Вы здесь

Письма из райских кущ. Виктор-2 (Виталий Волков)

Виктор-2

Здравствуй, дорогой Ханс!

Несмотря на праздники, почта быстро доставила твое письмо, благодаря чему я получил возможность в качестве ответа поздравить тебя с Новым годом. Не уверен, что успею дописать к 31 декабря, но, по крайней мере, начал отвечать еще в 2018 году.

Кстати, к твоему сведению, Рождество в наших кельнских краях справляется по-прежнему исправно, как и десять и двадцать лет назад, поэтому мое восхищение почтовой службой не пустая фраза, если судить по дате отправления твоего письма. Эта дата дала мне основание заключить, что ты, как порядочный житель Германии, хоть и не ставишь высоко католическую и прочую церковь, однако стараешься к Рождеству подвести и завершить важные дела – к коим, надеюсь, относится и ответ твоему другу из Кельна.

И этой же организованностью и приверженностью заведенному порядку я объясняю некую, на мой взгляд, поспешность или усредненность суждений, высказанных в твоем последнем письме.

Но, как говорил мой старый мастер боевых искусств, двинемся от простого к сложному. Начну с твоего намерения вернуть себе двигательную активность и вспомнить старое доброе время, когда руки служили не только для того, чтобы ими поднимать пиво.

Я хорошо запомнил приговор доктора Йенша из университетской клиники Кельна, когда он в последний раз выпускал тебя из больницы. «Старая лошадь меньше заездит суставы, чем Вы. Человеку стыдно с таким пренебрежением относиться к собственным конечностям. Борьба Вам заказана». Выходит, что возвращение в родные восточные земли оказало на тебя столь же благотворное воздействие, как во времена оные прикосновение героя нынешних праздничных дней к небезызвестному Лазарю? Или ты намереваешься тренироваться сидя? О последнем пишу безо всякой иронии, а, напротив, с полной серьезностью, поскольку уже не первый месяц ради забавы собираю по кубикам систему тренировок «сидячего боя». После того, как я перестал тренироваться в клубе, это мое хобби. Наверное, им хорошо заниматься в поезде и в тюрьме. Не дай бог, конечно. Хотя, как говорят в России, от тюрьмы да от сумы не зарекайся… При случае покажу тебе несколько интересных упражнений, которые выполняются, не вставая со стула. А уж в возможности вести бой сидя не тебя мне убеждать. Не знаю, как ты, но я хорошо помню стычку с дзюдоистами во фрехенской пивной «У Ивоны» лет десять тому назад, в дни карнавала. Тогда большой Йохан, заводила из дзюдоистского клуба, обнаружил недюжинный слух и сквозь шум и гам услышал, как ты, споря с Акселем, назвал кельш не пивом, а мочой. Не поленился ведь, подошел к нашему столику со своей обидой, вот ведь надо было ему! Только услышать то он услышал, а кто говорил – не разобрал и по ошибке схватил за воротник Акселя. Смельчак Йохан, выбрал самого большого среди нас. А ты, не приподнявшись со стула, ткнул его в живот так, что Йохан едва не оказался головой в камине. Хорошо, что он был лыс, как страусиное яйцо, большой Йохан. Спасибо Ивоне, она тогда нас сумела разнять, угостив кого-то из дзюдоистов, а заодно бедного, ни в чем не повинного Акселя старой доброй кочергой. Дзюдоистам с тех пор она запретила приходить в пивную по пятницам, в наш день. А все потому, что ты ударил сидя, то есть, выходит, вроде как защищался. Тогда мне это показалось само собой разумеющимся, но, как я сейчас понимаю, для Ивоны это оказался сильный удар по карману. Йохан выпивал за вечер кельша больше, чем за месяц все мы трое, непобедимые бойцы карате. К тому же дзюдоистов в пивную всегда ходила толпа, вокруг большого Йохана крутился целый выводок пивососов.

