничего, кроме нетрудовых доходов.

Едва успели поминальщики пригубить по третьей, как чуткий к огням, пожарищам и взрывам полковник Лжедимитрич мрачно хлюпнул мясистым командным носом и недовольно рявкнул:

– Чего это палёным воняет?! Штаны, что ли, у кого сопрели?!

Когда малая часть «честного» народа вернулась в комнату, огонь уже весело разбежался по гробовой марле и вате. Угрюмый, тяжкий дым и смрад исторгался от мертвеца, норовя унести жалкое, усохшее тело в инобытие вослед за серой, мелкой душой.


– Вот!!! Допрыгался под конец! До крематория в геенну огненную умудрился угодить! Вот как нехорошо враждовать с Цейхановичами! Вот так будет со всеми! – нравоучительно изрёк Цейханович и раздражённо возвопил: – Тушите, идиоты! Чего ждёте?!. Тушите!..

– Туши его, братцы, пока совсем не угорел! За мной, орлы! За мной! – бодро выкрикнул Лжедимитрич и ринулся на рядовой подвиг.

Однако не так просто оказалось воплотить слово в дело. В этот день по закону подлости во всём районе «с 10.00. до 16.00.» была отключена от потребителей горячая и холодная вода, о чём извещало объявление у подъезда, о котором похоронщики вспомнили, успешно посрывав резьбу со всех пересохших кранов. А оставшейся поминальной водкой тушить покойника было совершенно безнадёжно, да и неблагородно.

Пришлось волей-неволей прибегнуть к неблаговидному, но весьма популярному в народе средству огнетушения.

«А ну, расчехляй личные огнетушители! Делай за мной!» – отважно скомандовал Цейханович и расстегнул засаленную ширинку.

Авербах и Лжедимитрич тотчас последовали его примеру и враз извлекли из широких штанин свои «огнетушители», надо отметить, очень и очень внушительные.

Прочая людь и нелюдь, вроде Фельдмана, Мордалевича и Фохта, несмотря на природное маломощье, по-холопски суетясь, также присоединилась к огнеборцам.

И хлынули, рванулись крепкие струи вперебив, вперекос, вперехлёст со слабосильными, сбили, умертвили подлое пламя, но, увы, не оживили усопшего.

Для благопристойности пришлось раздеть инопогорельца и обрядить в старый, затрёпанный, но сухой мундир.

Задумчиво, как на нечто дикорастущее, посмотрел Цейханович на тёмное тело бывшего врага, на котором ничего не было, кроме шрамов на заднице и голове, вздохнул и сказал с энергичной грустью:

– Воистину прошёл ты, Костогрыз, огни и воды. Теперь-то уж не сгоришь и не утонешь. Прими, Господь, и поверь душе раба Твоего – Костогрыза! Но не верь, Господи, живущим, ибо вера в человека сродни неверию в Тебя. Господь и без человека – Господь! А человек без Господа – ничто, даже не прах и не пепел…


Внимая потусторонним словам Цейхановича, подумалось мне с горестью:

«Самый прямой путь к вере истинной проходит через неверие в человека».

Тяжко душе моей от этой скорбной мысли, но она всегда со мной, даже в самом долгом беспамятстве.

Но давно пристала пора закруглять моё исключительно честное повествование. Совсем я подустал, руки отбил о слова твердокаменные и локти заодно поободрал об острые углы неловкого сюжета. И вообще невесело как-то. Не то чтобы так уж совсем до беспросветности, но очень и очень невесело. Почти тоскливо, если не сказать больше.

И бормочет кто-то за плечом:

«Лучше поверить собаке, нежели человеку. А ещё лучше муравью или дохлому таракану…»

А может, это я сам бормочу?.. Не знаю…


У каждого своя ложь и правда. Но всё меньше времени у каждого из нас для их сокрытия. И места всё меньше. И всё больше правды и лжи остаётся без призора на свете белом.

Но мнится мне, что не у каждого ложь и правда своя.

Совсем не у каждого!

Может быть, вообще ни у кого!..

И все бессмысленно бессмертны под незримым солнцем настоящего, между бесконечностями прошлого и грядущего, где нет времени, где правда и ложь невозможны, где все враги навеки братья.

Несостоявшийся праздник

Человек, а в особенности русский человек, абсолютно неприспособлен к нормальной жизни, а посему легко и безоглядно привыкает к самым мерзким ужасам и к самой возвышенной красоте.

Человек привыкает даже к самому себе и бесповоротно обращается во внечеловека. И неведомо в кого ещё обращается вместе с проходящими образами мира сего.

И я ко всему привыкаю, хотя раньше кое-что в этой и в иной жизни меня совершенно не устраивало. Вот и к Цейхановичу устало попривык, словно к брату родному. И даже удивляюсь самому себе, что полгода назад всё никак не мог смириться с утратой своего кожаного пальто, которое по пьяни полковник Лжедимитрич принял за своё и великодушно подарил Цейхановичу. Возмущался, негодовал, сквернословил, а нынче почти и не вспоминаю. А чего вспоминать-то: изрядно затёртое было пальтишко и слишком длиннополое. В нём хорошо было кутаться киллеру тёмной осенней мзгой в ожидании клиента, припаздывающего из-за мелких неприятностей, а в приличных местах, вроде электричек и привокзальных пивных, оно как-то неважно смотрелось.

Да что там моё жалкое пальто! Я к такому привык за последние десять лет, что полжизни почти позабыл, а иногда совершенно искренне страдаю полным беспамятством.

Но кто это сказал, что и мой великий друг Цейханович бывает беспамятен на полную голову и ещё две головы сверху? Кто там про него ляпнул: дурная голова рогам покоя не даёт?! Кто это вякнул не по адресу, что жена спит с Цейхановичем в противогазе?!

Я сказал?! М-да!.. Заговорился малость. Но это со мной иногда приключается. Не часто, но всё-таки. От общего переутомления сознания и подсознания. А Цейханович в самом полном беспамятстве ничего полезного для себя не забывает никогда, в отличие от иных хранителей абсолютно бесполезных чувств, вещей и событий.

Я, например, начисто запамятовал, как на одном из наших тайных сборищ было единогласно принято предложение Янкеля Шавкуты о переименовании города Астрахани в Санкт-Цейханович. Приняли, так сказать, к сведению – и общий привет. Однако в голове Цейхановича эта деловая мыслишка засела очень крепко, как перезрелая зеленозадая морковь в окаменелой предзимней земле. Но не простачок был наш великий друг, не лопух обрезанный. Он прекрасно и расчётливо понимал, что с кондачка не потянет на такой крупный городище, как Астрахань, тем более портовый, хоть и речной. Но начинать-то всё равно было надо, пусть не с Астрахани, не с Архангельска, не с Салехарда, пусть с чего-то совершенно иного, совсем малоизвестного. Ну хотя бы с родной улицы имени Чапаева в своём дачном посёлке, ибо душа человека при жизни обретает бессмертие.

Цейханович поделился скромной задумкой со мной и с соседом по улице, бывшим туристом-водником Вассеровичем. Я, естественно, поднял «за» обе руки, но Вассерович, вечно озабоченный отсутствием перемен в России, любящий только пельмени, почему-то вдруг резко насупился, отставил недопитый стакан и так поморщился, что его кустистые брови а ля Брежнев почти слились с усами, но выдавил глухо:

– Так это что ж получим? Я, Вассерович, буду жить всё время на твоей улице?

– А сейчас разве не на ней живёшь? – с дружеским хохотком ответствовал Цейханович.

– Сейчас я на Чапаевской! И ты кстати тоже!

– А на улице имени Цейхановича тебе хуже, что ли, будет? Не похужеет! И вообще, кто этот Чапаев?! Недоучка, алкаш и анекдотчик! Говорят: он ни в какой Урал-реке не тонул. Понапридумывали писаки-коммуняки, а мы до сих пор радуемся.

– Тонул, тонул он в Урале! Я сам там чуть не перевернулся на байдарке. Холодно там в воде и под водой. Уж Чапаев-то точно стал утопленником, – со знанием дела возразил Вассерович. – Зря тебе Чапаев мешает. Вот если тоже где-нибудь утонешь, то ещё можно подумать о переименовании, а так – с какой стати?

– Ну ты даёшь, Вассерович! – зло сказал мой друг и демонстративно убрал недопитую бутылку водки в холодильник. – Не ожидал от тебя такого оголтелого космополитизма!..

– Ну и не ожидай себе дальше! Зачем это мне жить на улице Цейхановича, мне и на Чапаевской вполне…

– А вот будешь на моей жить! Никуда не денешься!.. Научат! А не научат, так заставят! Я в поссовете всё согласовал… Там не дураки, настроены положительно, там моего деда знают, а твоего нет! – зловеще соврал Цейханович.

– А вот и не будет твоей улицы, хоть лопни вместе с дедом и поссоветом! Всё равно на письмах буду писать Чапаевская, и все будут мне писать на Чапаевскую! И из Астрахани, и из Херсона, и из Израиля! А ты пиши себе куда хочешь! – выкрикнул Вассерович и так хлопнул дверью, аж мухи и комары дохлые посыпались с потолка.

– Подожди, гнида водно-лыжная, я заставлю тебя траву прошлогоднюю жрать! На моей улице будет праздник, а не на твоей Срано-Чапаевской! Плевал я на твои письма! – воинственно выкрикнул Цейханович в форточку, но плюнул почему-то мимо форточки.

В связи со скользкой темой исторических переименований, приспела наконец-то пора раскрыть читателям имя Цейхановича. Да и сколько можно величать своего великого друга по фамилии. Чего это я талдычу: Цейханович да Цейханович?! Он же не Рабинович какой-нибудь!.. Тот запросто может обойтись без имени, отчества да и без фамилии, а Цейхановичу без этого никак нельзя. Просто невозможно.

А имя у моего друга было весьма редкое – Изяслав. Отец его был Изяслав, дед и прадед, – и, наверное, все остальные пра-пра-пра Цейхановичи. Одним он представлялся – Изя, но другим – Слава. Хитро и гордо представлялся.

Очень ловкое имячко унаследствовал, не то, что я, многогрешный. Как ни хитри, как ни гордись, как ни маскируйся – всё Лев получается. И заодно, кстати и не кстати, Лев Толстой вспоминается, которого я, увы, не люблю, как любил Владимир Ильич Ленин. За что?! Ну об этом как-нибудь в другой раз. А ещё лучше расспросите Цейхановича: почему я не уважаю своего великого тёзку, этого матёрого человечища, по определению вышеупомянутого Ильича. Но не убудет величия у Толстого от моей мелкой неприязни, как, впрочем, и от неприязни Владимира Маяковского, единственного русского поэта, вставшего на защиту православной Церкви и припечатавшего бесноватого яснополянского старца стихами: «…А с неба смотрела какая-то дрянь величественно, как Лев Толстой». И вообще давно известно, что «Войну и мир» написал приятель Толстого, некий Чертков. И «Анна Каренина» тоже его работа. Удивляюсь молчанию Солженицына на сей счёт. Но пока далее и мы помолчим, не до того нынче.

А мне и с фамилией тоже не повезло, не тянет даже на переулок, не то что на улицу, разве на какой-нибудь тупик крапивный в посёлке рабочего типа. Хоть с натягом, но всё же можно после похмелья выдохнуть: «Тупик имени Котюкова!» или просто «Котюковский тупик». А уж о переименовании города в мою честь можно не беспокоиться. Это Цейханович запросто тянет на Астрахань, Архангельск и Салехард. А я, ну, быть может, на Котовск. Но не был я ни разу в этом Котовске. Брат и покойный отец были, а я нет. Не приглашали эти хреновы котовцы. Да и непонятно, где теперь он находится – то ли в Молдавии, то ли где-то возле. Не чешется пока и неверный Янкель Шавкута с предложениями о переименовании чего-нибудь в мою честь. Но забудем обо мне, а то враз обвинят в мании величия. Это к Цейхановичу ничего не прилипает – ни мании, ни мантии, ни листья банные…

И уррра Изяславу Изяславовичу Цейхановичу!!!

И трижды уррра, в рот вам дышло!!!

И тридцать три раза уррра!!!

А ежели он обозвал гнидой водно-лыжной своего соседа и посулил закормить его гнилой травой, то это не со зла, а так, от общей неуспокоенности. Это внешне Цейханович порой грубоват, а в глубине души добрый, добрый, но в такой глубине… Однако помолчим о глубинах бытия и небытия, пусть другие в них тонут, вроде Вассеровича и Чапаева, нам о высотах надо думать и помнить, что нет Божьего бессмертия без бессмертия человеческого.

Цейханович лучше других понимал, что быть честным с завистными негодяями в наше время не просто глупо, но и грешно перед правдой Божьей. И лично мне, ох, как далеко до его всепонимания.

И истощена наша жизнь, как земля плодородная до песка нерадивыми хозяевами.

И падают, падают злые семена в холодные чернозёмы наши, и не сметают их ветра ледяные.

Но вершится день и ночь Суд Божий.

И нет никому оправдания на сём Суде, ни негодным праведникам, ни негодяям праведным.

Однако с негодяйством Цейханович иногда управлялся и без Божьей помощи, а посему, не мешкая, ибо день был рабочий, отправился крепить правду в поселковый совет.

В поссовете Цейхановича встретили осторожно и почтительно, как начальника-сантехника из столицы. И к предложению его отнеслись без удивления, поскольку знали и уважали древний род Цейхановичей. Но посетовали, что-де хоть и нужное мероприятие, но дорогостоящее, связанное с картографией, а стало быть, с космосом, то есть со спутниковой фотосъёмкой местности. Чудаки, право! Неужели после переименования улица Чапаева будет смотреться со звёзд как-то не так?.. О времена, о нравы!

