Вы здесь

Побег из безумия. Глава 1 (Иван Плахов)

«Убей тело и голова умрет».

Хантер С. Томсон

© Иван Плахов, 2017


ISBN 978-5-4483-0698-3

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Глава 1

Когда по утрам он видел свое отражение в зеркале, то каждый раз не верил, что тот, кто смотрел на него «оттуда» – он сам. Не доверять своим глазам у него было несколько причин: во-первых, он был блондином, а не жгучим брюнетом, как тот, в зазеркалье; во-вторых, ему едва стукнуло 45, а отраженью было не меньше 60-ти – отвратительный старик с землистым морщинистым лицом, седой щетиной и ввалившимися глазами. Иногда он не мог удержаться, чтобы не спросить вслух, как того зовут, но никогда не получал ответа: тот, за стеклом, все время молчал и лишь презрительно смотрел на него, будто знал что-то такое про него, от чего ему станет стыдно, если он ответит. Вот и сейчас он уже битый час показывал ему язык и всячески дразнил, а отражение бесстрастно взирало на все его ужимки и никак не реагировало.

– Сволочь, – раздраженно гаркнул Гроссман и даже плюнул в своего обидчика, – сволочь, сволочь.

Никакой реакции. Он попытался выцарапать ему глаза, трясущимися руками тщетно скребя зеркало, но тому было все равно – он его до обидного не замечал. Зазвонил телефон и Гроссману пришлось на время отвлечься от своего монолога с отражением. Звонили с работы, что было крайне некстати.

На том конце провода язвительно интересовались, помнит ли он, какое сегодня число и в каком часу начинается его рабочий день: он работал курьером в почтовом агентстве, – работа так себе, но позволяла держаться на плаву, хоть как-то оплачивая счета, и каждый день видеть множество новых лиц, что должно было теоретически помочь в подборе характеров для его будущих персонажей.

Гроссман был писателем: вот уже без малого 15 лет он пытался пробиться в мир большой литературы, но без всякого результата. Его наивысшим достижением было создание собственного сайта, на котором в свободном доступе были выложены все 12 книг, которые он написал за эти годы. Правда, посещаемость сайта была нулевая: счетчик посещений всегда оставался на цифре 0.

Голос в трубке что-то неразличимо бубнил о санкциях и дисциплине, а у него в голове зрел очередной сюжет, записать который ему не позволяла врожденная лень: приятно было прокручивать в своей голове облако аморфных слов, не успевших оформиться в четкие мысли, а от того создающих иллюзию вдохновения, – как только слова ложились на бумагу, сразу проступало разочарование тривиальностью написанного. Занятия литературой позволяли ему не замечать окружающую действительность, по многу часов зависая над листом бумаги и обдумывая имена вещей и явлений, значение которых он открывал заново. Таким образом он как бы компенсировал себе тот ущерб, который наносил сам себе каждый день, напиваясь до беспамятства, в надежде нарваться на сюжет, который его обессмертит: это был его метод творить.

Сейчас в нем боролись два чувства – это или бросить трубку, или начать исповедоваться, чтобы хоть как-то облегчить свое душевное страдание. Он выбрал первое. В его положении социального изгоя был один большой плюс – полная независимость от любых социальных условностей.

«Пусть работа катится к черту, когда мне плохо», – идет на кухню и роется в пустом и гулко-темном чреве древнего как его душа холодильника, пока не извлекает из него початую до половины бутылку пива, и жадно ее выпивает.

«Слишком мало, чтобы перестала болеть голова», – идет в ванную и, стараясь не смотреть в зеркало, становится под душ. Снова звонит телефон, но для него это уже не важно: теперь его занимает совсем другое, – если повезет, то он сумеет записать то, что пришло только что ему в голову. Гениальная идея, заключающаяся в том, чтобы описать его собственную жизнь, основным лейтмотивом сделав собственную манию: к литературе, к славе и к безумным, пограничным состояниям – собственно с болезненного желания пропагандировать идеи, которые помимо его воли начали приходить ему в голову 20 лет назад, и началось его «служение», которое со стороны выглядело как чистое юродство.