Да, у Ивоны мы с тобой провели не один десяток вечеров, а сейчас пивная закрыта. Говорят, народ перестал ходить, вот и закрылась. Может быть, из-за нас и перестал? Мы отвадили Йохана, а сами, с твоим отъездом, забыли Фрехен. Правда, я слышал, что Ивона стала болеть, а дочка, заступившая вместо нее за барную стойку, с делом не справлялась, кочерги не хватало. И народ, тот, что из постоянных посетителей, постепенно отхлынул. Ивона вернулась, но потерь не восстановила…

Меня это воспоминание подвело к одному из тех вопросов, о которых ты писал, мой друг.

Бывает, стоит убрать с места одного лишь маленького человека – будь то большой Йохан или Ивона – и многое, поначалу незаметно, изменяется вокруг.

В пивной, на улице, в городе, в стране. Ты упрекнул меня в наивности, заподозрив намерение «двумя строками» исправить мир, повлиять на политиков. А самих политиков, как класс или касту, низвел до алчных служителей «золотого тельца». С последним не стану спорить сейчас, в этом месте, хотя твой тезис – решительное упрощение гораздо более опасной ситуации, состоящей в том, что среди массы жрецов власти и злата встречаются люди, движимые идеалами и идеями. Но как раз они, чаще всего, становятся наиболее опасны, их-то идеалы обращаются в противоположное, подтверждая фразу, будто благими намерениями устлана дорога в ад. Почему? Возможно, я буду готов ответить тебе на этот вопрос, хотя, собственно, отчасти этому посвящена моя последняя книга. Я этот ответ назвал «принципом бумеранга». Сейчас же хочу обратить внимание на другое и привлечь тебя на свою сторону.

Мне не раз доводилось приводить точку зрения Льва Толстого на могущественных политиков, диктаторов, кумиров – на наполеонов своих времен – как на самых зависимых людей. Тот, кто стоит на вершине пирамиды власти, на плечах других, только в собственной самоуверенности убежден, будто ведет за собой массы людей. На самом деле он в силах вести их лишь в той мере, в которой он сам следует воле массы, ее инерции. И чем он выше забрался, тем более зависим. Меня поражает, как до сих пор далек этот тезис от существующих представлений людей, а ведь ему посвящена одна из самых известных книг 19 века… (К слову, о паре строчек или страниц, призванных изменить мир – в «Войне и мире» четыре тома. Моя нынешняя книга не многим тоньше. Тем удивительнее ее успех в Испании и Франции. Видимо, дело в привязанности романской литературы к большим романам).

В свое время Ньютон предложил законы описания физического мира. Три штуки. Я полагаю, что в духовном мире также существуют свои похожие законы. Я ищу их. В отличие от религии, которая вроде как постулирует принципы различения добра и зла, моя гипотеза в том, что на самом деле это законы трансформации добра во зло. Благими намерениями да в ад.

Вокруг одного из законов я давно уже топчусь, что медведь возле сотов. Я для себя назвал его «законом подобия». Фокус в том, мой дорогой Ханс, что по-настоящему тонкие материи и конструкции, а, значит, и решения, определяются не столько показателями масс, скоростей, валовых продуктов и объемов национальных бюджетов и зарплат, а пропорциями, античными соотношениями, сечениями, и, как сейчас обнаружили физики-математики, показателями глубины подобия (они названы фракталами). Подобие – единственный известный мне способ непосредственной связи микромира с макромиром без потери энергии и информации. Подобие – форма вневременной полной передачи информации. А целостная информация, наверное, и есть духовность, потому что самое коварное – это упрощение при разделении некоего явления на добро и зло. А это, в свою очередь, значит, что человек, маленький человек, человек внизу пирамиды, может изменить целый мир. Может статься, даже двумя строками, если они призваны не убедить некие массы, а освободить самого себя. Задать образец освобождения… А свобода, освобождение – это путь ко все более тонкому и сложному видению правды, ко все менее грубому разделению всего цельного на добро и зло. То есть дело не в том, чтобы кого-то переубедить, а в том, чтобы не пасть жертвой собственной слепоты.