Цейханович авторитетно обещал разрешить все финансовые вопросы, в том числе и космические, не говоря уже об угловых табличках и прочем. Но не обошлось без политики, будь она неладна! Депутатом по участку Цейхановича числился известный идиот-коммунист, который, ежели упрётся, ни за какие коврижки не променяет Чапаева на Цейхановича – и наоборот. Не зря ведь говорится: из любого человека можно сделать коммуниста, но не из каждого коммуниста может вновь произрасти человек. Но если с ним потолковать совсем по-человечески, намекнули поссоветчики, то можно перетащить на свою сторону. И наводку дали о депутате, что сей народный избранник имеет скверную привычку в пешем виде шастать по своему участку для сбора жалоб у живущих и умирающих на исполнительную власть, в которую сам уже больше десяти лет никак не может прорваться. Вот тут-то его надо отлавливать и давить. А фамилия у этого правдолюбца оказалась соответствующей – Дрязгин, или Дрязгман. Возможно, только благодаря фамилии ему и удавалось до времени наскребать голоса на выборах.

Цейханович в этот же день созвонился с Дрязгманом, или Дрязгиным, чёрт его побери, честно соврал, что со всем семейством голосует только за него, что внукам и правнукам даст наказ не отдавать свои голоса никому, кроме товарища Дрязгина-Дрязгмана, пожаловался на притеснения и гонения за убеждения от властей и пригласил в гости. Депутат весьма расчувствовался и охотно согласился наведаться в ближайшие выходные.

А Цейханович тотчас озадачился нейтрализацией соседушки Вассеровича, дабы не возник неудобно во время коммунистического визита с энергичным протестом за сохранение исторических имён и фамилий.

Сие легко помогли осуществить полковник Лжедимитрич и незаменимый Авербах. Пригласили Вассеровича на Учинское водохранилище порыбачить в запретке и пару раз случайно стукнули веслом по голове. Да так случайно, что попал Вассерович в больницу и на некоторое время начисто позабыл и о Цейхановиче, и о родной улице имени Чапаева, и о самом Чапаеве, и ещё кое о чём не родном, но вечном. А ты не лезь ловить последнюю рыбу в запретных местах – и без тебя ракам зимовать негде.

Цейханович благородно обещал жене Вассеровича разобраться с горе-рыбаками, но поостерег от излишнего шума, браконьерство как никак. Он благоразумно не стал трогать Авербаха, а Лжедимитрича обвинил в потере моей шляпы, которую полковник должен был подарить ему в придачу к моему кожаному пальто. Я охотно согласился, что в моём пальто, но без моей шляпы Цейханович как-то не совсем смотрится в интерьере, почти не похож на себя, а на меня и подавно.

Я даже стишок разоблачительный на сей счёт прочитал:

Сегодня знает вся Европа,

Что полковник наш – большая шляпа.

Лжедимитрич, недаром всё-таки полковник, страшно разобиделся и крепко, почти как врага русского народа, помял пьяного Цейхановича. Слава Богу, не подвернулось ему весло лодочное, но и без оного на следующий день Цейханович выглядел несколько неправильно. А в это утро, натощак, Дрязгин-Дрязгман нагрянул в его владения и очень озадачился, узрев всклокоченную, поцарапанную физиономию неведомого избирателя, который в его больном коммунистическом воображении представлялся вполне благообразно.

– А товарища Цейхановича как мне найти? – напряжённо полюбопытствовал депутат.

Цейханович тоже на всякий случай напрягся, но без возбуждения, – и угрюмо поинтересовался:

– А ты что за рожа?!

Одутловатое, широкоскулое лицо депутата малость ужалось.

– Я?! Я – депутат ваш… Дрязгин-Дрязгман… Мы договаривались с товарищем Цейхановичем о встрече…

– А нет его, вашего товарища Цейхановича-Кагановича! Нету!

– Как так? Вообще, что ли, нет?! Не умер же он?..

– Живой пока! Как столб! С чего ему подыхать?! Это его с Рабиновичем спутали. Тот тоже не сдох, но всем обещал. Ха-ха-ха!. Будет через час ваш товарищ Цейханович. В больницу попёрся, соседа проведать. Жалостливый больно, как ваш Ленин. Так что попозжей заходьте, будет ждать. Он ещё с детства коммунистов ждёт. А я, будь моя воля, всех их головой в сортир – и на фонари!..

– Хорошо, хорошо, я загляну попозже! – не ввязываясь в политическую дискуссию, опасливо отбрехнулся депутат и отправился далее по участку.

Пока Дрязгман-Дрязгин собирал жалобы и прошения у полоумных старух и хитрожопых алкашей, Цейханович не терял времени даром. Принял контрастный душ, облагородил бородёнку, замазал лёгким гримом лицевые ссадины, причесался на проборчик, убрал со стола пустые бутылки и огрызки, облачился в парадный двубортный костюм фабрики «Большевичка», покрасовался для надёжности перед старым дедовским зеркалом и стал выжидать депутата, ибо был абсолютно уверен в коммунистическом упорстве. Ровно через час тот не замедлил вновь объявиться.

Как будущего начальника встретил Дрязгина-Дрязгмана у калитки Цейханович, угодливо изогнулся в интернациональном поклоне и заизвинялся за незапланированное отсутствие:

– Товарища в больнице проведывал. Нашего, так сказать, товарища. Пострадал, понимаете, от рук демократов, а может, заодно и черносотенцев…

– За что пострадал товарищ?! – строго спросил депутат.

– Да за инициативу с переименованием улицы. Ведь я не первый озаботился, снизу, так сказать, пошла инициатива. Ну вот и не понравилось каким-то негодяям, покушение на соседа организовали. Но ничего, справедливость не убьёшь! Будет ещё на нашей улице праздник, товарищ депутат! Будет! Прошу в дом.

– Покараем мерзавцев! Примерно покараем! – солидно пообещал Дрязгман-Дрязгин и, понизив голос, осторожно полюбопытствовал: – А этот-то где?..

– Кто этот? – совершенно недоумённо вопросил Цейханович.

– Ну который тут до вас был, побитый пьянчуга какой-то…

– А!!! Да это мой брат двоюродный!.. Кстати, оголтелый демократ и антисемит. В долг занять приходил, на водку. Ну я и отправил его по адресу, пусть у своего Гайдара занимает и демократствует. Ох, уж эти родственнички, урод на уроде!..

– То-то я думаю: на вас похож – и по бороде, и по голосу.

– Натерпелся я от этой похожести. И ещё натерплюсь. Сами знаете, какие они долгоживучие, эти демократы. Сталина на них нет!

– Ну я-то вообще не сторонник крайностей, но, знаете, тоже иногда вижу вождя во сне. В полном мундире… И обязательно по субботам… – уклончиво отреагировал депутат и как бы не заметил ловко выставленную хозяином на стол бутылку водки.

Через полчаса гость и Цейханович перешли на ты – и Дрязгин-Дрязгман, малость поупиравшись, почти согласился на переименование улицы, но не окончательное:

– Пусть она будет с двойным названием – Чапаевская-Цейхановича! Всё-таки нельзя до конца расставаться с героическим прошлым.

– Нельзя, но надо! – энергично согласился Цейханович и достал из холодильника вторую бутылку.

После её опустошения было решено назвать улицу Цейхановича-Чапаевской.

– А потом можно замазать какой-нибудь краской этого Чапаева, но не сразу, чтоб не отпугнуть электорат, – понизив голос до шороха пепла, сказал депутат.

Но не любил шорох Цейханович, ни дневной, ни полночный, а любил костры гремучие. И взорвался Цейханович:

– Да ты что – придурок?! Чего ты за него трясёшься?! Никакой он не коммунист – твой Чапаев. Алкаш, мародёр и анекдотчик! Помнишь, спрашивает Петька Чапаева: «А кто это, Василь Иваныч, у нас в сортире все стены дерьмом перемазал?! Уж не ты ли?» А тот отвечает: «Не, Петька, не я. Это комиссар Фурманов, мать его так! Он один со всей дивизии после сортира руки моет…» Разве это не поклёп на мировое коммунистическое движение?! Полный подкоп и поклёп!.. А ты упираешься…

– Абсолютно полный! – утомлённо согласился депутат и пообещал добиться переименования улицы к ноябрьским праздникам, но всё же на всякий случай посоветовал заказать таблички с двойным наименованием, – носит же театр Станиславского и Немирович с Данченко имена трёх человек – и ничего…

– То театр, там всё можно носить… Какую угодно дрянь… – погрустнел Цейханович.

– После перевыборов обрежем мы этого Чапаева! И ещё кое-кого обрежем!.. Потерпи! – громко икнув, поспешил утешить собутыльника Дрязгман-Дрязгин.

На том крепко порешили и разошлись почти довольные друг другом и жизнью.


Человек ко всему привыкает.

И к самому себе привыкает, будто к покойнику.

И утешает себя сомнительной мыслью, что ничто человеческое никому не чуждо.

А зависть, а подлость, а предательство, а прочее?!

Но упорно живёт человек самоутешением. О какой-то эволюции бормочет нечленораздельно. И даже надеется на что-то. Но кто её видел, эту эволюцию?! Под каким забором, в какой луже, в каком дерьме она валяется?! У кого, в каких мирах количество доброты перешло в качество? Кому в пьяном бреду на рассвете мерещится, что убожество технического прогресса обратилось в эволюцию?

Нырнул в тёмные воды бытия человек, а вынырнуло неведомое вонючее чудище. Вот и вся эволюция. Тьма, паутина, репьи да мрак. Кто там истошно воет в зарослях реки осенней?! Неужто не знает, что делать: вешаться или топиться?! Нечего без толку выть! Вперёд – и головой в ледяной омут! Кому быть повешенным, тот пусть лучше утонет. А эволюция всё спишет – и жизнь, и смерть, и саму себя, в конце концов. И не ждите от человека прозрений! Скорость тьмы в сто крат стремительней скорости света.


После встречи с депутатом Цейханович срочно заказал таблички из нержавеющей стали, где белым на сини, почти лучезарно светилось: «улица им. Цейхановича-Чапаева», – и стал сладострастно ждать перевыборов.

Но чёрной молнией с громом средь тусклого декабрьского неба грянуло известие о сокрушительном поражении коммуниста Дрязгина-Дрязгмана. Скупил гуртом почти все голоса на его участке некий скотопромышленник Лазарь Силкин, которому было всё едино, что человек, что курица, что кирпич, что Чапаев, что Кренкель, что Цейханович. А со скотопромышленниками и со свиньёй Лазарем у Цейхановича были ещё те счёты. Когда он начинал о них думать, то ему начинало чудиться, что голодные тараканы в пустом стакане трахаются и остановиться не могут. Посему на следующее утро, опохмелившись до зари, вышел он в сырую темь, посрывал со всех углов Чапаевские таблички и взамен приколотил свои. И удивительно, проспавшись-просравшись, народ не обратил никакого внимания на самоуправное переименование. Как должное восприняли это после перевыборов.

Так бы оно и навек прижилось, если бы не зловредный Вассерович, который на следующую ночь безжалостно изничтожил рукотворство Цейхановича вместе с гвоздями. Ох, как не умеют уважать чужой труд эти Вассеровичи, ох, как не любят они чужую заслуженную славу! Хамы – и только!

С тех пор улица остаётся как бы безымянной, – и я не знаю, как она теперь смотрится из космоса. Но Цейханович всем раздаёт праздничные открытки с адресом улица своего имени и заставляет, кого ни попадя, писать ему разные поздравления. И никто не удивляется, что они исправно доходят до адресата. Цейханович торжественно демонстрирует их Вассеровичу, иногда даже зачитывает вслух удачные тексты, например, мои, но тот только кривится. И упорно пишет письма самому себе на улицу Чапаева, и они тоже, как по маслу, доходят. Но свои письма Вассерович не читает никому, даже жене, но складывает их в какое-то тайное место до неведомых нам времён.

Поди теперь разберись, хоть на земле, хоть в космосе, на чьей улице праздник – и чья эта улица, чей это дом.

А недавно в пристанционной пивной Цейханович лоб в лоб столкнулся с пораженцем-коммунистом Дрязгиным-Дрязгманом. Поскольку в это утро мой великий друг после вчерашнего опять выглядел неправильно, то экс-депутат принял его за двоюродного брата-демократа и угрюмо пробурчал:

– Передайте от меня привет вашему брату.

– Передам, передам! Не сомневайся, урод красножопый! – зловеще пообещал Цейханович и выкрикнул в спину коммуниста-пораженца: – Рот фронт! Коммуняк на корм скоту!

Но Дрязгман-Дрязгин даже не обернулся, лишь выругался длинно, грязно и совершенно не по-коммунистически.


Если кому-то очень упорно кажется, что всё у него впереди, то он очень, очень и очень заблуждается. Не всё у человека впереди, далеко не всё. И позади кое-что имеется. И совершенно правильно говаривала моя покойная мать: «Дядь, оглянись на свой зад!» Слава Богу, кое-кто оглядывается. И я оглядываюсь. Оглядываюсь на свои тяжёлые сочинения и порой ужасаюсь их несовершенству. А порой совсем наоборот.

Иногда мне кажется, что я уже научился писать – и словам моим просторно, и мыслям моим не тесно. А вот жить не научусь никак – и мысли мои бестолковы, и слова мои неловки. Но, может быть, неумение жить и есть истинное бытие, о котором с изначальства тоскует человек. Даже русский дурак тоскует. Но что за жизнь без русской тоски, всё равно, что тоска без жизни.

К тому же Цейханович уверяет, что я не совсем дурак, и исправно снабжает меня чистыми открытками, которые я отправляю с поздравлениями по адресу:

«Россия, улица Цейхановича, Изяславу Изяславовичу Цейхановичу».

Наверное, он частично прав, ибо раньше я был не дурак выпить.

А нынче?

Не знаю.

И ежели кому-то мои сочинения кажутся достаточно глуповатыми, что ж, стало быть, так оно и есть, ибо от дурака можно ждать чего угодно, а от умного ничего не дождёшься, кроме глупости.


Грустно вспоминать о несостоявшемся празднике на улице Цейхановича. И напрасно радио орёт: «…Как упоительны в России вечера!» Без радио знаем, что упоительны. И не только вечера. Но не вечер ещё! Совсем не вечер. И ничего, ничего: был бы праздник, а улица в России всегда найдётся.

Из дневника автора

1

– Ты чего это на весь двор материшься, гнида?!

