Семь буханок чёрного
Валька первым перешёл речку. Трусы и майку держал на голове. Иногда вода доходила до подмышек, щекотала кожу. Давно не стриженный, с густыми русыми волосами, он выглядел старше своих девяти лет. Сейчас он проползёт жёсткую прибрежную осоку, заберётся на старую иву и осмотрит нижнюю часть огромного поля с огурцами, раскинувшегося по всей излучине широкой и неглубокой на плёсе реки. Дело знакомое: он отследит, как сторож на старой совхозной кляче с берданкой в руках объедет ближний к воде участок и удалится за пологий холм.
На всё про всё – полчаса, если сторожа, конечно, никто не задержит по дороге. Тогда счастье подвалило, можно не психовать, даже съесть прямо на поле несколько пупырчатых, нежных и сладковатых на вкус огурцов. «Как же хочется жрать, – думает Валька, – может, сначала самому нарвать огурцов? Нет, подлянка будет…» Он машет синей майкой, его худенькое тело на дереве хорошо видно с противоположного берега. Пацаны, без суеты, почти ровной шеренгой входят в воду, несколько минут – и они на огуречных бороздах. Не вставая в рост, почти ползком передвигаются по полю. У старших в руках мешок на двоих, младшие собирают огурцы в завязанные сверху узлом майки.
Недоглядел Валька, не увидел, как с левой стороны поля, оттуда, где вершина холма и шалаш сторожа, к пацанам мчатся несколько всадников. Они, не разбирая дороги, топча борозды, стремительно приближаются к мальчишкам. В руках у них длинные, с алюминиевой проволокой плётки, двое с палками.
– Атас, пацаны! – заорал фальцетом Борька Головкин, предводитель ватаги. – Тикай, в осоку!!
Поздно… Вальку, успевшего добежать только до приречной дороги, окружили двое всадников, стали стегать плётками. Кони старые и ленивые, но от бега разгорячились, их трудно удержать на месте. Мальчишка увёртывается, лавируя между лошадьми. Но вот точный удар плёткой по спине, и кожа будто треснула, кровь хлынула на поясницу и ноги.
– Дяденьки! За что? Ой, больно… Ой, как боль-но…
Он крутился волчком, умудрялся залезать под брюхо лошадям, но его выталкивали палкой и снова стегали по худенькому и гибкому тельцу. Валька не мог больше сопротивляться, лёг в дорожную пыль и закрыл голову майкой. Из неё выпали три пупырчатых зелёных огурца.
– Ах, вы так, гады! – взвился Борька, остановившийся на секунду в воде и увидевший, что творят совхозные парни с Валькой и двумя другими мальчишками. – Пацаны! Назад! Бейте сволочей! – И вся ватага развернулась, стала шарить руками по дну реки, пытаясь нащупать булыжники. Борька достал складной охотничий нож, подарок отца после окончания седьмого класса, и пошёл на всадников. Деревенские парни опешили: уж больно дурная слава ходила об их соседях, живущих через реку, в городском окраинном посёлочке. Да и многовато их выходило на берег. Бросив палки, деревенские, как бы нехотя, пытаясь изобразить на лицах нежелание связываться с сопляками, потрусили приречной дорогой на холм, к шалашу. Там всё-таки существовала реальная берданка.
… Валька лежал лицом вниз. На спине несколько вздутых шрамов от ударов плётками и бороздки пыли, по которым сбегала кровь, такая алая и яркая, что мальчишки остановились, как вкопанные. Борька первым наклонился над малышом, осторожно поднял его и положил себе на плечо. Мальчик застонал, глаз не открыл, тонкие руки висели как плети.
– Пацаны, берите палки этих козлов… Они ещё ответят нам за всё! Сань и ты, Колька, сымайте шаровары, палки – суйте в штанины… Так, законно получилось, как носилки. Берём Вальку и пошли, я после реки меняю Саньку, ты, Пузырь, – Кольку. А то они без штанов, неудобно по посёлку-то шастать.
Процессия напоминала похоронную, переправились умело и спокойно, на середине реки Вальку специально окунули три раза в воду, смыли кровь и пыль. Он ожил, открыл глаза, лёжа на животе, крутил головой по сторонам, сплёвывал воду. Сказал, больше обращаясь к Борьке:
– Всё нормально, пацаны, сам пойду… А то папка узнает, попадёт как миленькому.
– Лежи! – сказал Борька. – Не дай Бог, заражение крови будет… Чо делать-то тогда?
Дома у Вальки кроме сестрёнки никого не было. Катька, увидев брата, не охала, не кричала, хотя была старше всего на два года. Она метнулась к посуднику у кухонного стола, нашла пузырёк с зелёнкой и вернулась к брату, которого пацаны еле удерживали на самодельном диване.
– Папа говорил: нет йода – мажь зелёнкой… Первое дело от заражения. Лежи тихо, горе моё! Щас, протру маленько.
Она намочила под краном старую чистую наволочку, встряхнула в воздухе и аккуратно положила ткань на спину брату.
– Кать, мы того, пошли, – сказал Борька, – ты только отцу не фукесай. Валька молодец, всех пацанов спас.
Катька на них ноль внимания, вся сосредоточилась на Валентине. Подняла наволочку, стала дешёвой фабричной ватой мазать кровоточащие рубцы. Запуталась, считая, сколько их уместилось на маленькой спине. Одновременно сообщала брату новости:
– Шляешься где ни попадя и не знаешь того, что папа приехал с заработков…
– Как приехал?! – подпрыгнул на соломенном матрасе мальчишка. – А где же он?