Первую свою книгу Гроссман написал за 2 года, будучи еще вполне ответственным членом общества: тогда он работал в риэлтерском агентстве, проверял сделки на юридическую чистоту, неплохо зарабатывал и имел жену и двух сыновей, – в качестве фабулы для своего повествования он использовал фрагменты биографии «черного» риэлтора Скабина, которому тогда помогал и с рук которого кормился. Получился умопомрачительный детектив: отличительной особенностью его прозы была какая-то ненормальность, он словно изначально неправильно расставлял акценты, в результате чего получалась сага о нашем времени, когда терялась своеобразная невинность, – он точно уловил констатации, когда это случилось со всей нацией, – для него человеческая жизнь ничего не значила.

Это было некое эстетическое безобразие, оправдывающее бесчеловечное отношение к слабым. Сам Гроссман этого не осознавал – он действовал интуитивно, почти как животное. Это-то «почти» и явилось залогом его триумфального провала – никто не захотел признаваться, что то, что он описал, являлось сущей правдой. Ни одно из издательств, а их было до обидного мало, не приняли к публикации его текста, хотя тогда это нисколько его не беспокоило: на тот момент он вовсе не желал принимать свою писанину всерьез, так же как и тогдашние его друзья, – опубликовал книгу за свой счет малым тиражом и раздал в качестве сувениров.

Тогда еще ничего не предвещало катастрофы. А затем умер его отец: у него диагностировали рак в последней стадии, и Гроссману пришлось переехать к нему и ухаживать за ним полгода до самого его конца. Запах отцовского разлагавшегося заживо тела сводил его с ума – этот запах смерти врезался ему в подкорку, на уровне инстинкта, навсегда научив определять, кто еще будет жить, а кому уже суждено умереть. Смерть отца все преобразила, она словно выломала его из устойчивой рамы куда-то наружу, вне поля житейского здравого смысла.

После похорон он с удивлением обнаружил, что помимо нескольких черно-белых фотографий в семейном архиве ничего не напоминало о том, что отец когда-то существовал. И тогда у него в голове что-то переклинило – он решил добиться собственного бессмертия, оставив после себя как можно больше книг, которые призваны были сохранить о нем память: вот только он не догадывался, что когда пишешь, то в написанное нужно вкладывать нечто большее, чем просто мысли – писать надо было такими словами, чтобы тебе поверили, или нужно было иметь репутацию интересного человека, чтоб тебя хотели читать и тебе безоговорочно верили в силу того, что ты не мог солгать.

Со словами у Гроссмана были большие проблемы: он явно был не Шекспир, – а репутация для автора модернистской прозы просто чудовищная – обыкновенного мещанина. Если свой первый текст он создавал украдкой, вопреки тому домашнему укладу, в котором существовал: каждый день с 6 до 7 утра на кухне, пока домашние не проснулись, – то уже ухаживая за умирающим отцом он мог позволить себе большее – полбутылки виски и всю ночь с чистым листом бумаги. По мере того, как страдания больного возрастали, доза спиртного увеличивалась, а листы бумаги покрывали все более и более бессвязные истории, объединенные лишь одним героем – Альтер-эго Гроссмана, которого он назвал демиургом Колосовым.

А еще он сформулировал базовые принципы своей прозы, которым затем следовал с неукоснительной педантичностью адвоката: во-первых, в каждом новом тексте должна быть цитата из любого предыдущего; во-вторых, обязателен символизирующий его самого персонаж; в-третьих, стихи собственного сочинения – из его сборника, написанного в студенческие годы; в-четвертых, сюжет в сюжете, как молочный поросенок, фаршированный жареными перепелками; последним обязательным условием являлась нарочитая вычурность сюжета, его маргинальность, когда берутся крайние сюжетные и эмоциональные позиции.