– Душа на волю просится, мать твою так!!!

– А без матерщины орать не можешь?! Без матерщины душа, что ли, не может?

– Не может, вот те крест! Какая же это русская душа без мата, мать твою так?!.. Разве это душа будет? Так, потёмки без лампочки… Срам собачий, а не душа, мать твою так!.. Без мата не то что душу, – Россию не спасёшь…

– А вот это ты, милок, брось! Душу ещё ладно, спасай. А Россию брось спасать! И с матом, и без мата! Не дай Бог, ещё сдуру спасёшь. Что тогда потомки наши будут делать, им-то что останется? Ни хрена не останется… Нечего будет спасать – и с матом, и без мата. Погибнет Россия – и ругаться матом некому будет, кроме иностранцев.

– Ты уверен? – вдруг неожиданно трезво выдохнул он.

Так трезво, что даже многодневный перегар куда-то улетучился.

– Абсолютно уверен! – мрачно отрубил я и угрозно добавил: – Так что смотри!..

Он тотчас обрёл дежурную охмелённость и, как бы желая замять опасный спор, предложил:

– Пошли к моим бабам! Ты там первым человеком будешь…

Но я отказался, хотя предложение было весьма заманчивым.

У него были три любовницы, – и все инвалидки: 1, 2 и 3-й группы. Очень терпеливые и приветливые женщины. Не в пример некоторым…

Но я с тяжёлым вздохом отказался, хотя предложение было весьма и весьма заманчивым. И теперь вот жалею, ибо не спас свою душу мой шумный приятель, и Россия его не спасла.

Помер он совершенно не вовремя, в возрасте сорока семи лет от злоупотреблений собственной жизнью. Бездарно как-то помер, в собственном сортире, ударившись головой об унитаз.

А терпеливые любовницы-инвалидки передрались на его поминках, – и одна после жалкого побоища получила вторую группу вместо третьей, а другая – первую заместо второй. А та, у которой была самая первая, – ничего не получила, кроме фингалов, – и вскорости, то ли от зависти к бывшим конкуренткам, то ли просто от тоски, убыла в мир иной вдогон шебутному любовнику. Может, ей на том свете какая-нибудь сверхсветовая, потусторонняя инвалидность обломилась… Надеюсь, приятель на том свете тоже не бедствует. Но не знаю уж – с матом или без мата…

И вообще, как говорит мой великий друг Цейханович: «Шире проруби не наложишь!» и «Только покойник не ссыт в рукомойник!»

А вообще скучновато как-то нынче во дворе. Не скучно, но скучновато до подлости. Слава Богу, хоть иногда Цейханович наведывается, но сил для оптимизма почти не осталось.

Впрочем, и для пессимизма тоже нет сил никаких… Вон и Цейханович не горюет с двумя любовницами-инвалидками, и даже не спешит прописывать инвалидность третьей любовнице с пятого этажа.

Все мы давным-давно по ту сторону России, – и нечего нам горевать и на что-то бессмысленно надеяться, пусть этим бесполезным делом занимаются иностранцы, – у них для этого валюты предостаточно.

2

И всё мимо, мимо, мимо!.. Мимо вечности.

И всё по кругу, по кругу, по кругу!.. По кругу времени.

И всё замкнутее круг жизни моей, и с каждым мгновением всё тоньше и меньше радиус чёткого, незримого круга.

Этой жизни нужно всё, а иной ничего не надобно, кроме души моей. А ежели и душа без надобности?..

И не змея холодная таится под камнем, а луна ледяная. Мерцает, сияет, светится вечный камень неверным светом на дороге моей. Не помню когда, но я уже споткнулся об этот камень. И надо бы спокойно пройти мимо, но, ох, как тянет ступить в старый след. И вечен след, как отпечаток лица человеческого в лунной пыли. Смотрит в упор из бездны лицо человеческое, как сквозь вечный лёд смотрит. Не отвести взгляд, не отвести!.. И не пройти сквозь бездну, пока она не пройдёт сквозь меня. Россия потусторонняя незрима, как обратная сторона Луны. Но, как бездна, проходит потусторонняя Россия сквозь меня – и остаётся во мне, – и я остаюсь на этом свете. И никого в мире сём, и в мире ином – никого…

Иконы в ночи светятся и комары без устали зудят. Но никогда не таится кровожрущая нечисть за иконами, отлетает комарьё от икон – и впивается в лицо человеческое. И чувствуешь себя после комариной ночи, как свежеоткопанный старый гроб, – того и гляди развалишься трухой со всеми своими ещё ходячими останками.

О, русский человек! Хитёр в своей обездоленности до невозможности. Ему уверенно кажется, что в сортире и в иных укромных местах незрим он для Господа. А ведь порой действительно незрим, ибо закрывает великодушно глаза Господь на его безбожные проделки.

Но не ценит Господнего Попущения человек русский, – и кормится его кровушкой вселенское комарьё, да и сам он уже спать не может без зуда комариного над головой.

Впереди очередная ночь с комарами, с бурей и грозою. И ещё уже неостановимый круг жизни моей. И всё мимо, мимо, мимо – и по кругу, по кругу, по кругу.

Как громыхает в небесах! Яростно, неудержимо. Но кто слышит Гром Господень?..

А слышащий шорох пепла в громовой ночи не страшится грозы и забвенья.

3

Он сказал:

«Когда меня убьют, приди на мои похороны с белой розой. Ты у меня единственная, ты одна – моя белая роза… А все остальные – скорость тьмы!..»

И убили его. Он даже не успел понять, что убили. В машине на Ярославском шоссе, в затылок с заднего сиденья. Свой в доску человек убил, – и контрольный выстрел оказался без надобности.

Она явилась на кладбище с белой розой, явилась этакой безутешной, тайной избранницей. Пусть не знают, пусть никогда ничего не узнают. И никто её не узнал. Но явилось ещё шесть безутешных с белыми розами, – и все друг друга узнали – и без ревностных слов разошлись, чтоб не встретиться никогда. А какая-то презрительно бросила напослед:

«Подумаешь, покойник!.. Мужик с тремя яйцами вместо…»

И швырнула свою белую розу мимо урны. И все остальные дружно и зло последовали её примеру.

О, женщины, женщины!!! Воистину вы и есть скорость тьмы, как говаривал вышеупомянутый покойник, невыносимая, сверхъестественная скорость жизни движет вами.

И все мимо, мимо… Мимо вечности, как белые розы мимо урны.

4

Я воду запивал одеколоном!.. Неужто я, чёрт подери?! А одеколон тройной водой водопроводной. Уж это точно я!.. Ведь я – русский человек, а не какой-нибудь американский, или, на худой случай, австралийский человек. Да и нет их в природе – американских, австралийских, китайских – и прочих человеков. А есть – китайцы, австралийцы, американцы и прочие, прочие, прочие. А русский человек, хоть тресни, но существует! И в природе, и вне её… Поэтому, наверное, и запивает воду одеколоном, а одеколон первопопавшейся водой. Брр!.. Тяжко, однако, пить всякую дрянь без общественного сочувствия.

И никого в мире этом, и в мире ином – никого!

Неужели это про меня сказано, что нигде его не помнят и не любят?! Ни здесь, ни там! Какая сволочь выхаркнула сию мерзость?! Молчите?! Ну и чёрт с вами! Не о чем с вами спорить… Чем хуже, тем, ха-ха-ха! ещё хуже! Не нужны мне ваши мерзкие признания. И все призванные, непризванные, избранные, непереизбранные по ту сторону России.

И, может быть, хорошо, что никого – ни там, ни здесь! Может, это и есть истинное Божье одиночество.

И никого на улице вечерней. Эх, добрести бы вот так безмятежно, без сквернословия и драки, до дома родимого.

Я воду запивал одеколоном!.. Тьфу!.. Эк, привязалось!.. И ближайшее грядущее одиночество не желает сбываться. Прёт навстречу получеловек с мутными глазами, аж последний, остатний свет кривится. И всё ближе, ближе, ближе!.. Вот-вот и дыхнёт в лицо нежитью перегарной. Чтоб ты провалился, получеловек-полузнакомец! Но не проваливается… И не полузнакомец, и не получеловек это, а ходячий, грязный, гранёный стакан, навек помутневший от одеколона.

О, как он сморщился, завидев меня, мутногранник многовонючий!

Но, слава Богу, мимо, мимо, мимо! Не осмелился признать мою признанную личность. Заглотнул свои светлые воспоминания о нашей разбойной юности, проскользнул боком – и сгинул, как о гранит разбился. Только ближняя помойка сочувственно ухнула.

Эх-ма! Эх, жизнь несбыточная! Где ты, родимая?!

Не допил нетопырь. Перепил перепел. Тьфу!..

Ну зачем, зачем я, идиот, запивал воду одеколоном?! Нет душе ответа.

А где-то далече, в краю жизни несбыточной, – звон колокольный над пустынным морем, и птица одинокая не знает, в какую сторону лететь.

И нет земли по ту сторону вечного моря, и безбрежен океан тьмы по ту сторону России. Но и по эту сторону нет ему конца и края, и нет моря по ту сторону вечной земли.

5

Женщине надо отдавать всю свою жизнь! До конца и без остатка!..

А прекрасных женщин так много, так много!

А жизнь у меня, увы, всего лишь одна! Одна-одиношенька…

И приходится волей-неволей довольствоваться женой, хотя она упорно не хочет отдавать свою жизнь мне, многогрешному.

Но и никому другому!

Ни во сне, ни наяву…

Ни наяву, ни во сне…

Квадратная тьма над городом и в городе. В небе бессветном высокий гул реактивный. Холодильник в ответ небесам гудит за стеной, как будто майской сиренью забит под завязку. Зеркало слепо мерцает в тяжелеющей тьме. И никому не понять: что такое жизнь. Но вся жизнь – любовь… И во сне, и наяву.

Затаилось во тьме зеркало, как в ожидании любви.

И во тьме незримого зеркала отраженье незримое, как любовь, как явь во сне. Со мной и без меня, – до самого последнего пробуждения.

Любви надо отдавать всю свою жизнь! Без остатка и до конца!.. И до рождения, и после смерти…

6

13 января в 13 часов 13 минут на 13-й платформе он сел в электричку, но так и не доехал до кирпичного завода, где должен был разобраться с недопоставкой кирпича на строительство Ряжской синагоги, – умер, бедняга, в районе 13-го километра от сердечного приступа.

И навсегда осиротела его одинокая квартира № 13 в доме № 13 на проспекте академика Сахарова, где он после смерти жены прожил 13 лет – и всего 13 дней не дотянул до 89-летия.

О, как безжалостно, влёт, поддых, в самый неподходящий момент сокрушает чёртово число жизнь человеческую!

Нет, господа хорошие, уж теперь-то я решительно отказываюсь сомневаться в роковой силе числа 13!.. И не надо корить меня за отсутствие воли, гражданского мужества, нравственной принципиальности – ну и т. п., ведь я не имею никакого отношения к недопоставкам огнеупорного кирпича для Ряжской синагоги, как, впрочем, и цемента, кафельной плитки, олифы и других, не менее необходимых, строительных материалов.

А электричка с 13-й платформы по-прежнему отходит в 13.13, – и упорно следует, и будет следовать в обитаемую неизвестность, чтобы с нами не случилось как по ту, так и по эту сторону России.

Страшная месть

– Женщины любят ложь, а бабы – конфеты! – громко сказал Цейханович – и как бы в подтверждение сказанному чихнул.

– Будь здоров! – дружно гаркнули я, Авербах и Лжедимитрич. И даже недоброжелательный сосед Вассерович тухло выдохнул:

– Будь здоров, чтоб тебе…

Звякнули от мощной здравицы мелкие подвески пожелтевшей от табачного дыма люстры, сами собой чокнулись грязные стаканы и рюмки, звякнуло ещё что-то неразбитое, дрогнуло незримое пространство и наполнилось дальними бабьими и женскими голосами.

«Будь здоров, Цейханович! Будь здоров, подлец! Будь здоров, сволочь!..» – нежно и грозно пропели отвергнутые голоса и утешились – кто красивой ложью, кто свежими конфетами, кто ещё кое-чем не менее соблазнительным.


Цейханович частенько терял голову от любви, но лицо своё, несмотря на хронические синяки, ссадины, царапины и прочее, всегда сохранял и не дозволял ему на долгое время обращаться в неумытую неузнаваемую рожу.

Но не о любовных страданиях юного и зрелого Цейхановича нынче речь моя нескладная, хотя и о любовных, ибо по их причине я однажды почти не обнаружил на Цейхановиче лица. Но сам постарался обойтись без страшного лица, ибо именно в те мгновения мне открылось, что любовь невозможна без смерти, что без любви не может полноценно существовать зло, что смерть и зло, подобно жизни и времени, абсолютно не нужны друг другу.

Поздней весной случилось то жуткое событие, вернее между весной и летом.

В ту невыразимую пору, когда черёмуха ещё не отцвела, а сирень ещё не распустилась.

Когда на душе так легко, будто никогда не будет открыт закон земного тяготения, когда вообще открывать ничего не нужно, когда в юной зелени грезятся и грезятся лёгкие белые платья, и чудится – всё окликают тебя голоса, но не женские, не бабьи, а девичьи:

Лёва!..

Лёва!..

Лёва!..

О, Господи, но почему, почему любовь невозможна без смерти?!

Почему любовь без надобности бессмертию?..

Но той благодатной порой эти голоса всё больше Цейхановичу слышались, а не мне, многогрешному. Это сейчас они от меня не отступают, но я делаю вид, что ничего не понимаю и улыбаюсь, как последний раз в жизни.

Но где, в каком пошлом месте чуть не потерял своё великое лицо мой драгоценный друг Цейханович?! И прочь неуместные улыбки, ближе к телу, то есть к теме несостоявшейся потери!