Проблема не столько в том, что мы делаем из жизни, сколько в том, что жизнь делает с нами. В этом одна из причин, по которым я не стремлюсь ко второму в моей жизни большому переезду, на сей раз из Кельна на восток.

В самом деле, в начале 90-х я приехал в другую Германию, нежели та, которую я наблюдаю вокруг себя ныне. Ни первая, ни вторая не годятся для того, чтобы их называли раем на земле. Первая была благополучной, болтливой, избаловавшейся, неискренней, порой даже лживой, а порой, на нижних слоях пирамиды, она дарила замечательные образцы честного отношения к себе, смелого, даже беспощадного к себе ума, несгибаемой верности дружбе. Эти всегда редкие образцы перестали служить подобием для всей пирамиды, и пирамида, несшая в себе некий единый принцип, почти превратилась в разнородную массу материалов. Вторая, нынешняя Германия – уже и не Германия. Тем важнее мне, хронисту века, не бегать от событий, а проследить за ними до конца. Возможно, трагического конца.

В каком-то смысле я получаю по заслугам, поскольку сам призывал в душе и на бумаге, в тех самых двух строчках, к наказанию нашего Запада – за плутократию, за двуличие. За прикрытие собственной порочности и корыстолюбия самыми высокими идеалами – человеколюбием, свободой, благородством защитника слабых и униженных. За обман в последней инстанции, как я писал тебе в последнем письме. За то, что упрощенно и совсем лапидарно назвали «экспортом демократии». За Ирак и Афганистан. Что ж, на том стою.

Я расскажу тебе одну историю о том, какой я вижу, вернее, какой видел Германию. Когда мы с Марией приехали сюда, а было это аж в мохнатом 1993 году, ей вскоре предложили спеть в зале музыкальной школе Фрехена. Ты ее должен помнить, это старинное здание с капеллой в двух домах от «Ивоны». Она спела, а через два месяца директор школы позвал ее туда играть в местном оркестре. Я хорошо помню директора еще по тем временам: небольшого роста, пятидесятилетний тогда мужик, коренастый, крепкая загорелая шея, на ней посажена голова боксера, глаза живые и меткие. Герр Шешковиц. Чем-то он, как я сейчас понимаю, был похож на тебя, ежели бы не очки, рыжие волосы, которые я принимал за парик, и рыжие прямые усы (Мария утверждала, что они седые, а он их подкрашивает хной или какой-то еще снедью). Шешковиц уже тогда был небедным человеком, в добрые 80-е он удачно вложил средства в недвижимость, но вышло это у него как-то легко, само собой, и не сделало из него бизнесмена. Жизнь его проходила в музыкальной школе. Он сам преподавал, и преподавал хорошо, а еще самозабвенно играл на трубе, причем играл столь же бездарно, сколь беззаветна оставалась его преданность музыке.

За год до того, как Мария с ним познакомилась, Шешковиц выбил для школы новое помещение – с той самой капеллой. И его осенила мысль, что в такой замечательной капелле, в зале, просто необходимо поставить орган. Орган – это храм музыки. Это не гитара, даже не рояль, его не перевезешь с места на место, что походную палатку. Сказано – сделано. Директор нашел спонсоров – в начале 90-х это было делом осуществимым. Но все же орган – вещь очень дорогая, и собранных денег хватало только на детали органа, но не на сборку, собирать инструмент школе надлежало самой. В прямом смысле, своими руками. Что ж, Шешковиц бросил клич, сформировал группу согласных заняться таким рукодельем. Но как дошло до дела, энтузиазм у помощников исчез, они растворились в звуках вальсов, и рыжий Шешковиц, один, плюнув на летний отпуск, за шесть недель каникул поднял орган, притом не по схеме, а по собственному разумению, потому как пришлось вносить коррекции по ширине. Над его причудой многие смеялись так же, как над его игрой на трубе – но с той поры в школе городка Фрехен звучит орган. И это не вся история.

