Вы здесь

Письма Н. Лескова (сборник). Письма 1875 года (Н. С. Лесков)

Письма 1875 года

Н. С. Аксакову

1 января 1875 г., Петербург.


Милостивый государь

Иван Сергеевич!

Прежде всего поздравляю Вас с новым 1875 годом. – Желаю Вас видеть целым, здравым, долгоденствующим и благополучным во всех делах и начинаниях. Старый год канул в вечность, а сей новый всеми встречен как-то сумрачно и, так сказать, безуповательно: выдуманная на Страстном бульваре фраза о «пожертвованном поколении» облекается в плоть, и гнетет, и душит. Жить одним сознанием, что гимназисты учатся лучше, чем учились пять лет тому назад, – просто томление духа, и ничего себе так пламенно не желаешь, как того, чтобы не иметь никаких желаний. С такими мыслями встретили мы вчера полночь в кружке добрых людей (у Засецкой), где вспоминали Вас добром и пожелали, чтобы разомкнулись давно умолкнувшие уста Ваши, и тут же почувствовали, что на все это нет никаких надежд, что мы «пожертвованное поколение»… Дьякон Ахилла сидел под арестом «в пользу детских приютов», – мы благоденственно молчим обо всем серьезном в пользу читателей. Вот положение, ему же, по-видимому, несть конца!

Письмо Ваше я получил, взгляд мой на штундизм совершенно тот же, что и Ваш. Немец только потум, примером доброй жизни, а мысль о протесте против церкви дали сами «требоисправители», которые в юго-западном крае бесчинны и нерадивы до крайности, а притом сверх меры своекорыстны и жадны. В Киевской губернии попы сделались ростовщиками и бывают в сем ремесле жесточе и немилостивее жидов. В самом городе, куда, как Вам известно, сходятся летом богомольцы со всей Руси и из земель, полно единоверных, небрежение в богослужении и наглость в обирательстве неописуемы. Мы имели семейный обычай служить по отце заупокойную обедню в июле и обыкновенно съезжаемся все к матушке в Киев, и платили причту не скупо, но они уже так изучились «скорохвату», что не умеют отслужить лучше. Покойный Анд. Муравьев любил мешаться не в свое дело, но в ссорах с Арсением за возмутительное бесчинство в церквах он был прав. Не знаю, читали ли в «Русском мире» мою статейку (заметку для археологов), что в Киев<ской>лавре монахи по лености и небрежению перемешали мощи и не могут их теперь разобрать!.. Замечательно, что они это съели молча и ни слова мне не ответили. Так там и все, по целой губернии. Мне неловко рассказать, что отвечал Авксентий Курка Новикову (при мне и при еп<ископе> Филарете). Тот говорит:

– Разве все ваши священники недостойны почтения?

А Курка отвечает:

– Мы того не знаемо, яки вони уси; а що наш батюшка, то вин такiй, що як владыко митрополит у нас були, то вони тода у пана, у двори кушали, а потим того на дорози до церквы подъихали… Мы стоимо и батюшка… А владыко як побачили батюшку, та отразу ему кажуть, що ты дурак; ну и наши тода говорят: що же як винь дурень, бо вже его сам митрополит дурнем зове, то что же нам от его божьего научения пытати и т. п.

А владыка, по циничному, но верному выражению Дундукова, блюдет одно: «тяжелые обеды, да легкие беседы», – вот он и весь тут, на кого вся надежда!

Вы мне ничего не ответили: нет ли у Юрия Федоровича какого-нибудь портрета Журавского? Тогда Шубинский бы охотно напечатал о нем статью, которую можно составить по имеющимся у меня письмам. Не годится ли для Об<щества> люб<ителей> р<оссийской> сл<овестности> записка Журавского об улучшении быта крестьян? Она тоже у меня. – Кокорев не позволяет ни из чего заметить, помнит ли он меня? Работу ему нужную я сделал, как должен, и на праздниках у него побывал – он не отзывается. 1-м № «Петербургских; ведомостей» в «подлежащем ведомстве» недовольны – желали, вероятно, большей преданности. Как он взялся идти под столь тяжелыми и несогласимыми давлениями, – это удивительно; а если он их вынесет, то будет еще удивительнее.

Преданный Вам


Н. Лесков.

Менгден вчера говорила кн. Щербаковой, а та мне, будто гр. Л. Н. (Толстой) опять взял роман от Каткова? Чрезвычайно любопытно: неужто это взаправду так?

И. С. Аксакову

22 января 1875 г., Петербург.


Достоуважаемый Иван Сергеевич!

Спешу не замедлить ответом на письмо Ваше от 18-го сего генваря, где Вы пишете о дагерротипе Журавского, о штундистах, о книге Щапиной и о Григорьеве.

