Часть вторая
Глава 1
ДЕДУШКИНА ВНУЧКА
Разметая лужи, Маша неслась с киностудии «Ленфильм» домой, на Зверинскую, и в ритм своим скачкам приговаривала про себя: «Только бы… прыг… дома были гости… прыг; только бы были дядя Володя… прыг… и Боба… Господи, ну пожалуйста, сделай так, чтобы хотя бы вечером все пришли к нам!»
Во дворе она перевела дух и по привычке загадала: «Если лифт сломан, то у нас гости». Пытаясь перехитрить судьбу, Маша сделала вид, будто не заметила медленно уползающего вверх лифта, и помчалась по лестнице.
– Меня утвердили! На роль! Главную! – крикнула она в тишину квартиры.
– Маруська-дуська, поздравляю! – Юрий Сергеевич растроганно улыбнулся. – Зайди к Бабушке и Деду…
– А Дядя Федор придет сегодня? А где мама? Пусть сегодня все-все-все придут в гости! Вечером! Ты только представь, я – актриса! – Во взгляде, который Маша привычно метнула в висящее в прихожей зеркало, отразилось внезапное изумление. Словно девочка с вырезанными сердечком пухлыми губами и царапиной на щеке была не Маша, Дедушкина внучка, Папина дочка, десятиклассница английской школы на Петроградской, а незнакомое таинственное существо со множеством душ – Актриса. Маша никогда сама не располагала собственным лицом, привычно воспринимала его как поле боя ближайших родственников. Машина мать, Аня Раевская, стремясь максимально приблизить ее облик к своему идеалу красоты, всегда старалась как-нибудь украсить дочь, приладить к ней что-нибудь красивое – бант, заколку, кружевной воротничок, яркий шарфик. Анина свекровь Берта Семеновна, ратуя за лаконичность облика внучки, немедленно сдергивала с Маши «архитектурные излишества». Аня причесывала дочь попышнее, выправляла челочку, завивала ее гладкие волосы на бигуди, подкрашивала «мышиные волосенки» хной. А Берта Семеновна, грозно хмурясь, говорила: «Что это вы мне устроили деревенские завлекалочки!» И требовала убирать волосы в гладкий хвостик.
– Моя внучка не будет похожа на проститутку, – решительно заявляла Берта Семеновна.
– А моя дочь не будет похожа на серую мышь, – не сдавалась невестка.
– У тебя ограниченное понятие о красоте, – пенял Юрий Сергеевич жене. – Тебе хочется, чтобы Машка была пышная красавица, как ты. А у нее совсем другой тип, она – девушка с портретов Модильяни.
Муж научил Аню разбираться в живописи, и она могла ответить со знанием дела: «Для модели Модильяни Маша слишком пухлая» – и учила дочь подводить глаза и выделять карандашиком губы. Накрашенная дочка походила на нечто среднее между ангелом и обезьянкой. Губки сердечком и подчерненные, с поволокой, глаза на непрерывно играющей пухлощекой физиономии.
– Жил на свете человек, кругленькие ножки, – дразнил дочь Юрий Сергеевич. – У тебя кругленькие глазки, кругленькие бровки и кругленький носик, – пересчитывал он.
Эта детская дразнилка лучше всего описывала Машино узкое, вытянутое, как ровный молодой огурчик, личико, и правда состоящее из одних трогательных округлостей. Круглый подбородок с ямочкой, не явной, той, что считается бесспорным признаком завистливости, а просто с уютной впадинкой. Крупный, чуть асимметричный рот, и улыбка всегда кривоватая. Темные округлые брови придавали ее лицу постоянно изумленное выражение, необычного разреза, словно подведенные, серо-зеленые глаза смотрели всегда чуть обиженно. Такой получался печальный Пьеро.
– Дуська, от тебя невозможно взгляд отвести, ты просто завораживаешь! – любовался Юрий Сергеевич.
К хрупкой фигурке Пьеро, с тоненькими, с детской еще кривизной ногами и оттопыренной попкой, будто по недоразумению прилагалась полная грудь. А истина, как всегда, находилась где-то посередине. Маша была все-таки не настолько томно изящной, чтобы, как хотелось Юрию Сергеевичу, решительно объявить ее девушкой Модильяни. Но и теряющейся в толпе одинаковых лиц простенькой смазливой мордашкой тоже не была. Маша и тоненькая, и одновременно пухлая, как помпончик, – можно залюбоваться, а можно с легкостью посчитать некрасивой. Но вот не обратить на нее внимания – невозможно.
