Вы здесь

Плавучий мост. Журнал поэзии. №4/2016. Дельта ( Коллектив авторов, 2016)

Дельта




Илья Семененко-Басин

Стихотворения

Поэт, историк. Род. в 1966 г. в Москве. Окончил исторический факультет Московского университета; доктор исторических наук (тема диссертации: «Персонификация святости в русской православной культуре XX века»). Занимается преподавательской и исследовательской работой; автор книг и статей по истории Русской церкви. Член Союза писателей Москвы. Стихи пишет с детского возраста. В юности также активно занимался живописью, участвовал в выставках московского творческого объединения «Колесо», в конце восьмидесятых годов выпускал самиздатский журнал «Ситуация», посвящённый пластическому искусству. В 2012–16 гг. выпустил три книги стихов: «Ручьевинами серебра» (изд. «Время»); «Мои стихи: В память 100-летия кубофутуризма» (издание автора); «Лира для диких зверей» (изд. «Время»). В 2015 г. – прозаический сборник «Начало века: микропроза». Живёт в Москве.

«холодно и ничего такого…»

холодно и ничего такого

на продувном мосту изгнаннику заглядывают в глаза

плюнут под ноги

едва ли вразумится старой песенкой, рябью

расширившейся реки городской

не посмотрит вниз

просто холод огромного родительского сердца

поди, догони, их бы выкрутить как лампочки, поджечь

…биение, шум машин…

мысли шальные поджечь

поседеешь здесь на ветру: а слепые перила, немой

мостовой гранит надёжней огня

Неаполь брат, Неаполь мой

что́ мучаешь меня?

февральские холода 2006 года

Вот что сейчас:

Снег – открытие? – и летящая птица.

Пожалуй, такого ещё не бывало,

теперь ты живёшь в единый миг.

Свет

уходит, расширяя круглое небо,

уводит границы, нежно целуя создания.

Птицы

полетели. Просто подбросили вверх

маленьких, хранимых в рукаве,

как мы.

Ты знаешь, я никогда не целовался на морозе.

Никогда не целовался на морозе?

Кто тебя научил целоваться?

А других ты тоже целовал как меня?

Никогда никого.

Так – никогда.

Звенигород

i

поэзии лазурная пустыня

fioretti

блеск реки

цветики лучше многих сих лающих

шагающих

влекомых

вспышкой – на рубежи пространства быть

ii

шагают

замещаемые, молчаний фиолетовых

жёлтых

обнажены

на обросшей равнине

перечни

предметов

согласно

Wolcott

осенний ветер японских поэтов

вот и Лила сегодня промокла

в носу ковыряет сидит

на Кузнецком мосту

нет – говорит мой крёстный, —

кто высоко залез

падать будет не больно

пока летит

успеет покакать

мягко приземлится

«солнце змейкой свернулось на твоём кольце…»

солнце

змейкой свернулось на твоём кольце

смотрит луна

раздающая дни и месяцы и сроки

как же хорошо ты говоришь: эръ

пешеход начинает

ПЕШЕХОД:

Не Цыплакова Галя и не Онегин Женя,

тебя родил поэт счастливый Злов.

Ты вся – мiров косматых изображение,

а может, просто собрание разных слов.

КНИГА:

Гу-у-у, не могу,

лежу в снегу

пупырчатых мыслей.

На мне они повисли

сосисками запретных тайных обществ.

Ты знаешь, пешеход, ведь я отсюда слышу

сквозь шкаф – паучий рост грибов.

И чёрной мышью

шныряю по ступеням продуктовых погребов.

Зову на братский пир кое-кого.

Иль это я расту,

теперь наполню мiр.

Препобедив его границы,

пускаю вострые зеницы

перед собой как ружей треск,

как ртути беззаботный блеск,

реки русалочью отраву.

Четырёхугольник мыслей тебе по нраву?

ПЕШЕХОД:

Который час

сейчас?

«По степи – бронированные машины…»

Слышали, деды…

военная песня

По степи – бронированные машины

в равномерном чередовании

идут, как идут мысли,

ожимая трёхмерный воздух.

Воздел десницу

герой прадедовой песни:

непобеждённый непобедитель.

искушение

серым голосом, круглым ртом

скажет

вытянет на свет

выведет на чистую воду поповских детей, зазнаек

всех перетрясёт в сите, прокричит

каждому – правду!

старая юродивая безбожная

работайте-работайте-работайте-работайте

а-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха

а на краю работы вашей

она сидит, в белый платок укутана

безбожная юродивая

там сидит

кричит

попрекнёт за всё, чего не сделали со своими женщинами

«Весной приходит быстрый день…»

Весной приходит быстрый день

под крики оживающей посуды;

напитки портятся, не действуют, паскуды.

Минуты отмеряет тень.

Сапог на голову надень

погоде ветреной, сквозной болтушке;

довольно хаживать мимо дверей подружке.

Минуты отмеряет тень.

А ввечеру, как схлынут завитушки,

ум наготеет лодкой на обсушке;

отсюды звон и свист и комнатную дребедень

в минуты накрывает тень.

не в колодце под корнями

а мог и не терять

теперь цветение лиц, жесты рук, реки

отравленные зеленью

теперь цветение лиц

если затерял, больно становится больше и больше

мало места

просто мало места. дёрнешься, сразу стена

вот бы выкрутить

спрятать

как пробки из чёрного счётчика

полутемно

полутёмные квартиры: деревенская улица в Кремле

на улице лошадь ступает за мальчиком

вечер

идёт воин

на башке фуражка

дождик идёт

на козырьке фуражки образовались две капли

впереди по ходу зажжённые фонари

свет фонарей преломляется в каплях на козырьке

глаза Орфея

Ты от старого мiра устал наконец

Аполлинер

Напишите стихотворение о непредставимом.

Указывая на рай,

перебираешь производные от глагола мочь.

Возможность.

Вводится термин: политическая система.

Расщеплённый огонь,

интервенция коллективных сил.