А дело случилось чисто пустяковое. В отсутствие жены Цейханович, как обычно, пригласил в свой загородный дом давнюю подругу, на которой когда-то собирался жениться, но передумал. И другие её ухажёры, по примеру Цейхановича, тоже почему-то передумали. Так и осталась сия особа по кличке Глория безмужней. Наверное, пребывает в этом качестве и поныне, когда я пишу эти строки. Хотя, чем чёрт не шутит, в связи с катастрофическим увеличением в России идиотов на один квадратный километр, всякое могло произойти. Может быть, она уже успела не только выскочить замуж, но и скоропостижно овдоветь, если не скончаться. Но хватит гадать о судьбе пустой бабёнки с иностранной кликухой Глория, ибо в дальнейших событиях она не играет никакой роли, кроме причинно-следственной.

Итак, тёплым предвечерьем Цейханович как бы прогуливался по дачной платформе, а на самом деле выжидал вышеупомянутую сучонку, будь она неладна. Но поскольку с расписанием пригородных и иных поездов у нас вечная проблема, было обговорено, что боевая подруга Глория будет выходить из четвёртого вагона.

Проследовала одна запаздывающая электричка, другая, но Глория всё не появлялась ни из четвёртого, ни из какого другого вагона. Наконец, прикатила третья – и опять пусто-пусто. Но из открытого окна четвёртого вагона на полтуловища высунулось поганое, потное хайло и, дыша бытовым смрадом, с ухмылкой поинтересовалось у Цейхановича:

– Это какая станция, мужик?!

– Заветы Ленина! – солидно, по-мужицки ответил Цейханович.

– А кто у вас: евреи аль негры? – гнусно вопросило безвестное хайло.

– Разные у нас! – резко буркнул Цейханович.

Двери электрички захлопнулись, а хайло с грубой мольбой выкрикнуло:

– Мужик! Эй, мужик!

Ну чтоб Цейхановичу отойти от вагона хотя бы ещё на метр. Но, нет, не отошёл, не таковский он был человек, чтобы отступать перед разной среднерусской дрянью. Обратил своё честное лицо Цейханович на окрик мерзкий – и получил… Получил смачный, блевотный плевок промеж глаз из окна дёрнувшегося вагона. Ослеп на миг, сгинул, провалился в слепоту и ярость бешеную. Но и во тьме унижения услышал дикий, торжествующий гогот безвестного нетопыря в звенящем просторе железнодорожном.


Кто сказал, что мысль и сознание опережают время?!

Кто сказал, что Россия являет собой опережающее сознание и совесть мира?!

Лично я этого не говорил никогда! И не скажу! В России давно уже нет ни сознания, ни подсознания, ни бессознания, в конце концов. И совесть еле-еле теплится. Да и времени, как такового, в России тоже нет, ибо опережать его здесь абсолютно некому, кроме вонючих электричек с гогочущими пьяными жлобами и бабами.

О, Боже, сколько людей ненавидят меня в этом мире только за то, что я стараюсь быть лучше, чем они, только за то, что я хочу быть лучше самого себя, только за то, что я живу, только за то, что всё это у меня плохо получается. Но ненавидят, сволочи, и живут своей ненавистью, как любовью. Однако что я плачусь?! Вон Цейхановича как ненавидят! В сто крат больше, чем меня. И не только в этом мире, но и в ином. Но ничего, хоть и оплёванный, а живёт и не отвращает лица от света белого. И въезжает в города, пусть не на белом коне, но в белых штанах.


В то время, когда Цейхановича обхаркало проезжее хайло, мы сидели под яблонями в саду Лжедимитрича и уличали друг друга в ненормальности. С чего это вдруг? Не помню! Но помню, – пришли к общему выводу, что сумасшедший является сумасшедшим только в сознании других. В своём сознании он нормальнее самого себя – и всех других вместе взятых. А поскольку все мы – частицы общего бессознательного, то, стало быть, не способны к объективному мироощущению. Стало быть, нет среди нас ни нормальных, ни сумасшедших. И Цейхановича как бы вообще нет, поскольку он присутствует лишь в нашем воображении.

Но грохнула калитка – и нашему воображению пришёл конец, ибо в сад вошёл Цейханович. И лица на нём почти не было. Смутно зияло нечто тусклое, но весьма и весьма далёкое от лица. Будто из огня болотного явилось это человекоподобие. И если бы мы точно не знали, что перед нами Цейханович, то приняли бы его за кого угодно, может, даже за Вассеровича, который недавно, дабы избавиться от родовой картавости, сделал себе косметическую операцию.

Наш великий друг, не говоря ни слова, подошёл к бочке с дождевой водой, в которой уже обжились головастики, – и окунул в неё свою голову. И так долго находился от нас в подводной недосягаемости, что мы уж встревожились: не утопился ли случаем?

Но Цейханович без дружеской и иной помощи извлёк свою большую башку на поверхность и тщательно протёр глаза. Но когда он поведал нам о случившемся нежданном унижении, не было разумного предела нашему негодованию. Авербах схватился за лом, Лжедимитрич за Авербаха, я за Лжедимитрича.

Через десять минут мы были на железнодорожной платформе.

– Где ты стоял?! – поигрывая ржавым ломом, мрачно спросил Авербах.

– Здесь! – уныло ткнул пальцем в выщербленный бетон Цейханович.

Авербах с ломом наперевес встал в указанном месте. Мелкий народ, как дохлый мусор, будто ветром сдуло с платформы в разные стороны света. Что-то жалобно звякнуло и покатилось по грязному бетону.

– Кажется, у меня что-то упало… – озабоченно оказал Цейханович.

– Ничего у тебя не упало, потому что не стояло! – зловеще изрёк Лжедимитрич и достал из кармана кителя кастет.

Разорвал тихую даль сосновую гудок – и из-за поворота резво возникла электричка. Резко сбавила ход и причалила к платформе. И надо же, прямо напротив нас в открытом окне возникло многомерное хайло с поросячьими глазками. Без тревоги, с пустым русским долбопытством, даже как бы с лукавинкой, взарилось на нас хайло.

– Этот?! – строго спросил Авербах у Цейхановича и лихо перекинул лом из левой руки в правую.

– Почти похож, но не тот… – тоскливо выдавил Цейханович.

– Ничего, что не тот!.. Разберёмся! – удовлетворенно гаркнул Авербах, подошёл вплотную в вагону и дружественно, проникновенно спросил хайло:

– Далече едешь-то, любезный?

– В Ляксандров! – без напряжения ответствовало вагонное существо.

– Опохмелился в Москве-то?!

– Пявка принял с утрячка, в Ляксандраве добавлю, – жизнерадостно и мечтательно ответствовало пивное существо.

– Добавишь, гнида! Ещё как добавишь… – грозно прорычал как бы в сторону Авербах и скомандовал Лжедимитричу: – Давай, полковник!

Лжедимитрич, побагровев до синевы, подскочил к окну электрички и что есть мочи харкнул в безмятежные поросячьи глазёнки.

Двери электрички судорожно захлопнулись, а хайло, вместо того чтобы отпрянуть от окна, исторгло гнусную, тупую ругань и попыталось своей звериной клешнёй уцепиться за Лжедимитрича. Но зоркий Авербах прямым с правой врезал мерзавцу в челюсть и тот без помощи лома пропал из поля зрения. Поезд дёрнулся – и всё исчезло, как сон, как утренний туман.

– Ну не совсем справедливо получилось… – повеселевшим голосом сказал Цейханович. – Хотя очень уж похож.

– Да все они, подлецы, одним дерьмом мазаны! Близнецы-уроды! Ишь ты, «пявка» ему подавай, скотине! Нет бы, в храм с утра сходить или в клуб шахматный! А он «пявка», мать твою так! Попадись мне ещё! – прорычал Авербах и карающе воздел лом над головой. – Будешь знать, как в четвёртых вагонах ездить! – И добавил укоризненно:

– А ты, Цейханович, как-нибудь похитрей своих баб встречай. Мало ли сволочей теперь по поездам шастают…


«О, Боже, как стремительно одно зло порождает другое!» – с ужасом скажет какой-нибудь недовольный читатель или читательница – и будут неправы.

Зло не нуждается ни в порождении, ни в ускорении.

Зло – такая же постоянная величина, как скорость света.

Зло является одним из главных условий существования нашего и иного мира, ибо абсолютно добры только вечные покойники. Но не надо выкрикивать им в лицо при фотографировании: «Прошу не шевелиться! Улыбочку!..» Зло можно только побеждать, ибо бороться с ним всё равно, что обниматься в наручниках.


Как-то славно завершился у нас остаток вечера, хорошим таким застольем под зацветающими яблонями полковника Лжедимитрича.

– Чуешь, Цейханович, завтра сирень распустится, а ты всё пьёшь… – дружески посетовал Авербах.

– Теоретически я совсем не пью! – возразил Цейханович. – Хотя практически как бы пью, ибо теоретически я никогда не пьянею, так что не выводи меня из себя.

Многое в сей жизни выводит человека из себя. Но для того он и явился в сей мир, дабы в поисках самого себя выходить из круговорота жизни и доходить до точки. Но обращаться в точку человек никогда не должен, ибо круг – понятие мужское, а точка всегда женского рода, даже в перпендикуляре.

Но всё-таки Цейханович не совсем прав, утверждая, что бабы любят только конфеты, а женщины – только ложь. Любят они ещё и самих себя. Но без мужиков эта самолюбовь абсолютно бессмысленна, как, впрочем, и вся наша жизнь, где нет ни нормальных, ни сумасшедших, где все до рождения и после смерти равны перед Богом.

А что касается пустой бабёнки Глории, по чьей вине случилась вышеизложенная история, то она всё-таки добралась до загородного дома Цейхановича, но, не застав хозяина, люто обозлилась и затерялась где-то среди черёмух, сиреней, молодых лопухов и идиотов.

Нет, не напрасно кем-то сказано: «Всё зло от женщин и баб!»

И не только зло.

Разбитый сервиз

Хитрость – не только подруга глупости, но и предательница разума.

Хитрость в мире сём обращается в ложь с такой скоростью, что водка не успевает закончиться даже в самом скромном застолье. А во вселенском масштабе тайная ложь, подпитанная открытой хитростью, ничтожит свет и полнит тьмой пустоту. Чем больше хитрости и лжи в душах человеческих, тем меньше бессмертия в жизни этой и в жизни иной, тем невозможнее воскрешение не только самых негодных, но и самых бесхитростных, самых правдивых.

Страдал ли избытком хитрости Цейханович?!

Да!.. Ещё как… Но большей частью от недостатка собственной хитрости и переизбытка чужой. А поэтому весьма подозрительно относился к грядущему всеобщему Воскрешению, но в Страшный Суд Божий верил истово и не без надежды. Однако сомнительные мысли томили его страждущую душу и возникали иногда в самых неудобных местах общего и необщего пользования:

«…Ну, кончится мировая история. Грянет Апокалипсис. И что?.. Все потом воскреснут? Ну, положим, что воскреснут… И будут судимы по делам своим. Но многих ведь оправдает Господь! А что будут делать дальше эти оправданные воскресшие? Опять жить?! А зачем? Чтобы опять погибнуть и воскреснуть? Навечно воскреснуть? Но, если все оправданные станут бессмертными, то воскрешение станет вечным невозможным. И победа над смертью обратится в поражение. На что тогда надеяться? На смерть?!. Надеяться на поражение, как на победу? Надеяться на смерть, как на воскрешение?..»

Вот такие глобальные вопросы в стороне ото всех дыбились в голове Цейхановича – и неудивительно, что не всякая расчёска могла привести в порядок его всклокоченную шевелюру.

Изредка Цейханович норовил забить своим глобализмом и мою многогрешную голову, но я не инженер человеческих душ, не кандидат наук, не Спиноза, в конце концов, чтобы в любое время дня и ночи разрешать недоумения моего великого друга. А посему, как бы случайно, свёл Цейхановича с одним своим знакомцем по кличке Падре, который по доброте своей был вечно озабочен отсутствием общественных перемен в нашем Отечестве и постоянно жил в сослагательном наклонении, особенно в области истории.

– Не было бы Сталина, не было бы и Гитлера! – напрягая худое лицо, орал он, пытаясь переспорить несокрушимого Цейхановича.

Но тот, неспешно отхлёбывая пиво, хладнокровно возражал:

– А не было бы Ленина, не было бы и Сталина. Не было бы Царя, не было бы Ленина. Не было бы России, не было бы и Царя. А не было бы России, не было бы ни тебя, ни меня.

– Были бы!.. Только пили бы сейчас пиво не жигулёвское, а баварское! – категорично не соглашался Падре, с отвращением убирая со стола пустые бутылки.

– Вполне возможно… – усмехался Цейханович. – Но только не мы…

Приблизительно вот в таких спорах они коротали вечера, развлекаясь между перебранками игрой в шахматы.

Когда Цейханович проигрывал, то утешался воспоминанием, что его вторая жена была чемпионом по шахматам среди девочек в пионерском лагере.

А Падре утешиться было нечем, ибо ни первая, ни вторая, ни третья его жёны не играли в шахматы ни в пионерских лагерях, ни в прочих богоугодных заведениях. Своих жён Падре вообще как бы не вспоминал, – и не только после очередного проигрыша. А когда кто-то пытался выведать некоторые его семейные тайны, то он ответствовал очень четко:

«У меня одна жена. Но в принципе: несколько и других. А так абсолютно одна! Но в данной объективной реальности она отсутствует».

Падре надеялся убедить в этом даже Цейхановича и как-то заявил:

– Истинная объективная реальность есть отсутствие!

Но тот мрачно не согласился:

– Никакой объективной реальности нет! Ни здесь, ни там. Каждый объект-субъект имеет свою субъектно-объектную реальность в пространстве-времени абсолютном. Каждый субъект-объект в Абсолюте больше самого себя. Но сам Абсолют не субъектен и не объектен. Стало быть, в этом мире все невозможно, даже самое возможное, вроде случайной встречи с самой первой женой. Это нам с перепоя кажется, что дважды два равно четырём. А на самом деле всё единожды даже в трёх ипостасях. Дважды два есть лишь плод нашего больного математического воображения. В Абсолюте ничего не множится и не делится, но всё преображается, дабы не завершиться никогда. И напрасно кому-то мерещится, что третья жена – последняя. Совершенно напрасно и преждевременно. И вообще: чем больше знаешь, тем меньше любишь. Надо ценить наше непознание, как любовь абсолютную.