Маша завороженно любовалась в зеркале новой, ценной для искусства собой, последовательно придавая лицу томное, задумчивое, счастливое, а затем горестное выражение невысказанной обиды, и вдруг мгновенно улыбнулась одним уголком губ.
– Какая же ты прелесть! Сейчас я тебя поцелую! – восторженно провозгласила она, чмокнула воздух и бросилась через площадку к Деду и Бабушке. – Очень интересная, чрезвычайно важная новость! – интригующе проворковала она в прихожей.
Раевские занимали весь третий этаж. Единственная на площадке квартира образовалась из двух соседних. Та, что слева, побольше, принадлежала Деду и Бабушке, справа, поменьше, – Юрию Сергеевичу с женой. В каждой имелся телефон, кухня, туалет и ванная. В «подквартиры» можно было войти с площадки, как в отдельные, а можно было попасть изнутри, – семьи соединялись, вернее, разделялись длинным, метров двадцать, коридором. Коридор много лет был перегорожен огромным шкафом. Между шкафом и стеной оставили небольшой зазор – такой, чтобы мог протиснуться ребенок. Маша росла, и шкаф постепенно отодвигали, увеличивали проход.
Квартира младших Раевских была очень удобна для приема гостей: две небольшие комнаты, родительская и Машина, а к кухне кишкой вился коридорчик, полностью отделяя жилую часть от гостевой. За кухней каморочка Юрия Сергеевича. Кухня была странная – полукруглая комнатка, отделенная стенкой от крошечного прилавка с плитой и раковиной. Получалась вроде бы кухня, а если не обращать внимания на плиту и раковину, – вроде бы гостиная. В семи с половиной метрах этой как бы гостиной загадочным образом помещалось столько людей, сколько приходило – десять так десять, пятнадцать так пятнадцать, двадцать так двадцать, сколько нужно хозяевам, столько и помещалось. Этим вечером за столом сидели вчетвером – Юрий Сергеевич с женой, дочерью и единственным пока гостем.
– Сегодня у нашей Машки замечательный день! – глуховатым голосом начал Юрий Сергеевич, машинально поправляя проводок от слухового аппарата.
Невысокий, уютно крепкий, с темными волнистыми волосами и уже заметной сединой, он был из тех людей, рядом с которыми сразу чувствуешь себя спокойно и безопасно. Юрий Сергеевич считался привлекательным мужчиной, даже красивым. Но красота его была не тревожного свойства, а той, что приятно любоваться в семейном кругу. Как-то по нему было видно, что красота его давно и прочно кому-то принадлежит. Слуховыми аппаратами он пользовался с молодости, только конструкции аппаратов время от времени улучшались, но к его уху всегда тянулся проводок. В молодости он неудачно нырнул. Последствием стала глухота, но не полная. Он был, что называется, слабослышащий. Он очень внимательно вглядывался в собеседника, чутко ловил его реакцию, низким голосом размеренно произносил слова. У собеседника создавалось впечатление, будто к нему проявляют максимум внимания. Так что недостаток слуха, дополнительно подчеркнув природную медлительность, лишь усилил природное обаяние.
– Анечка, ты, наверное, тоже хочешь сниматься в кино? – поддразнил жену Юрий Сергеевич.
Аня в ответ передернула плечами и удивленно посмотрела на дочь. Шутка мужа имела настолько глубинный смысл, что была не совсем даже шуткой. Ане исполнилось сорок. Все сорок лет ее признавали красавицей, и она ни за что не собиралась переставать ею быть. Будучи хорошенькой, Аня жила с естественным ощущением, что все внимание мира принадлежит ей. Когда-то в молодости (сама Аня никогда не произносила этих глупых слов, отделяющих молодость от зрелости, предпочитала говорить «давно», «несколько лет назад», и Машу с детства приучила звать себя по имени, а не мамой) они с друзьями играли в литературную игру – кто лучше опишет Анину внешность. Собирались у них люди к художественному творчеству близкие, несколько даже литераторов-профессионалов. Остальные – так, для себя баловались, но все словом владели. Даже умеренно пошлое описание Аниной внешности оказалось полным провалом и для профессионалов, и для любителей – славословить ее стандартно-пышную красоту было невозможно. Ну что тут, в самом деле, напишешь, если глаза – большие, голубые, губы – полные, яркие, румянец – во все щеки, зубы – белые, ровные, волосы – пышные каштановые. Идем дальше – и что видим? Грудь высокая, талия тонкая, даже ноги – довольно длинные для женщины, родившейся в конце тридцатых… Одна беспомощная пошлость получалась. Красавица, одним словом, и все тут. Наконец кого-то осенило: «Аня – женщина-„кадиллак“. Она входит в комнату, и всем хочется встать и сказать: у-у-у!» Все представили, как черный лакированный лимузин медленно вдвигает в комнату блестящие фары и серебряную решетку, быстро в уме сравнили лимузин с машиной марки «Москвич», согласно кивнули и загудели хором: «У-у-у!» «Кадиллаком» Аня себя называть не разрешила, но вот вставать и восторженно гудеть – прижилось.