С Киевом я уже ссылался письмом об изображении Журавского, но там ничего нет и искать нечего. – Исследования о штундистах я бы очень рад был отдать редакции «Православного обозрения», против которого ничего не имею, но Вы, вероятно, видели уже, что это исследование Мещерский обещал подписчикам «Гражданина»… Как же теперь с ним заговорить об этом? По-моему, это очень неладно, да и не вижу к тому же причины или побуждений, – мне кажется, что бесцензурный и наивно смелый «Гражданин» легче пронесет эту историю, чем «Прав<ославное> обозр<ение>». У них можно свободно говорить по вопросам экзегетики, но по живым, бытовым вопросам журналы, находящиеся в зависимости от духовной цензуры, мне кажется, совсем неудобны, и «Гражданин» в этом случае заслуживает предпочтения. Так и буду просить Вас передать почтенному редактору, сделавшему мне честь своим вниманием, за которое прошу его от меня поблагодарить. Если же он найдет, что я рассуждаю не право, то есть что они могут быть свободнее, чем я думаю, то пусть мне объяснит об этом что-нибудь поподробнее: может быть, я найду удобным выделить для сочинения о штундизме часть, – так самую интересную (напр<имер>, сравнение нынешнего штундистского учения с учением, описанным в исследовании Новицкого о духоборах, и определение значения, какое имеет у этих сектантов известная книга Ионикия Голятовского «Ключ Разумения», 1654 г.). Тут можно стать на строго научную точку и рассказать много интересного в виде необходимых объяснений к тексту и контексту. Если это редакторам «Обозрения» понравится, то об этом можно подумать и, пожалуй, можно и сделать. Теперь, принимаясь за дело, я хватился многого, о чем, в Киеве бывши, позабыт, и написал еп<ископу> Филарету в Киев и в<ысоко> п<реосвященству> Агафангелу в Житомир, но не знаю, будет ли их архипастырское внимание мне благоспешно. (Я, например, ничего не перемолвил об отношении штундистов к молитве за усопших… Глядя на страдания живых, позабыл о мертвых, а теперь все это затрудняет.)

В министерстве нар<одного>просвещения есть комитет один, – он называется «Ученый»; но в нем два дела: отдел чисто учебный и другой – для книг детских народных. Я состою членом последнего (вместе с Майковым). О сочинениях г. Щетшной или Щапиной я имею понятие, потому что она уже представляла некоторые свои сочинения в министерство, и их рассматривал я. Помнится, что они именно «ничего», и их, кажется, «допустили». «Одобрение» у нас не дается за достоинства отрицательного свойства, – нет: в Комитете существуют три категории: I) Рекомендовать (значит обязательно для школьн<ых> библиотек), 2) Одобрить, то есть похвалить, указать на книгу и 3) Допустить. Последнее касается для тех, которые, как Вы говорите, «ничего». Впрочем, можете быть уверены, что все, что лишь только возможно сделать для обратившейся к Вам труженицы, будет сделано со всеусердием и добрым рачением. Пусть пошлет свои книжечки при просьбе на простой бумаге, адресуя в Ученый к<омитет>при м<инистерстве> н<ародного> п<росвещения>. Просьба должна быть самая простая и короткая. Формы никакой нет, – пусть выразит то, что хочет, и все тут. А чтобы ускорить дело, пусть она, послав просьбу и книги, тогда же известит меня, что они посланы. И я и Майков поддержим, сколько можем.

Ориенталист на полицеймейстерском поприще еще не показал ничего нового: до сих пор он, по-видимому, держится как человек пришлый, а не хозяин. Лонгинов еще канает, хотя совершенно безнадежен: вода дошла до живота, но все тянет. В так называемом «большом свете», ныне не чуждающемся более ни концессионных взяток, ни служебных интриг, говорят, что «это с его стороны даже неделикатно умирать так долго». На его место одни прочат Мартынова (губерн<атор>из Полтавы), другие – Мансурова, третьи – Маркевича, а четвертые, наконец, думают, что будет оставлен Григорьев; а наверное никто ничего не знает, и потому-то очень тяготятся «неделикатностью Лонгинова», который и в сей смертный час неравнодушествует к «направлению» вообще и судьбе «Русского мира», в частности. Дивная печаль на пороге двери, открывающей неведомый путь! Вчера я слышал от людей случайных снова речи о Маркевиче, но говорят, что находят неудобным предать всю печать в руки «к<атков>ского агента», и, впрочем, право, теперь все возможно: проект Кузьмы Пруткова о введении единомыслия в России становится, по-видимому, возможным. Долго ли это так будет? – Духи Журавокого ничего об этом не знают, и духи Александра Николаевича Аксакова тоже не сюда смотрят, а Черняев вчера ходил к m-me Фельд гадать на картах г-жи Ленорман, но и она ничего не сказала. Кокорев тоже ведет себя как дух. Хотелось бы знать по крайней мере, доволен ли он тем, что я для него сработал? Знаете: это просто даже уже смешно и весело становится! А впрочем, все как-то живу и – право – удивляюсь даже, а бог как-то помогает

Низко Вам кланяюсь


Н. Лесков.

Кн. Ал. Васильчикову газета положительно не дозволена, а дела с Черняевым как-то у них позамялись.

Он этим очень недоволен и вообще продолжать издательства не желает.

Вот достойная внимания политико-экономическая новость: в Главном пр<авлении>по дел<ам> печати измыслили, что они потому не разрешают новых изданий, чтобы создать ценность изданиям существующим. Каковы доброхоты!

Н. С. Аксакову

27 января 1875 г., Петербург.


Многоуважаемый Иван Сергеевич!

В. А. Кокорев вчера с вечерним поездом уехал в Москву и теперь должен быть там. В Москве он пробудет дня три. Перед отъездом его мы с ним виделись два раза, и он обещал мне какую-то работу. В чем эта работа будет заключаться – не знаю; но во всяком случае, если бы Вам довелось с ним видеться и заговорить обо мне, – порадейте за меня немножечко. Судя по тому, что он платил за работу «некоему», я признаю эту плату несоразмерно щедрою (напр<имер>, 4 т<ысячи> за компиляцию о нефтяном промысле), и вообще я работе рад, но мне было бы вдвое милее, если бы он платил мне не сдельно, а вообще взял бы меня для своих работ, чтобы я делал все, что потребуется ему и что мне по силам. Эго бы нас сблизило гораздо более, и, бог весть, может быть и я бы ему пригодился, как он теперь не думает. Во всяком случае: не найдете ли возможности бросить ему эту мысль?