За это и выпить не грех…

– И не только за это! – согласился Падре.

Встал и торжественно выкрикнул:

– За Родину! За Цейхановича! До дна!

После одного такого спора Цейханович послал своей первой жене в Харьков в подарок к Женскому дню старый, неполный, полубитый чайный сервиз. Но та, должно быть, не поняла, или, скорей всего, не оценила щедрого внимания бывшего мужа и прислала сервиз обратно – в виде мелких и крупных осколков. И без сопроводительного письма. Однако начертала губной помадой на внутренней стороне ящика общепроизводное и общеупотребительное слово: «Дерьмо!»

Впрочем, Цейханович не особенно разобиделся на столь неожиданную «благодарность», ибо давно перестал любить женщин урожая 1953 года, но всё же терпел, когда ничего иного под руку не попадалось. Он почти не пожаловался на сей счёт Падре, хотя хорошо знал, что тот, подобно ему самому, умеет подставить другу в трудную минуту не только ногу, но и плечо. На что Падре ответствовал, как всегда категорично, но не очень вразумительно:

– Это имеет право на жизнь, но это совсем не жизнь!

И совершенно не к месту вдруг предложил сыграть в шахматы на отвергнутую посылку с осколками.

– А ты что ставишь против моего сервиза? – настороженно поинтересовался Цейханович.

– Два противогаза! Неиспользованных!..

– Три!.. – предложил Цейханович.

Но Падре агрессивно не согласился:

– Зачем три? Тебе и твоей жене за глаза двух противогазов хватит, – и для спанья, и для визитов в места приличные… К чему тебе третий? Ты что: собираешься сразу с двумя бабами спать? Может, кто-то хочет твою физию в противогазе использовать для этикетки на банке свиной тушёнки? Не советую, сейчас тушёнка не в моде. Прогорит твой рекламщик. Да ты для начала хоть один противогаз у меня выиграй! Ха!..

Цейханович высокомерно скривился, но пробурчал:

– Ладно, давай на два, где наше не пропадало…

Стоит оговориться, что Цейханович и Падре были весьма слабыми игроками, но мнили себя крепкими мастерами. С негодованием воспринимали нелепые случайности поражений и грезили грядущими победами, словно бесконечностью и бессмертием, где победы и поражения совершенно бессмысленны, как фигуры без шахматной доски.

Я даже стишок шахматный своим друзьям посвятил:

Ходят: е-2,

Играют едва.

В этот раз удача была на стороне Падре, поскольку он умышленно выпил пива на полторы бутылки меньше Цейхановича – и, как бы естественным образом, выиграл. Выиграл и возрадовался, ибо надобность рыться в пыльной кладовке в поисках гнилых довоенных противогазов отпала сама собой.

– Не забудь про должок! Сам принеси, или пришли с человеком, – выпроваживая партнёра восвояси, дружелюбно напомнил Падре.

– А моя жена всё равно чемпион! Не то, что у некоторых!.. – с лестничной площадки выкрикнул Цейханович.

Выкрикнул злобно и многообещающе.

Вывалился на волю, завернул за угол, достал из кармана здоровенный фломастер, поозирался малость и коряво вывел на сером бетоне общеизвестное слово: «Дерьмо!»

Помедлил чуток, любуясь сотворённым (это тебе, хмырь, не какая-нибудь губная помада!), прицелился приписать ещё два восклицательных знака, но был потревожен поздним прохожим, который, завидев знакомую фигуру Цейхановича, шарахнулся в сторону, но нечленораздельно промычал:

– Доб-ббрр-ый вечер…

Но очень раздражённое услышал в ответ, почти недоброе:

– Ходят тут всякие, а потом читай чёрт-те что на стенах! Дома сидеть надо вечерами, дело делать, а не болтаться, как дерьмо в проруби, по дворам!..

Безымянный сосед Падре благоразумно не стал пререкаться с Цейхановичем, да и надпись на своём доме не успел разглядеть. Шмыгнул в свой подъезд и своевременно сгинул из нашего повествования.

Цейханович для надёжности ещё пару раз крепко выругался. На всякий случай помочился под стеной – и уверенно приписал недостающие восклицательные знаки. Оскорбительное слово сразу приободрилось, осанилось, посолиднело и с уважением посмотрело из тьмы на своего творца. Цейханович также не без довольства взглянул в глаза крепкому слову и, окончательно утверждаясь в написанном, провозгласил на весь двор, не забыв про три восклицательных знака: «Дерьмо!!!»

Но никто не возразил Цейхановичу, ибо в столь позднее время некому было оспаривать смысл написанного, да и незачем, поскольку безусловность и бесконечность дерьма в этом мире неоспорима, как звёздное небо над головой.

И если бы мне довелось в эти мгновения сойтись в дворовой хмари с Цейхановичем, то и я вряд ли стал подвергать ревизии его точку зрения на наше существование. Единственное, что, пожалуй, наверняка сделал – это приписал бы к восклицательным знакам многоточие: «Дерьмо!!!..»


Не надо лишать до конца творческого воображения поголовно всё и грамотное человечество. Что касается неграмотного, то оно без многоточий обойдётся и вообще без точек, а тем более запятых и прочих полезных и бесполезных знаков препинания. Но я сам очень люблю точку. Может быть, даже сильнее, чем тире, ибо часто ощущаю себя в сей жизни беззащитным, голым биллиардным шаром, который может ткнуть кривым кием любая неумытая сволочь. А вот в точку не всякому дано попасть. Иногда я просто жажду обратиться в самую малую вселенскую точку, но, увы, упорно обращаюсь в вопросительный знак. И чем дольше живу, тем всё больше горблюсь под тяжестью безответности за жизнь существующую и несуществующую. С каждым мгновением, с каждым днём, с каждым годом всё меньше последних ответов, – и слова мои почти не слышит никто во мраке непонимания и любви, в слепоте любви и непонимания. И сам себя я давно почти не слышу, но всё ещё безнадёжно надеюсь понять и услышать, услышать и понять до того, когда меня сожрут ненасытимые время и пространство.


И, может быть, не по поводу, а, может, по поводу вспоминается старая байка про волков и мужика:

– Бегу я от волков по полю, и вдруг дерево. Я – раз на сук!

– А волки?

– А волки тут как тут!

– Ну и?..

– Сук – хрясть!.. Я – брык наземь!

– А волки-то, волки-то что?!

– Как что?.. Сожрали!..

Вот так-то! По-моему, весьма недурной анекдотец.


Ох, как хочется, чтобы о тебе не сказали: это чудо в виде гнилого пня, а как хорошо рос в небо! Но скажут, не поморщатся. Нет, трижды прав Цейханович, когда говорит: общество надо изолировать от человека! А я добавлю: пожизненно, без права на помилование и без переписки. Может быть, тогда не будет страха в мире сём? Может быть, тогда Человек, наконец-то, познает свободу, ибо истинная свобода – это абсолютное отсутствие страха.

Но кто сказал, что свобода есть отсутствие страха?!

Неужели я?!.

Этот человек никогда не жил в России. А может, отсутствие свободы есть отсутствие страха? Но это уже не по эту, а по ту сторону России. Кто там нынче обитает, мне неведомо. Впрочем, я не ведаю, кто нынче обитает здесь.

Почти не ведаю.

О, как сбивает тёмное течение паводковых вод бессознания свайный мост моего сюжета! Остаётся только вплавь добираться к ясным берегам моего предельно правдивого повествования. Но доберусь, не захлебнусь, выгребу наперекор мутному мраку словоблудия и вымысла.


Дня через два, угрюмо громыхая ящиком с разбитым сервизом, Цейханович заявился к Падре.

– На, получай должок! Склеивай из осколков чашки-чайники! Но чужое счастье к себе не приклеишь, – без приветствия выдыхнул он и всучил Падре злополучную посылку.

– Мне чужих счастьев не нужно, у меня своё – во где! – глубокомысленно ответил Падре и, избегая лишних вопросов, спешно упрятал добычу в кладовку, где хранилось много кой-чего запретного и неведомого типа противогазов выпуска 1937 года.

Но не таков человек был Цейханович, чтобы равнодушно смиряться с чужими тайнами.

После второй бутылки портвейна он таки расколол Падре на третью и обратил в явное потаённый инквизиторский замысел своего партнёра и собутыльника.

Как я уже говаривал выше, Падре, подобно Цейхановичу, был исправным многоженцем. Последняя его супруга из-за объективной реальности, после семи месяцев совместного житья-бытья, удрала аж в Австралию к сестре двоюродной, которая тоже от кого-то удрала и тоже не удосужилась подать на развод. Хорошую подлянку кинула Падре, предельно сковав ему широту манёвра мрачным штампом в паспорте «Зарегистрирован…». Воистину не женщина, а жопа на цыпочках, как очень своевременно выразился о ней Цейханович. Вот и решил обманутый Падре послать посылку с чужим битым сервизом, в чужом фанерном ящике, с чужой надписью «Дерьмо!» этой, с позволения сказать, «цыпочке», дабы таким оригинальным образом хоть как-то напомнить вероломной бабе о своём горемычном, «женатом» положении. Дескать, на, подавись разбитым общечеловеческим счастьем, коль не хочешь по-человечески развестись!..

А развод нужен был Падре до зарезу, ибо он познакомился с весьма приличной женщиной, бывшей поварихой, а ныне владелицей чебуречной «У Лизы» обочь трёх московских вокзалов. И это небедная Лиза страстно жаждала не только нормального питания, но и официального замужества.

– Ей уже тридцать три, а она всё не замужем. А мне уже сорок три – и я всё ещё женат! – устало пожаловался он своему другу по дороге на почту.

На что Цейханович лишь снисходительно ухмыльнулся и сказал:

– Моей уже двадцать пять, а она всё не замужем, а я всё ещё женат, хотя мне уже за сорок пять, – и ничего, вертимся без официоза. Мне бы твои заботы!.. Ха-ха-ха!..

На почте, однако, не обошлось без осложнений. Всё околосургучное бабьё сбежалось, дабы разобраться с битой посудой, посылаемой не куда-нибудь, а в Австралию. Но мастерски жалостливый рассказ Цейхановича о наследственном прабабушкином сервизе из кухни князей Рабиновичей-Трубецких, где память сердца в каждом мелком осколке, настолько растрогал почтовых дам, что никто не усомнился в его чудодейственной силе, способной излечить изгнанницу-правнучку от проказы, которую она заполучила в Австралии от бродячего кенгуру.


Прошло почти полгода после отправки посылки. За это время приятели успели более ста раз разругаться и помириться. В очередном шахматном сражении Цейханович, наконец-то, выиграл заветные противогазы. Но из-за них чуть не отправил на тот свет свою вторую жену. Ночью натянул ей на лицо маску, но забыл отвернуть пробку воздухозаборника, отчего та почти задохнулась. А потом чуть не дала дуба, очнувшись от сна и удушья и узрев среди ночи вместо пьяного мужа совсем отвратительную морду со звериным хоботом.

А Падре, между делом и за делами разочаровался в прелестной чебуречнице с трёх вокзалов и на несколько недель предался благочестивым мыслям и смирению, поскольку подхватил так называемый «гусарский насморк», но не у чебуречницы, а у совершенно добродетельной служащей из пенсионного фонда.

Каково же было его удивление, с проблеском на надежду, когда он обнаружил в почтовом ящике извещение о международной посылке!

На почте выдали Падре ящик серьёзных размеров, раза в два превосходящий его собственное отправление с битым сервизом. На сердце многоженца малость отлегло. Дома он осторожно стал вскрывать посылку, посетовав про себя, что преждевременно проиграл противогазы Цейхановичу, мало ли, какую террористическую дрянь может отмочить его австралийская жёнушка! Но никакой детской и иной неожиданности в посылке не оказалось. А оказался подержанный видеомагнитофон «Шарп» без инструкций к пользованию, без сопроводительного письма, без злопыхательской записки, наконец. Но на внутренней стороне ящика было аккуратно начертано лиловой губной помадой явным женским почерком и на абсолютно русском языке: «Всё – дерьмо!»

Однако даже столь внезапная напутственная надпись не перебивала исходящий от посылки, неуловимый головокружительный аромат заокеанской страны, – и Падре на мгновение почувствовал себя в опасности, как подлец невидимого фронта перед ложным провалом.

К видеомагнитофону прилагалась кассета, которую Падре с суетливой поспешностью вставил для просмотра, тешась несбыточной надеждой вызнать хоть что-то о жизни и намерениях сбежавшей в эмиграцию супруги. Но, увы, ничего примечательного на экране не высветилось, кроме пляжных пейзажей, элегантных набережных, розовых особняков, пальм, скачущих кенгуру и лошадей, а также темнолицых полулюдоедов в бусах и нагишом. На этом рекламном фоне постоянно мелькала его упитанная жена-беглянка под руку с не менее откормленной двоюродной сестричкой.

«Ишь, отожрали пачки на кенгурятине!..» – вскользь подумалось Падре, ибо ничего более путного от увиденного подуматься не могло, разве только недоуменное:

«Почему всё – дерьмо?! Бывает же и не всё…»

Естественно, в такой безответный момент не замедлил объявиться сам Цейханович в сопровождении меня и незаменимого Авербаха.

Весьма возрадовала нашего великого друга и сама посылка, и привет из Австралии в виде надписи: «Всё – дерьмо!»

– У баб одно на уме, что в Харькове, что в Москве, что в Мельбурне и в Уренгое!.. – снисходительно, но почти с одобрением сказал Цейханович и строго добавил: – А вообще-то минимум полвидюшника мои!

– То есть? Не понял! Какого гадюшника?.. – искренне озадачился Падре.

– А чего тут понимать?! Дураку ясно, – если бы не мой разбитый сервиз, шиш бы ты теперь баловался видаком! Впрочем, можешь выплатить мне компенсацию в валюте.

– Ну, знаешь!!! Это!.. Это!.. – почти лишаясь дара речи, взревел Падре. – Это хуже грабежа!..