– Так и живу двадцать лет. Аня войдет со сковородкой с подгоревшей яичницей, хочется сказать – ах, чтоб тебя, ты жена или кто, только рот открою, и вдруг, сам того не желая: «У-у-у!» Такая моя доля, – жаловался друзьям Юрий Сергеевич, притворно вздыхая.
Аня улыбнулась гостю. Высокий, обаятельной нескладностью и грустным подвижным лицом гость напоминал Пиноккио. А подчеркнутой нарядностью модной одежды – Пиноккио в свежекупленной курточке.
– Если бы Дядя Федор не догадался привести меня на пробы, ничего бы не было, – заметила Маша.
Костя по прозвищу Дядя Федор, самый близкий друг, почти член семьи, был художником на «Ленфильме». Не особенно известным, но достаточно востребованным. Прозвище свое получил за то, что частенько уезжал в городок с нежным названием Устюжна, где в купленном Костей домике жила его старая тетка. Костя называл ее «тетенька», а жили при «тетеньке», конечно же, пес и кот.
Маше Костя принес тоненькую книжечку. Маша перелистала серые странички со странной печатью, взглянула на картонную обложку. «Пустынники. Поэма А. Крученых (твердый знак)», – прочитала она.
– Литографированная книжка футуристов, 1912-й или 1913 год, – определил Юрий Сергеевич. – Костя, зачем? Это же огромная редкость! Она еще маленькая для такого подарка…
– Юра, ты не поверишь, купил сегодня в «Букинисте» на Литейном. Обложка, кстати, Ларионова. А тут у ребенка такой праздник! Выходит, купил специально для Машки.
– Крученых имел прозвище «бука русской литературы». А футуристы упразднили типографский набор, – лекторским тоном обратился Юрий Сергеевич к Ане с Машей, – их книги отличались полукустарным видом…
Маша уважительно взглянула на рисунок в центре: большеголовая черная фигурка с неуклюже согнутой рукой рассматривает то ли глаз, то ли рыбу, то ли еще что-то… Внизу надпись: «Рисунки Нат. Гончаровой».
– Звонок! – Маша бросила книжку на стол и помчалась открывать. – Наконец-то! Гости!
Костя, неловко пожав плечами, бережно погладил обложку.
В течение двадцати лет Костя со строгой регулярностью появлялся у Юры и Ани Раевских на правах члена семьи. Иногда, обижаясь на что-то известное лишь ему, он взбадривал дружескую рутину строптивыми исчезновениями на день-два, а потом снова возникал в дверях, вплывая надутым лицом в прихожую из мрака парадной. Когда-то давно, по Аниному способу выражения «несколько лет назад», он даже мог маленькую Машу укачать или покормить.
– Ребенок обожает Костю, – говорила Аня.
Маша действительно с младенчества показывала фокус – мгновенно переставала плакать и улыбалась, едва Костя приближался к кроватке с орущим ребенком.
Костя дважды женился, но, как он говорил, «не кардинально». Первую, еще из юности, называл «старая жена», а вторую, совсем уж мимолетную, – «новая жена». Детей ни от одной не случилось, расстался с обеими легко, без надрыва, и со старой и новой поддерживал вялотекущие отношения, полулюбовные-полуприятельские. Все его увлечения, даже самые мимолетные, бывали представлены Раевским.
– Дядя Федор, твои девушки как будто едут вокруг тебя на карусели, кто на лошадке, кто на мотоцикле… – заметила маленькая Маша.
– О нет, на карусели едут по кругу, а они все-таки уезжают и не возвращаются.
– Тогда на скором поезде. Поезд уносится, а ты радостно машешь платком на перроне.
– У ребенка хорошее образное мышление, – радовался Костя, – я жду, пока ты вырастешь, Принцесса!..
Маша бросилась открывать двери, заранее расплывшись в улыбке. Первой вплыла большая картонная коробка из-под сапог, в коробке не сапоги, а завернутый в несколько слоев вощеной бумаги «Наполеон». За обувной коробкой – гости. Прихожая мгновенно стала напоминать булькающий в кастрюле суп. Маша переходила из рук в руки – кто-то целовал ее со звучным чмоканьем, кто-то похлопывал по плечу, мальчишки толкались, взрослые суетились, раскрывая сумки, доставали шампанское, торт из «Метрополя», банки и баночки с салатами. Пришли Любинские и Васильевы, близкие друзья, почти родственники. Разделись, причесались, мальчикам велели пригладить волосы, и все вместе, возглавляемые Машей, гуськом перешли через площадку в соседнюю квартиру – поздороваться с Сергеем Ивановичем и Бертой Семеновной. Через внутренний коридор давно уже ходила только Маша.