Раз в год в школе празднуют день рождения органа. Рыжий Шешковиц собирает свои октеты и квинтеты – прости, если что не так назвал – и целый год репетирует, а потом, сразу после Нового года, они дают концерт. Русская поэтесса Ахматова писала: «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…». Это тот самый случай. Мастера музыки, лауреаты и профессора снисходительно смеются над тем, как наш Шешковиц машет рукой, будто он не дирижирует, а саблей сечет воздух, над тем, как потеет и багровеет его лоб. А он уперся обеими ногами в землю – и уже двадцать четыре года любители на глазах собирают великую музыку так же, как он сам собирал инструмент-храм. Я хожу из года в год, а после того, как от нас уехала Мария, со мной приходит Артур. Артур ходит ради меня, и это моя победа! Были там прошлым январем. В холодном зале раньше, в 90-е, в 2000-е, в 2010-е, сидели десять-двадцать зрителей, почти все люди пожилые, и вдруг – сто, сто пятьдесят, есть и школьники. А перед нами – старый рыжий человек, крепко упирающийся в землю. В храме европейской музыки он упрямо заставляет эту музыку звучать на весь Фрехен из самого живота храма. Ему не нужно ни выше, ни шире, но то, что он задумал, что создал, он не уступает. Над ним больше никто не смеется, не те пошли времена. В него ради чего-то верят, от него чего-то ждут. А он не изменился, он делает то же, что вчера. Признаюсь, в тот последний раз меня в зале, в капелле, посетила странная тревога, как бы не прилетел в окно камень, как бы гудящий над городом Бах не навлек на его исполнителей гнева со стороны нынешних обладателей вечерних вестфальских улиц, будь то «братья-мусульмане», «кифферы» и иже с ними. Бах должен быть так же противен им, как звук пастушьего рожка для взбесившихся коров. Как бы не нарушили. Я в зале почувствовал в себе инстинкт защитника, охранника! А рыжий старый Шешковиц страха не знает. И пока он здесь, для меня Фрехен остается той Германией, которую я уважал. Больше того, я думаю о нынешнем концерте – он пройдет через две недели – и ловлю себя на том, что хотел бы один остаться в зале, его последним слушателем, последним охранителем. Тогда можно сказать, что я знаю, зачем остался здесь, в Кельне. Я и Артур. Любимый мной поэт советской эпохи писал:

«Вселенский опыт говорит, что погибают царства не оттого, что тяжек быт или страшны мытарства. А погибают оттого (и тем больней, чем дольше), что люди царства своего не уважают больше».

Или, чтобы тебе было легче вычленить из русской поэтической строки сухой остаток немецкого смысла, «государства гибнут, когда их бюргеры перестают их уважать».

Добавь к этой истории мой первоначальный тезис о подобии, и ты получишь, что один человек, если он не вождь, не политик, а такой вот рыжий Шешковиц, или ты, или я, то есть камень с самого низа пирамиды, упершись в землю, может изменить мир. Потому что мы создаем образец общения с этим миром, который передается подобием, то есть разом и всему нашему племени. Я назвал этот эффект «пчелиным подобием», потому как пчелы улья каким-то образом мгновенно узнают на большом расстоянии о том, что происходит с их товарками, и меняют образец своего поведения.

