Вы здесь

Письма и записки Оммер де Гелль. № 29 (П. П. Вяземский, 1845)

№ 29

Париж. Вторник, 2 марта 1835 года

Помета сделана карандашом; не знаю, относилась ли она к содержанию этой записки; я не думаю, чтобы письмо было послано по назначению. Полицейского нумера не оказалось, и письмо уцелело в бумагах (черновых я никогда не пишу)


Когда я вошла в гостиную в сопровождении моей матушки, только что приехавшей из Лиона, я нашла Тюфякина с Александром Тургеневым и графиней Сиркур; за мной вошел Морни. Разговор шел, но не очень оживленный. Подали завтрак, и моя мать живо овладела, по обычаю своему, разговором. Тургенев говорил непринужденно о камерах, горячился, говоря о свободе и о правах народа. Тюфякин, желавший переменить разговор, который принимал характер политический, спросил Тургенева: «Все ли по старому порядку у вас порют на святой Руси?» Сожалел, что таскать мальчика за волосы для него составляет как бы вторую привычку. Графиня Сиркур, смеясь, говорила, что две-три оплеухи за неудачный ответ горничной ей не в диковинку, когда она в России, а когда во Франции, то воздерживается, потому что это слишком дорого обходится. Тюфякин соглашался с обоими и жаловался, что он давно не бывал в России, но хорошие привычки помнит и уважает. Мы от чистого сердца смеялись.

Мать моя, обрадовавшись просто случаю или ободренная ухаживаниями Тургенева, очень увивавшегося около нее (а ведь матушка и днем очень авантажна, просто задор берет, когда посмотришь на ее ножки), принялась рассказывать о своем пребывании на острове Мартинике.

– После смерти Николая Никитича Демидова я поехала к мужу в 1828 году. Не на радостное свидание я ехала к нему: он хворал и вскоре умер. Все беды разом обрушились на меня, и мои дела пошли с того времени совсем плохо. Я дочь мою поместила к мадам Шаретон, а сама отправилась в путь. После революции 1830 года наше положение еще ухудшилось, мы были крайне стеснены в наших владельческих правах. Мы еще владеем теми же правами относительно наших невольников, но их стало меньше вследствие финансовых потрясений. Мы вынуждены были продавать наших невольников, других средств к жизни мы не имели. С каждым днем содержание их становилось дороже, а цена на привозных все возвышалась и возвышалась. На месте их покупали по пятидесяти франков кругом, а доставленные на остров Мартинику нам обходились в полторы тысячи франков за каждого, – так дорого обходилась их доставка. Неосмотрительность наших либералов была тогда крайняя. Карл X ничем не лучше был нынешнего правительства; он разом объявил свободу взбунтовавшимся неграм в Сен-Доминго. Вместо того, чтоб нам прийти на помощь и дать средство пережить кризис, правительство ничего не делало, занимаясь единственно палатскими прениями и выборами в самой Франции, и предоставило нас нашей бедственной участи. У моей двоюродной сестры, впрочем, крайне доброй, услужливой и совершенно светской, оставалось после нескольких разорительных продаж только десятка два невольников и невольниц, – все людей старых и подростков. А людей мало-мальски годных к работе она всех поневоле продала, и жить было так трудно, что вы себе и вообразить не можете. Дочь воспитать надо в соответствующем ей положении, а на это по меньшей мере надобно каждый год высылать до трех тысяч франков; да и на себя по меньшей мере нужно столько же. Я из долгов и не выходила. У нас была плантация с полуторастами негров и негритянок. Я почти все распродала; остался большой огород да маленькие плантации с деревьями какао. Мне до зареза нужны были деньги; я торопилась в Париж и занималась распродажей моего имущества. Посудите сами, каково было наше положение. Две из самых старых невольниц ходили каждое утро с набранными ягодами и овощами на продажу в Сенньер. Путь был действительно тяжелый: взобраться на гору Парнас и спуститься вниз было дело нелегкое для дряхлых старух. Сестра и я, мы очень их жалели, но что же делать? – денег на свое собственное пропитание у нас не хватало. Старухи очень мешкали, а мы ожидали провизию с их возвращением; поставщик наш отмечал, когда они возвращались из города. Их ждали с нетерпением и ожидали палочные удары. Но они не исправлялись; пришлось удвоить порцию. Они верно засыпали дорогой вместо того, чтобы поспешать с своей ношей. Убедясь, что от них проку не будет, что они действительно неисправимы, а на пропитание их все же что-нибудь да идет, мы порешили дело очень скоро и приступили к исполнению немедленно. Сестра привязала их к двум столбам, надела на шеи две рогатины и руки им скрутила за спину; так они пробыли всю ночь и день. Когда солнце склонялось к закату, они, одна после другой, испустили дух. Нам их очень было жалко. За дочь в пансионе мне приходилось платить до трех тысяч франков с содержанием ее, да на мое столько же. Были года, что я и десяти тысяч франков не выручала. Я большую часть моих невольников, ту часть, которая мне приходилась по наследству, продала; плантации и отцовский дом отдала в аренду; к счастью моему, я эти деньги поместила под залог сахарного завода. Мне это советовали г. К‹ерменьян›, Жиске и граф Морни, который этим делом сам с большим успехом занимается – дело совершенно верное. Я первую закладную имею, хотя в этом совершенно не нуждаюсь; я вполне верю в слово графа.