Мальчики – Юра Раевский, Алеша Васильев и Володя Любинский – вместе учились в школе. Затем в институте у Сергея Ивановича Раевского, Юриного отца. А потом у него же в аспирантуре. Все трое блестяще защитили диссертации, выбрали разные области деятельности, обзавелись семьями и могли бы давно уже забыть друг о друге и о своем научном руководителе. Но Юрий Сергеевич со своим исключительным даром дружить так и тащил их за собой по жизни, ни за что не желая расставаться со школьными друзьями, словно все перечитывал перед сном свой детский дневник.
Долгие годы раз в месяц собирались у Раевских обязательно, плюс поздравить профессора, затем членкора Сергея Ивановича со всеми праздниками, плюс раз в месяц нанести обязательный отдельный визит его жене Берте Семеновне… а еще дни рождения мужей, жен и детей, вот и набегало – раз в неделю обязательно виделись.
И Любинские, и Васильевы воспринимали это не только как дружеское общение, но и как светское. Они всегда жили более размеренной, буржуазной жизнью и в бесконечной череде богемных посиделок Юрия Сергеевича и Ани участия почти никогда не принимали, но были Раевским почти что родственниками.
Дружбу завели и поддерживали мужчины, поэтому отношения не были такими теплыми, как бывает, если дружат жены. Но дружить семейно было тем более удобно, что все дети – Маша Раевская, мальчики Любинские и Наташа Васильева – были почти одного возраста. Все, кроме десятиклассницы Маши, учились на кафедре у Деда. Боба Любинский на третьем курсе, Гарик Любинский – на первом, Наташа – на четвертом. Все трое учились нехотя, но прилично. Боба и Гарик не любили химию. Математику и физику терпели. Наташа вяло ненавидела все предметы во время семестров, яростно во время сессии и училась плохо. Зато каждому из них, дай Бог Деду здоровья, была гарантирована неплохая советская судьба – приличное распределение, аспирантура, кандидатская.
Костя, Дядя Федор, отдельных отношений с Любинскими и Васильевыми не поддерживал, но за долгие годы все привыкли друг к другу, сроднились. В Косте вообще пересекались все дружбы Раевских, поскольку он просто-напросто был всегда и, когда находился в благостном настроении, сам себя называл «местной мягкой игрушкой».
Как во всякой счастливой семье (а семья Раевских была, без сомнения, счастливой), имелось великое множество семейных легенд, одна из которых, далеко не самая незначительная, касалась появления в их семье Кости.
В секретном ящике с документами и деньгами хранился Машин детский рисунок, на котором пятилетняя Маша изобразила всю семью. В центре сама Маша, человечек с кривыми ногами-палками, рядом с ней огромная, во весь лист, Бабушка (мать Юрия Сергеевича, не путать с бабой Симой, матерью Ани), почему-то без лица. Наверное, в знак того, что она, как божество, была всюду, а божеству лицо ни к чему. Рядом с ней Дед с большими глазами-очками (это отец Юрия Сергеевича, не путать с Аниным отцом, которого не знали ни Аня, ни даже сама баба Сима, а тем более Маша). Дед, отдельно от всех. Баба Сима, человечек с растрепанными волосами, улыбкой от уха до уха и растопыренными в танце руками и ногами. Внизу папа с портфелем в руке и мама с короной на золотых, как у принцессы, волосах и в длинном платье, из-под которого виднеются крошечные принцессины туфельки. Дядя Федор присутствует на рисунке в виде пятна в углу с кривой надписью «дя Фе».
«Дитя революции», называла Бабушка Машу. Бабушка – Берта Семеновна. Вторая бабушка называлась просто баба Сима. Настоящая бабушка была папина. Она была главная. Главнее, чем мама с папой. Если Машу спрашивали, кто ее родители, она отвечала – мама-красавица, папа-ученый, а Дедушка – самый большой ученый. А если допытывались, кого она любит больше, маму или папу, девочка, удивляясь про себя, почему люди считают, что нельзя больше всех на свете любить бабушку, отвечала, чтобы не обидеть никого из родителей: «Maпy. Я больше всех люблю Maпy». И прятала глаза, радуясь, что так ловко соврала, а никто не заметил. «Мапа» вымышленное существо, а настоящая и самая любимая – Бабушка.