– Можешь компенсировать и в рублях, – с театральным вздохом предложил Цейханович и подмигнул Авербаху. – Возьмём у него рубли, Авербах?! В рублях сгодится?..

– Без проблем и вони! – готовно согласился Авербах и грозно рявкнул в лицо Падре: – Гони рубли по курсу!

– Но, но!.. – отчаянно выдохнул Падре, как бы призывая к совести кого-то вроде меня. – Он же проиграл мне тот ящик с осколками…

– И с надписью «Дерьмо!!!» – веско и зловеще уточнил Цейханович.

– Ну вот! – наивно оживился Падре.

– А я тебе специально проиграл, чтоб ты моё дерьмо послал в Австралию. Из тебя игрок, как из кактуса кенгуру. Ха-ха-ха!.. Я подставился, а ты, дурак, всерьёз о себе подумал… А кто потом у тебя противогазы выиграл?.. Просто шутя… А?..

– Я тоже подставлялся! – неуклюже отбрехнулся Падре.

– Да твои гнилые противогазы и в Харьков посылать стыдно! Из-за них моя жена чуть не задохнулась во сне. Эти противогазы на помойку – и то страшно выкидывать! Не дай бог, дети подберут… А ну гони видак – и квиты! – взъярился Цейханович.

– Гони – и квиты! – мрачным эхом гаркнул Авербах и поднёс Падре под нос свой нечеловеческий кулачище.

– Вместе с кассетой, – уточнил Цейханович.

– Вместе с кассетой! – прорычал Авербах.

Падре попытался вновь призвать к справедливости меня, многогрешного, но я лишь сочувственно развёл руками, ибо со справедливостью, как и с праведностью, с детских лет состою в непростых, весьма непростых отношениях.

И вообще: правда и справедливость, праведность и честность – не такие уж родственные понятия, как кому-то упорно кажется. Мы говорим: «Не в силе Бог, а в правде!» – но что-то я не слыхивал ни от кого, что «Не в силе Бог, а в честности». Справедливость и праведность как-то всегда рядом с хитростью или в близком соседстве. Но хитрость, как мы уже отмечали выше, не только подруга глупости, но и предательница разума.

А посему я ещё раз безнадёжно развёл руками и робко сказал:

– Из безвыходного положения всегда есть один выход. Может, вы, того, сыграете на этот видак в шахматы?..

– Чёрт с ним! Это, конечно, жлобство, но можно и сыграть для проформы, – легко и зло согласился Цейханович.

– Для платформы можно! Чёрт с ним! – почти доброжелательно поддакнул Авербах.

Лицо Падре посветлело, даже его жидкая бородёнка как бы слегка засветилась, но не сединой, а серебром облегчения и надежды.

– Ставлю на кон два противогаза! А ты – видак, кассету и ящик, в котором «Всё – дерьмо»! Идёт?.. – официально провозгласил Цейханович.

– Идёт! – с неуклюжей радостью согласился Падре и достал шахматы.


Игра получилась долгой и трудной. И не в пользу Цейхановича. Попытки Авербаха трясти стол оказались бесплодными. Чёрные фигуры Цейхановича, причём самые второстепенные, падали с доски, но главные фигуры Падре почему-то стояли, как приклеенные. В итоге наш великий друг где-то на тридцать третьем ходу незаслуженно потерпел совершенно сокрушительное поражение. Смахнул фигуры и едва не огрел шахматной доской по башке Авербаха, но тот привычно увернулся.

– У, трясун чёртов! Из-за тебя всё! – ненавистно пробурчал Цейханович и на малое время впал в тяжёлое безмолвие.

Падре на радостях достал бутылку водки, которую прикупил по дороге с почты, – и предложил обмыть свой непроигрыш австралийского подарка.

Странно, но вид непочатой бутылки подействовал на Цейхановича как-то успокоительно, он даже не пробурчал дежурно «…пошли дурака за бутылкой, он одну бутылку и принесёт», но ни с того, ни с сего затеял литературный спор со мной и Падре.

– А права эта твоя сбежавшая баба, что всё – дерьмо! Вот взять эту самую Австралию!.. Там же сплошная темнота! Там о Пушкине ни один идиот слыхом не слыхивал. Недавно спрашиваю одного засранца-иностранца, он где-то около Австралии прописан, – кто лежит у нас в мавзолее на Красной площади. А он этак снисходительно отвечает, как из клуба знатоков: «Пушкин!» Ну разве не темнота?..

– Ну, быть может, Пушкин до Австралии ещё не дошёл, но зато там любят Пастернака. Не зря же моя супружница его книжонку с собой прихватила, – вступился за австралийцев Падре.

– Так уж и любят! Тоже мне чин почитания!.. – агрессивно не согласился Цейханович, ибо страшно не выносил, что где-то кто-то любит не его, а то, что он сам недолюбливает и долюбливать не собирается. – Ни один идиот, кроме твоей дуры, Пастернака там не знает – и знать не хочет!

– Да его весь прогрессивный мир знает, он же Нобелевский лауреат! По национальности – еврей, а по призванию – великий русский поэт, – возмущённо возразил Падре.

Но Цейханович не менее возмущённо вскричал:

– Ты это чего?! Если еврей пишет еврейские стихи, то он национальный еврейский поэт, а никакой другой! Твой Пастернак – великий еврейский поэт, а если записать его в русские, то и на выдающегося не вытянет. У русских и без него пруд пруди своих поэтов. Хватит мародёрствовать, хватит безнаказанно обирать чужие народы! Ты это брось!.. Брось, пока не поздно, свои антисемитские штучки!

Дабы оградить Падре от дальнейших оскорблений и не обращать спор в скандал, в связи с катастрофической убылью водки, пришлось вмешаться мне, человеку весьма далёкому от русской и иной поэзии:

– Но числят же Владимира Набокова американским писателем, хотя он – русский по национальности?! Наши и американцы числят, – и ничего, мы даже гордимся.

– Да мало ли какой глупостью у нас гордятся разные дураки и русофобы! А американцы вашего Набокова вообще никем не числят. Сдался он им, как снег прошлогодний! Если б числили, то дали бы Нобелевскую премию, – и не побежал бы он от них помирать в Щвейцарию… Набоков – писатель русский и по фамилии, и по происхождению, и плевать, что он по-английски коряво писал. А ты!.. Ты – наследственный русофоб!..

Я не стал оспаривать своё родовое происхождение, ибо с малых лет убедился, – спорить с Цейхановичем о литературе абсолютно бесполезно, да и чего, собственно говоря, спорить, но возразил:

– А вот в Африке считают Пушкина африканским поэтом. И памятник ему поставили аж в Аддис-Абебе.

– Ну и катились бы вместе с Падре в эту Адидас-Амёбу! Там самое место таким, как вы, антисемитам и русофобам… А с Пушкиным ещё надо разобраться, не зря его хотели сбросить с парохода современности. Вбили людям в головы разными юбилеями и лукоморьями: Пушкин да Пушкин… А что там в этом хвалёном Лукоморье творится?! А?! Бред какой-то:

Там чудеса, там леший бродит.

Русалка на ветвях сидит.

Как это она залезла на дерево со своим хвостом рыбьим? Да ещё на дуб? Откуда у моря дубы? А это что за глупость:

Там королевич мимоходом

Пленяет грозного царя.

Попробуй, плени мимоходом, если царь-то сам Иван Грозный! Мало не покажется – на кол задом, или по горло в смолу кипящую. А дальше:

Там в облаках перед народом,

Через леса, через моря

Колдун несёт богатыря…

Откуда народ-то в лесах и морях? И что за народ такой, какой национальности? Как это в облаках он колдуна усмотрел, если не всякий самолёт рассмотришь. Очень подозрительно! А в итоге:

Там ступа с Бабою Ягой

Идет, бредёт сама собой.

Там царь Кащей над златом чахнет;

Там русский дух… там Русью пахнет!

Ха!.. Сплошная нечисть, а не русский дух. Явное издевательство над Россией! Самая натуральная русофобия! Понятно, отчего всякие африканцы и прочие так любят вашего Александра Сергеевича…

– А как же тогда расценивать знаменитые стихи Пушкина «Клеветникам России»? – не в шутку озадачился я.

– А это он для маскировки писал, чтоб Царь его долги оплачивал, – отбрил меня Цейханович и скомандовал: – Гони-ка ты вместе с Падре за бутылкой, пока я ещё добрый!

Но Падре оказался полностью недееспособен на сей счёт. Цейханович поскучнел, разобиделся и попрекнул хозяина не только даровым видаком, но и гнилыми противогазами:

– Хоть я тебе их обратно проиграл, но приносить не буду! Ищи их сам на дальней помойке! Всё! Ноги моей у тебя не будет! – и прикрикнул на меня и Авербаха: – А вы чего расселись?! У вас что, ноги лишние? Тут не клуб шахматный! Пусть он теперь с самим собой играет, или со своей женой сбежавшей. По переписке! Авось выиграет какую-нибудь дрянь!.. Вон отсюда!.. Все, кто честен – вон!..


– Нет жизни на земле, но жизни нет и выше… Помирать пора!.. – глотнув всей пастью свежего воздуха, неожиданно пожаловался Авербах.

– Отлично! С завтрашнего дня и начнём помирать. Ты – первый, а мы посмотрим! – решительно согласился Цейханович.

Приотстал малость от нас, достал из-за пазухи фломастер и во всю мощь вывел на двери подъезда: «Всё – полное дерьмо».

Откровенно полюбовался написанным и, придерживая дверь, ибо кто-то ломился из дома на выход, приписал три жирных восклицательных знака.


Долгое время Цейханович не наведывался к Падре и оставался лишь в виде надписи на стене и в подъезде:

«Дерьмо!!!» и «Всё – полное дерьмо!!!»

Но равнодушная природа сделала своё дело. Потускнели многозначные слова от дождей и ветров, вжились в бетон и железо – и почти исчезли в неодушевлённой материи с глаз людских.

Но никуда не исчезли ни Падре, ни Цейханович, ни Авербах, ни я, многогрешный. И вообще пока не думаем исчезать ни частично, ни полностью. Хотя прекрасно знаем, что когда-нибудь умрём, но верить в свою смерть отказываемся. Да и зачем в неё верить? Вера нужна жизни! А смерти наша вера без надобности.

И ничего случайного нет ни на земле, ни выше.

И, может быть, совсем неслучайно Цейханович вновь замирился с Падре. По слухам, недавно они предлагали купить по дешёвке какой-то испорченный видеомагнитофон полковнику Лжедимитричу, но без кассеты. Полковник вроде призадумался.

А сам Цейханович в сопровождении Авербаха на днях был замечен у почты. Авербах волок на горбу здоровенный грязный ящик. Что-то гремело, звякало, перекатывалось то ли в ящике, то ли в голове Авербаха.

«Эй, потише там!» – покрикивал Цейханович.

Верные люди сообщили мне по секрету, что ящик с надписью «Всё – полное дерьмо!!!» был отправлен не куда-нибудь, а в саму Австралию.

Заколдованный клад

Кто сказал, что навсегда перевелись в нашем отечестве участливые люди?!

Какая сволочь посмела такое брякнуть?!

Что, у нас гвоздей не осталось, дабы поприбивать эти грязные языки к дубовым пням?!

Жалкая и абсолютно несвоевременная клевета!

Достаточно одного Цейхановича, не говоря уже о Лжедимитриче.

А Авербах, а Фельдман, а Осипов-Краснер, а Раппопорт, а Мухин-Нахимсон, в конце концов!.. Почти невозможно отыскать на Земле и в Космосе более участливых субъектов. Не раз вставали волосы дыбом у меня от их патриотических и непатриотических советов. И не только у меня. Нет этой братии переводу и не будет никогда, имя им – легион. Впрочем, достаточно и одного Цейхановича, дабы Родина могла спокойно спать вечным сном. Вполне достаточно, с лихвой и бесповоротно, в прошлом и в грядущем. Участливость Цейхановича надёжней любого золотого запаса. Недаром даже его предпоследняя жена в этом ни капли не сомневается и, к месту и не к месту, с заслуженной гордостью вякает:

«Мой Изя каждой бочке – гвоздь!»


К сожалению, от иных участников пользы, как от волка капусты, но без них наша жизнь как бы не совсем жизнь. Они просто необходимы в часы трудные, в годы печальные. Необходимы, как пропасть, над которой надо пройти в никуда из ниоткуда по канату – и вернуться.

Иду я уже который год по неверному канату.

Воет, смердит подо мной организованная бездна.

И боязно мне за себя и за бездну. А ещё больше боюсь я не оправдать бесполезных советов добрых людей, толкнувших меня на столь скользкую дорожку.

И самое удивительное, что иногда одолеваю своим страхом неудачу и обращаю бесполезное в ненужное. И не обижаюсь, когда Цейханович великодушно приписывает мои мелкие подвиги на свой счёт, ибо без его бессмысленных советов вряд ли бы пришло в мою голову что-либо путное. Да и на Мухина-Нахимсона с Фельдманом не обижаюсь, не зря ведь и не случайно они мне кажутся двоюродными братьями Цейхановича, а порой полностью родными.

О, русская моя земля, ты давно уже в бездне!

О, русская моя земля, ты давно уже по ту сторону Вселенной!

О, русская моя земля, ты уже давно сама знаешь где!..

Но что-то я всё в грусть клонюсь, как друг-недруг Цейхановича по кличке Падре. Вот-вот совсем загрущу, забуду про канат над пропастью – и прощай, Родина. Но нельзя мне грустить без уважительных причин. Это человеку с католической кличкой Падре можно, ибо его жена не только сбежала в Австралию, но и малость повредилась физически и морально в полёте над океаном. Неправильно попользовалась на высоте десять тысяч метров авиатуалетом. Каким-то вакуумом крепко засосало её заднюю часть в унитаз, – и с тех пор она начисто потеряла интерес не только к законному мужу, но и к мужчинам вообще.


Все люди – идиоты, но и среди идиотов иногда попадаются люди. Но прочь, прочь, грусть-печаль окаянная! Брысь, сгинь, исчезни!