Ваш Н. Лесков.

А. Н. Островскому

14 февраля 1875 г., Петербург.


Милостивый государь

Александр Николаевич!

Я получил Ваше письмо и считаю себя обязанным поблагодарить Вас за этот скорый ответ, значительно разъяснивший мне дело. Соображения Ваши вполне верны, и я, признаюсь Вам, не ожидал, чтобы Вы могли отнестись к этому иначе, а писал к Вам под давлением неотступных просьб и ввиду недоразумений, к которым постоянно припутывали Ваше имя. Мне постоянно напоминали, что об этом просите Вы, принимая в судьбе осужденного особое участие по каким-то Вашим семейным отношениям. Я был в величайшем затруднении, колеблясь между чувством сострадания и ясным пониманием неуместности и бесполезности всего стороннего вмешательства. Мне говорили, что Вы можете что-то сказать и указать и что от Вас ежедневно ждут письмо, а между тем все настаивали, чтобы я ехал и просил. Мне ничего иного не оставалось, как отнестись к Вам прямо, и я это сделал и очень благодарен Вам, что Вы мне разъяснили дело. Понятно, что как мне ни прискорбно отказать бедной матери, но я в ее пользу ничего сделать не могу.

Пользуюсь случаем при этом просить Вас верить, что я действительно высоко ценю и уважаю Ваше имя.

Ваш покорный слуга


Н. Лесков.

П. К. Щебальскому

23 февраля 1875 г., Петербург.


Я почти такого ответа и ждал от Вас, уважаемый Петр Карлович, и ответ сей признаю справедливым, тем более что «грязная история», раскрываясь, обнаруживает такую тину, что от нее надо желать быть только подальше. Бобоша пал бесславно и низко и сносит свое падение со всей гадостью души мелкой и ничтожной, – визжит как высеченный щенок и не находит в себе сил обратиться к универсальному средству наших опальных дедов – сбежать в свои местности на Галиче и дать стихнуть мерзкому скандалу, доколе его заменит новый, еще мерзейший. Нет: он жалуется, что «взял не в том смысле, – не как взятку (или, по выражению покойного Н. И. Соловьева, „братку“), а как гонорар вперед за свое перо» … Понимаете, что все это делает его еще более жалким и смешным и ничему не помогает, но он все бьется устоять на этом и хлопочет, чтобы его «принимали». На 4-й день скандала он собрался в Москву к К<атко>ву, которому в эти дни писал 3 письма и 2 депеши и ни на письма, ни на депеши ответа не получил. Насколько меня спрашивали, я не советовал и ехать, тем более что ко мне явился кн. Ш<али>ков с предсказанием, что К<атко>в Бобку не примет. «Пусть-де прежде счистится». Однако он поехал, и вот уже неделя, как сидит там и все просится впустить, а тот ему не отвечает и к себе не пускает. Я говорил Ш<али>кову, что ведь, однако же, он сказывал М<ихаилу> Н<икифорови>чу большую преданность, – нельзя быть с ним чересчур суровым, но Ш<аликов>только сделал удивленные глаза и отвечал: «За что деньги заплочены»… Так этот Бобо и теперь там и пишет оттуда жене, что «надо туда совсем переехать», – все вероятно из того, чтобы встретиться с М<ихаилом> Н<икифоровлчем>хоть на бульваре и броситься ему в ноги (что Бобо, несомненно, желает и что привести в исполнение может). Еничку напрасно сожалеете: его фонды стоят высоко, и его во всем оправдывают: «его-де вывели из терпения». Он давно расстроился со своим антрепренером и, прекратив с ним свидания, начал ссылаться письмами: в этой-то корреспонденции и вскрылось все дело. Б<айма>ков написал в одном письме, что он не может отдать К<ат>кову газету за 120 т., потому что кроме сих 120 он «дал обязательство выплатить 50 т. одному известному лицу в министерство». Еничка списал с этого письма 4 копии и послал их одну К<атко>ву, одну гр. Т<отсто>му, в III отд., а четвертую – самому государю. Таким образом, все вдруг было обнято. Следствие (негласное) проводил Пот<ап>ов, и Бобо выгнан в 21 часа, со снятием с него даже придворного звания. Перед рассылкою сих депеш Енька держал совет с Феклистом и подозрительным нарцизом, которые «недоумевали, кто это известное лицо», и будто опасались, не наводит ли это тень на них, и присоветовали все вскрыть… Таким образом, за Христа невинного один Пилат умыл руки, а за проворовавшегося Бобу трое измылися. Теперь Б<айма>ков за этот месяц прислал Еньке вместо 500 р. – всего 150, прибавив, что и «это много». Оказывается, что у них никакого письменного условия нет; но как они развяжутся, – это интересно, ибо выражена высокая воля, чтобы Енька был укреплен на этом месте; Б<аймаков> же не отступается от газеты, если ему не возвратят его гласных и негласных расходов, всего 200 тысяч. Всего этого я не знал, когда писал Вам, а теперь с ужасом обоняю это смердящее болото и, конечно, не хотел бы видеть Вас в тумане его испарений. Бобо свое условие на 60 т. 12-тилетней аренды, разумеется, уничтожил и получит только 5 т. за первый год, но и в них дал расписку, которая представлена к делу. Желая выручить расписку, он дал Б<аймако>ву на 5 т. заречных векселей Кушелева, и Б<аймако>в векселя взял, а расписки не отдал и теперь по векселям взыскивает, и уже 1 т. взыскал. Общество выражает свое великолепное негодование, не разбирая, что оно негодует не на мерзость поступка, но на его глупую неловкость, и злорадство не пойманных плутов отвратительнее изловленного неумелого Бобки, который тем провинился, что вошел в сделку письменную, а не взял «братку» наличными и не свез их в банк… До чего все это отвратительно – рассказать Вам не могу: это падение заносчивого хлыща с его двухаршинной высоты взбуравило такие нравственные подонки общественных страстей, что мнится, не стоят ли уже какие-нибудь вестготы за шлиссельбургскою заставою вашего сгнившего Рима? Что за подлые и жестокие сердца! что за низкие умы! Теперь недостает, чтобы Боба, возвратись после своего московского сиденья, вскинулся на К<ат>кова и Т<ол>стого и начал вскрывать какие-либо их тайности. Приступ к этому он уже сделал и обнаружил, что К<атко>в хочет взять газету и Б<айма>кова и иметь Еньку своим петербургским приказчиком. Теперь остается это доказывать, – что и нетрудно. О фельетонистах тоже напрасно мечтать: всем редакциям «рекомендовано» ни одним словом не касаться этого дела, и «Голос» лишен права розничной продажи за самый отдаленный намек, заключающийся в словах: «мы, граф С<алиас>, не рапортуем там, где Вы рапортуете». Светские люди из кружка чистого гадливо молчат или говорят, что «М<аркеви>ч сделал для „Петербургских ведомостей“ – то самое, что он делал всегда для „Московских ведомостей“, то есть продал министерство Б<аймакову>, как продавал его К<атк>ову». Правды тут, разумеется, мало, но нечто к делу идущее есть. О двухклассных школах сейчас ничего Вам не могу сообщить и сомневаюсь: есть ли их правила напечатанные? По крайней мере мы их очень недавно еще обсуживали, и я не думаю, чтобы они были уже готовы. Вашим всем кланяюсь. Внимания «Р<усского> вестн<ика>» к себе не заметил и не надеюсь его заметить. Будьте здоровы и долгоденственны.


