Письма 1871 года
С. А. Юрьеву
6 января 1871 г., Петербург.
Милостивый государь
Сергий Андреевич!
Вы увлекли меня Вашим письмом до некоторой восторженности, под влиянием коей я написал Вам длинное письмо с целым рядом благожеланий искренних и предложений всяческих (может быть, наполовину вовсе неуместных). Теперь при свидании в Петербурге с Ал. Феофил. Писемским я имел случай узнать кое-что более о духе и направлении, которых Вы намерены держаться в Вашем журнале, и еще более радуюсь появлению этого издания, еще более единомыслю с ним и еще более ему сочувствую и желаю служить ему. О беллетристических работах мы поговорим с Вами при личном свидании, так как я около половины февраля рассчитываю быть в Москве, но мне хотелось бы и даже совершенно необходимо знать: по обычаю ли Вам мое предложение писем из Петербурга (смешанного полубеллетристического характера)? Я говорил об этих письмах с Алексеем Феофилактовичем, и он одобряет мой замысел для Вашего журнала, и, надеюсь, одобряет не из вежливости лишь и любезности. Пожалуйста, при свидании с ним потрудитесь решить, нужны ли Вам такие письма в размере от листа до полутора листа в месяц, и не откажите мне в удовольствии получить определительный ответ на этот вопрос.
Повесть для «Беседы» я заделал и, верно, предложу ее летом на Ваше обсуждение, а план ее сообщу Вам в феврале. Название же повести будет, как я писал Вам, «Марфа и Мария». Если бы Вы пожелали объявить о ней (если будете это делать), то, конечно, с моей стороны никаких претензий против этого нет, потому что повесть эту я не предложу никому прежде Вас.
С глубочайшим сочувствием к Вашему делу и с почтением к Вам имею честь быть Вашим покорнейшим слугою.
Никол. Лесков.
P. S. В «Совр<еменной> летописи» идет мой фельетонный рассказ. Пожалуйста, взгляните в него: он может дать понятие, чту я могу «возделывать» в моих письмах. Письма я, переговорив с А. Ф., полагаю подписывать или буквами, или всем собственным моим именем, без новой маски.
П. К. Щебальскому
14 января 1871 г., Петербург.
Вы, вероятно, уже знаете, достойнейший Петр Карлович, о беде, постигшей сообщенное мною сведение о св<ященнике> Смирнове. Поистине понять не могу, что это такое может значить, и, прилагая при сем ответ на полученный мною запрос от редакции, усердно прошу Вас передать эти строки Михаилу Никифоровичу. Я жду ответов из Ревеля скоро и надеюсь восстановить правду сообщенных сведений, ибо ошибка здесь решительно невозможна.
Посылаю это на Ваше имя потому, что так мне кажется надежнее, а Вы, пожалуйста, на меня не сердитесь за это.
«Смех и горе» сконкретованы прекрасно. Если это Вы делали, то усердно благодарю Вас. Жаль, конечно, что все это дается по таким маленьким кусочкам. Нельзя ли, чтобы хоть следующий кусочек был целым эпизодом московских похождений героя, то есть по старому делению глав до XX главы. Эго было бы мне очень желательно.
Кроме того, земно Вам кланяюсь и прошу Вас неотступно вложить в уста голубого купидона несколько раз слова «простенько, но мило». Так, я желаю, чтобы он, говоря о том, как устроил свою квартиру, сказал: «оно, конечно, простенько, но мило». То же самое он должен употребить, говоря о доме своей хозяйки, об исправленном им зонтике, о комнате Ватажкова и о том, как он, не имея настоящей наблюдательности, решился донесть на него «простенько, но мило». То же самое надо сделать и далее везде, где купидон подводит приятеля. Не откажитесь, пожалуйста, если только возможно, взять корректуру и добавить эти словечки в подлежащих местах по Вашему усмотрению.
О романе не хочется и говорить: Горданову не позволяют быть во фраке, когда он охуждает неуклюжий сак Базарова; корректура ужасная; получаю книги через две недели, между тем как другим присылали корректурные листы… Нет; видно уж не везет! Пишу далее, как сухой мерин борозду гоню, чтобы кончить, да и к стороне.
Про Вашего Сушкова заговорили. Слышал от литераторствующих цензоров, что «это уж слишком». В «Биржевых в<едомостях>» фельетонист процитировал Вашу статью и, по фельетонному обычаю, скрыл источники, но Красовский вообще стал у газетчиков притчей во языцех.
Ужасно скучаю, что не могу исправить Вам никакой службы и лишен удовольствия видеть Ваши строки, служившие мне доказательством Вашего лестного мне внимания.
Ваш покорный слуга
Н. Лесков.
P. S. Алексей Филатыч приезжал сюда кряхтеть и сетовал, сколь тягостно ему было получать деньги с К<ашпире>ва. «Главное дело, – говорит, – все это, братец, надо помнить, что есть у тебя вексель; надо его в срок протестовать; десять дней грацыи спушшщать … ведь это все беспокойство!» Да и впрямь так, хотя едва ли это главное.
За роман меня в «Петерб<ургских> ведом<остях>» выругали, а впредь еще не того ожидаю. Подписка у всех прекрасная, кроме «Зари» и «Нивы», – так глаголет Базунов. По отзывам «Летучей библиотеки», роман мой читается нарасхват и с азартом, даже превосходящим мои ожидания. Читают ли «Смех и горе»? Пожалуй, повестушка эта так и кокнет, как разбитое яйцо в яичницу, во всяком случае, впрочем, весьма почтенную и вкусную. Я думаю, по таким маленьким кусочкам невозможно читать, а потом забудется, да так и не прочтется.
Спеша успокоить редакцию, я тотчас же по получении сегодня их письма послал им депешу и сказал, что письмо следует. Получили ли они депешу? Прилагаю квитанцию.
П. К. Щебальскому
2 февраля 1871 г., Петербург.
Достойнейший Петр Карлович!
В пополнение всех неудач со «Смехом и горем» в печатании этой повестушки начался перерыв. Вот уже в двух номерах ее нет, и я ничего не знаю о причинах этого смеха и горя с «Смехом и горем». Усердно прошу Вас, не осудите меня за назойливость и, пожалуйста, черкните мне два слова, как намерено начальство поступить с этою злополучною моею работою? Вы, конечно, поймете, как мне, рабочему человеку, нелегко все это видеть, сносить и не уметь помочь себе ничем?
Пожалуйста, пособите и не оставьте меня в неведении.
Трубников потерял и последнего профессора Предтеченского, а с ним и всех отцов церкви. Теперь он «проклят».
Ваш слуга
Н. Лесков.
Для «Беседы» не только начал, но даже кончаю работу и за то от них не получаю теперь ни слова. Работу сию, надеюсь, позволите прочесть Вам.
П. К. Щебальскому
11 февраля 1871 г., Петербург.