– Да вы получили двести тысяч франков на имя дочери от покойного Демидова, который умер, сколько помнится, в 1828 году, – заметил Тюфякин.

– Мои расчеты с дочерью и ее мужем такие: я ей отдала невольников, плантации же и дом принадлежали ей всегда. Я деньги издержала на воспитание дочери и на ее туалеты, а половину поместила под тот же завод; все бумаги в исправности, и мои отчеты представлены куда следует.

– Да оказывается, что вы мой должник. Как это забавно! Я о моих делах никогда не говорю с матерью, а помню, что подписала какие-то бумаги с г. Геллем.

– У нас до подобных жестокостей не доходят, – сказал г. Тургенев, – но, впрочем, бог знает, у нас пресса молчит и не может поднять голову.

Тюфякин и графиня Сиркур совершенно согласно показывали, что убийство, умышленное в особенности, не дозволялось и нашими древними законами, разве когда сгоряча, да и то оно строго воспрещено.

– Я довольно недоверчиво, – заметила гр. Сиркур, – отношусь к рассказам всех искателей приключений, которые окружали Демидова и управляли его заводами; мне сдаются преувеличенными все рассказы эмигрантов, несмотря на мое глубокое к ним уважение.

– Граф Иосиф де Местер мне рассказывал со слов Тамары, и я этим словам верю, как себе, – заметил с большим тактом Тюфякин, – что к священнику в одной из деревень Тамары привезли хоронить девку. Священник усомнился и заподозрил, что, может быть, девка лишила сама себя жизни. Призвали из дома Тамары врача, который, не обинуясь, видя раны на трупе, заявил, что она засечена до смерти, и сам староста, ее доставивший, не опроверг его слов. Священник, вовсе не думая доводить о том до сведения суда или начальства, похоронил ее как ни в чем не бывало.

Анекдот, рассказанный Тюфякиным, дал моей матери время успокоиться. Я ожидала взрыва. Раздосадованная крайне неприличной выходкой г-жи Сиркур в отношении к ней самой и затрогивающей (так в книге – Д. Т.) к тому же национальную честь, мать моя, с удивительным хладнокровием и сдержанностью, не упустив из виду отстоять и нынешнее правительство, с большим тактом (браво, мама!) произнесла, останавливаясь на каждом слове:

– Мы располагаем до сих пор жизнию и смертию своих невольников, правительство настолько умно и просвещенно, что в эти дела не вмешивается.

– Я далеко не друг рабства, – возразил Морни моей матери, – но в данном случае я никак не соглашусь кормить людей, которые мне ничего не зарабатывают. Это нелепо и бросается в глаза.

Конец ознакомительного фрагмента.