Первой попыткой следовать этим канонам была его вторая книга, посвященная описанию агонии его отца и снабженная философскими монологами и метафизическими отступлениями автора, где он безуспешно пытался примирить свои эротические фантазии и разнузданный гедонистический цинизм с непроизвольными элементами социальной сатиры – все у него получалось чересчур, без всякой меры; натурализм описаний зашкаливал, получился адский коктейль из порнографии и смакования физиологических подробностей человеческого страдания и угасания. Это было безумие, но Гроссман находился внутри этого разрушительного урагана собственного сумасшествия и ничего не замечал: все проявления критики или недоумения по поводу его поведения он воспринимал болезненно-агрессивно, как всякий умалишенный, когда его стараются остановить.

Первой пострадала его семья: жена с варварским именем Варвара и сыновья, Степан и Игорь, – которые начали его раздражать настолько, что он решил не возвращаться к ним, продолжая жить в отцовской квартире и творить. Зацикленность на себе позволяла отказываться от любых обязанностей, поставив во главу угла собственные амбиции: это освобождало от многого, а конкретнее – от всего. В 32 года, осознав наконец свое настоящее призвание, после того, как окончил юрфак университета и искусствоведческий факультет МГАХИ им. Сурикова и несколько лет благоразумно избегал того, чтобы связать свою жизнь с искусством, успешно зарабатывая на спекуляции с жильем, он неожиданно решился изменить свою жизнь из-за того, что счел ее невыносимо скучной.

Он словно бы вспомнил свое детство и наивно-честолюбивые мечты стать великим художником или, как минимум, критиком, влияющим на все современное искусство и решающим, что хорошо, а что плохо – стать властителем душ целого поколения. В мутные 90-е, когда он заканчивал второе образование, мечты были забыты, потому что никто не верил в то, что в агонизирующей стране искусство кому-нибудь снова понадобится, и он благоразумно примкнул к банде Скабина и адвокатской конторе «Скотобрюхов и партнеры»: тогда свиные рыла массово занимали места в Калашном ряду и урвать свой кусок от вожделенного пирога неограниченных возможностей было пределом мечтаний большинства советской интеллигенции, – стереотипное поведение стереотипного человека.

Тогда же невзначай он завел и семью, словно подхватил дурную болезнь, даже не думая предохраняться: его избранницей стала сокурсница, на пять лет его младше, дочь таксиста и бухгалтера, торопливо родившая ему сыновей-погодков, словно боялась, что он одумается и ее бросит. Она была классической «дворняжкой» с окраины Москвы, всеми силами стремящаяся выбиться в люди, воспринимая Гроссмана как свой шанс: два высших образования, занимается недвижимостью, при деньгах, купил квартиру и ездит на подержанной иномарке – для 90-х это было многообещающим началом карьеры.

Когда же он осознал, что наличие семьи его тяготит, а зарабатывать деньги утомительно скучно, то начал процесс последовательного демонтажа всех связей, которыми к тому моменту оброс, желая максимально опростить свою жизнь, сведя ее до простых физиологических потребностей. Отсутствие литературного признания он использовал как предлог для разрыва отношений со всеми, кто отказывался безоговорочно признавать его гениальность. Таким образом он решил строить свою художественную биографию. Он словно бы забыл то, чем занимали все предыдущие годы: жить долго и счастливо, – теперь он словно стремился сделать себе больно, чтобы затем свой крик от боли выплеснуть на бумагу.

Кто-то из бывших его друзей в отместку за то, что тот его ненароком оскорбил, дал ему кличку «мастер словесных поллюций», которая намертво приклеилась к нему, несмотря на то, что он тут же бил за эти слова по лицу, невзирая на гендерные признаки обидчика. Ему довольно успешно за пару лет удалось избавиться от своего материального благополучия, разведясь с женой и став на долгое время безработным: в конечном счете сейчас он обитал в квартире отца, отошедшей ему по наследству, в которой из мебели остались лишь матрас на полу и три стула со столом на кухне: рабочее место никем не признанного гения.

Выскочив из ванны, мокрый и голый, переместившись на кухню и усевшись перед видавшим виды ноутбуком, он лихорадочно стучит по клавишам, пытаясь зафиксировать свое озарение: на виртуальном листе бумаги появляется черная цепочка виртуальных букв, как нельзя лучше отражающая всю иллюзорность его попыток понять, чего же он хочет. Когда уже кажется, что мысль окончательно зафиксирована, снова раздается телефонный звонок. Гроссман в раздражении поднимает трубку и оказывается приятно удивлен: это его приятель Барон, один из немногих, кто воспринимает его всерьез, художник-акционист, ведущий такой же маргинальный образ жизни, что и он сам.