Что это за тепло такое было и откуда райская тишина?

Они увеличиваются, приближаясь.

Вводится термин: супружество.

Прозрачная глубина

светит тебе любовью супружеской пары.

Может быть, плод воображения?

Забота о сокрытом.

Не утро туманное и не даль туманная,

туманное детское – не имущее существительного.

Вводится термин: тёмный варвар.

Ведьма и враг пугают, восходит угроза.

Не презирай себя,

не сдавливай горло.

Игра рассыпающихся частей

шаром, распирающим изнутри, поднимается,

растёт: и, как ты знаешь, колышется.

Расплющенная перспектива.

Твой сон разорван звуком утраты.

Внимание ходит по кругу, вонзается в себя самоё

от лица варвара тёмного, движением

человеческих конечностей.

Испуг.

И с яростью машины шумной распределяешь пространство,

режешь его,

именуя куски ба́нцу хунце́.

Вводится термин: ум.

Trelilissimo: их согреваешь,

нежность не оставляет другому места для раскаянья.

Воображаешь тысячу трёхмерных вещей в полёте.

Тьфу – плевок,

знак презрения к низшему классу.

Ты стоишь в этом страхе как в потоке воды,

в ударной волне огня,

огненной воды.

Лишённый покровов, кредита – а он был так нужен.

Мысли хорошие, но не здесь.

Щадящая мягкость, движение, за сеткой стена. Чашки

на широком столе.

Понятие единичного.

Кружок, нарисованный карандашом в прямоугольнике.

Придут, изменят часовню

уникального, не знающего ни в чём повторения.

Вводится термин: привязанность.

Ты движешься в мiре обстоятельств и подробностей,

а можно: быть без меня,

быть, но – не я.

Блистающая фигура за границей вот этого вот,

любой ценой.

Cesare или ничто: материализованный принцип.

Вводится термин: вина́.

Чего-нибудь, да избегаешь.

Сладость переливающаяся, сладость Закона.

Взгляд живой, обещающий – из-под тёмных покровов.

Проповедник разумный глаголет:

штрихами намечу контур,

дам вектор движения. Обуздаю по мерке.

Горячишься, привычка к благожелательности.

Вводится термин: истерика.

Напрасно представляешь других: женщину лающую, мужчину

с ножиком в отведённой руке.

Защищён.

Ты мешаешь себе.

Вводится термин: страх.

Люди боятся неустранимого,

прячутся за рамами, за стёклами,

за мешаниной быстрых движений верхних конечностей. Чушь!

Здоров.

Вводится термин: игра.

Идёшь в предысторию, в надчеловечество, чтобы

уйти от игры. Осушить бы источник.

Внимание скользит поверхностью шара,

проходит вдоль занавеса,

украшает полстину – не ощущая её изнанки.

Тебе не освободить связанных. Прислушайся,

трещинами

восходят угрозы.

Вводится термин: знание.

Знаешь, как ты был смешан с мраком позорного.

Знает знание – воспринятое от других,

по частям и давно.

Оно-то и глядит на тебя.

Дегустация вкуса всего недобытого. Сильный же ветер

налёг сегодня!

Противоречие политических систем, гнев

от разделённости.

В не твоём времени нет ни пятна, ни скудости.

Вводится термин: след.

Под скрежет мечтаешь о мощёной площади, пустой, просторной,

не вмещающей впечатлений.

Вводится термин: отдача.

Неуловимое к неуловимому.

Боль и боль.

Совсем не важно, что ты делаешь.

Солнышко – позволь ему солнствовать, отпусти.

всегдашние свойства вещей

Черносотенным косящим взглядом

проникают в небо облака

и висят подобьем яблока,

спелым опупелым виноградом.

На пути надземный град Царицын

развстречался, я ему несу

зверьин дух, который был внизу,

сверху взятый белый топот птицын.

Это я ль, равнинный варвар, понасобирал

эссенциалистский интернацьонал?

Наталья Крофтс

Стихотворения

Родилась в городе Херсоне, окончила МГУ им. Ломоносова и Оксфордский университет. Живёт в Австралии.

Автор двух поэтических сборников и многочисленных публикаций в русскоязычной периодике (в журналах «Нева», «Юность», «Работница», «Новый журнал», «Интерпоэзия», «Новый берег», «Австралийская мозаика» и ряда других). Стихи на английском опубликованы в четырёх британских поэтических антологиях.

Поэт

Я ослеп. Измучился. Продрог.

Я кричу из этой затхлой бездны.

Господи, я тоже чей-то бог,

заплутавший, плачущий, небесный.

Вот бумага. Стол. Перо и рок.

Я (больной, седой и неизвестный).

Но умру – и дайте только срок,

дайте строк – и я ещё воскресну.

Второй ковчег

По паре – каждой твари. А мою,

мою-то пару – да к другому Ною

погнали на ковчег. И я здесь ною,

визжу, да вою, да крылами бью…

Ведь как же так?! Смотрите – всех по паре,

милуются вокруг другие твари,

а я гляжу – нелепо, как в кошмаре —

на пристани, у пирса, на краю

стоит она. Одна. И пароход

штурмует разномастнейший народ —

вокруг толпятся звери, птицы, люди.

…Мы верили, что выживем, что будем

бродить в лугах, не знающих косы,

гулять у моря, что родится сын…

Но вот, меня – сюда, её – туда.

Потоп. Спасайтесь, звери, – кто как может.

Вода. Кругом вода. И сушу гложет

с ума сошедший ливень. Мы – орда,

бегущая, дрожащая и злая.

Я ничего не слышу из-за лая,

мычанья, рёва, ора, стона, воя…

Я вижу обезумевшего Ноя —

он рвёт швартовы: прочь, скорее прочь!

Второй ковчег заглатывает ночь,

и выживем ли, встретимся когда-то?

Я ей кричу – но жуткие раскаты

чудовищного грома глушат звук.

Она не слышит. Я её зову —

не слышит. Я зову – она не слышит!