Далее, ты отмечаешь, что мое прошлое письмо полно жалоб и разочарования. Боюсь, что я дал тебе основания не совсем верно понять причину этого разочарования, но в основе ты, конечно, прав. Упаси меня бог сетовать на судьбу за то, что некие господа в Брюсселе глухи к прогнозам и предостережениям некоего журналиста из Кельна. Тем более, к предостережениям хоть и сбывающимся, но уже запоздалым. Дело, вероятно, в ином: я становлюсь скучен сам себе. Хотя окончательного диагноза себе и этой скуке я еще не поставил. Но допускаю – это разочарование в том, что стал озираться по сторонам. Подозрительность сужает кругозор и превращает его в точку зрения. А, может быть, я обнаружил, что отчасти повторяю путь старшего брата. Как ты знаешь, он был на моей родине видным политиком из числа тех, что однозначно опровергают твой тезис о злате. Его влекли идеалы – свобода, демократия, права человека, верховенство закона. Он ненавидел Империю зла и приложил немало усилий к тому, чтобы эта империя рухнула. И что теперь? Теперь он должен был бы торжествовать. А он живет под Амстердамом и с ужасом взирает издалека на плоды собственного труда, а в непосредственной близости – на то, какими цветами зла вспыхивают его идеалы и чем они могут пахнуть. Кстати, тут мне приходит на ум твой тезис о холодной войне и, в этой связи, некий очередной парадокс – не закончись та холодная война, не расколись Империя зла – не было бы сейчас «пара-исламской Европы» и предчувствия того, что ты, как я понял, называешь новой холодной войной, только уже на берегах Рейна, Дуная и Одера. Что же до твоего рассуждения о правомочности использования самого термина «холодная война», уже отслужившего свой срок за эпоху послевоенного противостояния социалистического интернационала и капитализма, то твое предложение извлечь «холодную войну» на свет божий из музея истории особенно пикантно тем, что ныне мы наблюдаем, как стремительно сближаются так называемый «исламский интернационал» и леваки из числа коммунистов и анархистов. Сближаются на почве борьбы с «золотым тельцом». Впрочем, это уже чистая политика, ваших земель касающаяся, наверное, меньше чем наших, поскольку у вас, как я понимаю, «исламский интернационал» корней не пустил. Зато леваки и коммунисты в силе. Но я отвлекся…

Итак, я отчасти повторяю путь брата. Я должен был бы торжествовать, наблюдая, как сбывается в Европе мое предсказание и как падает на Старый свет кара за грехи, на которые я указывал в статьях, в книгах. Но разве я знал, что пророк не должен переживать дней осуществления пророчества, как отец не должен переживать своего сына, иначе судьбина сулит ему смутную старость!

Убежать от себя можно гораздо быстрее, чем прийти к себе. Мне кажется, и тебя не миновала чаша сия. И тут я подхожу к следующему закону, подобному тому, что создатель современной диалектики Гегель назвал «отрицанием отрицания». Да, я был настроен видеть лучшее, а теперь жалуюсь. Но обрати внимание на самого себя: живя в Кельне, ты выступал самым безжалостным критиком здешнего образа мысли и образа жизни. Лжи, показушества, трусоватости при анализе самих себя. Я не знал здесь другого человека, кто был в большей мере способен не закрывать глаза на правдивое, нежели ты. Пусть правда била, хлестала больно. Я в нашем общении с тобой казался себе простодушным оптимистом, скользящим по тонкой корочке льда над глубокими черными водами правды. Но вот ты на Одере, за новой невидимой стеной, и пишешь мне с удовлетворением об отсутствии мечетей и о мирном благостном бюргерском взаимо-существовании, легкой помехой которому – пубертирующие подростки. Но какова цена и изнанка этого? Не ты ли сам за годы нашего знакомства сто раз рассказывал истории, как избавлялись от турок и иже с ними в Саксонии, Тюрингии или Бранденбурге! Как, стоило им появиться, местные бюргеры, отнюдь не подростки, сжигали их лавки, их «денер-кебабы», в случаях крайних – и их жилища. Как, плюя на голоса политиков из Бонна и Берлина, еще в ранние 90-е в небольших городках огнем и мечом выживали чужаков с юга Европы, как не давали им работы даже дворниками. Ты сам убеждал меня, что не следует верить газетам и экрану, когда я, удивляясь, спрашивал, почему тогда об этом не сообщает пресса. Ты говорил, что пресса молчит о той тихой войне, которая объявлена иммигрантам в восточных землях.

Я далек от того, чтобы осуждать воинов. Я историк по духу, и мне понятно, что там, где сталкиваются жизненные интересы миллионов, люди, как и сто и триста лет назад, все еще берутся за факел. Таковы мы все еще в низости нашей. В конечно счете, на кону стоит выживание целой культуры. Но я повторюсь: цена такой победы бывала и остается велика, потому что самое опасное – не то, от чего нам удалось защитить наше окружение, а то, чем пришлось пожертвовать ради этого внутри нас самих.