Ваш Л.

P. S. Над Енькою сбылась половина предсказания m-me Ленорман, записанное в «Некуда», – теперь должна исполниться вторая половина: он должен быть «первым министром».

И. С. Аксакову

1 марта 1875 г., Петербург.


Только хотел писать Вам о покровительствуемой Вами г-же Щепиной, как получил Ваше письмо, с которым не только вполне согласен, но даже уже и поступил таким образом. Кокорев приглашал меня на днях написать статью о Сиб<ирской> ж<елезной>дороге по северному направлению (в пользу сего последнего). Я взял бумаги, перечитал и убедился, что северное направление имеет за себя довольно много, но писать не стал: 1) потому что о сем уже слишком много написано, и пришлось бы только компилировать да рекламировать, a вo-2) потому, что К<окорев> хотел напечатать статью непременно в «Отеч<ественных> зап<исках>», в коих я участвовать не хочу, особенно же нахожу недостойным снабжать их моею работою под сурдинкою. Я обо всем этом отписал Кокореву откровенно и получил от него письмо тоже очень теплое и задушевное, в котором он просит меня не прощаться. Я его благодарил и ответил, что очень рад его знакомству; рад буду и работе, которая может случиться (особенно сопряженной с поездкою с описательной целью), но ни на что не напрашивался и отошел, как говорят, с «достоинством». На том дело наше и кончено. Я на него ни в малейшей претензии и думаю, что Вы не ошибетесь: он мне даже желает пригодиться, но ему не до меня. Мельница его не озабочивает: он свое (700 тысяч) получит, как собственник, не с двух обшеств, так с Овсяникова, но сей почтенный муж может иметь историю, которая способна пугнуть насчет географии… А как он был нескромно весел, когда утром на другой день при мне влетел в кабинет Кокорева с восклицанием: «А мы нынче блины пекли!.» О деле этом слухи самые мерзкие, но К<окоре>ва они нимало не марают и даже вовсе его не касаются. За совет и отличное истолкование моих опрометчивых слов усердно Вас благодарю и повторяю: я уже так и сделал, как Вы пишете. Делать «все, что потребуется», я разумел о роде занятий, то есть ездить, писать, с людьми говорить и т. п., но слава богу, что и я ему этого не сказал, и Вы тоже.