– У меня гениальная идея, – сообщает он ему, любой козырной сюжет – это кровь и любовь. Напиши об убийстве от первого лица, для убедительности можешь убить жену. Успех гарантирован и заодно от своей мегеры избавишься.

– Убить Варвару? – уточняет Гроссман.

– А у тебя есть что, еще какая-то тварь, которую стоит замочить?

– Зачем так грубо? – трет он висок, пытаясь успокоить пульсирующую боль, – она мать моих детей.

– Она же отсудила у тебя твою квартиру.

– Да и черт с ней, – недовольно жмурится Гроссман, с недоумением разглядывая то, что так лихорадочно писал до звонка, – детям надо где-то жить. Не со мной же, Барон, иначе мне пришлось бы от них отказаться и сдать в приют. Нет, мне нужна идея, которая может быть усвоена средствами массовой информации. Понимаешь меня?

– А я тебе о чем толкую, луковая ты голова? Ужас и похоть – два в одном. Немножко порно и немножко жестокости, как у Триера в фильмах. Просто тебе не надо перегибать палку.

– А я ее перегибаю? – настораживается Гроссман, тут же заподозрив его в недостаточном уважении к себе, – я что, по-твоему, недостаточно гениален?

– К сожалению, ты слишком гениален, чтобы тебя понимали посредственности. И я, и ты – мы оба гении. Я тебя боготворю, ты же знаешь. Нас никто не понимает.

Голос друга звучит так убедительно-проникновенно, что у него не осталось ни малейшего сомнения в его преданности: он решает, что можно его простить на этот раз, он не такой противный, как тот, что сидит в зеркале и строит ему рожи. Мысль о двойнике неприятно кольнула самолюбие, но он тут же постарался избавиться от нее, ухватившись за преданность своего приятеля.

– Да, ты прав, черт побери, ты прав. А что было вчера?

– Не помнишь?

– А нужно?

– Мы были у Вассермана, помнишь? Он тебе исповедовался: рассчитывает, что ты о нем напишешь.

Сейчас, поведясь на неприкрытую лесть, идея написать о себе как об убийце начинает ему нравиться. Да и кто такой Вассерман для него: мелкая и темная личность, торгующая антиквариатом и страдающая духовной анорексией. Для Гроссмана, мечущегося в поисках подходящего сюжета, это не вариант. Даже его приятель Барон, – в миру Илья Георгиевич Рутберг, – куда как интересней и колоритней: антихудожник, основной творческой задачей считает уничтожение основных духовных ценностей, чтобы все в искусстве начать заново; своими акциями хочет предъявить убедительное доказательство того, что любой творческий акт бессмысленен; легенда в мире андеграунда – неоднократно разрубал публично иконы, осквернял музейные залы своими фекалиями, сидел в клетке и играл роль собаки, публично совокуплялся с животными, – его можно использовать как прототип главного героя, для которого у него есть даже подходящее имя – Леонард.

«Надо, чтобы его непременно звали мессиром, – отметил он про себя, – и я наделю его чертами моего характера: так будет легче работать».

– Ну так как, будешь о нем писать? – напоминает о себе Барон.

– Нет, – уверенно формулирует свою позицию Гроссман, – он мне не интересен. Мне нравится твоя идея о том, чтобы написать об убийстве от первого лица. Но убивать Варвару я не буду, надо будет кого-нибудь другого пригласить на эту роль… кого не жалко.

– Может, Юльку Тюльпан?

– Кого, кого?

– Это подружка Саши Гейфеца, помнишь? Мультипликатор со студии «Пролет».

– И кто она? У нее такое ужасное имя – Юля.

– Она весьма преуспевающая проститутка.

– Что? – слово царапнуло Гроссмана своей откровенностью: разве можно услышать такое о женщине в качестве ее характеристики? – В каком смысле?