И то, что ты, вернувшись в родные края, жертвуешь (возможно, неосознанно) безжалостной правдивостью твоего взгляда – это нехороший, предостерегающий знак. Если уже ты – в моих глазах честнейший из честных, лучший из лучших – примешь эрфуртский «коричневый треугольник» за пубертет, а нынешние призывы варшавских клириков к крестовому походу до Дуная и до Сены, к тому же огню и мечу, за friedliches miteinander, то мне нет места в Европе, но уже ни в той, и ни в этой.

Извини, что выразил мысль и эмоцию в заостренной, полемической форме. Такое я допускаю только в общении с самыми близкими мне людьми. Кстати, ты пишешь, что твоя Мария часто ездит по восточным землям, ведет там бизнес. Что конкретно означают упомянутые тобой inoffizielle Regelungen? Как к ней относятся люди? Ведут ли с готовностью дела с иностранкой? Или она полностью избавилась от акцента? Впрочем, ее, в отличие от моей Марии, никто не примет за южанку, а русские корни и выговор можно спутать с польскими, что, в свете нынешней дружбы ваших восточных землячеств с Варшавой, может даже сойти за благо. Или слухи о братании Бранденбурга с Польшей сильно преувеличены? В Брюсселе они вызывают такое выражение лица, какое бывает, надкуси вместо груши лимон. Вообще, я начинаю обращать внимание на то, что с информацией между нашими двумя Европами дело обстоит из рук вон плохо. Не оттого, что ее мало, а оттого, что много. Так много, что она перестает восприниматься. Как говорил мой старый мастер каратэ, «если хочешь, чтобы ученик ничего не понял, покажи ему или слишком мало, или слишком много». Меня поразило, что ты не слышал о баррикадах «кифферов» в Амстердаме. Думаю, что не слышать ты не мог, но не обратил уже внимания на фоне общего падения доверия к информации и увеличения ее объема. Видно ты, как честный Ханс, просто перестал смотреть новости! Зачем смотреть то, чему не веришь? Я же понимаю, что совершенно не представляю себе картины того, что творится на самом деле в упомянутом тобой Берлине, хотя репортажи из столицы вижу каждый день по десять раз.

Но ответь мне на еще один вопрос: ты сам, теперь уже, по выражению бургомистра Вены, «повторный эмигрант», или репатриант (хотя это понятие подразумевает возвращение в ту же страну) – не испытываешь ли ты сам на себе отношения как к человеку второго сорта со стороны окружающих? Ведь ты в их глазах бежал на «продажный Запад», пока они пили свою чашу истории до дна и отстаивали свою Европу? (Теперь ее принято называть «христианской» в пику нашей, «пара-исламской», но, думаю, ты согласишься со мной, что в этом кроется примитивное упрощение. Во-первых, выдавливание чужаков мало общего имеет с христианством как таковым. Во-вторых, ваши анархисты и леваки такие же христиане, как наши «кифферы» – мусульмане. В-третьих, парадоксальным образом вашим христианским клерикалам из Варшавы или Дрездена оказалось куда проще договориться с нашими седобородыми исламскими умеренными консерваторами – с советами улемов в Марселе или Париже – нежели с собственными левыми. К слову, в этом я вижу причину того, что Европа пока все же не развалилась на две части, и Брюссель по-прежнему как-то руководит ей). Есть ли людям, среди которых вы живете, дело до твоей личной героической истории побега из ГДР? И вообще, есть ли в Бранденбурге немцы первого и второго сорта? Как ты себя ощущаешь с соседями, в местной пивной, у врача – не дай бог, конечно? И много ли там таких как ты, повторно вернувшихся из бывшей ФРГ в бывшую ГДР, но уже как в Германию из «не-Германии»?