А воды поднимаются всё выше…

Надежды голос тонок. Слишком тонок.

И волны почерневшие со стоном

накрыли и Олимп, и Геликон…

На палубе, свернувшись, как котёнок,

дрожит дракон. Потерянный дракон.

«Вслепую, наощупь судьбу подбираем по слуху…»

Вслепую, наощупь,

судьбу подбираем по слуху,

научно трактуем причуды

планид и планет.

Подводим итоги.

Как взрослые – твёрдо и сухо.

По-детски надеясь на чудо.

Которого нет.

Анубис едет в отпуск

Он ждёт и ждёт. А их всё нет и нет.

Он потирает лапки и зевает.

И время, у порога в кабинет

жужжавшее так зло, заболевает —

завравшись и зарвавшись – застывает

безмозглой мухой, влипшей в аллингит.

Анубис дремлет. Наконец, шаги —

нетвёрдые. И робкий стук. И скрип

тяжёлой двери. «Здравствуйте, голубчик.

Входите» – зверь листает манускрипт.

А посетитель, немощный старик,

бледнеет, разглядев его получше —

сидит шакал, чудовище, посредник

страны загробной, мук на много лет.

И жалкий, грязный, тощий как скелет,

старик тоскливо шепчет:

«Я – последний».

На радостях шакал вильнёт хвостом —

«Дописан каталог – вся желчь и сплетни,

людские дрязги, вой тысячелетний…

Какой, однако, препротивный том —

подробная и тщательная опись.

…А вам, голубчик, в третий каземат,

там ждёт вас белозубая Амат».

Закроет опус.

И уедет в отпуск

на опустевший Крит – гонять котов,

искать волчицу на руинах Рима…

В наряде из несорванных цветов

земля прекрасна и необозрима.

Ни войн, ни смут, ни жертвенных костров.

До новых рас. До новых катастроф.

«Зажмурится ветер – шагнёт со скалы…»

Зажмурится ветер – шагнёт со скалы.

Спокоен и светел тяжёлый наплыв

предсмертного вала – он манит суда

на дно океана. Седая вода

врывается в трюмы, где сгрудились мы:

звереем – от запаха смерти и тьмы,

безумствуем, ищем причины…

Кричим: «Это риф – или мысль – или мыс —

бездушность богов – нет, предательство крыс…»

И крики глотает пучина.

Я ринусь на палубу, в свежесть грозы.

Пора мне.

Монетку кладу под язык —

бросаю ненужные ножны.

И плавно – сквозь ночь, как седая сова —

взлетаю с галеры – туда, где слова

понятны ещё —

но уже невозможны.

«…»

На развалинах Трои лежу, недвижим, в ожиданье последней ахейской атаки

Ю. Левитанский

На развалинах Трои лежу в ожиданье последней атаки.

Закурю папироску. Опять за душой ни гроша.

Боже правый, как тихо. И только завыли собаки

да газетный листок на просохшем ветру прошуршал.

Может – «Таймс», может – «Правда». Уже разбирать неохота.

На развалинах Трои лежу. Ожиданье. Пехота.

Где-то там Пенелопа. А может, Кассандра… А может…

Может, кто-нибудь мудрый однажды за нас подытожит,

всё запишет, поймёт – и потреплет меня по плечу.

А пока я плачу. За себя. За атаку на Трою.

За потомков моих – тех, что Трою когда-то отстроят,

и за тех, что опять её с грязью смешают, и тех,

что возьмут на себя этот страшный, чудовищный грех —

и пошлют умирать – нас. И вас… Как курёнка – на вертел.

А пока я лежу… Только воют собаки и ветер.

И молюсь – я не знаю кому – о конце этих бредней.

Чтоб атака однажды, действительно, стала последней.

«Мне не уйти из психбольницы…»

Мне не уйти из психбольницы.

Ты в ней – и вот она в тебе —

клокочет, рвётся на страницы

и шарит лапой по судьбе,

куда б тебя ни заносило —

в край небоскрёбов или скал —

ты возле солнечной Мессины

увидишь бешеный оскал

чудовищ – нет, не тех, из книжек —

своих, придуманных тоской,

толпой, тебя несущей ближе к

безумью дней, к огням Тверской.

И будто всё отлично с виду:

умыт и трезв, идёшь в театр —

но чувствуешь: с тобой в корриду

весь день играет психиатр.

Ты, может, в парках строгой Вены

бредёшь меж статуй героинь —

а врач решит – и резко в вены

введёт любовь, как героин.

Спокойней – в домике с охраной,

решёткой, каменной стеной,

где мне зализывают раны —

чтоб не осталось ни одной,

где нет ни долга, ни заботы,

ни вин, ни бед… Халат надеть

и от субботы до субботы

на подоконнике сидеть

и издали смотреть на лица

толпы, на улицу в огне.

А рядом Гоголь отразится

в забитом намертво окне.

Осколки

Разбиваются – опять – на куски

все мечты, что я держала в руке.

Барабанит горечь грубо в виски

и болтает – на чужом языке.

Поднимаю я осколки с земли —

может, склею – зажимаю в кулак.

Но мечты уже – в дорожной пыли:

и не там я – и не с тем – и не так…

Только вишенкой на рваных краях —

на кусочках – тёмно-красным блестит

капля крови – от мечты острия,

от осколка, что сжимаю в горсти.

О нас

В порыве, в огне и в пылу безотчётно сметая

налаженный быт, превратив его в жаркую небыль,

взорвётся накопленной страстью вулкан Кракатау

и ринется в небо.

Под рокот и грохот, в горячке искрясь от каленья,

он рад как ребёнок свободе от уз и уступов.

И долго ещё будут волны голубить колени

обугленных трупов.

А после – уляжется буря, и, дни коротая,

спокойное море разнежится, пепел размочит.

Но жадно потянется к небу Дитя Кракатау.

Пока ещё – молча.