Ваше превосходительство меня, чтителя своего, изволили уязвить напрасно, назвав меня «чадолюбивым отцом своих творений», тогда как я их чуть ли не как щенят закидываю (чего и не поставлю себе в похвалу, а наипаче в покор и порицание). Но зато и я смею на отместку «язвануть» Вас, уважаемый и достойнейший протектор мой, Петр Карлович. Вы писали мне, что «от Усова никакого письма не получали», – это так; но Вы прибавили, что «и не получите», – в этом Вы ошиблись. Не все, значит, делается и по Вашему. Сегодня я был «у них», в камере, оставленной «отцами», и говорил с ними насчет книжки «Письма о Киеве» Максимовича, которую меня просят проблаговестить (чего, кажется, и от Вас ожидает Ваш ветхий деньми хранитель голенищ ярославлевых и дву тьму новейших динариев, пенязей и златниц, то есть М. П. Погодин, отправивший Вам экземпляр этой в самом деле интересной книжки). При разговоре со мною «они» заявили удивление: почему-де Щ<ебальский> нам не хочет давать передовых статей? На удивление это я отвечал сугубым удивлением и умеренною нотациею, добавив при сем, что мне от Вас запрещено даже и говорить об этом. Усов был моими словами крайне переконфужен и просил меня «поправить это дело»; а я ответил, что не я его испортил и не мне его поправлять, ибо я тут и сам не на радостях, краснея за них перед человеком, достойным всякого почтения. Поговорили смачно. После того Усов спросил моего мнения: поправится ли дело, если он напишет Вам сознание своей вины и попросит о возобновлении сотрудничества? Я отвечал, что ни за что не ручаюсь, но извинение есть их долг перед Вами. Тут Усов вскочил и написал Вам извинение, которое я прочел: оно не складно, но полно. Перестаньте, пожалуйста, сердиться и пишите им! Теперь их редакция на Литейной, и я, ходя гулять, всегда могу заносить Вашу работу, и наблюдать за ней, и производить настояния и взыскания. От Т<рубникова> же письма ждать нельзя, потому что он практиковать это рукомесло конфузится … (Это истина!) Ему гнусные Ъ досаждают, и зачем же его «изнурять», как героиню романа Писемского? Не вводите в искушение его милую застенчивость и преложите гнев на милость, по покаянному канону одного Павла Усова. Роман Писемского жив, но, по-моему, похабные места можно бы к черту, и это делу бы не помешало. Что за радость такая гадость? При девушках читать невозможно, и я именно на этом и попался. Достоевский, надо полагать, изображает Платона Павлова, но, впрочем, все мы трое во многом сбились на одну мысль. Статьи «Беседы» мне не понравились. Вы правы – это, говоря по-гамлетовски, всё «слова, слова и слова». Особенно такова перепичканная всяким шпигом статья Юрьева. «Чего ради трата сия миру бысть?» Подписка их у Базунова, однако, двинулась, но библиотеки на них ропщут, и «Летучая библиотека» (самая сильная) показывала мне письмо, подписанное Майковым, но содержащее «слова» и бестолковщину. Я ничего не понял… Жду Вашего ответа.
Лесков.
Г. Бенни
<4 марта 1871 г., Петербург>
Господин пастор! Я близко знал и считал своим другом брата вашего Артура Бенни, бесчестно оклеветанного в Петербурге, и Вы, вероятно, знаете немножко о моей с ним приязни. Это чувство внушило мне мысль восстановить его поруганную честь подробным рассказом об его пребывании в России. Рассказ этот напечатан в прошлом году в одной из петербургских газет («Биржевые ведомости»). Он принес свою долю пользы, но и возбудил со стороны злонамеренных людей новые толки не в пользу покойного брата Вашего, и даже во вред мне. Все это стало делом чести Вашего семейства и моей. Я решился вновь повторить печальную историю Артура, но уже не в газете, а отдельною брошюрою в десять листов, которая уже печатается и выйдет в свет без предварительной цензуры. Зная об этом моем намерении, Иван Сергеевич Тургенев написал мне письмо, в котором, одобряя мое «хорошее и честное» (по его словам) заступничество за поруганную память покойного Артура, обещал, тотчас по выходе этой брошюры, поддержать слова мои и, с своей стороны, запротестовать таким образом против укоризн, оскорбляющих неповинного члена Вашей семьи. Книгу мою я посвящу Вашей матушке и Вашему семейству, которое уважаю и люблю по Артуру. Не оставьте сообщить об этом уважаемой матери Вашей и соблаговолите известить меня о ее имени и согласии. В книге я предпошлю письмо к Вашей матушке. Если при всем этом Вы не откажетесь сделать мне какие-либо указания, нужные для моего сведения, или почтите меня строкою от Вас или от Вашей матушки – разумеется, строкою, властною содействовать восстановлению доброго имени Артура, – то, как бы ни коротка была эта строка, я дам ей самое почетное место в моей книге. Я считал бы это даже необходимым, дабы положить конец толкам, кто таков был Л. Бенни, так как об этом до сих пор еще спорят и желают видеть в нем какого-то «Бениславского». Во всяком случае, позвольте надеяться, что вы удостоите это письмо мое ответом в самом непродолжительном времени.
Ваш, милостивый государь, покорный слуга
Н. Лесков.
А. С. Суворину
5 марта 1871 г., Петербург.
«Коварный, но милый» благоприятель
Алексей Сергеевич!
Исполняя мое вчерашнее обещание, посылаю Вам четыре книжки «Русского вестника», в которых напечатаны две первые части моего романа. Прочтите, судите и «ругайте», если добрая совесть Ваша укажет Вам, за чту «ругать» следует. Посылаю тоже четыре № «Современной летописи», в коих напечатана другая моя литературная безделка. Ее в Петербурге «просмотрели» (то есть не заметили), а ее тоже стоит, может быть, «обругать», а может быть, и нет. Во всяком случае, пожалуйста, пробежите ее. Тут поставлено: («окончание»), но это ошибка – будет еще отрывка три или четыре.
О делах буду писать Вам завтра.
Ваш покорный слуга
Н. Лесков.
П. К. Щебальскому
5 марта 1871 г., Петербург.
Уважаемый Петр Карлович!
Хотите ли Вы или не хотите, но Вы упорно заставляете меня не только чтить, но и любить Вас, как никого не любил с дней моей юности! Вы сделаете меня безмерно счастливым, если позволите мне хранить в моей душе это чувство, дающее мне прекрасные и высокие минуты. Ваше слово меня животворит, одушевляет и поддерживает. Благодарю Вас, и несказанно благодарю, за все, а наипаче за внимание к моим работам, за поощрение, за совет, за указания. После покойного Дудышкина ко мне никто так не относился, и я никогда этого не забуду. Я слаб, я, на горе мое, слишком болезненно все чувствую, и поддержка для меня так дорога, что Вы не можете себе этого представить!
Я вас послушаю и не буду выходить из провинции, насколько можно, хотя роман уже попорчен страхом чирканья… То, что вы читаете (и чего я еще не читал), писано в Ревеле, до страха, нагнанного мне Любимовым. С тех пор я писал кое-как – лишь бы короче, лишь бы кончить, и перенес все мои симпатии на повесть, которую привезу Юрьеву и которую попрошу позволения прежде прочесть у Вас. Ею я сам даже доволен.
Статьи Вашей о Миртове жду, но как «Р<усский> в<еcтник>» ходит к нам по допотопной почте «на волах», то вот уже 2 часа 5-го марта, а Питер еще не получил февральской книжки. Вы бы сказали об этом.