Мы с Цейхановичем над морями-океанами особенно не летаем, всё больше электричками да поездами куда надо добираемся. Приспичит – и до Австралии доедем, и ещё дальше, хоть до Антарктиды. И как говорится: дольше едешь – тише будешь. И с жёнами, и не с жёнами.

Вот так однажды в благочестивых спорах со мной, под стук вагонных колёс и пришел Цейханович к солидной мысли, что ему необходимо иметь для конспиративных и иных встреч отдельную от семьи квартиру, на худой случай, чистую комнату в приличной коммуналке. И не мешкая, прямо с момента явления солидной мысли, стал прикапливать «зелёные». Вообще-то он и раньше не гнушался складированием иноземной валюты на «чёрный день», но после судьбоносного озарения как бы активизировался и окончательно, даже в самом пьяном виде, перестал подавать организованным побирушкам в электричках и вне оных.

Но странно, именно после столь энергичной экономии деньги стали как-то неохотно липнуть к Цейхановичу. Удача отвернулась от него. Унизительно, нагло отвернулась. И Цейханович, не привыкший унижаться за здорово живёшь, отвернулся от удачи, как от смрадного костра. Но всё же почти сама собой скопилась немалая сумма, достаточная для семимесячного круглосуточного пьянства, но для покупки квартиры явно недостаточная. Как говорится: три волоса на голове – не густо, но три волосинки в жидком супе – совсем другое.

Между тем подули тяжёлые осенние ветры, облака прижались к холодной земле, а цены на городскую недвижимость тотчас подняли людоедские головы. Затосковали граждане гулящие, стали вешаться граждане бездомные в преддверии ночей ледяных. Но и не гулящие, и не бездомные тоже как-то поскучнели, как перед эпидемией дизентерии. И Цейханович поскучнел и малость упаковался в себя от недостатка удачи, но слегка рассупонился, призвав на помощь чёрного маклера и зловредного крючкотвора Мухина-Нахимсона, который с абсолютным знанием всего явного и тайного заявил:

– Только такие дураки, как ты, на зиму глядя, квартиры покупают! Сейчас, до нового года и после, их надо продавать… А по весне, когда рынок насытится, выждать – и продавать дачи.

– А квартира? – озадачился Цейханович.

– А чего квартира?! Квартиру надо было летом покупать для осенне-зимней продажи!.. Ушёл поезд! – раздражённо объяснил Нахимсон-Мухин и подозрительно спросил: – А у тебя деньги лишние завелись? Давай! Пристрою до весны в долю, есть тут одна нехилая дачка на примете, втридёшево можно срубить.

Но Цейханович поостерегся пристраиваться в долю, – и вовсе не оттого, что категорически не доверял Мухину-Нахимсону, а оттого, что не доверял никому – и, в первую очередь, самому себе. И совершенно правильно делал. Верить надо только Богу, а всё остальное по эту и ту сторону России не заслуживает даже надежды. И не случайно после коммерческого разговора с приятелем он решительно подумал:

«…А припрячу-ка я до весны свои «зелёные». Наверняка поднимутся по курсу. Удача любить терпеливых, а нетерпеливым пусть остаётся всё остальное. На даче и припрячу… Но не в банке трёхлитровой, я ж – не совок какой-то, а в трёх литровых, – и чтоб в разных местах…»

Думается, не стоит объяснять, почему Цейханович не стал предоверять свои «трудовые» сбережения государственным и частным коммерческим структурам? Надеюсь – и без объяснений это понятно не только самым последним идиотам, но и моим любезным читателям.

Цейханович, как любой из нас, не желал быть ни хитрым дураком, ни дураком обыкновенным, которые в изобилии обитают и множатся в самым населённых и ненаселённых краях нашего многострадального отечества.

Все дураки – люди, но среди людей иногда попадаются не совсем дураки.

Подумано, не сказано, но сделано.

Прибыл на дачу Цейханович и наглухо закрылся. Достал из подвала три пустых литровых банки и, не оттирая их от пыли и паутины, не вытряхивая дохлых мух и тараканов, набил «зелёными» и позапрятал по тайным местам своего загородного обиталища, да так ловко, что даже я не смог уследить.

Но и без меня возникла проблема.

Расторопная жена Цейхановича в преддверии сезонной безработицы по дешёвке наняла для дворовых работ каких-то полубитых, глухонемых молдаван. И молчаливые молдаване скоропостижно возвели под её началом по периметру поместья Цейхановича здоровенный забор из ворованного тёса, а заодно смастерили приличную калитку вместо привычной полудыры в бывшей самодеятельной городьбе из негодных могильных оград. Но ежели раньше через могильную полудыру лазали только друзья и приятели Цейхановича, то через сосновую калитку стали ходить люди. Иногда совершенно неведомые, неумытые и страшные. И не просто так ходить, а с мыслями:

«…А с какой-такой стати вдруг огородили домок худой?! Ась?! Да прячуть чегой-то! Нахапали у народа и прячуть! А раз сильно прячуть, знать, разобраться надоть, чтоб нечего было прятать… У город уедуть – и разберёмся, чего они прячуть. А пока пошли по пявку у Нинки у долг возьмём…»

Или ещё что-то в этом роде стало озарять окрестные среднерусские умы.

Человек человеку – нечеловек!

Человек человеку – волк!

Человек человеку – вор!

Короче говоря, дача стала практически беззащитной от нечестных, вонючих людей из-за новенького, гвардейской выправки забора, а ждать, когда он обветшает, сникнет, потемнеет, скособочится, подгниёт, когда бодрая скрипучая калитка обратится в мелкую глухонемую дыру, Цейхановичу было абсолютно некогда.

И тут вдруг вспомнился моему великому другу покойный дядюшка Янкель.

Сей легендарный родич во время Великой войны угодил в оккупацию и промаялся, сердечный, под немецко-фашистским игом в среднерусском городке почти два года, перебиваясь игрой в покер и преферанс с ненавистными захватчиками. И весьма удачливой игрой, ибо дядюшка Янкель с малолетства был отчаянным картёжником.

Начинал у анархистов, приверженцев батьки Махно, совершенствовался при коммунистических портовых властях в Одессе, а тузовых высот достиг, подвизаясь ревизором на железной дороге Рига – Орёл. Отточил до такого совершенства своё мастерство, что сам комиссар подвижного состава Мойша Розенберг лишь беспомощно разводил руками, дивясь сокрушительному умельству подчинённого:

«Любого еврея без лапсердака и паровоза оставит!.. А уж остальных вообще-таки без ничего!..»

В оккупации Янкель Цейханович с первого дня, минуя Якова, обратился в Якоба Цейхановича и стал по мере своего незаурядного таланта вредить новоявленным хозяевам, ибо немцы были для него не в диковинку. Скольких он, шутя, обул в окрестностях Риги, помнят только вагонные колёса. Новая немчура, то есть фашистская, вернее национал-социалистическая, тоже карт с неба не хватала. Лохи лохами, даром только числились в танковой дивизии СС «Мёртвая голова». Проигрывались Янкелю вчистую и аккуратно расплачивались дохлыми рейхсмарками. Даже за проигравших покойников отдавали долги после прибытия с боевых позиций, да ещё извинялись за задержку:

«Данке шон, герр Якоб!..»


Янкель, Яков, Якоб Цейханович был не только выдающимся картёжником, но и коммунистическим партийцем почти с дореволюционным стажем. Думается, неслучайно одним из его рекомендателей был гигант мирового Интернационала Карл Радек по кличке Крадек, он же Собельсон. Только крах банды Троцкого и происки матёрых сталинистов не позволили Янкелю достаточно отличиться и на партийном поприще.

Завидев октябрьским утром на углу танки с белыми крестами, дядюшка Янкель, несмотря на бессонную картёжную ночь, тотчас сообразил, что не учения идут, что конец родному райкому. Рванул задами к себе на огород и, без оглядки на ревущие за забором чужие моторы, закопал в тяжелую осеннюю землицу в железной коробке из-под монпансье свою красную книжицу с профилями коммунистических вождей. И даже вздохнул с облегчением, ибо в последние годы он не расставался с партбилетом ни на миг, ни в сортирах, ни вне оных.


Через какое-то время о Янкеле вспомнили оккупационные власти и вызвали в полицию. Главенствовал в сём новообразовании бывший бухгалтер рыбкоопа, давний заклятый партнёр дядюшки Янкеля по покеру и преферансу Абрам Буркин.

– Сталина ждёшь? Не дождёшься, сволочь! Бита карта усатая! – без лишних сентенций гаркнул Абрам, завидев на пороге кабинета бледного Янкеля, но, видимо вспомнив свой крупный ночной выигрыш, смягчился и благосклонно приказал: – Сдавай свою красную книжицу на уничтожение и трудись на победу германского Рейха! Давай, давай, доставай свой сраный партбилет, ты ж без него к бабе под бок боишься завалиться! И катись до вечера! Вечером заваливай к Берманам, распишем пульку! А что касается баб, то все они – шлюхи, кроме проституток. Вон как с немчурой разгулялись, а раньше не подойди, всё комсомолок из себя строили. Тьфу! Никаких идеалов, родиной торгуют, сучки! Воспитали на свою голову, мать твою так!..

Буркин помрачнел и менее благосклонно скомандовал:

– Партбилет на стол!

– Да я таки зарыл билет-то!.. В огороде… Как засёк танки с крестами, так и зарыл!.. – отчаянно выдохнул Янкель Цейханович.

– Вот дурак! – ухмыльнулся Буркин. – Так откопай! И немедля! Одна нога здесь, другая там!

Не помня себя, дядюшка Янкель ринулся вон.

В этот день в его подворье танков не было, ибо, опасаясь бомбёжек, немцы загоняли свою технику с улиц в сады-огороды. Но сам огород был так разутюжен узкими, зловредными гусеницами, что ни одна чесночная грядка не просматривалась. Неузнаваем стал бывший луково-чесночный рай Цейхановича, – и сколь ни долбил он ломом каменелую ноябрьскую землю, – всё было бессмысленно. Сгинул в землю, как в воду, проклятый партбилет, сместился, видать, ближе к центру планеты под воздействием враждебных механических сил, затаился в мелком железном гробу, забыв о хозяине.

Ни на следующий, ни в последующие дни так и не смог откопать чёртову книжицу разнесчастный Цейханович.

По приказу злопамятного Абрама Буркина за сокрытие и утрату партбилета дядюшку Янкеля прилюдно жестоко выпороли и отобрали спецпропуск, который он выхлопотал как жертва советских гонений, для возвращений с картёжных игрищ после комендантского часа. Заодно с Цейхановичем были выпороты три комсомолки за вредительство Рейху в виде неумеренного, антисанитарного разврата.

После сего как-то не мило жилось дядюшке Янкелю под оккупантами, да и в карты стало «везти» всё меньше и меньше в связи с безвозвратной убылью неопытных немецких партнёров. Иногда, особенно после очередного проигрыша везучему Буркину, он даже о самоубийстве начинал подумывать. Место себе присмотрел для самоуничтожения в родном огороде, в районе пропавшей могилы партбилета. Но древний родовой юмор одержал победу над случайным безумием, – и немцы несокрушимые, наконец, дрогнули на всех фронтах, а Абрам Буркин неожиданно исчез, как пятый туз в рукаве. Не вечны оказались немцы на среднерусской земле, в отличие от Янкеля Цейхановича, вылетели, как дым из трубы, как снег, растаяли тёплым полнолуньем.

На прощанье обдал бензиновым смрадом подворье Цейхановича огромный «Фердинанд», угрюмо проутюжил напослед чахоточный огород – и скрылся в душном закате, а Янкель Цейханович, простив свои карточные долги германским партнёрам, стремительно обратился из Якоба в Якова и шустро вместе с бабьём и детишками побежал встречать краснозвёздные танки.

– Эй, бабы, а кто у вас с немцами гулял?! – спросил хмельной лейтенант, утирая со лба букетом астр тяжкий пот освободителя.

– Вон, вон! В том доме! Сплошь немецкие подстилки! – выпрыгнув из толпы, завопил Цейханович и показал на дом выпоротых разгульных комсомолок.

Лейтенант зашвырнул астры в открытый люк, танк резко газанул, обдал боевой вонью радостную, пыльную толпу и ринулся прямиком на гнездовье легкомысленных бабёнок.

Цейханович аж глаза зажмурил от удовольствия в предвкушении справедливой и скорой расправы. Но не дождался ни грохота, ни грома, ни выстрелов. Открыл глаза и узрел, как бодрые танкисты скрылись в доме, а через пять минут под женский визг и смех заиграл патефон, а самая шустрая комсомолка выкрикнула из окна:

«Эй, бабоньки, у кого самогон остался?! Платим втридорога!..»


Что там на часах?! Темно! Ох, как тяжело писать, когда время неведомо.

Какие-то цифры. А может, и числа… Да какая разница!.. То ли три нуля, то ли три шестёрки… Да какая разница!.. Для кого я всё это пишу? На кого работаю?! На себя или на Цейхановича? Да какая разница!.. Всё равно надо что-то делать, ну хотя бы ради полной бессмыслицы всего существующего и несуществующего.

Неведомо моё время – и часы Вселенские где-то там, по ту сторону России. И не разглядеть усталыми глазами время, как подковы на блохе.

Но скачут, подпрыгивают, улетают куда-то мои мгновения – и пустота в руках, и в глазах пустота, и в душе нечто очень похожее. И наедине с красивой женщиной почему-то думается не о бессмертии, а о чём-то почти противоположном. Грустно моей душе. Слава Богу, женщине со мной ещё не грустно. Наедине с женщиной вообще не должно ни о чём думаться, даже о самой женщине, ибо приходит из ничто красота – и уходит в ничто. Едины в ничто и красота, и уродство. Нет, решительно нельзя сейчас думать! Но лезет, лезет упорно в голову нечто немыслимое и невыразимое в словах. О, как хорошо, что невозможно об этом рассказать ни другим, ни себе, ни женщине!..

А часы всё-таки где-то стучат. Но ни стрелок, ни чисел на этих часах, да и часов никаких нет в помине. А женщина рядом. Пригрелась и вроде дышит. Счастливые часов не наблюдают. И счастья нет, но женщина не уходит. И я не ухожу, хотя давным-давно пора.