Австралия

Мы уплываем – словно шаткий плот,

чуть не слетевший вниз, в земную полость,

когда планета ринулась вперёд —

и древняя Пангея раскололась.

Мы на осколке – гости. Чужаки.

Колёсами цепляемся за камни

меж бесконечным морем и песками

и чувствуем – на нас глядят веками

теней тревожных тёмные зрачки.

Живём в плену. Пустыня и вода.

Звоним глухим, усталым абонентам…

Мне страшно оставаться навсегда

в смирительной рубашке континента.

Зарисовка из Шри-Ланки

Конец июля. Влажная жара.

Здесь мошкара устраивает танцы

на тёмных ликах сказочных посланцев

других миров. Даров цветистый ряд.

Обряд. Поют, жуют, снуют и спят.

Как мошкара, на звуки заклинанья —

или молитв – мы движемся вперёд,

под ступы белокаменный живот,

беременный уже ненужным знаньем,

мы, пилигримы, суетная нить —

коснуться, помолиться – и забыть.

Назад иду сквозь лес. Тропа пуста.

Мангуст – два глаза, круглых от испуга —

вдруг глянет на меня из-под куста

и – Будда правый! – мы поймём друг друга.

Моя Одиссея

Рассеян по миру, по морю рассеян

мой путанный призрачный след.

И длится, и длится моя Одиссея

уж многое множество лет.

Ну что, Одиссей, поплывём на Итаку —

на север, на запад, на юг?

Мой друг, нам с тобою не в новость – не так ли? —

за кругом наматывать круг

и загодя знать, что по волнам рассеян

наш жизненный путанный путь…

Слукавил поэт – и домой Одиссея

уже никогда не вернуть.

Андрей Попов

Молчание реки

Попов Андрей Гельевич родился в 1959 году в Воркуте. Окончил Сыктывкарский государственный университет, филологический факультет. Публиковался в журналах «Наш современник», «Юность», «Север», «Арион», «Родная Ладога», «Крещатик», «Московский вестник» и других. Стихи переводились на венгерский язык. Лауреат еженедельника «Литературная Россия», премии правительства Республики Коми в области литературы им. И. А. Куратова, Южно-Уральской премии, Международной литературной премии им. С. Есенина «О, Русь, взмахни крылами» и других. Член Союза писателей России. Живёт в Сыктывкаре.

«Провинция, словно Медея…»

Провинция, словно Медея,

Убьёт, если надо, детей…

Что счастье? – Всего лишь идея,

Какую посуду ни бей.

Контора, как водится, пишет.

Как водится, рядом роддом.

Для полного счастья детишек

Осталось убить топором,

Чтоб в точности всё по закону

Античного жанра – судьбы,

Чтоб стало обидно Ясону

За если бы и да кабы,

Чтоб вздрогнула строгая лира,

Печалью до сердца пробрав,

Когда он умрет под буксиром,

Речным толкачом «Аргонавт».

И станет России яснее

К чему этот медленный суд…

Провинция – это идея,

Которую не предают.

Молчание реки

Течет река, не зная языка —

Ни русского, ни коми, ни иного.

По ней плывут цветы и облака.

Молчит река.

Не говорит ни слова.

Река и речь, язык наш не забыл,

Одна у них природная основа.

Но речь на дно осела, словно ил.

Молчит река.

Не говорит ни слова.

У Стикса невысокая волна —

Кто не прочел молчания речного,

На время лишь поднимет ил со дна…

И вновь река

Не говорит ни слова.

«Поэт молчит…»

Поэт молчит,

Слова сжимают душу,

Сжимают жизнь.

И надо слушать…Слушать!

И слышать —

Слышать

Тонкий переход

От жизни к слову.

И наоборот.

Поэт молчит…

А празднословья ветер

Безудержно

Гуляет по планете,

Несёт пургу душевной шелухи —

Трескучий вздор,

Ничтожные стихи.

И даже пастырь

В комнате алтарной

Записывает свой стишок

Бездарный,

Чтобы поэта хлопнуть по плечу:

– Молчишь, поэт?

А я вот не молчу.

Мои стихи читают хором дети

И премию

«Всё сказано на свете»

Вручили мне

Торжественно вчера

За легкий слог и брызги от пера.

Поэт молчит,

А про себя рассудит:

– Хорошие мне – слава Богу! – люди

Встречаются.

Прощают мне грехи.

Но чёрт их дёрнул сочинять стихи,

Когда не слышат

Тонкий переход

От жизни к слову —

И наоборот.

Конь на крыше

Так не люблю, когда тревожат всуе,

Зима притихла – нет с утра пурги,

Сижу в сенях, медведя дрессирую,

Учу, как надевают сапоги.

Медведь ворчит. Как вдруг вбегает дьякон,

И, сунув косолапому изюм,

Он начинает нервно полуплакать,

Что на деревне булгатня и шум.

– Чужак какой-то, верно, малохольный,

Палит из пистолета, всех кляня,

И конь хрипит на крыше колокольни —

К кресту привязан. Очень жаль коня.

Неловко получается, однако,

По колокольне странный тип палит.

Считает дед Михей, что князь Монако.

А если из Саксонии бандит?!

С ним ребятня, наверно, пошутила,

У нас за нею вечно недогляд.

И бабы – в плач, а мужики – за вилы,

Но ждут, что делать, кто же виноват.

– Я, видишь, занят? Только вышел в сени!

Ну ладно, отче дьякон, зря раскис.

Сейчас топтыгин сапоги наденет —

И разберемся, что там за киргиз.

Кого к нам только не заносит лешим!

И каждого от всей души прошу:

– Оставь в покое Русь! И хватит вешать

Коней на колокольнях и лапшу.

Придешь с любовью – встретим караваем,

Придешь с мечом, с обидой – видит Бог,

Медведь и тот скорее понимает,

Уже почти надел один сапог.

«Друзья мои протрезвели…»

Друзья мои протрезвели

Кто ради семьи и цели.

Кто ради скуфьи монаха,

Кто из-за болезни паха.