– Она индивидуалка, говорят, что очень хорошо зарабатывает: Гейфец живет за ее счет, она его содержит. Он при ней в качестве домашнего животного. Правда, с его шевелюрой он похож на пуделя?

– Так кого мне убить – ее или ее еврейского пуделя?

– Можно подумать, что ты сам русский?

Гроссман так удивлен этой бестактностью в свой адрес, что даже не реагирует.

– Я немец, – поправляет он Барона, – и ты это знаешь так же хорошо, как и я.

– Так тебя с ней познакомить?

– Потом, сейчас мне нужно работать.

Окончив разговор, он завис в каком-то умственном ступоре, склонившись над столом с раскрытым ноутбуком, прокручивая в голове слова о том, что ему нужно будет убить проститутку: эта мысль прельщает его своей новизной, словно ему дали понюхать несвежие носки в первый раз, – унизительно и интересно, потому что противоестественно. А может наоборот – совершенно естественно?

«Что первично во мне – животное или человеческое? Это какое-то безумие: чем я ненормальней, тем больше людей принимает меня за своего. Чем занимается Барон? Он рубит иконы в щепки, на Кассельской Документе и у него аншлаг: немцы видят в этом начало новой эстетики, – затем сжигает их, а оставшимся пеплом и углями пачкает холсты, рисуя на них символы мужских и женских половых органов, называя это все мегаиконописью коллективного бессознательного в виде базового не замутненного традицией архетипа восприятия сакрального начала йони и лимбо как символов чистой человеческой просветленности, исходной точки построения любого культурного кода. Звучит несуразно, а, по сути, акт вандализма, облеченный в постмодернистскую терминологию. Сложно поверить, что все наши лучшие духовные устремления, такие как изобретения Бога и все красоты построения метафизики, сводились изначально простейшему желанию совокупляться. Неужели похоть является матерью моей души? А душа, как известно – христианка. Тот же Барон неоднократно приколачивал свою мошонку к дверям на Лубянке, к полу в Третьяковской галерее, к ограде Мавзолея и получал за это реальные судебные сроки, считая, что искусство должно протестовать, а любой художественный акт должен быть шокирующим настолько, насколько это болезненно для самого художника. Можно ли его назвать юродивым или даже святым от искусства? Навряд ли: просто он откровенный циник и таким образом хочет приобрести известность, и на этом хорошо заработать. А что хочу я от своей славы? Я хочу признания – чтобы весь мир поклонился мне… и чтобы тот, в зеркале, тоже поклонился».


Головная боль становится совершенно нестерпимой, он нашарил в недрах пустой квартиры две случайные таблетки цитрамона и запил их холодной водой из-под крана, после чего принялся ждать, повторяя про себя «Господи, помилуй» 30 раз и «Господи, спаси» и так три раза подряд, пока боль не стихает.

Уютные слова молитвы словно окукливают в ворох воспоминаний из далекого детства, когда он лежал в кроватке и дремал, а бабушка читала монотонным, убаюкивающим голосом эту деревенскую молитву. Когда боль наконец-то отступает, он надевает свое «партикулярное» платье для выхода в город и отправляется на работу.

На улице холодно и сухо: конец апреля, но весна задерживается. Ему нравится такая погода: после похмелья она хорошо бодрит, прочищая мозги похлеще нашатырного спирта, – небо ясное, как глаза свежепойманной рыбы, надежды переполняют и лишь встречные слегка раздражают, словно мелкий камушек в ботинке.

В агентстве на Чистых Прудах получает наряд на доставку 10 писем: значит, сегодня он заработает 2000 рублей, по 200 с каждого, – и начинает движение по городу, с его точки зрения, лишенное всякого смысла. Офис, офис, офис, квартира, снова офис, издательство, архитектурное бюро, бизнес-центр, модельное агентство, рекламное агентство. Все.