Зачем нам вообще счастье?!

О чём молчите, люди добрые?!

Эй, кто там не может жить без русского самогона?!

Почти все русские не могут!..

М-да, надо же… Но я-то живу! Ещё живу…

Это что же получается? Нерусский я, что ли? Почему вы все так меня ненавидите, ведь я вас в упор не вижу?!..

Эй, остановите Землю! Остановите по ту сторону России!

Россия сходит с поезда!

Немедленно остановите!

Настоящий талант не пропьёшь! Но можно, если очень захочется.

Да здравствуют права человека без человека! И не будем дальше спорить о человеческих и нечеловеческих правах. У меня абсолютно нет времени, ибо оно мне совершенно не нужно.


Через три дня после освобождения города вызвали Янкеля Цейхановича в «Смерш», подивились его живучести, но не предложили перекинуться в картишки, а потребовали предъявить партбилет, спасённый от кровавых оккупантов ценой почти человеческой жизни.

С тяжёлым сердцем побрёл дядюшка Янкель домой. Август стоял на дворе, обильный среднерусский август с тёплыми дождями, – и не верилось, что совсем недалече за холмами люди убивают друг друга. Томилась огородная земля, но, сколь ни копал её вширь и вглубь унылый Цейханович, сколь ни тужился под незримым приглядом, так и не нашёл заветный металлический гробик с партбилетом.

В «Смерше» весьма раздражённо отнеслись к горестным словам дядюшки Янкеля о разорённом фашистами огороде, но кто-то даже посочувствовал и посоветовал проутюжить его нашими доблестными танками, авось откопается и прилипнет к родным гусеницам. Но Цейханович неосторожно брякнул:

«Да свои уже проутюжили, последние огурцы подавили…»

Смершевцы мрачно переглянулись, поставили Цейхановича посредине комнаты и отдубасили с четырёх углов табуретками, но не сильно и не по голове, – а потом вышвырнули вон.

В послевоенные и застойные годы дядюшка Янкель упорно рыл огород по квадратам, но проклятый партбилет, как заколдованный, отказывался объявляться на свет.

Без партбилета тихо дослужился дядюшка Янкель до старшего бухгалтера рыбкоопа, занял должность, которую когда-то занимал зловещий Абрам Буркин, бесследно сгинувший в чёрной дыре забвения. Вышел спокойно на пенсию дядюшка Янкель, стал копаться в огороде просто так, а не ради карьеры, такой чеснок развёл, что любо-дорого, – из Израиля приезжали полюбопытствовать. И вдруг, о, гром средь бабьего лета, отрыл, наконец, свой партбилет – и нечеловеческий вопль потряс округу. Воспрянул духом Цейханович и стал помаленьку подумывать о причислении себя к героям-подпольщикам, стал разные льготы ветеранские из властей выколачивать, – и поначалу не без успеха.

Но налетел смутный, ядерный вихрь перестройки.

Нагрянула пьяная ельциноидщина.

Грянуло полное затмение солнца разума в отдельно взятой стране.

Многие горе-коммуняки стали публично сжигать свои партбилеты, другие стали тайно зарывать их в труднодоступных местах. Урождённые стукачи объявили себя демократами и т. п., и т. д.

Разинув беззубый рот, ошарашенно внимал сему организованному безумию дядюшка Янкель, – и в какой-то телехронике с ужасом узрел седовласого, толстопузого экс-полицая Абрама Буркина. Наплыла полузабытая харя на несчастного Цейхановича, чуть не выскочила из экрана – и выкрикнула харя багровая:

«Раздавим красно-коричневую гадину! Смерть коммуно-фашизму!»

Смрадный дых, адов сквозняк пронёсся по комнате – и лишь с великим трудом, под окрик племянника: «Захлопни пасть, дядя, простудишься!» – удалось Янкелю сомкнуть вставные челюсти.

После сего жуткого видения впал Янкель Цейханович в тоску и прострацию, перед которыми померкли все страдальческие воспоминания. В пепел и дым обратилась память вдогон за временем. Стал непотопляемый Янкель незапланированно заговариваться, капризно требуя от родных, чтобы величали его не иначе, как: «Герр Якоб!!!»

А однажды в полнолуние, прихватив лом и лопату, прокрался в ночной осенний огород и вырыл яму глубины немерянной. Такой страшной глубины, что в ней запросто можно было захоронить не только дохлую кошку, но и человека на лошади. Захоронил в сей ямище навеки вечные свой многострадальный партбилет Цейханович и развёл на месте захоронения огромный костёр из ботвы и малинного сушняка. Взревел ярый огонь, как мотор танковый, – и зрим был огонь из самых дальних краёв Вселенной. Зашвырнул в лютое пламя дядюшка Янкель заветную карточную колоду, которой всю дивизию СС «Викинг» обыгрывал. Погрозил Цейханович сухим кулаком праздному звёздному небу, выкрикнул что-то страшное, вернулся в дом, лёг на свой засаленный диван и умер без стона, как праведник.


Летит шар земной в ничто с зарытыми партбилетами и с некоторыми незарытыми обитателями, – и не ведает никто: что таится в его чреве огненном. Может быть, там давным-давно вообще ничего нет, кроме огромного чёрного ледяного нуля. Но нам иное грезится, – и мечутся, двоятся, меркнут, исчезают наши лица в тени мировых пожаров и снегопадов. И глядим мы из тьмы чужими глазами на самих себя, и всё надеемся обыграть смерть, но обыграть смерть даже господину сатане не под силу.


Однако притомил я читателя, да и самого себя, россказнями о жизни и деяниях славного Янкеля Цейхановича. Беззастенчиво взвалил на плечи беззащитного читателя, как мешок с гнилой картошкой, россыпные воспоминания о временах зловещих. Но ничего, ничего, – мешок-то дырявый. Сейчас высыпется, грохнется, раскатится круглая гниль по морозной земле. А через две-три страницы полностью выпадет из памяти. Пустой мешок не стоит. Но ежели что-то останется в душах людских, хотя бы мешковина дырявая, – и то слава Богу. А вообще, истинный эпос не должен помниться, он должен жить сам по себе без помощи неверной памяти и иных подсобных средств, ибо эпос есть явление природы, а не произведение искусства. И обижаться на безначальную природу так же глупо, как на дубовый лист, прилипший к чужой заднице, когда в бане погасло электричество.


Но вернёмся к нашему Цейхановичу.

Вернёмся к главному здравствующему Цейхановичу, тем более, что практически мы с ним почти не расставались. Да и как возможно расстаться с такой родовитой фигурой, он же не германец какой-нибудь, которого, раз-два! – и пинком аж за Польшу из русских пределов. И мне, многогрешному, категорически нельзя оставлять в тревожном одиночестве моего великого эпического друга ради каких-то легкомысленных, заумных писаний. Недавно стал я редактировать одному придурку докторскую диссертацию и около месяца не посвятил ни одной страницы деяниям Цейхановича, подработать, понимаете ли, решил, идиот. И без всякой простуды заболел бронхитом, ибо против природы пошёл, погнавшись за деньгами, передоверил эпос устному народному творчеству. А слово устное – оно и есть устное. Оглянуться, подтереться не успеешь, враз под воздействием всевозможных неблагоприятных стихий обратится это слово в небылицу, в анекдот непристойный или в пошлую эпиграмму типа:

Наш Цейханович – друг эфира!

Он где-то Лермонтова возле.

Он моет руки до сортира,

Но никогда не моет после.

Некий Юрий Лопусов сочинил, один из кукловодов мировой закулисы, как говорят о нём в демократической прессе. Заполнил своей клеветнической остротой творческий вакуум, воспользовался моментом, когда я делал из кретина доктора философии. Матёрый антицейханович этот Лопусов, за ним глаз да глаз нужен. И не только за ним, но и за всеми. И по ту, и по эту сторону России. Поэтому мне никак нельзя по эту сторону России отвлекаться от «Песни о Цейхановиче», ибо по другую сторону, может быть, вообще пение запрещено. Да и невежливо, в конце концов, по отношению к моему другу и герою.

Но кто это сказал, что вежливость ничего не стоит, а ценится очень дорого?!

Явно подобное мог брякнуть лишь сочинитель не нашего круга и уровня. И, конечно, не Лопусов. Какой-то мелкий глупец и мечтатель, какой-то пресловутый «чудик», которого нигде толком не били ногами, даже в школе. А жаль!..

Настоящая вежливость стоит иногда таких тяжких сил, такого напряга воли, такого опустошения души, такого саморазрушения, что не в радость самый положительный результат и уважение приличных людей. Да сдались бы они навек со своим уважением! Слава Богу, что Лопусов не отказывает мне в уважении, хотя… Ну да ладно, как-нибудь потом поподробнее расскажу о кукловоде Лопусове.

Цейханович очень дорого ценил свою вежливость, а чужую снисходительно не хаял. Почти не хаял. И молодец! О, как грустно говорить хорошие слова разной сволочи! А приходится. И мне, многогрешному, и безукоризненному Цейхановичу. Случается иногда до трёх раз в неделю. А ведь вся эта, с позволения сказать, вежливость сродни лжи. Как-то уж очень созвучны друг другу эти словечки: «ложь – вежливость»! Почти в рифму. Тьфу да и только!

После многократных жульнических налётов на дачу, Цейханович практически переселился за город и чаще стал приглашать на побывки меня с Авербахом и прочих из ближнего круга. Естественно, мы не отказывались, хотя за Авербахом, как и Лжедимитричем с Фельдманом, тоже нужен глаз да глаз, особенно возле холодильника с едевом, не случайно ведь после него с трёх раз не смоешь содержимое унитаза. Нет, совершенно невежливо мне как автору оставлять без присмотра моего великого друга и героя, даже под опекой друзей типа Авербаха, – и в одну из осенних суббот мы оказались в душной вечерней электричке, где сам Цейханович преподал нам урок истинной нечеловеческой вежливости.


Тускло и безвидно было за окнами вагона. В благочестивых разговорах и размышлениях как-то незаметно и бестревожно пропадала ориентация в пространстве и времени. Но заскочивший в вагон неведомо из каких подворотен бывший член Союза писателей СССР, бродячий народный поэт Якуб Кузьмин-Караваев отвлёк нас от высоких материй.

– Не дайте погибнуть моральной смертью бывшему члену Союза писателей СССР! Подайте гонимому мафией лучшему ученику Ильфа Петрова и Петра Ильфа! Только вы можете спасти и облагодетельствовать последнюю надежду антисоветской поэзии! – привычно завыл полупьяный Якуб и речетативом выкрикнул:

Жизнь моя – одни огрызки!

Нет ни водки и ни виски.

Помоги, народ, скорей!

Иль умру, как соловей!..

– Пошёл вон, придурок! Пусть тебе Никитка Михалков помогает! – сказал Цейханович, смачно плюнул в протянутую кепку Якуба и строго приказал: – Приходи завтра огород перекапывать! Подам – и ещё добавлю!

Поэт Якуб, человек битый не только собственной женой и Цейхановичем, благоразумно не обиделся и двинулся побираться дальше. Однако сидевший супротив нас мужчина старорежимного вида и при усах успел-таки сунуть Якубу мелкую купюру.

– Отчитаешься за добычу! И не затыривай! Из задницы ноги повыдергаю вместе с рифмами! – гаркнул вслед Якубу Авербах, не раз спасавший литературного побирушку от конкурентов-поэтов, орудующих на Ярославском направлении.

– Надо бы его сразу за водкой послать, а то уедет куда-нибудь за край света, за Бужениново, ищи потом… – проворчал Цейханович.

– Не!!! До Буженинова он сегодня не дотянет, перезаправился! В Пушкине скукожится… – с глубоким знанием специфики поэтического труда успокоил нас Авербах.

И словно в подтверждение его слов донеслось из глубины вагона:

«Подайте преемнику Максима Горького и Евгения Евтушенко!»

Цейханович брезгливо поморщился и строго спросил приличного мужчину в потёртой каракулевой шапке, заспешившего на выход:

– А это что за остановка?

– Клязьма!.. – испуганно отрапортовал тот и растерянно остановился как бы в ожидании дальнейших указаний.

– Свободен, совок! – благосклонно сказал Цейханович и легонько пнул пенсионера под зад. Да так легонько, что тот, как на воробьиных крыльях, вылетел в тамбур, не успев даже подумать, с какой стороны на нас обижаться.

– Живёт человек – и не помнит, что живёт! Думает, что жизнь это так, само собой разумеющееся! Думает, что Бытие и жизнь одно и то же. А встряхнёшь его маленько: сразу начинает себя помнить, в частности и вообще. И уважать начинает не только других, но и себя. А вы говорите: вежливость! Вежливый на свинье к обедне езживал! – нравоучительно изрёк Цейханович, и мы почтительно согласились.

Да и нельзя было не согласиться: уж больно медленно ползла электричка навстречу наглой подмосковной ночи, так медленно, что и говорить не хотелось – ни по ту, ни по эту сторону России.


А Цейханович почему-то вновь вспомнил покойного дядюшку Янкеля. Вспомнил, как старик капризничал, когда племенник забывался и окликал его: «Дядя Яша» вместо герр Якоб. Вспомнил, как мальцом перекапывал огород старого картёжника за три порции эскимо и здраво рассудил: «А чего дергаться-то?!. А зарою-ка я свои банки с «зелёными» в огороде. Нынче ночью и зарою, когда Авербах с писателем ужрутся. Переложу в дядькину коробку из-под монпансье и зарою поглубже, чтоб меньше промерзали. А танки немецкие до нас сюда и в 41-м не допёрли. Сегодня и подавно не допрут. А свои?.. Да откуда у нас свои? Которые ещё не проданы на металлолом, ржавеют без горючки. Да и некому теперь в танках по огородам раскатывать. И опасно! Ночью закопаю, а завтра для маскировки заставлю Якуба весь огород перекопать. Не подохнет авось… И баста! Весна «зелени» мудреней!»

Конец ознакомительного фрагмента.