И кто-то завис в астрале…

И кто-то убит в Цхвинвали…

…С обидой ушел к обеду —

И в душу зашил «торпеду»…

…Как Бунин, купил собаку…

…Как Маркес, умер от рака…

Так сердце у них устало,

Что выпить мне не с кем стало.

И некому, выпив малость,

Сказать: – Друзей не осталось…

Хитон Христа

Воины же, когда распяли Иисуса, взяли одежды Его и разделили на четыре части, каждому воину по части и хитон…

Ин. 19, 23

Земную ось сорвет снаряд фугасный,

И белый стронций упадет дождем,

И станет океан моторным маслом…

Нам надо оставаться со Христом.

Держаться за края Его хитона

Последней верой в полноте времен,

Когда планета делит раздраженно

И океан, и масло, и хитон.

«Содрогнулся душой…»

Содрогнулся душой – и обдал меня искренний ужас.

Для чего я живу? О последнем не думая дне.

Для чего я живу?! Хуже скряги. Мошенника хуже.

И губительный ветер в сердечной таю глубине.

И шагнул в глубину, отпирая запретные двери,

В ночь отчаянных мыслей и в гордых стихов суховей…

Содрогнулся душой так, что даже не сразу поверил,

Что ещё я могу содрогнуться от жизни моей.

«Поколение рыбьего жира…»

Поколение рыбьего жира

Постепенно уходит из мира.

Пили вязкую жидкость для роста.

Подросли…

Доросли до погоста.

Для чего?! И кому было надо?

Воспитателям детского сада!

Им хотелось, чтоб мы без печали

После жира, как рыбы, молчали.

Мы шумели и спать не хотели.

Просто так. Без особенной цели.

А сегодня без всякого гула

Половина навеки уснуло.

Жертва вечерняя

… ибо на мгновение гнев Его, на всю жизнь благоволение Его: вечером водворяется плач, а на утро радость.

Пс. 29, 6

Вечером плач – а на утро

Радость от искренних слез.

Это прощает слабость

Сердцам сокрушенным Христос.

А в чём поэзии милость?!

Держит сочувственный вид,

Жертвы вечерней не просит,

Жалкой судьбы не простит.

Сонет о русском Ниле

Томится праздный дух, что надо жить по вере —

Желаю я порой, как голубь легкокрыл,

В пустыню улететь. Там понимать, что звери

Верней людей. Но нет пока на это сил.

А там бы в тишине – в пустынной атмосфере —

Свет к свету собирал и бороду не брил,

И с ангелами пел молитвы я в пещере,

И на пески смотрел, и на зелёный Нил.

Я в городе живу. Не ем сухие травы.

И на камнях не сплю. Не приручаю льва.

Но все-таки и я, поверь, имею право

На непреложные и кроткие слова:

Не стоят ничего богатство, власть и слава, —

Надежнее стихи и неба синева.

«Не помню, погода какая…»

Не помню, погода какая

Стояла, родился когда я.

И вряд ли я вспомню погоду,

Когда, обретая свободу,

Душа моя выйдет из тела.

Тепло было? Буря шумела?

Не вспомню.

На небе прохожий

Вдруг спросит: – Денёк был погожий?

Денёк, да и век, был короткий.

Всю жизнь слушал метеосводки.

Зачем?! Я ответить не в силах —

Лил дождь или солнце светило,

Стояла погода какая,

Родился и умер когда я.

Инна Домрачева

Мужчинам тоже знакомы чувства

Родилась 24.12.1978 в Свердловске. Выпускница факультета журналистики УрГУ (ныне – УрФУ). Участница товарищества поэтов «Сибирский тракт». Публикации в региональных альманахах «Крушение барьеров» (Екатеринбург, 2000), в сборниках «Дни творения» (Екатеринбург, 2002), «Шахматы» (Екатеринбург, 2003), «Мегаполис провинциальный» (Екатеринбург, 2005), в журналах «Урал», «Волга», «Сибирские огни», «День и ночь», «Новая реальность», «Белый ворон», в изданиях «Лучшие стихи 2011 года. Антология» и «Антология современной уральской поэзии». Вышли две книги стихотворений: «Обечайка» (серия «Только для своих» портала «Мегабит») и «Лёгкие» (серия «Срез» товарищества «Сибирский тракт»).

«Мотылек говорит второму: смотри, смотри!..»

Мотылек говорит второму: смотри, смотри!

Или нет, догоняй скорее, лети за мной,

Мы уснём поиграть в людей, у кого внутри

Осыпается звон хрустальный и медвяной.

Мы не знали – мелодию глушит любая дрянь,

И того, что твердеет воздух, произнесён,

И всё жальче к рассвету людьми оставаться впрямь,

Хорошо бы уснуть и увидеть, что это сон.

Всё, что пело, летало, бегало и росло

Не забудь, и вот этот камень ещё возьми,

Ты досадливо говоришь: потянул крыло,

Но ещё минуту мы снимся себе людьми.

«Душ выключи. Забудь о феврале…»

Душ выключи. Забудь о феврале.

Взгляни в окно расслабленно и бегло:

Там зной решился в паспортном столе

Переменить фамилию на пекло.

Река мелела, погибал ручей,

Бежала прочь вечерняя прохлада,

И небо становилось горячей

Сковороды обещанного ада.

Безветрие играло в города,

Жара крошила скулы истукана,

И высыхала горькая вода

В глазницах мирового океана.

«Неба не было, было пятно…»

Неба не было, было пятно

От луны среди хмари и веток,

Лето длилось и было пьяно,

Как на лавочке в сквере подлеток.

И слова заскреблись изнутри,

Незаметно и робко сначала,

Говори что-нибудь, говори,

Чтобы я, цепенея, молчала.

И в ушах раскатился прибой,

Без амнистий и даже кассаций,

Я казалась довольной собой,

А потом я устала казаться

И стояла, держась молодцом,

Лишь на скулах горячие пятна,

С беззащитным и глупым лицом,

По которому сразу понятно.