К 6 вечера он, сделав забег по всему городу, оказался на Страстном бульваре, в подвале чебуречной, в окружении студентов литинститута, причащаясь пивом с водкой и ожидая приключения. Ему нравится это место – оно напоминает ему студенческие годы: дешевая водка со сладковатым привкусом глицерина и жидкое пиво с послевкусием воблы, – а еще здешние разговоры молодых и непризнанных, которые щедро обмениваются между собой идеями. Он их подслушивает и складывает у себя под сердцем в робкой надежде, что хоть одна проклюнется и ранит его настолько, чтобы сделать настоящим писателем.

Потертого вида шлюха подсаживается к нему и просит угостить пивом: она ярко накрашена, речь вульгарна, так же, как и одежда, – глядя на нее, у Гроссмана возникает сакраментальный вопрос, почему все публичные женщины так любят использовать ярко-красную помаду?

«Наверняка, не одна, – морщится, – сейчас подруга появится».

Словно услышав его мысль, появляется еще одна несвежая и сильно подвыпившая шалава.

– Лапа, это Наташка, а это Мастер. Угостишь и ее? – энергично обращается к нему нечаянная знакомая, которой Гроссман представился как персонаж Булгакова.

– Мастер? – вскидывает та брови домиком, – Круто. Купишь нам с Марго по двести?

Что нравится ему в подобного рода существах – это предсказуемость их поведения: он для них жертва, а они для него просто развлечение; они хотят обобрать его до нитки, а он самоутвердиться за их счет, – он желает их хорошенько унизить и не может отказать себе в этом удовольствии. Покупает им по двойной порции водки и внимательно следит за их поведением, ожидая, когда их окончательно развезет. Он хочет сыграть роль психопата, а они должны ему ассистировать: в водку он незаметно добавил полтаблетки антидепрессанта, который ему в свое время прописал психиатр, но который он не принимает из-за того, что он несовместим с алкоголем, а алкоголь не отделим от его образа жизни гения, специализирующегося на собственном саморазрушении, – требуется определенная кондиция для «материала», с которым он собирается работать.

Наконец, наступает момент, когда их реакция становится совершенно неадекватной на его слова о том, что им нужно быть скромней: одна из них, та, что назвалась Маргаритой, с похабным смешком тянется через весь стол к нему, бесцеремонно сгребая в сторону посуду, видимо, желая его обнять, отчего ее груди под действием силы тяжести практически вываливаются наружу из неожиданно ставшей ей тесной блузки, бесстыдно обнажая коричнево-розовые соски, ее жирные пальцы, унизанные дешевой бижутерией с облезлым красным лаком на ногтях, почти дотягиваются до него, – и тот он хватает вилку и со всей силы, на которую только способен, всаживает ее в пухлую ладонь, словно в живой пельмень, но результат его обескураживает.

Вилка алюминиевая: она легко гнется, словно картонная, а ее зубцы оставляют лишь темно-красные отметины, но кожу не пробивают, – неудачная попытка нанести ей увечье приводит Маргариту в сущий восторг, так как она по ошибке воспринимает это как простое дурачество и начинает весело визжать, заражая своей истерикой и подругу.

Злость переполняет сердце Гроссмана: еще секунда и его хватит удар, – все его планы заставить двух публичных женщин страдать летят в тартарары. Он запускает руку в карман своего пальто и неожиданно нащупывает ребристую ручку чего-то твердого и тяжелого, испуганно сжимает ее и судорожно выдергивает наружу, к своему ужасу, пистолет, тычем им в сторону смеющихся шлюх и случайно нажимает на курок: он даже не удивляется, что у него в кармане настоящее оружие, – раздается сухой хлопок и глаз смеющейся Маргариты превращается в кровавый цветок, снова нажимает на курок, и теперь уже лицо Наташки украшает цветок смерти.

В голове все плывет, в ушах звон колокольчиков, словно мириады маленьких молоточков стучат по гулкой сфере вокруг его головы, он тычем стволом своего оружия в голоса вокруг и продолжает нажимать на курок до тех пор, пока никого не остается в живых.

«Это не месть – это возмездие», – проносится у него в голове и, чтобы избавиться от ответственности за совершенное, он подносит дуло пистолета к виску и нажимает на курок. Хлопок выстрела, и наконец-то покой.