– Тебя искал, хотел в баню взять. Сказал, если успеет, пусть идёт прямо в парилку, он предупредит дядю Сашу – банщика…
– Какая, на хрен, баня, Кать? Как картинку разукрасили всего. Мамка точно прибьёт вечером. А всего-то хотел пяток огурчиков домой принести…
– Валь, так чужое всё это! Как можно-то? Я думаю, и от отца тебе попадёт…
– Не, батя не тронет меня, он меня уважает… Я за семью стремлюсь.
– Ой, держите меня, устремитель! Вон, папа мешок хлеба привёз, за работу с ним расплатились. Сказал, что, кроме денег, целых семь буханок чёрного дали!
– Иди ты! – не поверил Валька. Встал с дивана, пошёл к кухонному столу, возле которого стоял солдатский вещевой мешок. С ним отец прошёл весь Ленинградский фронт, полтора года госпиталей, в нём привез пять медалей и орден Красной Звезды, а также книжечку, где записано: такой-то такой-то является инвалидом второй группы. Валька присел на корточки, потрогал зеленоватую парусину, руки ощутили плотные буханки хлеба.
– Кать, умираю, жрать хочу со вчерашнего вечера…
– Подожди чуток, скоро и мама с работы вернётся, и папа дома будет. Хотя папа сказал: Валька придёт – накорми его. Только немножко пусть ест, а то заворот кишок будет…
Мальчик уже не слушал сестру: он умело развязал солдатский узел, завернул края, из мешка глянули головки сразу трёх буханок чёрного хлеба. Запахло ржаной мукой, да такой вкусной, что у Вальки закружилась голова. Он вынул буханку, положил на стол, наклонился и снова завязал мешок. Осторожно взял хлеб обеими руками и понёс, как сокровище, к сестре на диван. Катерина деловито оттирала пальчики от зелёнки.
– Кать, пополам?
– Что ты, шальной, я столько и не съем… Да и ты сразу обожрёшься.
– Нет, Кать, я так хочу есть…
– Да ешь ты, глупый, ешь… Вон папа сказал, что товарищ Сталин провёл денежную реформу. Снизил цены повсюду. Теперь, сказал папа, мы заживём хорошо.
Катя ещё что-то рассказывала о папе и соседях, отщипывала кусочки от своей половинки хлеба и отправляла в рот. Пропустила момент, когда Валька доел свою порцию и стал смотреть на вторую половинку буханки. Она заглянула в глаза и увидела такой голод, что отодвинула от себя краюху и сказала:
– Ешь, конечно… Но я тебя предупредила о завороте кишок.
… К вечеру у Вальки поднялась температура, он обхватил живот руками и катался по полу, как юла. И папа, и мама, и Катя не знали, что делать: спину ли лечить или от болей в животе спасать мальчишку. Мама побежала к папиной старшей сестре Наталье, монахине, как все её звали за чёрные одежды и вечный тёмный платок на голове. Одинокая, без мужа и детей, она очень любила Вальку, больше всех на свете. Он звал её баба Ната, знал, что она его любит, и крутил ею, как хотел.
Баба Наталья уложила Валентина на родительскую кровать, гладила его живот, шептала молитвы. Тихо-незаметно влила в рот литр воды с касторовым маслом. Потом отец разместил сына на коленях попой кверху, и лекарка резиновой грушей накачала туда тёплой воды, наведённой с кусочком благородного мыла «Красная Москва».
Очистился мальчишка часа за два: из него текло как из утки. Мама напоила больного горячим чаем и уложила вместе с Катей на родительскую кровать. Дети уснули быстро и спали крепко, спокойно, похоже, без снов. Валька разметал руки в стороны, походил на маленький самолётик.
Наталья собралась уходить. Надела белую косынку, поверх неё повязала тёмный платок, обернувшись от двери, сказала:
– Александра, если узнаю, что ты била по спине Валентина, прокляну… Ты меня знаешь: слово моё тяжёлое, свет будет не мил.
– Клянусь на иконе, Наташа! Не била я его… – Мать опустилась на колени, смотрела на тёмный лик родственницы и беззвучно плакала, не вытирая слёз. – В сов-хо-зе огур-цы во-ро-ва-ли, па-ра-зи-ты…
– Я всё сказала, – донеслось из-за незакрытой входной двери.
… Валька снова летает во сне. Он превращается в маленький самолётик и плавно поднимается к белым облакам. Самолётик с человеческим сердцем. Оно то замирает от ощущения высоты, то начинает учащённо биться, когда стремительно падает на лес, речку, глубокие овраги. А вот и двор со старыми тополями, вороны каркают, сидя на толстых сучьях, тренькает мелодично звонок проходящего возле самого забора трамвая. Голос бабы Наташи, суровый, с хрипотцой: «Александра… прокляну… ну-ну-ну! Слово моё тяжёлое, свет будет не мил… ил-ил-ил!»
«Мама, не бойся, баба Ната хорошая… Добрая… Я знаю!» – хочет крикнуть Валька, но голос сел, язык колючий, шершавый… Самолётик снова взмывает вверх. Тревоги уходят из маленького сердца. Остаются только ощущения от счастья полёта, радости открытия земли, бесконечно широкой и большой.