«Из реальности, словно из класса…»

Из реальности, словно из класса,

Изгоняемый думает – стоп!

Со вчерашним совпали цвет глаз и

Папиллярные линии стоп.

У берёзы, растущей из крыши

На ослепшем бараке под снос

Беззащитно и даже бесстыже,

Кровь светлей и прозрачнее слёз.

Станет слух осязанием звука,

В полночь бездны суфлируют псу,

Можно прятать в прощанья разлуку,

Если дерево прячут в лесу.

Разлучаемый, бесцеремонный,

Без ребра остающийся куб,

Он оттиснет печать Соломона

На шершавом пергаменте губ.

«Четыре часа утра. На дороге пусто…»

Четыре часа утра. На дороге пусто.

На зеркале – птичка, за зеркалом – Пугачёва.

Конечно, мужчинам тоже знакомы чувства,

Вот чувство голода – очень сильное, к слову.

Кафе на обочине. Может быть, даже вкусно.

До города – двести, всего ничего осталось.

Конечно, мужчинам тоже знакомы чувства —

Внезапная, неотменяемая усталость.

Как в восемьдесят седьмом самолётик Руста,

Спикировать к ней на двор сквозь дожди и зимы,

Конечно, мужчинам тоже знакомы чувства —

Невыносимо же, право, невыносимо…

Погнали к Петру, если будет проезд к воротам,

А если не выпустят – на проходную ада,

Но крест в неоновой краске за поворотом,

Раскинув ладони, машет – браток, не надо.

Внезапно из рации голос, притворно строгий,

Как будто подслушал ненужное, даже слишком:

«На двадцать втором километре – ремонт дороги».

Спасибо, братишка.

Спаси тебя бог, братишка.

«змей был тестировщиком, а яблоко – баг-репортом…»

змей был тестировщиком, а яблоко – баг-репортом,

добро и зло отличались вкусом, но чаще сортом,

в большинстве они были с ещё не выведенного древа,

из того оборота, где strawberry fields forever.

а ева была уязвимостью, ева была проблемой,

ранкой, некстати надсаженной жилкою подколенной,

и даже не человеческим фактором, а настоящей бедою,

тёмной от крови с жёлчью горькой слюной густою.

я не хотела родиться евой, это доводит до исступления.

откуда синяк? подрался с никитой, чтобы не лез к лене. я,

мама, не думаю, что девочки должны варить и качать железо,

но она же тоже ходит на каратэ, и могла сама ему врезать!

понимаешь, сын, в том куске кода, который описывал еву,

уязвимость была прописана в начале строки, слева,

и когда этот участок закомментарили, вывели из работы,

ева перестала быть женщиной. стала ботом.

«Здесь вырывают волосы, скалят пасть…»

Здесь вырывают волосы, скалят пасть,

Здесь инвалидность духа зовут любовью,

Надо же было так хорошо попасть,

Это не сказка, это Средневековье.

В небе висят драконы, звенит в ушах,

Ложные сущности переполняют стеки,

Нечего ездить на крысах и на мышах,

Время поставить опыт на человеке.

Пьяный вагант задушил гончара струной,

У оружейников скидки на меч и стрелы,

Странные люди снятся тебе весной,

Ты не о деле думаешь, Синдерелла.

Коршун умеет падать не только вниз,

У реактива какой-то не тот оттенок,

Зёрнышко воздуха в плевру, не промахнись,

Зёрнышко крови – в полуживую вену.

«Хвоинка в зубах, кивком отброшена грива…»

Хвоинка в зубах, кивком отброшена грива,

Разбитые кисти, ментоловый взгляд инородца,

Первый симптом человека на грани срыва —

Он вечно удачно шутит и часто смеётся.

Это тебе. На конверте гуашью – «Каю»,

Мы с ней намедни столкнулись на биеннале.

Уши горели вчера, до сих пор икаю,

Чем, улыбается, вы меня поминали?

Парни твои писали, играют в «Мальмё»,

Спрашивали, каково тебе в теореме?

Холодно, отвечает, а так нормально,

Даже отлично, только знобит всё время.

«Перед белым воющим гробом скорой…»

Перед белым воющим гробом скорой

Воин останавливает коня,

И святой Дракон говорит Егору:

Если хочешь славы – убей меня.

Можно говорить и молчать некстати,

Убегать на фронт и чураться свар,

Но в любом сюжете ты – покупатель,

Впрочем, вероятней всего, – товар.

Если бы умел я, то вырос песней,

Я б щадил людей и разил врага,

У Егора вид непристойно честный,

Даже для героя и дурака.

А святыни, ценности мне не впору,

Истина по курсу один к пяти,

Браво, отвечает Дракон Егору,

Ты успешно продал себя пути.

«Мы искренние. Мы глупые…»

С. И.

Мы искренние. Мы глупые.

Мы верим словам: «Уходи!»

Глазами растерянно лупаем,

Ломается что-то в груди.

Подумай, действительно гонят ли,

Не в соль обращаясь – в угли.

Они ж это всё, чтоб мы поняли!

А мы уже правда ушли.

«Ариадна, спрашивает он тихо…»

Ариадна, спрашивает он тихо,

Измучённый этой гонкой безоглядных доверий,

А где выход, как выбраться из лабиринта?

Иди к центру, отвечает она, иди к болевому центру.

Там, откормленное и тренированное,

Дремлет моё бешеное самолюбие,

Разбуди его – и выберешься на волю.

Одного не знаю, Тезей, —

Как назовут тебя там, снаружи…

«Реальность, чем её ни мерьте…»

Реальность, чем её ни мерьте,

В простых предметах – койка, хлеб,

Восторг и чувство близкой смерти,

Как в ливень у опоры ЛЭП.

А те доверие и нежность

В дешёвом фантике из фраз —

Они тебя убьют, конечно,

Но, может быть, не в этот раз.