Но довольно вопросов к доброму Хансу, теперь время ответов для Виктора. Начну с самого простого – о возрасте Артура. Ему 18. Признаюсь, моя специфическая память крепко хватает ассоциации, но слаба на возрасты и даты рождения, даже если это даты ближайших родственников. Но тут мне в помощь Миллениум. (Я, чем дальше седею, тем больше уподобляюсь человеку древности, отмеряющему возраст по событиям жизни и природным катаклизмам). Артур родился в 2000 году. В тот Новый год, в Сильвестр Миллениума, Мария как раз перестала кормить грудью, и мы с ней впервые оставили Артура на сиделку и отправились в Париж на две ночи, к ее друзьям-музыкантам. Под Парижем мы попали в пробку, и приход нового года встречали на площади Бастилии, в толпе, среди сотни чужих людей. Там я впервые познакомился с парижскими алжирцами. На Марии была дорогая шуба, а сама Мария была красива и свежа, как будто роды не добавили, а смыли с ее чела заботы и тяготы. Алжирцы подошли к нам в общем веселье и предложили сыграть в игру – кто дальше прыгнет с места. Я был тогда еще молод, я хорошо прыгал, к тому же был навеселе от арского шампанского, которое мы недовезли друзьям. Но у парня оказались не ноги, а пружины, он взлетел, что кенгуру. Мы с Марией посмеялись над моим очевидным поражением, и собрались двигаться дальше, но те парижские ребята потребовали с проигравшего плату: шубу или ее начинку. Объяснили, мол, это их площадь, тут за прыжки плати. И, без долгих разъяснений, показали из-под полы нож. Тогда я с места прыгнул еще раз, на локоть дальше кенгуру. Тут еще какие-то американские моряки подошли, тоже стали прыгать, и алжирцы отступили, исчезли. Но знаешь, в чем фокус? 1 января, днем, на эту же компанию мы нос к носу наткнулись во время прогулки в одном из переулков Латинского квартала, неподалеку от Сорбонны! Только теперь их было меньше, всего трое, а я не выспался, и был зол с похмелья. Я предложил снова попрыгать, уже не на их площади Бастилии, а в чужом районе. Вожак-кенгуру только полез в карман, тут я его и схарчил, уложил с одного удара. Остальных и трогать не пришлось, сами оставили поле брани. Но наш гид, пианист из парижских армян, лично знававший самого Азнавура, поторопил нас поскорее смыться. Он так и сказал: «Через пять минут тут станет черно. Они тут уже дома». В его устах это прозвучало особенно убедительно. Я тогда впервые обратил внимание на то, как европеец больше не чувствует себя дома в одной из своих исторических культурных столиц. То был запомнившийся мне Новый год. Мы вернулись в Кельн, а Артур болеет какой-то редкой болезнью. Еле подняли его тогда. Некоторым трудно дается отказ от молока матери.

Теперь у нас другие болезни. Я постепенно приблизился к сложной для меня теме. Она непосредственно касается и твоего вопроса о возможности моего переезда к тебе, на восток, в «пара-европейскую Европу».

Артур влюблен. История банальна, впрочем, любая банальность перестает быть таковой, когда касается лично тебя. Прежде, как ты, может быть, помнишь, предметом его страсти была турчанка, теперь это марокканка. Он влюбился в марокканку, прекрасную, как Суламифь. Так я ее и буду звать впредь, хотя зовут ее совсем не так, то ли Джамила, то ли Джамиля… Как ты понимаешь, никаких тебе свиных отбивных и сосисок на гриле! Что поделать, Артура не влекут «дочери Альбиона», в его юном сердце размещен фильтр, пропускающий только теплую восточную красоту. Судя по всему, он унаследовал впечатлительность и тягу к яркости, присущую моей Марии. Хотя не уверен, что ему, так же по наследству от нее, передалась ее рассудительность. А чтобы у нас с ним на двоих оставались хотя бы одни мозги, я нахожусь при нем. Шутки шутками, а история оказалась серьезной. Я постараюсь донести до тебя ее суть намеками в надежде, что письма читаются, отслеживаются выборочно, в отличие от электронной почты и телефонных разговоров. Кстати, просьба: сохрани эту историю пока при себе, не передавая ее даже твоей Марии.