Редактор «Правосл<авного> обозр<ения>» был у меня на второй день маркевичевской истории, и при нем тут ко мне всё прибегали любопытные люди с вопросами, чту сей сон значит? Так что я не успел с ним путем перемолвиться. Я просил его зайти ко мне вечером, но он зашел опять на другой день в часы моего обыкновенного выхода на прогулку и опять меня не застал; между тем я хотел с ним побеседовать о тоне работы и вручить ему экземпляр нового издания «Захудалого рода», напечатанного с моей, а не с катковской рукописи, с тем чтобы он передал эту книжку Вам. Так это и не состоялось. – От Щепиной я получил письмо, по дамскому обыкновению без адреса, и потому не мог ей отвечать, хотя письмо ее, по моему мнению, требовало с моей стороны скорого и утешительного слова. Не откажитесь ей передать следующее: «Легкое чтение» рассматривал действительно я и докладывал его Комитету в заседании 7-го мая. Книга эта по представлению моему допущена в школьные библиотеки, но г-же Щепиной об этом не дано знать опять потому, что и в просьбе ее нет адреса, и потому департамент распорядился только напечатать об этом в министерском журнале. В каталог же се «Легкое чтение» будет включено, о чем она и получит теперь бумагу, которую я просил делопроизводителя послать по Вашему адресу. Новые книги г-жи Щепиной получены только на сих днях и переданы мне же: я их не задержу и, сколько можно, за них порадею. – Салиас не покидает своего с честью им занятого поста, а, напротив, укрепляется зело-зело: свыше внушено трем министрам упрочить его положение. Баймаков, говорят, в отчаянии и не знает, как его выжить? О новом редакторе нет и речи, и если бы Б<аймаков>стал об этом хлопотать, то все его хлопоты останутся втуне, доколе новый большой скандал не даст ходу дел иного направления. Здесь ругают Каткова за «жестокосердие», что он не принял Марковича, и ругают подло, зло и напрасно; напрасно же обвиняют его в том, что будто он хотел откупить за 120 тысяч «П<етербургские> вед<омости>» у Баймакова и держит Салиаса своим петербургским приказчиком. После побега Маркевича в Москву жена его просила меня просмотреть в беспорядке брошенную им переписку по этому делу, и я самоличным чтением убедился, что Катков этого не желал и даже был против передачи «Петербургских>ведомостей» в руки министерства. Салиаса выписали Феоктистов и Маркевич, которым он и обещал письмами из Женевы «никогда не забыть их добра» и при этом так прельщал их своим profession de foi:[11] «Я не красный, даже не розовый или белый, а скорее подхожу к лазурному, голубому, жандармскому». Это так сказано всеми словами, а Ф<еоктистов>и Марк<евич> сим цветом пленились. Письмо это ходило к начальству, которое его тоже пробовало, а ныне оно ходит по рукам публики и никакого секрета не составляет, почему я и пишу о нем. В обществе все не пойманные до сих пор взяточники и картежники ревниво стремятся заявлять свое великолепное негодование к неловкости М<аркевич> а и тем делают невозможным негодование более правильное. Катков едет сюда 3-го числа. Нужно ожидать еще большей игры.


Ваш Н. Лесков.

Н. С. Аксакову

19 марта 1875 г., Петербург.


Достоуважаемый Иван Сергеевич!

Спешу написать Вам, что порученные Вами моему опекунству литературные произведения г-жи Щепиной благополучно проведены мною через комитетские прения. Во вчерашнем заседании я доложил обе книги, и обе они «допущены в библиотеки средних учебных заведений». В народные школы они, как Вы сами судить можете, не годятся и по содержанию и по цене, сравнительно чрезвычайно высокой. Одной из этих книг я ходатайствовал о высшей апробации, то есть об одобрении, но должен был уступить общему голосу моих сочленов и удовольствоваться допущением. Эта речь шла о «Часах досуга», где, как на грех, г-жа Щепина на 91-й стр. прошлась на счет латинского учителя. Пусть она поверит, что мне стоило труда спасти ее книгу с помощью вольного толкования этого места, и вперед пусть латинских учителей или не трогает, или только хвалит. Если посылать книги в министерство, то ведь невозможно же не иметь в виду взглядов, руководящих всеми действиями этого министерства в данную минуту. Как Катерина Владимировна этого не сообразила? Я сам не нахожу удобным писать ей об этом, но Вы, может быть, сочтете возможным предупредить ее на этот счет. Она пишет мне, что Вы советуете ей сделать объявления, но, по моему мнению, с этим надо повременить, потому что выгоднее публиковать разом о всех трех книгах, а этого нельзя сделать, пока К<атерина> В<ладимировна>не будет извещена о допущении книг официально. Я прошу Вас сказать ей, что мое частное извещение не должно быть ей выдаваемо во всеобщее ведение: у нас на это смотрят ревниво. Впрочем, я попрошу в департаменте, чтобы ее уведомили как можно скорее, и тогда она может объявлять.