Светлана Максимова

Преображение боли

(Цикл стихотворений)

Максимова Светлана Борисовна. Родилась в 1958 г. в городе Харькове, через четыре года семья переехала в город Макеевку Донецкой области, где я закончила среднюю школу, училась на филологическом факультете Донецкого университете. Не закончив обучение в университете, в 1992 г. поступила в Литературный институт им. Горького, семинар Евгения Винокурова. В 1987 г. закончила Литинститут, в 1988 г. вышла первая книга стихов «Вольному-воля», затем еще четыре в разные годы. Лауреат премии им. Сергея Есенина за 1996 год. Многочисленные публикации в периодике. В 1996 г. работала в Южной Америке над мемуарами эмигрантов первой волны, в результате родился роман «Хождение за три солнца», отдельные части публиковались в журнале «Дружба народов» 2003 год, № 10 и 11, 2014 год № 7. Занимаюсь живописью и музыкально-поэтическим театром, играю на австралийской трубе диджериду в собственной группе «Этно-Миф». Сейчас проживаю в городе Голицыно, Московской области. В городе Макеевка Донецкой области живет моя мама.

Преображение – август 2014

1

И смотрю, запрокинувшись, долго я

в небеса и глаза предвечерние…

Пахнет яблоком белое облако —

это, матушка, Преображение.

Пахнет яблоком белое облако

над Украйной, когда-то радужной.

Через поле оплавленный колокол

черным яблоком катится, матушка.

И не знает, кому довериться —

звонарю, иль блуднице яростной.

А густое цветенье вереска

пахнет яблоком, пахнет райским-то

тем соблазном в тиши пожарища,

где целует беда в уста…

Мама, в косы вплети, пожалуйста,

мне лишь райские ветры августа,

А не эти, что пахнут порохом,

на лету поджигая аиста…

Через душу оплавленный колокол

черным яблоком катится…катится…

Между верою и неверием

разрывается это яблоко.

Мама, мама… Раскрыла двери ты

В пламя праздника и… заплакала…

2

Моей маме и Юре Юрченко

Другу поэту, который ушел на войну

в степи, где я вырастала пацанкой упрямой,

верю ли я? А кому еще верить? Кому?!

Как пережить невозможную эту вину —

то, что я здесь, ну а мама моя… Ну, а мама…

В праздник пресветлый Фаворского света звоню

старенькой маме, чтоб голос хотя бы услышать.

«Преображение нынче», – я ей говорю.

Слышу в ответ – рев снарядов над крышей.

«Ну, ничего, – отвечает, – что людям, то й нам.

Ты не волнуйся, мы здесь отсидимся в подвале.

Это война…» А зачем она эта война,

Старая мать понимает едва ли.

Помню, сказала: «Куда я поеду, куда?..

Это мой дом – здесь и справят однажды поминки.

Здесь рушником расцветала речная вода.

Ну, а теперь нет ни капли во рту, ни росинки…»

Это так больно, что боль не сложить мне в слова.

Это так больно, что боль прерывает дыханье.

Эта страна обезумела, словно вдова,

что посылает своих сыновей на закланье.

Эти гробы, что приходят с обеих сторон…

Чья в них победа, ответь мне, и чье пораженье?

Этот огонь… Эти стаи орущих ворон…

Преображенье твое, Украина, преображенье.

«Преображение боли…»

Преображение боли

в то, о чем не сказать —

в небо над полем боя,

где открывают глаза,

смертно обнявшись двое.

Как хорошо им обоим

больше не убивать.

Преображение боли

в песню, что пела мать.

Клонится над тобою,

тянется поцеловать…

«Господи наш Спасе…»

Господи наш Спасе,

все-то Тебя мы славим —

мама моя в Донбассе,

ну, а сестра – в Полтаве.

«Спой мне, родная, спой мне, —

шепчет в степи трава, —

в этой пустой обойме

только любви слова…»

Мертвого слышит мертвый,

Ну, а живой едва ль…

Так мне сказала мама

и повторила сестра

возле сожженного храма

взорванного родства.

Они звонят друг другу —

и каждая плачет в трубку.

А я звоню им обеим

и даже плакать не смею.

«Старенькая, схоронившая сына…»

Старенькая,

схоронившая сына,

дочь, отпустившая петь

в небеси,

смотрит в окно

и молчит…

Украина,

в жертву кого

хочешь ты принести?

Обращение

Господи, я говорю тебе прямо —

вот моя боль и вот мое имя…

На Украине живет моя мама

и плачет слезами моими.

А у меня уже слез не осталось.

Друзья увидят глаза сухие

и говорят: «Это просто усталость…»

Зачем ты в детстве послал стихи мне

в образе ангелов белых-белых,

а они потом снайперами обернулись

в том самом хоре, где девушка пела.

На каждой из пройденных мною улиц

они держали меня под прицелом —

на крыше взорванной школы Беслана.

Как же теперь мне остаться целой?!

Как после этого быть слабой?!

Если в огне рокового часа

мир содрогнулся от нашего братства —

раною стала икона Спаса

в храме разрушенном – в сердце Донбасса!..

И это я говорю без метафор,

А просто с оливковой веткой в клюве

в пустом ковчеге своем метаясь,

листки роняя – любит, не любит…

Листки календарные – любит, не любит… —

на воду ложатся в безлюдной глади.

И город чудесный всплывает из глуби,

Где мама мне гладит белое платье.

А утром кладет его к изголовью.

И мы живем в коммунальной квартире

с такой, о Боже, к тебе любовью

в таком прекрасном и добром мире.

И я не знаю иного исхода

И выхода я другого не знаю,

когда все ясней и ясней год от года

оттуда – из чуда – к Тебе всплываю.

«Лети, моя вера тихая…»

Лети, моя вера тихая,

спеши впереди души

по лезвию вдоха-выдоха,

туда, где точат ножи

над тоненькой пуповиною,

где бьется мой бог внизу

и сердце его воробьиное,

похожее на слезу,

по форме пули отлитое,

завернутое в лоскут,

с игрушечною молитвою

зарытое в талый грунт…

И названное вселенною,

где в горстке одной земли

убийцы и убиенные

никак найти не смогли

то место в своем отечестве,

где каждый из них – дитя —

хоронит в слезах младенческих

несчастного воробья.