– Маша у нас дитя революции, – любила повторять Бабушка с разными интонациями, в широком диапазоне от злости до мягкой иронии. Правда, говорила она это только Деду. При чужих – никогда и никогда при невестке, ни одного разочка. Вообще невозможно представить себе, как Бабушка говорит что-то случайно, необдуманно.
В раннем детстве Маша считала, что если ей повезло родиться в Ленинграде, городе трех революций, то потому она и есть дитя революции, и это очень почетное звание – вроде Героя Советского Союза.
Чаще всего Бабушка повторяла это, когда была недовольна мамой или бабой Симой.
– Спасибо революции, – вздыхала она, брезгливо выгребая из Машиного кармана шелуху семечек или поправляя кофточку в блестках, которую подарила на день рождения баба Сима.
Став постарше, Маша прекрасно сама во всем разобралась. Она, Маша Раевская, – результат смешения социальных слоев. И если бы не революция, сын Берты Семеновны, ребенок из профессорской семьи, то есть папа, никогда бы не женился на маме, дочери буфетчицы.
– Но если бы мама не встретилась с папой, я была бы не я, а совершенно другая девочка, не такая хорошенькая, не такая умная… – глубокомысленно заметила пятилетняя Маша.
Берта Семеновна громко, нехарактерно для себя, фыркнула.
– У девочки не по годам развито логическое мышление, – гордо сообщила она мужу.
– Она же моя внучка! – еще более гордо ответил Дед и потащил Машу за платье к себе на колени.
Бабушка, Берта Семеновна, родилась в Петербурге в семье купца первой гильдии. Отец ее был из тех евреев, кому разрешения жить в Питере показалось мало, чтобы отделиться от своих соплеменников-иудеев, и он пожелал принять христианство вместе со всей семьей, что и сделал вскоре после беспорядков 1905 года. Таким образом, Берта Семеновна, высокая, худая, со строгим горбоносым лицом и черными с проседью в соль и перец волосами, всю жизнь страдала за двоих совершенно разных людей: за одну себя как за генетическую еврейку, обладающую характерной еврейской внешностью, и за другую себя – христианку, пронесшую через всю жизнь пылкую приверженность к православию, которую, естественно, в советской жизни приходилось скрывать, чтобы, не дай бог, не испортить Дедову научную карьеру.
Бабушка любила гордиться и гордилась по любому поводу. А поводов у нее набиралось немало. Родилась в Питере – раз. Разве не повод, когда вокруг городские в первом, самом ужасном, поколении беспомощно потерялись в новых городских правилах жизни и, утратив патриархальные деревенские добродетели, приняли коммунальный быт за непререкаемую истину и ценность.
Происхождение и образование – два. Купец первой гильдии образовывал свою дочь с помощью гувернантки, владеющей двумя иностранными языками, и Берта Семеновна успела прилично научиться по-немецки. А по-французски совсем немного, но с замечательно красивым произношением – заслушаешься.
– Скажи что-нибудь по-французски. Все равно что, это так красиво! – просила Маша, и Бабушка важно и презрительно произносила с таким нездешним грассированием, что у Маши от восторга щекотало в животе.
Бабушка часто вспоминала свою маму. Рассказывала гостям, как в октябре 1917 года послушная, по-солдатски вымуштрованная мамина девочка Берточка на полчаса опоздала с прогулки.
– Мама, я не виновата! Революция! – оправдывалась Берточка.
– Чтобы я это в последний раз слышала! – отрезала Берточке мама.
Она закончила Бестужевские курсы, и Берта Семеновна с гордостью демонстрировала гостям материнский диплом. В дипломе было написано, что Машина прабабушка имела право преподавать. Правда, особо выделено, что не во всякой семье, не любым детям, а только в семьях единоверцев. Единоверцев, значит, иудеев, хоть она и была крещеная, из семьи, принявшей православие, объясняла Берта Семеновна.
Сама Бабушка училась в реальном училище.
– Я была единственной девочкой в классе, – с гордостью говорила она.
– Почему? Наверное, неприятно быть одной-единственной девочкой в классе. Не с кем пошептаться, походить под ручку, – сочувствовала Маша.
– Мне незачем было шептаться, я училась. Училась, между прочим, лучше всех. Мой отец считал, что в гимназии дальше кулинарии все равно не пойдут, а в училище правильно преподают математику.