Я писал М<ихаилу> Н<икифорови>чу, что Ив. С. Тургенев собрал 4-го ч<исла> (то есть вчера) всех представителей искусства на вечер (у Демута). Я хотел об этом вечере написать в «Московских в<едомостях>», да не напишу, потому что неудобно. Собралось 160 человек. Буквально были все искусники: музыканты, певцы, литераторы, артисты (то есть актеры), живописцы и ваятели. Был квартет, были речи, играл Рубинштейн, – толковали о соединении церквей и, кажется, остановились в положении церковного же соединения. Выбрали комиссию по два человека от цеха (Анненкова, Боборыкина, Самойлова, Васильева, Рубинштейна, Балакирева, Зичи и Клодта). Пристойно все было до нельзя более. Пьяная компания не пошла на сходку, но тонкий задор был, хотя очень слегка. В следующий четверг снова положили собраться у того же Демута, и надеемся это продолжать, покуда выпросим себе «беседу», но не клуб. Почин этого дела оказался не за Тургеневым, а за Рубинштейном, Микешиным и Самойловым. Рубинштейн и Тургенев завтра уезжают, первый к Вам на концерт (до среды буд<ущей> недели), а второй в Мценск. Новостей бездна, да всего не изобразишь в письме.
Будьте здоровы и вечно живы и юны Вашим прекрасным сердцем.
Ваш Н. Лесков.
P. S. Нельзя ли Вам сказать Любимову, чтобы он присылал мне роман из дефектовых листов в конверте по почте? Ведь это просто, и несносно не знать, что напечатано. Был ли у Вас некто Гойжевский? Я должен был дать ему рекомендацию к Вам.
А. С. Суворину
20 марта 1871 г., Петербург.
Воскресенье.
Благодарю Вас, Алексей Сергеевич, за Ваше письмо и сохраню его, как доказательство, что я никогда в Вас не ошибался, считая Вас человеком, ищущим правды и любящим ее. О том, кто из нас грешит в выборе путей для этого искания, говорить долго (по-моему, Вы грешите более меня, нападая на таких людей, как Катков), но довольно того, что мы уже можем опять вести хотя литературные споры (в чем, однако, заслуга принадлежит мне, ибо я доказал, что я Вам вполне верю и уважаю Вас, несмотря на нашу разность во мнениях и даже на Ваши не совсем ловкие, надеюсь, нападки на мою совесть). Благодарю Вас за указания. Роман, конечно, с большими погрешностями, но в нем еще многое не выяснено. Я не думаю, что мошенничество «непосредственно вытекло из нигилизма», и этого нет и не будет в моем романе. Я думаю и убежден, что мошенничество примкнуло к нигилизму, и именно в той самой мере, как оно примыкало и примыкает «к идеализму, к богословию» и к патриотизму. Я (может быть) связан кое-чем, что не мог провести этих параллелей, а они меня даже и занимали и намечены в плане романа. «Непосредственное же продолжение» нигилизма есть майор Форов – лицо, впрочем, наиболее потерпевшее от уступок, какие я должен был в нем сделать. Они простираются очень, очень далеко, и вширь, и вдоль, и вглубь… Но тем не менее он есть «продолжение» нигилизма, и я советую Вам терпеливо задержаться осуждениями, пока прочтете всю третью часть романа, где уяснится и Синтянина.
«Сочинения» нет. Разве Вы не знаете «литератора-ростовщика», служащего в полиции и пишущего в «Искре»? Разве Вам не известны его проделки с Кашеваровой и мн<огими> др<угими>? Вы жмурите глаза, мой уважаемый противумышленник! Вы не свободны и партийны, гораздо более чем я, которого в этом укоряете. Я не мщу нигилизму за клевету мерзавцев и даже не соединяю их воедино в моей голове. Я имею в виду одно: преследование поганой страсти приставать к направлениям, не имея их в душе своей, и паскудить все, к чему начнется это приставание. Нигилизм оказался в этом случае удобным в той же мере, как и «идеализм», как и «богословие», – в этом Вы правы. Но Вы не хотите правды… Вы укоряли меня за письма о Бенни, а Ив. С. Тургенев письмом ко мне признал эти письма «делом честным». Где же истина, и за кем беспристрастие? Беспристрастны ли Вы, придираясь к Каткову за его лицей? Конечно, я не могу видеть в этих нападках того беспристрастия, какое сам я обличаю в Форове, в моем уважении к Вам и во многом другом. «Ран», нанесенных мне мерзавцами, клеветавшими на меня, я не чувствую. Поверьте мне в этом! Да и что чувствовать? Неужто у меня нет друзей, или мне заперты двери честных домов, или мне негде помещать моих работ? Боже мой! Какой же вред они мне сделали? Кто же, зная меня, не знает, что я имею право быть назван человеком не глупым и честным? Затем, когда смерть сделает свое дело, все это получит новое освещение, и стыдно будет не моим детям, а детям тех, кого я по совести называю клеветниками и подлецами.
Да, я спокоен! Верьте мне, уважаемый недруг, что я не мщу никому и гнушаюсь мщения, а лишь ищу правды в жизни, и, может быть, не найду ее. Остальные части романа пришлю Вам (если хотите, у меня есть корректура всей 3-й части). Жму Вашу руку и еще раз благодарю Вас.
Никол. Лесков.
Я потерял Ваш адрес и не помню его. Прилагаю Вам клочок, – не найдете ли в себе «беспристрастия» поговорить об этом.
С. А. Юрьеву
31 марта 1871 г., Петербург.
Милостивый государь
Сергий Андреевич!
Зная Ваши недосуги, теперь уж совсем боюсь беспокоить Вас моими письмами, а между тем «грех воровать, да нельзя миновать». Я должен дать Семевскому ответ о письмах Журавского и Нарышкина и потому усердно прошу Вас сказать мне: годны ли Вам эти письма, или они не имеют для Вас интереса? В последнем случае возвратите мне их, пожалуйста, по почте.
Прошу Вас принять уверение в моем почтении, с каковым имею честь быть Вашим покорнейшим слугою.
Никол. Лесков.
P. S. Статья «о свободе совести» меня очень заинтересовала. В публике здешней о журнале почти не знают или сторонятся его, повторяя с чужих слов: «серьезно и скучно». Как Вы хотите, а мне кажется, у Вас действительно очень большое преобладание серьезного, так сказать трактующего чтения перед живым и художественным. Может быть, это в Ваших целях, но это всегда обрезало успех изданий, державшихся такой программы, и надо желать, чтобы с Вашею «Беседою» сталось иначе. Надо же брать в расчет, что журнал выписывается для всей семьи, для целого дома, и половина Ваших читателей женщины… Эта вся ученость не в их вкусе; а их вкуса Вы не должны забывать, ибо иначе они Вам отомстят злее всяких литературных врагов.
Я не понимаю: зачем наши современные редакторы отменили старинное деление книги на два отдела? То было гораздо удобнее, и самый разнообразный читатель находил себе тогда подходящее чтение, да и редакции виднее было, чего куда надо привесить и примерить. Я бы непременно держался этой умной и удобной старины, столь соответствующей разности наших читателей в одном и том же семействе, где получается известный журнал.
Однако же простите за приятельскую откровенность.
Н. Леск.
P. S. Милюков написал повесть «Царская свадьба». (Это сватовство и кончина Марии Темрюковны.) Изучение старины большое и воспроизведено не худо. Сегодня вечером он читает эту вещь у меня при знатоках древнего русского быта: Семевском и епископе Ефреме. Думаю, что Вам бы нелишнее взять этакую штуку, а ей и цена не с гору.
А. Ф. Писемскому
6 апреля 1871 г., Петербург.
Милостивый государь
Алексей Феофилактович!
Не мне писать вам похвальные листы и давать «книги в руки», но по нетерпячести своей не могу не крикнуть Вам, что Вы богатырь! Прочел я 3-ю книжку «Беседы»… молодчина Вы! Помимо мастерства, Вы никогда не достигали такой силы в работе. Это все из матерой бронзы; этому всему века не будет! Подвизайтесь и не гнушайтесь похвал «молодых людей», радующихся торжеству Ваших сил и желающих Вам бодрости и долгоденствия.