«Прощенье… словно отраженье…»

Прощенье… словно отраженье

одной любви моей в другой…

И непонятное решенье —

взмахнуть рукой,

тебя как будто призывая…

Смотри же, это я стою,

уже седая, но живая,

и душу слушаю твою,

что по стеклу дождем струится.

Какой же, Боже, в этом стыд,

коль сердце бедное, как птица,

по-человечьи говорит?

А вот смешно, а вот нелепо —

такой живой такое сметь.

Я забываю слово «небо»

и вспоминаю слово «смерть».

Оно мне кажется каким-то

приотворенным, словно дверь.

И нет ни боли, ни тоски там,

где спят друзья мои теперь.

И в этой вечной колыбели

никто не плачет уж навзрыд,

Но тихо-тихо… еле-еле

по-человечьи говорит.

«Мама моя голодает…»

Мама моя голодает

в вольной своей Украйне.

Ангелы к ней прилетают.

Справа, который крайний,

крошки в ладонь собирает —

голод на небе тоже.

Слева, который, играет

ей на губной гармошке.

Вместе они толкуют

вот на какую тему:

как это там рифмуют

где-то о них поэму,

если на завтрак – крошки,

да и на ужин – крошки,

если дыханье божье —

только в губной гармошке.

Справа и слева – крайний —

глупым поэмам внемлют.

И под цветком герани

их зарывают в землю.

Чужесть

Чужесть царит на свете.

Чужесть страшней чумы!

Эти чужие дети —

Господи, это мы!

Тот, о ком сердце болело,

как же ты стал чужим?!

Чужесть на свете белом

стелется, словно дым.

Дочиста прогорело —

нечего поджигать!

Чужесть меня пригрела,

словно родная мать.

Ей же сдались на милость

села и города.

Заново породнились

Чужестью навсегда.

Ночью в слезах проснулась

бабка в селе одна.

Чужесть домой вернулась —

плачется у окна:

Матушка, обними меня,

матушка, обогрей.

И от чужого имени

освободи скорей!

Мается Чужесть, стучится —

плачет старуха во сне.

Поезд товарный мчится —

мимо в ее окне.

Дверь распахнулась – Ну же!

Доченька, ты моя —

И обогрела Чужесть —

и обняла себя!

«Малые мира сего…»

Малые мира сего,

жить на отрубленной ветке —

холодно и высоко…

Падают к Богу монетки

все сквозь дырявый картуз

у музыканта-калеки.

Он же не дует и в ус —

Струны, прижатые к деке,

левою… левой одной…

– Как он играет, о Боже! —

то ужаснется порой,

то восхитится прохожий.

Нужно родиться в аду

ангелом и самородком,

чтобы на третьем ладу

струны зажав подбородком,

левою… левой одной

Моцарта, Шуберта, Баха…

– Что это, Вольфганг, со мной? —

Спросит Сальери, без страха

выпив свой собственный яд,

губы платком вытирая.

– Это, мой друг, музыкант

где-то в России играет.

«И глухие воскликнут: «Ответствуй!..»»

И глухие воскликнут: «Ответствуй!».

И немые ответствовать станут.

Эта белая ночь погорельцев

и рубахи белей покаянной.

Все она осветила дороги.

все дороги к сгоревшему дому.

Там стоит тишина на пороге

и подобна Господнему грому.

Странница

И где я ни присяду – на облаке, в трамвае ли —

а все со мною странница чудная заговаривает.

Не про жизнь,

не про смерть,

а про алую ниточку,

мол, повязаны мы —

от запястья по щиколотку.

Да про матушкин стон

вспоминает, вздыхая,

глядя в птичье гнездо:

не она ли?.. Она ли!

А, сколь матушка моя, говорит, ни умирала —

все плакалась-жаловалась, что не полетала.

Дай, говорит, смертушка, я да полетаю,

А потом приходи, но с другого краю.

Я случайно ведь в мире собой оказалась,

Я случайно рождалась, случайно венчалась…

Я случайно не зверь, и случайно не птица,

Я случайно, не знаю, какая страница

молитвенника, что раскрыт при дороге,

а там говорится о ласковом Боге,

что любит и нежит, крыла расправляет,

как будто, и вправду, страницы листает.

Крыло и крыло – я молитвенник-птица,

и вся я раскрыта на этой странице,

где время лететь мне давно уж приспело, —

Сказала та странница и… полетела…

Матрёшки

Когда бы небеса почаще разверзались!..

Когда бы жизнь моя – один мгновенный шок!..

Но что за тишина… И дремлет на вокзале

старуха, навалясь щекою на мешок.

Как в детство, в небеса впадая понемножку

и обретая вид затертой хохломы…

И вот уже в нее, как в старшую матрешку,

вошли и купола, и древние холмы.

Под теплою щекой – матрех нижегородских

полнехонек мешок на ярмарку зари.

Мне кажется, что я, из крохотных и кротких

матрешек тех – одна, последняя внутри.

Что свет на мне свои владения смыкает,

на плечи мне взвалив огромную вину.

Но что за чудеса!.. Вот век меня ломает —

а изнутри еще находит не одну!

Преображенное яблоко

Преображенное яблоко маме

я подаю на таком расстоянье,

что только сердцем и дотянуться

через безумства всех революций.

Через руины, разрывы и пламя

преображенное яблоко маме —

не на ладошке далекого детства,

лишь на своем растревоженном сердце.

Худенькая, в белый луч истончившись,

в белом платочке – все выше и чище

над пепелищем родимым сияет,

яблоко света в ответ посылает.

Трубки коснувшись едва телефонной,

яблоко света сжигает айфоны.

Конец ознакомительного фрагмента.