Итак, родители девочки не против этой связи. Они не настаивают ни на конвертации Артура в ислам, ни даже на соблюдении всяческих ограничений, накладываемых на отношения неженатых их обычаями и верой. Притом они вовсе не либералы, напротив! Не знаю, наслышан ли ты о новом течении, которое с быстротой ветряной оспы распространяется среди европейских мусульман. Оно предписывает «отпускать» младших дочерей для браков с европейцами без обязательного соблюдения заповедей шариата. Не мне тебе объяснять математический и демографический резон такого решения, – его принял один из советов европейских улемов. Но на нас с Артуром оно оказало самое непосредственное влияние. Против такого хода, (с точки зрения долгосрочной перспективы мягкой исламизации, возможно, прозорливого), в их среде, особенно среди молодежи, возникло свое протестное движение. Оно даже уже имеет название – мусаисты, по имени некоего Мусы, вроде бы чеченца, живущего в Копенгагене, чей отец, опять же по легенде, погиб в боях с НАТО в Афганистане в конце двухтысячных. Видишь, какие тонкости я уже постиг! Увы, не от праздного любопытства. Эти ребята, типа наших европейских право-коричневых, защищают чистоту ислама, порой путаясь и вспоминая о расовой чистоте. «Братья-мусульмане» их поддерживают деньгами. Короче говоря, Артуру, его красотке и ее родителям они объявили джихад. Слава богу, в наших краях эти ребята не так сильны, как хотят казаться, но их сил хватило на то, чтобы надрезать девочке щеку для острастки (хорошо еще, попали ближе к уху, но мимо шеи). Отцу повезло – только шины на его «Мерседесе» прокололи. А в полиции пошутили, что это теперь мелочь, Bagatellschaden, хотя пообещали найти и разобраться. Об охране Bullen слышать не хотят, ты же знаешь правила игры… При их скромном финансировании я их отчасти понимаю. Хотя, с другой стороны, они сами тоже не на Луне живут, у них самих наверняка есть дети, братья и сестры. Правда, в «своих» анклавах и кварталах они работают иначе… Артур с друзьями, конечно, взялся за поиски, что, учитывая темперамент и бурный переходный возраст, (этапы которого, шаг за шагом, отмечались в полицейских актах, а начало этого пути ты застал), ничем иным, кроме решетки, ему не сулит, не говоря уже о худшем исходе – сейчас вся молодежь при ножах, а то и со стволами. Ты можешь себе представить, каким искусством убеждения я должен был воспользоваться, чтобы его отговорить! Das war ein Kunststück.

Я убедил Артура сосредоточить усилия его команды, в которой, к слову, есть и турки, и армянин, и арамеец, и курд, и поляк, и несколько немцев, (не говоря уже о братьях подруги), на охране девочки и ее родителей, и пообещал сам заняться местными мусаистами. Слава богу, моего авторитета на то хватило, и, опять же, слава богу, моя Мария находится в безопасном отдалении. Из Вены она не в силах нарушить возникший между мной и Артуром пакт. Она не в курсе, и потому я не тороплю ее посещения, тем более принимая в учет ее умение и по менее нервным делам за минуту приводить Артура в состояние бешенства и неуверенности в себе.

Ты знаешь, что я стараюсь свои обязательства соблюдать. Я опущу кое-какие подробности, и сообщу только одно: кто-то, ко мне никакого отношения не имеющий, каким-то образом выследил местного лидера мусаистов и объяснил ему границы между теорией и практикой. В свое время российские ветераны чеченской войны рассказывали мне, тогда еще сравнительно молодому журналисту, как спецслужбы возвращают похищенных боевиками. Они находят родственников боевиков, а дальше проверяют, столь ли крепка воля джихадистов или сепаратистов, чтобы жертвовать самыми близкими. Это так называемый «израильский метод».

Конец ознакомительного фрагмента.