Ваш слуга
Н. Лесков-Стебницкий.
С. А. Юрьеву
6 апреля 1871 г., Петербург.
Уважаемый Сергий Андреич!
(Простите, пожалуйста, что я не хочу Вас называть «милостивым государем».) Вот в чем дело: статья Майкова «Всеславянство» превосходна! Я начал ее читать с предубеждением и дочитал ее с восторгом. Точка зрения верная; развитие прекрасное; вывод благоразумнейший. Поздравляю Вас, ибо люблю Ваш журнал и Вас самих полюбил. О повести Милюкова мне уже не отвечайте, потому что ее берет Михаил Никифорович и я ее ему отдал, а насчет писем Журавского ответьте.
Бога ради, оживляйте Ваш журнал статьями и художественною мелочью, отвечающими требованиям легкого читателя! Недостаток таких вещей не проходит безнаказанно для финансовых средств издания, а это не вздор. Что делать? Надо мешать дело с бездельем – иначе «с ума сойдешь».
Что же нет у Вас писем о петербургском театре и о петербургской жизни – особенно о петербургской семье? Я жду этих вещей с нетерпением и отзовусь на них. Разлад нашей семьи – это такая тема, на которую можно и должно отозваться живым и сердечным словом. Зачем медлит Ваш ангажированный сотрудник? Этим можно за самую жилу затронуть общество. Подгоните-ка его, – полноте все только говорить «о матерьях важних». Разве жизнь дня сего тоже не важная материя?
Роман Писемского пытаются злословить, но, по-моему, он могучая и превосходная вещь. Силы Писемского еще никогда и ни в одном из его произведений не проявлялись с такою яркостью. Это положительно так. Что бы кто ни говорил, а всем злословиям не повалить одного Элпидифора Мартыныча с акушеркой. Могучая, могучая штука! Фигуры стоят как бронзовые: им века не будет.
Затем бог Вам в помощь и сочувствие всех добрых людей. Жму Вашу pуку.
Лесков-Стебницкий.
P. S. Сейчас приехала к нам доктор медицины Варвара Александр<овна> Кашеварова и говорит, что муж ее, профессор Руднев, подписался на «Беседу». Одобряю, но спрашиваю: почему так они выбрали «Беседу»? – А потому, отвечает, что статья Майкова это восторг, это прелесть, и т. д., и т. д.
Если находите удобным, передайте автору сии «восторги» прекрасной русской женщины, каковою имеет полное право называться докт. медиц. Кашеварова (которой капитальное изучение естественных наук не помешаю любить Русь и теперь не мешает молиться за раннею обеднею у Знаменья о своих грудных больных). Нет, велик, велик наш бог земли русской!
Не потрудитесь ли Вы, благосердый Сергий Андреич, отменить московский обычай не отвечать на письма? Пожалуйста, попытайтесь: это совсем не так неудобно, как принято думать в Москве на всех ее стоячих прудах.
Еще раз: здоровья Вам и успехов.
Лесков.
П. К. Щебальскому
8 апреля 1871 г., Петербург.
Благороднейший Петр Карлович!
Как было бы досадно думать, что Вы посудите обо мне по невежеству моему, а не своему благодушию? Когда мне нужда в Вас, так я что день строчу послания, а тут не тороплюсь сказать спасибо за Ваш привет, за Ваши большие одолжения в делах и за неоценимую ничем ласку Вашей благословенной и трижды благословенной семьи! Но я не виноват, а виноват во всем… Усов с Трубниковым. (Вот Вы и подивитесь, а дело именно так!) Штука в том, что я все Ваши поручения исполнил с надлежащею точностию и аккуратностию: 1) книжка Толстому отослана; 2) Базунову все передано; 3) Семевскому книга вручена, и произведен с ним надлежащий разговор; 4) в «Бирж<евых> ведом<остях>» заметка о книге Вашей написана и отослана туда на третий день по приезде, и с тех пор до вчерашнего дня я ожидал ее появления в печати, льстя себя надеждою с нею вместе (то есть одновременно) отрапортовать Вам, что все порученное Вами мною исполнено в точности. Ожидание это было, конечно, довольно суетное: хотелось эффекта, но его не вышло, а вышло только некое невежество, удобосоединяемое с моралью басни о «дубе и свинье». Пожалуйста, простите мне и не подумайте, что и я, как оное животное, поевши желудя, «задрал от дуба рыло». Это было бы мне несносно против Вас, редкого и превосходного человека, расположенностью которого я дорожу безмерно! Я проэффектничался, и более ничего. Теперь ждать нечего, ибо когда я вчера по поводу некоторых затей был в редакции, то оказалось, что заметка моя о Вашей книге «затерялась» у нигилиста-корректора, и ее надо написать вновь, что уже и исполнено. Мих. Ив. Семевский сказал, что о Вашей книге в «Старине» был отзыв, но что Вы его, верно, просмотрели (то есть не заметили). Семевский сожалеет, что Вы его не застали, а он Вас, и все закончилось только визитами. Он полон к Вам и Вашим трудам наилучшего почтения. Статья Ваша в «Беседах» Об<щества> л<юбителей> р<оссийской> с<ловесности> очень замечена любителями литературы. Мне о ней с восторгом говорил, вероятно известный Вам, актер Ив. Фед. Горбунов, прибавлявший, что он «знал об этой статье ранее ее напечатания». Сочинения мои все собрал и отдал переплесть и потом пришлю Вам с надписями. Я хочу, чтобы в милом и ласковом доме Вашем был хороший экземпляр моих литературных работ. На сих днях ко мне обратился книгопродавец Ваганов с просьбою продать ему право на «Полное собрание» моих сочинений, – я отказал. По-моему, это еще рано и невыгодно для меня, до тех пор, пока будут напечатаны «Божедомы». Здесь я вошел с Михаилом Никифоровичем несколько в иной тон отношений. Не знаю, чему это приписать? Начальное внимание его ко мне, верно, кроется в столь зримой интриге моей в пользу классического образования – интриге непредосудительной и, смею думать, даже честной… Надо же было хоть один орган удержать в пользу этого вопроса, и тут мы, разумеется, «поинтриговали». Что делать? Но потом Мих<аил> Никиф<орович> верно нашел, что меня пустым мешком не били, и обласкал меня, как никогда не ласкивал. (А может быть, и тут не без Вас? Скажите-ка правду? Все доброе мне из Москвы идет через Вас.) Мы виделись до сих пор всякое утро и беседовали неторопливо втроем: то есть он, Болесл<ав> Маркевич и я. Речи бывали разные, с касательством до имен живых людей. Я опять «поинтриговал» и зародил в Трубникове желание сблизиться с М<ихаилом> Н<икифоровичем>, а Мих<аил> Н<икифорович> сам пожелал быть у него, и, наконец, завтра они должны увидеться, причем желательно, чтобы Мих<аил> Ник<ифорович> закрепил сего Константина не великого на нашу сторону, на которой он хотя и стоит, но шатается так, что его надо постоянно держать под локти. Я жажду, чтобы там очутилось влияние Болеслава и Ваше, и тогда и сам возьмусь опять, а «один в поле не воин». Надеюсь, хотя вся эта «интрига» – новость, которой Вы, пожалуй, подивитесь, а пожалуй, хоть посмеетесь.