Кстати, если позволите, желаю сказать Вам несколько слов по поводу г-жи Щепиной, которая была так искрення, что сообщила мне нечто о своем положении. Очевидно, ей нужен заработок, но едва ли она стоит на своей дороге (конечно, в литературном только отношении). Она пишет бог весть как легко и прозою и стихами, но вряд ли она когда-нибудь может сделаться детскою писательницею, или по крайней мере теперь она к этому положительно не готова. Не зная ее, я по одним ее письмам (написанным всегда горячо и бойко) вижу, что у нее нет устойчивости в мировоззрении и спокойного отношения к объекту, без чего невозможно написать детскую повесть не рядового достоинства. По-моему, таких способных, но не управляющих собою всегда бывает полезно ставить в такие условия, что они не валяли наскоро во всю руку, а обдумывали «что нельзя, и то, чего не можно». Для этого всего лучше упражняться некоторое время в составлении очерков по известным источникам, и мне приходит в голову даже К<атерине> В<ладимиров>не мысль такой работы. Назад тому некоторое время попечитель Варш<авского> уч<ебного> окр<уга> стал составлять книжечки о русских людях для ознакомления с ними школяров польского края. Книжечки эти все пишутся крайне бесталанно, а между тем министерство, по-видимому, неравнодушно к этой идее. Почему К<атерине> В<ладимировне>не написать томика два о борцах за русскую народность на окраинах России? Я уверен, что если бы Вы ей надоумили, как с этим обойтись, то это были бы произведения далеко более интересные и полезные, чем вечные Петеньки и Оленьки детских повестей невысокой пробы. По-моему, хорошо бы составить очерки эти, начиная с северо-западных святых правосл<авной> церкви. Я боюсь сказать К<атерине> В<ладимиравне>, но Вам выскажу мое подозрение, что министерство, может быть даже приобрело бы такую книгу или по крайней мере рекомендовало бы ее (то есть сделало бы ее обязательною), а это значит 30–40 тысяч экземпляров. Иными книгами в этом роде люди составляют состояние (например, автор книги «Почему и потому» уже купил каменный дом в Петербурге). Над повестями же она будет трудиться, и все это будет меледа… Я ей пишу сегодня же, но сих моих соображений в подробности не высказываю, ибо, не зная ее характера, опасаюсь быть виновником каких-либо неосторожных увлечений; а Вы обсудите мои слова и если найдете их имеющими смыл, по приложимости к способностям К<атерины> В<ладимиров>ны, то сообщите ей эти мысли и направьте ее на путь, как взяться за дело. Я уверен, что это будет самое выгодное в денежном отношении и выработает ее как писательницу.

Простите меня, что я Вам все это так подробно расписываю, но мне кажется, что этой женщине надо помочь выбрать себе труд, более соответствующий eе силам и более благодарный.

Глубоко чтущий Вас


Н. Лесков.

И. С. Аксакову

23 марта 1875 г., Петербург.


Я получил Ваше письмо, уважаемый Иван Сергеевич, и имею побуждение отвечать на него сию же минуту: дело в том, что я позавчера отдал Базунову сверточек, подписанный на Ваше имя в Москву, и просил переслать это в магазин Соловьева. В этом тючке 4 экз<емпляра> нового издания «Захудалого рода»: 1) для Вас, 2) для Ю. Ф. Самарина, 3) для Влад<имира> Петр<овича> Бегичева и 4) для К. В. Щепиной, которая просит меня подарить ей какую-нибудь книгу моей стряпни. О посылке Юрию Федоровичу оговорюсь, что хотя я лично его и не знаю, но слишком хорошо знаю его как писателя и потому, кажется, могу послать ему книгу?.. А впрочем, Вы ему скажите, что я извиняюсь перед ним за этот поступок, а совершаю его от избытка сердца. Что же касается экземпляра, посылаемого Бегичеву, то отошлите, пожалуйста, эту книжечку Киселевой (дочери Бегичева), которая живет в одном доме с Вами. Если же она теперь не живет там, то вручите книжку при случае Конст<антину> Шиловскому или, наконец, всего проще – оставьте ее у себя, пока Бегичев пришлет за нею.

Но эти распорядки уладятся, а напишете ли Вы мне: как покажется Вам 2-я часть «Захудалых» в моем, а не в катковском сочинении? Мне очень совестно просить Вас пересматривать книгу, которая уже не имеет для Вас интереса новизны, но я не могу отказать себе в пламенном желании знать Ваше мнение, прав или не прав я был, остановив печатание романа? Я не говорю о принципе, но прав или не прав был я просто в рассуждении достоинств романа? Мои друзья имеют не одинокое об этом мнение, но все их мнения в сем деле для меня не имеют значения, а Ваше, напротив, значит очень много. Не откажите мне в этом, дорогой и милостивый праведник русского слова! Ваше мнение и мнение Щебальского я признаю для себя судом, против которого не прореку, не возоплю, ибо верю бесповоротно в его и Ваше доброе ко мне расположение и прямоту. Мне кажется, что перекрещивать Жиго в Жиро не было никакой надобности; что уничтожать памфлет Рогожина против Хотетовой (А. А. Орловой) не было нужды; что от перемены мною сочиненной для нее фамилия Хотетова в Хоботову дело ничего не выигрывало; что старой княгине можно было дозволить увлечься раздариванием дочери всего дорогого, причем дело дошло до подаренья ей самой Ольги Федотовны, и пр., и пр. – Вообще: скажите Ваше прямое, аксаковское слово, и оно будет мне мило. Дмитрий Самарин, встретясь со мною недавно у Щербатовых (Александра Петр<овича>), сказал мне, что, памятуя «Захудалый род», он помнит и «огромную утрировку, допущенную в лице Дон-Кихота Рогожина» Когда бы мне это говорил петербургский сановник или даже писатель реальной школы, я бы не обратил на это внимания, но Дмитрий Самарин ведь не мог же не знать наших чудаков, которыми кишели мелкопоместные губернии (например, Курская и юго-западные уезды Орловской, где я родился и вырос). Дон-Кихот лицо почти списанное с памятного мне в детстве кромского дворянина и помещика 17 душ Ильи Ив<ановича> Козюлькина, который вечно странствовал, а приют имел у Анны Н. Зиновьевой. Он был очень благороден и честен до того, что требовал, чтобы у него в указе об отставке после слова «холост» было дописано: «но детей имеет». Он служил попечит<елем> хлеб<ного> магаз<ина> и замерз в поле, изображая среди метели Манфреда. Почему этих чудаков нельзя вывести, чтобы сейчас даже хорошие люди не закричали, что «это утрировка»? А я утверждаю, что тут утрировки нет. Кто же прав? Однако интересно знать, что Вы об этом скажете?