Особенно гордилась Берта Семеновна тонкой ниточкой, связывающей ее с Ахматовой. В 1910 году мать водила семилетнюю Берточку на поэтический вечер на Бестужевские курсы. На вечер съехались ведущие феминистки России. Сразу после Блока выступала Ахматова. Все вокруг волновались, что после Блока ее будут плохо принимать, равнодушно. А принимали замечательно, не хуже самого Блока. И кто-то рядом с Берточкой сказал: «Вот, Анечка для себя добилась равноправия». Берточка запомнила, что равноправие, которого «добилась» эта красавица, богиня, – самое лучшее, чего можно добиться. И очень хорошо училась в реальном училище, лучше всех мальчиков, вот так-то!
Еще одна связь с Ахматовой у Берты Семеновны имелась – она видела Ахматову в тюремной очереди. Многие советские семьи имели обыкновение скрывать от детей сомнительные странички семейного прошлого. Сначала таились вследствие их, детей, неразумности, потом просто забывали рассказать, а потом детям уже было неинтересно. От Маши никогда ничего не скрывали. Ни закрашенного православием бабушкиного еврейства, ни того, что дед весь 1938 год провел в тюрьме. Так вот, однажды в 1938 году в тюремной очереди Бабушка заметила закутанную в платок женщину, которая, казалось, чем-то неуловимо отличалась от всех. А может быть, только казалось… У окошка женщина произнесла стандартную при приеме передачи фразу: «Ахматова Гумилеву». Услышав это, Берта Семеновна заплакала. Хоть Маша и была уверена, что Бабушка это сочинила, все равно она была особенная – даже в тюремной очереди стояла рядом с Ахматовой…
Еще Берта Семеновна гордилась тем, что родила сына в тридцать четыре года. По тем временам она была не просто старородящей, а казалась врачам восьмым чудом света, неприличной аномалией, чуть ли не уродом. Бабушка рассказывала, что в страшных, двое суток, родах не произнесла ни звука. Чем, кстати, вызвала отнюдь не уважение, а скорее недоброжелательство акушерок. Они между собой перешептывались: мол, рожаешь – ори, как положено, а эта горбоносая… ведьма, как есть ведьма!
В советской части Бабушкиной биографии числился Педагогический институт имени Герцена. Берта Семеновна преподавала в школе химию, и ученики считали ее колдуньей. Стоя лицом к доске, могла сказать, что делается за ее спиной. Берта Семеновна носила тоненькое золотое пенсне, и за многие годы никто не догадался, что она прекрасно видела происходящее в классе из-за эффекта зеркала.
В школе Берта Семеновна управлялась как кастрюлями на собственной кухне. О каждом своем ученике всегда знала, где он, почему, с кем. Особенно когда в ее классе учился сын, которого она в стенах школы ни разу не назвала по имени.
– Любинский, могу я поинтересоваться, почему тебя не было в школе? – Звонки прогульщикам и просто нерадивым ученикам обычно занимали полчаса ее вечернего времени. – Не рассказывай сказки, Любинский. Ни к какому врачу ты не ходил, а просидел полдня у Васильева вместе с Раевским.
«Колдунья», – трепеща, думал Любинский, точно зная, что Юрка Раевский не мог выдать друга. «Колдунья», – уныло соглашался Васильев.
Всех своих учеников, не исключая ни единого прогульщика, Берта Семеновна водила в филармонию. Кивала билетершам, величаво направлялась на «свое», постоянное место в центре седьмого ряда. Одета была всегда одинаково – в белоснежную блузку с кружевным жабо, поверх жабо перламутровый бинокль. Маша ходила с ней с четырех лет. За долгие годы успела выучить наизусть все щербины на подлокотниках «своего» кресла, пересчитала все лампочки на центральной люстре. Однажды они с девочкой из Бабушкиного класса попытались развлечься на скучнейшем Малере и принялись украдкой меняться туфельками под креслами. Бабушка, не повернув головы, больно, с вывертом, ущипнула Машу за плечо и одновременно незаметным движением зажала ей рукой рот, чтобы внучка не вскрикнула.
И наконец, самая главная статья гордости Берты Семеновны – муж, Машин Дед. Просто Дед, как его называли аспиранты уже лет двадцать.
Если бы люди только осмелились подумать так, они решили бы, что Дед старый, некрасивый и болезненно худой. Словно соломенное чучело, на которое надели костюм, белую рубашку и галстук. Но никто не осмеливался видеть его таким. Дед был ученый, химик. Профессор, член-корреспондент Академии наук. Не просто профессор, каких немало, и даже не просто членкор, а ученый, создавший собственное, очень в свое время модное и перспективное направление, глава научной школы, как сказали бы теперь, мафиози от науки.