Но «интригу» в сторону. Вчера Мих<аил> Ник<ифорович> за завтраком у того же Болеслава говорил, что ему «Р<усский> в<естник>» в тягость и что он даже думал его бросить, ибо заниматься им ему самому некогда, а он стал «просто какой-то сборник, а не журнал». Я и Болесл<ав> М<аркевич> с этим вполне согласились, но возражали против мысли о закрытии, и Бол<еслав> при этом сказал: «отдайте лучше нам». (Сие «нам» разумеется «ему»). М<ихаил> Н<икифорович> на это отвечал: «что ж, пожалуй». Этим акт и кончился, но не знаю, совсем он кончился и не возобновлялся ли без меня? Советую Вам подумать и поговорить о старом Вашем плане прежде с Миррою Александровною, а потом с Николаем Алексеевичем, ибо с ним вместе, кажется, это вероятнее, чем без него, так как это было бы против него. Во всяком случае, прошу Вас принять все это к сведению. Трудитесь-то Вы много, а надо бы труда посытнее, к чему аренда «Р<усского> в<естника>» как нельзя более удобна и время к сему очевидно благопотребно. Мих<аил> Н<икифорович> поручил мне взять у Милюкова его «Государеву свадьбу». Я ее завтра возьму и пришлю Вам в редакционном пакете. О критиках я говорил и с Милюковым и с Мих<аилом> Ник<ифоровичем>, который их тоже хочет, но дело в том, что Милюков занят и не обещает постоянных статей, а сказал, что напишет «что-нибудь получше». Все боятся всё Ваших порядков… Это возмутительно даже! Всех людей отпугали. Я говорил К<аткову>: «зачем искать критиков, когда у Вас есть Петр Карлыч?» и при этом указал на те достоинства Ваших рецензий, которые знаю, то есть на их спокойный тон, резонность и силу… М<ихаил> Н<икифорович> к этому даже прибавлял красок, но… но Вам, одним словом, нужно перестать мечтать, а надо брать «Русский вестник».
Теперь на остальную часть страницы прошу Вас наложить ладонь и читать uno solo.[2]
Я посылаю кусок романа «На ножах». Кусок живой и горячий, как парная кровь, но немножко непоследовательный. Непоследовательность эта, весьма не худо, впрочем, смазанная, происходит от необходимости восстановить характер отношений Форовой к нигилисту-мужу. Это все было безрассудно вымарано, а без этого нет идеи романа. Теперь это все восстановлено с лицом новой «умной дурочки» – попадьи, жены отца Евангела. Само собой разумеется, что здесь нельзя йоты переставлять, если не желать оставить роман без окончания, но есть еще и мелочи, к которым я прошу Вашего внимания и милосердия о мне, грешном, люте от оного сарацина страждущем.
«Умная дурочка» написана крайне тепло, с ее собственною плотью и с ее же языком, а не с моим и не с Николай Алексеевичевым. Она говорит прекрасно, когда чувствует сердцем, и преглупо, когда хочет быть «умною дамою». Такой случай есть у нее в разговоре с Форсвым; сна говорит: «я вас еще прежде видела, но только вы теперь в сюртуке и в штанах, а тогда были в мундире и в подштанах».
Ходатайствую перед Вами за эти «подштаны», – они необходимы, и, имея в виду, что Тургеневу позволялось писать «портки», а Павел Ив. Мельников вчера еще писал в «Р<усском> в<естнике>» «порты», я уповаю, что сия просьба моя не особенна и дерзновенна! Ради бога, попросите Николая Алексеевича не стягивать «подштанов» с моего майора, тем более что эти «подштаны» вовсе не «портки» Тургенева и даже не «порты» Павла Иваныча, а просто летние военные рейтузы, которые попадья низводит до низкого звания «подштанов» единственно по своей наивности, а не по фривольности. Растолкуйте ему, ради Иисуса Христа, что это не цинизм (которого я сам не терплю), а это точно такое же невинное событие, как пресуществление Павлом Ивановичем «клестера» в «клистир» за обедом при четырех дамах, из коих ни одна сего казуса не сконфузилась, несмотря на то, что оратор особенно напирал своим «клистиром» на Ахматову и даже «трегубил» о нем. Пожалуйста, спасите мне эти «подштаны». Читая утомляющие длинноты Мельникова, я начинаю думать, что я, должно быть, пользуюсь особенным рачением добрейшего Николая Алексеевича и потому так робко трясусь за судьбу майоровских «подштанов». Еще раз, не оставьте их Вашим заступлением.
Значит, опять не обошлось без просьбы, – ну и прекрасно!
Поручаю себя Вашей опеке, почтительнейше целую руку Мирры Александровны и кланяюсь большим поклоном всем барышням.
Если в письме что-нибудь нескладно, то Вы, пожалуйста, догадайтесь, а то «перечитать всей этой литературы» некогда, ибо два часа, и я лечу, лечу и лечу, чтобы отдать письмо в вокзале.
Ваш всей душой
Лесков.
P. S. От силы таланта Писемского я в восторге. Это бронзовые изваяния какие-то. Могуче написано. Не могу удержаться и пишу ему.
П. К. Щебальскому
16 апреля 1871 г., Петербург.
Некоторая многосторонность Вашего письма, уважаемый Петр Карлович, требовала собрания некоторых сведений, прежде чем ответить. Я так и сделал и вот отвечаю Вам пунктуально:
1) Милюкову я прочел строки Вашего письма, касающиеся его критики и его повести. Он Вам ответит на все это сам и сегодня же.
2) Замеченная Вами действительно хорошая статья в «Заре» под буквами №№ писана стародавним сотрудником «Русского вестника», ныне губернатором, Громекою!
3) Статьи моей о книге Общества любит<елей> росс<ийской> слов<есности> в «Биржев<ых> ведомостях» вы не увидите, потому что Трубн<иков> боится, что это «поссорит его с цензурою», с которою ему хочется дружить. Усов этим очень сконфужен.
4) Вместо того чтобы просить Краевского, я взял набор моей заметки из «Биржев<ых> ведом<остей>» и отдал его Милюкову с просьбою включить в первый его библиографический отчет в «Голосе», где он постоянно ведет библиографию и журналистику. Все это исполнено вчера. Милюков обещался сделать это через неделю, а набор своей заметки я дал ему потому, что у него нет книги, да и этак короче.
5) На редакцию «Р<усского> в<естника>» трудно не жаловаться, ибо сами же Вы видите, что приходится лепить, да перелепливать тожде да к томужде, и ото всего этого не выходит ничего иного, кроме досады, охлаждения энергии, раздражения, упадка сил творчества и, наконец, фактических нелепостей и несообразностей, вроде тех, которые Вами усмотрены. Одним словом, я дописываю роман с досадою, с злостью и с раздражением, комкая все как попало, лишь бы исполнить программу. Может быть, я излишне впечатлителен, но тем не менее я ни гроша бы не стоил с меньшею впечатлительностью. Надо же было, кажется, пожалеть и эту впечатлительность, а не раздражать ее бестолковейшими хамскими приемами, после которых я чувствую только одно, что роману уже нельзя быть таким, каким я его задумал и вел в первой части. Он убил меня, этот «милый сердцем невежда», которому не понятно ни одно живое человеческое отношение. Мне не позабыть, как его ужасало, что Форов считает себя «нигилистом». Он думает, что можно заблуждаться все только в одну сторону… Да нет; уж лучше оставим и говорить про это! Не только кровь бросается в лицо, как у людей, а даже
Все кошки в негодованье
У меня вертятся в брюхе,
как у лохматого Атта-Троля. И еще: я даже и Вам не верю в Вашу искренность, когда Вы говорите, что это «ничего». Это «ничего» стоит того «ничего», которое говорят парни неопытным девушкам, вызывая их «ночку коротать – разговаривать». Это то «ничего», которое, по пословице, «девок портит». Вы говорите: «это миф», – хорош миф, который дело портит и которого люди как черта боятся!