Несравненный «граф» Данилевский так находчив, что до него, «разумеется, не дотянешься: он теперь, вероятно, еще у Вас в белокаменной и поучается у Михаила Петровича или даже что-то читает в Общ<естве> любит<елей> русской словесности». По слухам, его туда будто бы даже вызвали, чтобы прослушать его Петра III-го. Чудачок он!

Что же про «Анну Каренину»? Я считаю это произведение весьма высоким и просто как бы делающим эпоху в романе. Недостаток (и то ради уступок общему говору) нахожу один – так называемая «любовная интрига» как будто не развита… Любовь улажена не по-романическому, а как бы для сценария. Не знаю, понятно ли я говорю? Но я думаю: не хорошо ли это? Что же за закон непременно так, а не этак очерчивать эти вещи? Но если это и недостаток, то во всяком случае он не более как пылинка на картине, исполненной невыразимой прелести изображения жизни современной, но не тенденциозной (что так испортило мою руку). Однако у нас романдружно ругают (Дм<итрий> Самарин тому свидетель): светские люди раздражаются, видя свое отображение, и придираются к непристойности сцены медицинского осмотра княжны Китти, а за настоящими светскими людьми тянут ту же ноту действительные статские советники, составляющие теперь довольно значительную общественную разновидность, с претензией на хороший тон. Литературщики злобствуют потому, что роман появляется в «Р<усском> в<естнике>» – для них этого довольно. Но есть и жаркие почитатели Карениной, по преимуществу в числе женщин среднего слоя. Вообще же успех романа весьма странный, и порою сдается, что общество совсем утратило вкус: многим «Женщины» Мещерского нравятся более, чем «Анна Каренина»… Что с этим делать?

Благодарю Вас за описание К. В. Щепиной: она мне как раз такою и представлялась. Оспециализировавшись в изображении этих типов, я узнаю их издали, по запаху и по перу. Мне было очень приятно узнать от Вас, что, не внушая Вам симпатии, они возбуждают в Вас живое сострадание – именно живое, действенное, а не брезгливое и потому ничего не стоящее. Я питаю к ним те же самые чувства, и – не удивитесь – сколько я им ни наносил ран, они имеют ко мне какое-то «влеченье – род недуга». Яростнейшие из них доверяли мне свои тайны и не гнушались в крутые минуты посильною моею помощью. И я, не симпатизируя им, всегда имел к ним даже какую-то слабость: в их «глупостях» я ясно видел порывы чувств, не совсем порочных. Порицая их и осмеивая в печати, в жизни я не имел никогда силы сторониться от этих жалких и трижды жалких межеумков. Этого рода щепетильность мне глубоко противна… Умно это или глупо – это мне все равно; но незапятнанный «друг грешников» никого не сторонился, а я сам гадок, сам нравственно квол и всех пороков достаточно исполнен, так поэтому мне претила мысль о всякой брезгливости. Говорю это по поводу К<атерины> В<ладимиров>ны, а не о ней, которой не знаю. Помогать ей рад всеми силами, да силенки-то мои малы… Однако опять возвращусь к тому, что если ее необходимо приурочивать к писательству, то надо ее выдержать на корде – «в мерный круг» направить ее разметистый бег. Вы правы, говоря, что указанный мною труд требует подготовки и пр., но ведь за то же он и вознаграждаться может хорошо, а не как-нибудь. Пусть подчитается! Потом Вы говорите о материалах, – но для народных книжек нужны материалы не архивные, а библиотечные. Напр<имер>, возьмем хоть «Кирилла инока туровского», вдохновенные молитвы которого (XII века) беспрестанно списываются различными боголюбцами. Молитв этих отдельно напечатать нельзя, – не позволят (Лаврентьев пытался), но их можно все поместить среди текста жизнеописания автора, и вот Вам заручка к сбыту книги ради одних этих молитв. А какой же для этого нужен материал? – Просто журнал Казанской духовной академии… И таких вещей есть немало. Но если у К<атерины>В<ладимировны> нет любви к этим занятиям и нет доброй воли себя определить и «ограничить», то уж этого я не знаю, откуда она заполучить может… Подозревая, что святые ей «претят», я думаю, что надо ей указать хоть на грешных, но на людей исторических и заставить ее компилировать (например, по монографиям Костомарова, изменяя нечто в его иных воззрениях). Это ей, вероятно, будет для начала более по душе; а потом, может быть, и во вкус войдет… Во всяком же случае ей нужен «мерный круг» и тропа развешунная, – иначе она изболтается в безграничном пространстве своей неопределенности, и из нее ничего не выйдет, и хлеба она себе не припасет. Мне кажется, что ей надо это откровенно высказать, и я это почти уже сделал: она не рассердилась за совет, но как бы недовольна за некоторую сдержанность тона. Надо ее утешить с этой стороны. Язык простонародный она, кажется, знает гораздо лучше Ростопчина и даже гр<афа> Салиаса, но кому у нас исполнять народные пиесы и кому охота смотреть их?.. Все это она затевает «не по сезону». Если ей можно пособить чем-нибудь в репертуаре, то пусть скажет; я напишу Бегичеву и уверен, что он не откажет мне ей повольготеть. Не ей ли взять на себя труд передать Бегичеву книжку и при сем случае с ним познакомиться? Он (как, вероятно, знаете) парень души очень доброй и характера покладливого и дружелюбного.