Слово «профессор» полностью определяло его внешний облик. Казалось, он родился профессором, как другие рождаются красивыми или некрасивыми, темноволосыми или голубоглазыми. Однако он не только не родился профессором, но и пришлось ему изрядно потрудиться и помыкаться, прежде чем приобрести такой рафинированный, классически академический облик.
Сергей Иванович Раевский, совершенно пролетарского происхождения, несмотря на дворянскую фамилию, прибыл с друзьями в Питер в семнадцать лет. Пятеро семнадцатилетних ребят приехали из небольшого российского городка на крыше поезда. Первоначально они собирались в какой-то другой город, но по дороге передумали и поехали в Питер. Учиться. Как в анекдоте или в плохом рассказе про бедных и упорных, у мальчишек имелись одни сапоги на пятерых. Дед на этих сапогах настаивал. Особенно любил упомянуть свою личную одну пятую сапог в беседах с аспирантами. В части непременного сохранения мифа о сапогах Маша была с Дедом согласна – так было драматичнее. Сергей Иванович учился в университете, работал санитаром в больнице Скворцова-Степанова. В психиатрической больнице санитарам платили больше, чем в обычной. Женился на Берте Семеновне. Лучшим друзьям, которые, по семейной легенде, всем скопом были влюблены в строгую большеглазую Берточку, молодой Сергей Иванович объявил о женитьбе довольно лаконично:
– Берточка вышла замуж.
– Как же так?! За кого? – всполошились друзья.
– За меня.
Вот так. Только так, и не иначе. Не таков Сергей Иванович Раевский, чтобы нужное ему самому уступить.
«Папа, конечно же, человек авторитарный», – думал Юра Раевский, в ком жесткая хватка отца загадочным образом сочеталась с еврейской мягкостью отказавшихся от своей религии предков.
«Авторитарный» Сергей Иванович себя таковым не считал и очень удивился бы, если бы кто-то осмелился поставить ему это на вид. Он считал себя человеком мягким. Но ведь он действительно всегда знал лучше других… что? Да все! Все знал лучше! Сергей Иванович искренне не понимал, как можно не признать, что его взгляды самые логичные и потому правильные. Единственно правильные. И мнений, отличных от собственных, и в своем доме, и на работе не допускал.
Берта Семеновна умела посмотреть таким взглядом на несогласного с ее мнением ученика или коллегу, что несчастный мечтал вжаться в стенку, исчезнуть.
«Да, Берта Семеновна. Так точно, Берта Семеновна» – вот что хотелось сказать, когда она ТАК смотрела. И совсем невозможно сказать «нет». Однажды она у Володи Любинского поинтересовалась, почему же это, интересно, он не сдал вовремя статью, которую сам Сергей Иванович посмотрел. Ведь он же при всей своей занятости успел, а вы, Володя, что же? Или ваше время имеет большую ценность, чем время Сергея Ивановича?
– Виноват, исправлюсь, Берта Семеновна, – встав во фронт, отрапортовал аспирант Володя Любинский, никогда не служивший в Советской армии, зато три школьных и два аспирантских года отслуживший в армии Берты Семеновны.
«У вас несовместимость, – авторитетно заявляет теперешний психолог некоей доверчивой и невинной в умственном отношении парочке, – вы оба по тестам выходите довольно-таки неуступчивые, упрямые, авторитарные люди. И не пытайтесь, ничего у вас, кроме развода, не выйдет!» А жизнь Сергея Ивановича с Бертой Семеновной была примером того, какой гармонии возможно достичь, даже если по всем психологическим законам гармония эта невозможна, недостижима.
Однако Сергей Иванович и Берта Семеновна, оба, назло современному психологу, крайне неуступчивые, упрямые и авторитарные, мирно, достойно и любовно обустроили свою жизнь. Психолог сказал бы в оправдание, что им удачно удалось разделить сферы влияния.
Дед «рулил» жизнь и Бабушку, а Бабушка «рулила» жизнь и Деда, правда так тоненько и нежно, что этого никто не замечал. Как-то они умудрялись это делать. Были очень преданны друг другу, Дед более скрыто, зато у Берты Семеновны глаза, когда она смотрела на Деда, прямо-таки фанатичным огнем горели. Всю домашнюю жизнь и, насколько удавалось внедриться в его научную, Бабушка подчиняла Деду: диете Деда, сердцу Деда, работе Деда. Для нее, в противовес традициям еврейского безудержного материнства, на первом месте был не сын и позже не внучка, а муж. Черная икра, творог с рынка, все самое лучшее, удобное, теплое, мягкое, пушистое – Деду.