6) Статья Ваша, озаглавленная «Если бы», напечатана передовою статьею в страстную субботу 27 марта. Посылаю Вам ее вырезанную из «Бирж<евых> в<едомостей>». Барышни, значит, просмотрели, что и вполне свойственно их блаженной юности.
7) Критиков, помимо Милюкова, не знаю, где искать. Между дудышкинскими людьми есть некто Зарин, но он не подойдет, а другие все боятся Николая Алексеевича. Вчера мы обедали у Палкина (мы собираемся обедать два раза в месяц: я, Милюков, Маркевич, Данилевский и еще человек пять единомыслящих), и я укорял Милюкова за небрежение зовом, а Гр. Данилевский и многие другие заговорили, что «при Любимове нельзя писать критик», и вот Вам все и разговоры! И это «миф»? Впрочем, Милюков напишет «о непроизводительности в современном искусстве» и пошлет статью Вам. Не знаю уж, ловко ли это? Впрочем, Маркевич находит, что «ничего», а я опять повторяю мужичью присказку, что «ничего» девок портит. Впрочем, моя хата с краю, и я буду только радоваться, если критики, наконец, появятся в «Р<усском> в<естнике>». Катков обласкал Милюкова, и тот очарован Михаилом Никифоровичем, а М<ихаил> Н<икифорович> здесь все повторяет, что «Р<усскому> в<естнику>» нужна критика. Поимейте-ка это в виду! Я же остаюсь при своем, что из всех способнейший человек к критике это Вы, и Милюков все-таки не принесет той пользы литературе, которую принесли бы Вы, если бы сами взялись за это дело.
8) «Смех и горе» в отдельном издании уже заказаны в типографии Каткова, и Лавров прислал мне два первых листа корректуры, но на том все и стало. Прошу Вас: узнайте, пожалуйста, что сей сон обозначает? «Смех и горе» и здесь возбуждает у всех большое сочувствие. Могу сказать, что ни одна моя работа не шла при таком полном внимании читателей, как эта, которую «миф» «Русского вестника» продержал год под столами, все норовил откатнуть се ногой. Благодарю Вас за приятнейшее для меня желание Ваше видеть «Смех и горе» посвященным Вам. Ничего я не делал с таким удовольствием, как делаю это посвящение Вам, моему просвещенному руководителю, моему сердечнейшему поощрителю и драгоценнейшему и после смерти Дудышкина ни с кем несравнимому моему литературному другу. (Не бойтесь этого последнего слова, – моя дружба почтительна и помнит границы всех очертаний.) Я Вам пришлю посвящение, которое не хочу ограничить одним упоминанием Вашего имени на титуле книги, а напишу Вам несколько строк, определяющих характер драгоценнейших чувств, Вами во мне зарожденных и воспитанных. Кроме того, я скажу в том письме и о «Смехе и горе», по поводу одного весьма неприятного мне явления; все видят его «смех» и хохочут, но никто не замечает его «горя». Это мне очень досадно, и я ли тут виноват, или же и тут опять «и смех и горе»? Я пришлю это письмо к Вам, с тем чтобы Вы его обсудили, обдумали и, поправив, дали бы тиснуть в типографии и прислали мне. Надеюсь, что Вы все это сделаете, а теперь пока спросите Лаврова: за чем же стало дело? и скажите, чтобы печатали не 1800 экземпл., как было говорено, а 2400, то есть по-ихнему ровно два завода. Книжники к этому поощряют, и я рискую издать издание большое. Кому бы доверить московскую продажу? Вы хвалите Кольчугина. Как бы с ним уладить это дело? Молвите при случае слово. Условия я прошу те, что и Вы.
9) С Семевским об экземпляре «Старины» переговорю «при случае», как Вы сами того требуете.
Теперь рапорт весь отрапортован.
Далее позвольте начать грубить Вашему превосходительству.
Ваш «виноград», наверное, никуда не годится: это в Вас,
…своеволием пылая,
Мятется юность молодая,
Опасных алча перемен.
У литературы есть своя «священная мерзость», которою мы весьма походим на жриц публичного разврата. Возьмите Вы и рассуждайте: почему бы уличной женщине не сделаться хорошею женщиной, если ее возьмет замуж честный работник? Ведь теоретики говорят, что она будет женою, но на деле она все-таки останется виконтессой Дюшкуранс! Это верно и подтверждено самыми беспристрастными наблюдателями. То же и с литературой: Вы со всем Вашим умом заблуждаетесь, что, садя виноград, Вы уже и «не заглянули бы ни в газету, ни в журнал». Нет-с; этот «разврат», которому мы поработали в поте лица и в нытье мозга костей своих, не даст нам силы обречь себя на целомудренное молчание. Не быть из литератора вертоградарю, особенно же из литератора такого живого и чуткого, как Вы. Писемский вчера прислал мне большое и задушевнейшее письмо, в котором сетует за меня, что «нет руководящей критики», и потом говорит, что «путь наш тернист». Да; противный, гадкий, колкий и голодный путь:
Жизнь без надежд —
Тропа без цели,
а все-таки мы с него не должны сворачивать, ибо куда ни повернем, везде скиксуем и потянемся опять пошляться на своей поганой литературной улице, и это наше благо. Почему? а вот почему-с, по бывалым примерам. Ни из одного литературного человека хозяина не вышло и не выйдет, а тем паче сельского хозяина. Рожь и виноград (все равно) зреют не так, как наши мысли, и разочарования в них не менее, чем на нашем тернистом пути. У меня был отец, большой замечательный умник и дремучий семинарист, в которого, однако, влюбилась моя мать, чистокровная аристократка. Отец мой был близок к Рылееву и Бестужеву, попал на Кавказ, потом приехал в Орел, женился и при его невероятной наблюдательности и проницательности прослыл таким уголовным следователем, что его какие-то сверхъестественные способности прозорливости дали ему почет, и уважение, и все что Вы хотите, кроме денег, которыми его позабыли. Он рассердился, забредил, подобно Вам, полями и огородами, купил хутор и пошел гряды копать, но… неурожаи, дрязги мужичьи, грозы, падежи и прочие прелести, о которых мы позабываем, предаваясь буколистическим мечтаниям, так его выгладили, что из него в пять лет вышла дрязга, а потом он и умер, оставив кипы бумаг, состоявших из его переводов Квинта Горация Флакка и Ювенала, сделанных им в те годы, когда матери нечем было ни платить за нас в училище, ни обувать наши ножонки (буквально). Второй пример есть Нестор Васильевич Кукольник, потом Степан Степанович Громека, которого вот, как видите, литературный разврат выводит из стен его губернаторского кабинета, где его никто не смеет обругать и облаять. Нет-с, равви мой благий, это Вы не дело затеваете, и Вам на этом не опочить! Ходит в народе глупая сказка, что будто бы три лекаря поспорили, что один глаза у себя вынет и потом вставит, другой еще что-то (не помню), а третий «утробу» вынет себе и назад вложит. Так и сделали и отдали вырезанное спрятать кухарке, а у той ночью крысы «утробу лекаря и съели». Баба в перепуге заменила эту утробу свиною, а лекарь ее себе вставил и начал жить, но только всю жизнь потом удивлялся, что «чту, говорит, я ни ем: всякие шоколады и фруктери, а все после г….ца хочется». Вот Вам подобие силы литературной жизни, к которой тянет и из губернаторских кабинетов, и потянет и из виноградника, и это еще благо, что этого «г….ца хочется», а то застой, коснение, измельчание. Почему измельчание? А потому, что хозяйничать хорошо или с хорошими и не малыми средствами, или со святым смирением мужика, а у Вас не может быть ни того, ни другого, и Вы скоро почувствуете тягость сугубую от сил неодолимых и от людей, имени человеческого не заслуживающих. Я это говорю не только с верою, но и с убеждением, которое не лжет мне, когда я думаю о Вас, о Вашей семье, счастье которой мне дорого и мило, и при этом припоминаю Русь такую, как я ее знаю от Черного моря до Белого и от Брод до Красного Яру. Нет; нет; хлопочите, берите виноградник, но не делайте бесповоротного шага от литературы, сколь бы она Вам сею порою ни опротивела. Опять и это вспомянется и поманится. А ко всему этому… (Христа ради, простите) у Вас дочери девушки, девушки милые, чудесные: за что это их-то прочь от людей и в виноградник? Ведь им жить надо; нужны люди, а не виноград. И далее… дальше все-таки Мирра Александровна станет заниматься тщательным хранением ножниц, которыми бабушки обрезывают пупочки внучатам, а в свободное время будет вязать свивальники и обрубливать подгузочки из ваших выслуживших сроки рубах. Как же: ей тоже в виноградник? За что? Нет, это так не будет.