Овсяников «напек блинов», но В<асилий> А<лександрович> к нему еще не едет. Я вчера видел «брехунца», который ведет дело, и расспрашивал, каким боком прилипает сюда В<асилий> А<лександрови>ч? Говорит, «все дело в том, что он – К<окоре>в и что у него денег много, – не будь этой вины, не из-за чего было бы к нему и касаться». В самой сути одно утешительно: какой гений подсказал перестраховать мельницу в двое рук? Лично я, однако, глубоко уверен, что К<окорев>привлекается именно так, как мне сказано. Однако второй лист исписан, и пора знать честь. Будьте благополучны; за книгами к Соловьеву пошлите и меня не осудите, если что не дописал или переписал.


Ваш Н. Лесков.

И. С. Аксакову

29 марта 1875 г., Петербург.


Достоуважаемый Иван Сергеевич!

Простите, пожалуйста, мою наглость, что я шлю через Ваши руки письмо к Преображенскому. Дело в том, что он мне показался как будто легкомысленным и неустойчивым, и я боюсь, как бы он без всякого злого умысла не подвел меня впросак. Он говорил со мною обо всем, кроме самого нужного. Я ему показывал книгу «Ключ разумения», но он о ней не имеет и понятия (как и большинство нашего образованного духовенства рационалистического пошиба), и он мне ни слова не сказал о средствах вознаграждения за труд, а я ведь живу этим… Не вмешивая Вас ни во что, я только посылаю письмо Преображенскому открытым, через Ваши руки, прося Вас прочесть его и передать отцу Преображенскому: я рассчитываю, что одно такое участие Ваше поставит его в необходимость отнестись к делу серьезнее, а не дуть в бороду, когда надо давать ясные и определенные ответы… Не осудите меня, пожалуйста, и не сочтите нахалом; а если Преображенский посоветуется с Вами о гонораре, то скажите ему наш средний журнальный гонорар. Если его средства ограничены, то и я этим ограничусь.

Как новость могу сообщить Вам, что Мещерский продал свой «Гражданин» Пуцыковичу, который давно подписывает это издание. Сделка состоялась на 20 тысячах, рассроченных к уплате в 5 лет (по 4 тысячи рублей). Теперь все это кончено, но как сегодня хотя и пятница, но на сей неделе еще не седьмая, то не знаю, не разделается ли это заново. Однако они завтра подписывают контракт. Пуцыкович малый неглупый и хороший.

Получили ли Вы «Захудалый род»?


Ваш Н. Лесков

P. S. Вчера был у меня Кушелев и сказывал, что у Александра Николаевича «духи уже ходят». Клянутся, что «сами видели»!

Какою дружною толпою сунутся беды на несчастного Каткова! Что это за роковой закон этой кучности несчастий? Дай ему бог силы всё снесть.

Н. С. Аксакову

<Конец марта 1876 г., Петербург.>


…стоит заметить! Кн. Мещерский юродствует тоже напоследях: он скоро уедет строчить новый роман. По словам Пуцыковича, все свои нынешние аристократические глупости он извергает по наущению некоего секретаря канцелярии Лонгинова, Юрия Богушевича, – родом поляка, по натуре чиновника. Он вечно егозит при «консерваторах» и, кажется, «консервирует» только самого себя. Кое у них общение с сим велиаром, уже и прах их не разберет: он их учит, он им и щетину всучит, а они всё с ним якшаются. Вы сравниваете Мещ<ерского> с Валуевым… Я не согласен: у Валуева все-таки более сознания: тоже думает, что он аристократ и может давать концерты на своем красноречии, так что их всем приятно слушать; а этот… Это просто какой-то литературный Агасфер: тому сказано: «иди», а этому: «пиши», и он пишет, пишет, и за что ни возьмется, все опошлит. Удивительнейшее дело, что при его заступничестве за власть хочется чувствовать себя бунтовщиком, при его воспевании любви помышляешь о другом, даже при его заступничестве за веру и церковь я теряю терпение и говорю чуть не безумные речи о вкусе атеизма и безверия… Я согласен с Вами, что ему не худо бы «запретить» писать; но еще лучше нельзя ли его склонить к этому по чести; нельзя ли ему поднести об этом адрес?

С Преображенским Вы меня совсем с толку сбили: я его называю Петром Васильевичем (так сказал мне Нечаев), Вам это не понравилось, и Вы в письме советуете называть его Петром Алексеевичем. – Я было и на это согласился, но вдруг замечаю кусочек бумаги, на котором читаю: «Петр Александрович». Начинаю думать, что он, вероятно, Петр, но отчество его утверждать не смею… Средний гонорар за уч<еные> статьи я разумею именно 50–60 р<ублей> в размере листа «Р<усского> в<естника>», а его меньший лист надо сравнять, то есть подсчитать сравнительно с листом «Р<усского> в<естника>» и по этой норме рассчитываться. Впрочем, я для себя тут ни о чем не хлопочу, и мне даже приятнее отложить эту работу, а взяться за иную. Уладьте, что захотите и как захотите, – со всем, что Вы учините, я буду согласен и исполню как должно. – Гриша Скоробрешко вернулся от Вас из Москвы в упоении славы, а вдогонку за ним примчались печатные похвалы его новому произведению… Он, видно, у Вас похлопотал о себе по обыкновению. Сказывал он мне вчера и про Ваши похвалы, но я не мог их поддержать, потому что романа не слыхал.

Конец ознакомительного фрагмента.