Берта Семеновна умела жить, в любом месте мгновенно обрастала удобной для служения Деду структурой. В доме всегда была домработница, даже в войну, сын вырос с Феней, затем с Марь Иванной, потом с Женечкой…
Сыну таких властных родителей, как Берта Семеновна и Сергей Иванович, полагалось вырасти задавленным или хотя бы слегка подавленным, неуверенным и зависимым. Но Юра, золотой медалист, всего лишь однажды уступил родителям, правда, в случае важном – не стал поступать учиться в Академию художеств, как мечтал. Рисовал Юра с детства, где бы ни находился. Дома, на уроке рука помимо воли водила карандашом.
– Мама, а что, если я буду всю жизнь жалеть, что послушался вас? – нагнетал страсти Юра.
– А вдруг из-за нас он зароет талант в землю? – спросила Берта Семеновна мужа.
– А вдруг из-за нас он закончит свою жизнь в нищете? – последовал ответ.
Не дай бог, даже страшно представить, подумала Берта Семеновна и ужаснулась тому, что целое мгновение держалась иного мнения, нежели Сергей Иванович.
Берта Семеновна и Сергей Иванович не знали, что сын и сам уже все решил, и бились с ним за научную карьеру против ненадежной живописи со всей страстью людей, не представляющих ни себя, ни своих близких вне социального успеха. Неожиданным последствием этой истории стало их некоторое от сына отстранение. Они словно испугались, что он хоть и на миг, но все же их, всегда монолитно единых, разделил. А Юра Раевский и сам не был уверен в своем таланте, а быть «никем», «неизвестно кем», «жалким бесталанным малевщиком», как пугали родители, не хотелось. Поэтому уступка его не совсем могла считаться повиновением родительской воле, а скорее была уступкой самому себе. За эту торговлю с самим собой Юра отца же и наказал и, в свою очередь, внутренне немного от Сергея Ивановича отодвинулся.
Вместе со школьными друзьями Володей Любинским и Алешей Васильевым Юра Раевский поступил к отцу в университет на химический факультет.
Берта Семеновна не просто была частью окружающего пейзажа. Где бы она ни жила, мгновенно становилась главной, начинала организовывать, управлять… Она руководила не только домом и своими учениками, но и Дедовыми аспирантами, вела сложный учет – кого накормить, кого устроить в больницу, кому одолжить денег. Сергей Иванович мог дать взаймы без ее ведома, а уж Берта Семеновна строго требовала возврата долга в срок. Даже в этом они были слажены.
Берта Семеновна умела вплести окружающих в одну большую сеть, где каждый делал что-то нужное остальным. Один вез другому лекарство, этот другой сидел с ребенком третьего, а третий в это время перепечатывал текст для первого. Руководила Бабушка не обидно. Построившись вокруг нее, все дружно держались за одну веревочку, словно она переводила через дорогу детсадовскую группу. В ее распухшей записной книжке теснились телефоны: родители нынешних и бывших учеников, давно выросшие ученики, сами уже ставшие родителями, нынешние и бывшие аспиранты… Театральные билеты приносили домой, из комиссионного звонили, когда что-то интересное появлялось, сама она никуда не ходила, не напрягалась. В доме зимой яркими пятнами краснели гранаты, желтела хурма, аспиранты из Узбекистана привозили ящиками, а с Дальнего Востока аспиранты доставляли баночки с крабовым мясом и икрой.
И сама она делала все, что было в ее силах. Однажды с Володей Любинским два часа на морозе простояла, дожидаясь поезда, в котором приезжала его больная тетка, чтобы сразу везти женщину в больницу. У Алеши Васильева перед защитой заболела мать, было плохо с деньгами, так Берта Семеновна лекарства доставала. Один из бывших ее учеников сделал Алеше бесплатно чертежи, другая напечатала диссертацию. Алеша защитился, мать умерла, Берта Семеновна помогала хоронить, блины пекла на поминках, Алеша, когда женился, приходил к ней, такой строгой, плакал, говорил: «Вы мне как мать. У меня, кроме вас, никого нет». Алешина девушка, скромненькая Аллочка, Берте Семеновне понравилась. Она велела Алеше: «Женись». Алеша женился. И Зину Володину она одобрила. Рожали девочки, Зина и Аллочка, через нее. Берта Семеновна договаривалась, чтобы присмотрели… Володю Любинского, по отцу записанного евреем, не хотели в аспирантуре оставлять. Оставили – Берта Семеновна выхлопотала. Был у нее один бывший двоечник, очень продвинулся по партийной линии, она его для самых сложных случаев придерживала. Помогала, руководила жизнью, а в уплату за помощь требовала беспрекословной преданности себе и Деду.
Конец ознакомительного фрагмента.