Л.
П. К. Щебальскому
19 апреля 1871 г., Петербург.
Уважаемый Петр Карлович! Я получил Ваше письмо и корректуру в 12 часов, а в 2 часа уже отослал листы в Москву. Надеюсь, что они уже дошли до Ваших рук. Я сделал поправки по Вашему указанию, да они иначе и невозможны. Досадно, что все это было в своем месте в начале романа, равно как и характер Лоры там был заквашен, и вся эта закваска вылетела вон, а теперь надо ее вправлять, как выпавшую кишку. Предосадно! На Вас мне сердиться не за что, а все только надо благодарить. Вы во всем правы, и все Ваши замечания справедливы, и я их всегда беру к «милому сердцу», как говорят нежноголосые чехи. Спасибо Вам, благороднейший из знакомых мне и присных! Не знаю: как Вас благодарить за все незаслуженные знаки Вашего расположения? Авось жизнь недаром кладет это в мое сердце. Я очень рад; несказанно рад, что мне довелось узнать Вас и на себе испытать благое влияние Вашей очаровательной мягкости. Книги мои, наконец, готовы и сегодня же Вам посылаются. Пожалуйста, проштудируйте все мои силенки и скажите мне Ваше прямое мнение. Силы должны быть, но они как-то нестройно слагаются и крепнут медленно. Я чувствую, что я все шатался до самых «Божедомов». Напишите мне письмо обо мне, ни на волос не щадя меня. Я от Вас с радостью выслушаю самый суровый приговор, ибо я верю, что теперь с критическою вервой один человек – это Вы. Мне Ваши мнения очень дороги, и я Ваше письмо приплету к тому заветному экземпляру, который передам дочери. Напишите спрохвала (по мере чтения) несколько слов в осуждение и в одобрение каждой штуки, которую прочтете. Это будет для меня дорогой подарок. Я ведь, работая восемь лет, еще ни одного слова критики не слыхал… Каково это? Писемский (спасибо ему) сетует об этом. Я бы, кажется, воззрился в себя и окреп бы скорее, если бы мне кто-нибудь помог советом и указанием рода моих сил и преимуществ и недостатков моей манеры и приема. Ради бога и любви моей и моей веры в Вас: не читайте моих сочинений без пользы для меня, а напишите в назидание мне критическую статью обо мне. Гр. Данилевский известил меня, что такая статья готовится в «Заре» Страховым, но я жажду Ваших советов, одобрений и порицаний. Будьте ко мне строги как возможно, но пособите мне уразуметь себя и не шататься. Напечатайте эту статью где хотите – хоть у Юрьева, если не в «Р<усском> в<естнике>», где, впрочем, пора бы обо мне поговорить. Не отказывайтесь, что Вы не критик, – для меня Вы единственный полезный мне критик, и я, как милости слабым силам моим, прошу: поставьте меня к ставцу лицом… Не откажете же Вы мне в этом, если вправду верите, что на мне может лежать некоторая доля литературных надежд? Я доведу до ведома потомства, что я, слепо и зряче веруя в Вас, просил у Вас строгой себе критики, и, может быть, Вас позднейший критик укорит, если Вы мне в этом откажете. Успокойте меня и скажите, что я прочту о себе статью за Вашею подписью.
Теперь еще просьбы: в одном месте найдете в рукописи «Смеха и горя» описание комнаты генерала Перлова. Там у него есть «портрет царя Алексея Михайловича с указом». Припишите, пожалуйста, еще «в углу большой образ святого пророка Илии с обнаженным ножом и с подписью: „Ревнуя поревновах о вседержителе“».
Посвящение и письмо для первой страницы пришлю Вам на сих днях (сегодня очень устал). Пожалуйста, когда увидите Лаврова, скажите ему, чтобы корректор вел счет главам наизново. Я делаю деления, а мне порядка цифр не видно, и я просто ставлю «глава».
И еще – остальное и последнее: попросите Любимова прислать мне в бандерольке избранные листы этой части, а то у меня нет следа, ибо набирается прямо с чернового. Пусть бы он велел это сделать тотчас.
Кланяюсь Вам и семейству Вашему большим обычаем.
Ваш докучатель
Н. Лесков.
Видел я на столе у К<аткова> Вашу статью о конкордате. Это очень любопытно по тому, что я успел пробежать; но, значит, еще книжка не скоро, если Ваша статья путешествует в Питер. Кто же это кончит дело о «Р<усском> в<естнике>»? А его можно бы, кажется, двинуть, и это, ей право, было бы и веселее и сытнее виноградника.
Однако я совсем сплю, и поздоровь Вам боже на то же самое.
Ник. Лес.
П. К. Щебальскому
22 апреля 1871 г., Петербург.
Вчера на вечерушке у князя Влад. П. Мещерского я и Гр. Данилевский снова попали под струи известного потока и поплыли по нем вместе с Михаилом Никифоровичем. Вы, конечно, догадываетесь, уважаемый Петр Карлович, что я хочу сообщить Вам нужные вести о «Вестнике». Дело в том, что М. Н. К<атков> саморешительнейше говорил о критике, то есть о необходимости критического отдела для «Р<усского> в<естника>», дабы «не оставлять его сборником безгласным и не давать развиваться на его счет успеху „Вестника Европы“». Тут был и Милюков, и я, и Данилевский, и Мещерский. Все мы, разумеется, просили не дать заглохнуть журналу, и Мих<аил> Никиф<орович> «бе в дусе» и сказал, что он это решил и сделает, только давайте хороших статей. Тогда аз грешный восстал и рек, что статьи будут, ибо все мы о них станем заботиться, но что одного такого критика, который бы единою своею рукою пополнил целый критический отдел, нет, да и быть не может при нынешнем развитии издательства. Что, по моему, надо всем писать, кто к чему влечет и в чем чувствует себя в силах выразить слово, а дабы все эти статьи были проникнуты единством мысли и направления, должно, во-первых, чтобы все они были без подписей, а во-вторых, чтобы они шли через одни руки и дабы этот редактор группировал их и примирял их несогласия в частностях. Мих<аил> Никиф<орович> мой проект очень одобрил, и все другие были тоже на моей стороне. Мих<аил> Ник<ифорович> сказал: «пишите и отдавайте Бол<еславу> Мих<айловичу>, пусть он собирает». Я опынился, выразив, что этак опять дело не пойдет, потому что речь не о лице, которое бы только собирало, а о таком, которое бы собирало и строило отдел, то есть редактировало статьи, причем я указал, как это делалось у Дудышкина в «Отеч<ественных> зап<исках>», где в последнее время была последняя критика, которую писали многие, а редактировал один. Я сказал, что хорошо бы, если бы редакционные работы «Р<усского> в<естника>» были разделены так, чтобы, например, Вы ведали самостоятельную критику и чтобы с работою этого сорта, в форме ли больших статей или в форме мелких библиографических заметок, люди относились прямо и непосредственно к Вам, – так, чтобы Вы были ответственный министр этого министерства. Мих<аил> Н<икифорович> это одобрил, особенно после того, как ему стали докладывать и выкладывать, что оно даже и непозволительно вести весь журнал одному человеку, да еще занятому не одним делом. Заключилось это почти буквально таким молением: «Дайте нам Щебальского, – пусть он будет у вас для критического отдела, и мы все станем работать и присылать ему свои критические наблюдения и будем искать хороших работ на стороне». Мих<аил> Ник<ифорович> отвечал: «Что ж?.. я очень рад, очень рад, пусть так будет». Я закрепил эту просьбу еще вопросом: будет ли это слово крепко и легко? А граф Данилевский добавил, что «не напрасно бы работать, потому что при нынешнем положении никто не хочет посылать статей?» Мих<аил> Н<икифорович> дал слово нам, что будете с нами Вы, и уполномочил нас и самих работать и искать хороших критических работ, где только могут попадаться. Вот Вам обо всем этом отчет, как к сведению, так и к надлежащему, буде пожелаете, руководству. Мы Вас просим и испрашиваем себе и у Вас самих и у «начальства», – потянитесь же и Вы к нам на наш призыв и тяготение. На этой неделе мы хотим устроить Михаилу Никиф<оровичу> обед от горсти нас, литераторов московского уряда мыслей, и на этом обеде, благодаря его за все им сделанное, опять станем молиться и кучиться ему порадеть об поднятии совершенного упадка литературной критики и, наверное, еще заручимся его словом, которое он дает весьма, по-видимому, некрепко. Помогайте и сим способом и сами забирайте в руки гибнущую силу популярного еще до сих пор журнала. Хотелось бы верить, что Вы слова эти примете к сердцу и отзоветесь на них.
Теперь-с вот что: пожалуйста, пришлите мне те листки «Смеха и горя», которые я написал в Москве и вручил Вере Петровне с просьбой пришить их к тетради. Отделите их снова: я хочу еще кое-чем оснастить заключение.
Ваш Н. Лесков.
А. С. Суворину
<Март – апрель 1871 г., Петербург>
Роман Лескова (Стебницкого) «Божедомы», бывший предметом процесса между его автором и журналом «Заря», приобретен на сих днях «Русским вестником» и начнется в этом журнале тотчас по окончании романа «На ножах». Печатание этого романа покажет, сколь справедливы были претензии редакции «Зари» в отношении размеров этого романа, и даст возможность по достоинству оценить добросовестность и компетентность литературной экспертизы г. Клюшникова, утверждавшего перед судом, что крохотный кусок этого романа, «Плодомасовские карлики», напечатанные в «Рус<ском> вестнике», составляет существенную часть «Божедомов». Зачем бы, кажется, в таком случае «Русскому вестнику» приобретать остальные двадцать листов, когда все существенное, по мнению литератора Клюшникова, было уже в том одном листе, на котором напечатаны «Карлики», – эпизод, рассказанный одним из лиц романа на пирушке?
Подивитесь сей странной добросовестности, столь нагло и дерзко скованной на суде! Не скажешь же, что к одному нигилизму пристают мерзавцы и что в нем одном они возможны! Это прохитное дрянцо, которого я же выписал и втер в редакцию, а оно так неосторожно стремилось доказать свою «преданность и уважение, и уважение и преданность».
Страхов был несравнимо честнее и отказался дать такое свидетельство, что и послужило началом к возникшему потом охлаждению между ним и редакцией. Вот каких, государь мой, имеем у себя сподвижников!
<Без подписи.>
П. К. Щебальскому
7 мая 1871 г., Петербург.
Уважаемый Петр Карлович, здравствуйте! Во-первых, я скучаю, давно и давно не получая от Вас ни одной милой для меня строчки. Порою думаю: не рассердились ли Вы на меня за что-нибудь и не перестали ли любить меня понемножечку, но потом отказываюсь этому верить, потому что не знаю тому никакого повода. Не докучил ли я Вам своими письмами да комиссиями? Это легко быть может, однако и в этом случае будьте долготерпеливы и многомилостивы, ибо мне без Ваших милостей нельзя обходиться. (Хороша причина и обстоятельство!) Посылаю Вам всё, то есть переделанный конец «Смеха и горя» и посвящение Вам этой книги с письмом к Вам, назначаемым для печати во главе книжки, вместо предисловия. Учините, бесценный благодетель мой, следующие распоряжения и настояния.
1) Велите набрать и конец повести и письмо и в корректурах просмотрите, и то и другое с полномочием от меня выпустить или приписать, где что-нибудь найдете необходимым, но ради бога не доводите этого опять до Михаила Никифоровича, потому что при его теперешней сосредоточенности на другом предмете и при его недугах это того и гляди что заляжет в длинный ящик, или снова явится перерыв или затяжка, как с Вашею статьею о конкордате. Теперь я видел, как это бывает и как трудно этому быть иначе. Лучше сами больше выпустите, если найдете нужным, но не взносите, пожалуйста, на апелляцию.
2) Само собою разумеется, что все это касается только повести, где я, однако, непременно прошу сберечь конец, то есть не самые последние строки, которые могут быть и не быть, а рассказ о том, как Ватажкова высекли в Одессе, и главное, его заключительное письмо ко мне о моей ссоре с немцами. Это ставлю conditio sine qua non.[3]
3) Письмо же к Вам, посылаемое почти без просмотра, ибо очень спешу, прошу Вас выправить, обдумавши его со многих сторон, и уже по Вашей выправке велеть тиснуть и прислать мне тот оттиск.
4) Равно прошу Вас сказать Лаврову, что я всегда на другой же день возвращаю корректуры и у меня ничего не задерживается. А если что не получается, то это, значит, пропало на почте.
5) Прошу г. Лаврова набрать, тиснуть и прислать мне обертку по прилагаемому оригиналу и на такой бумаге, какую он намерен мне поставить. Я же прилагаю образчик вышедшей на сих днях книги Сарсе (изд. Гиероглифова) и заявляю желание, чтобы моя книжка была как можно более похожа на эту. Бумага дикого цвета скучна, и на ней этикет не так ярко кричит, как на желтой.
6) Надеюсь, что «Смех и горе» вы покончите теперь не более как за два приема, то есть кроме того, что уже, вероятно, приготовлено к следующему № (10 мая), останется на один номер. Пожалуйста, попротежируйте, чтобы не тянули и чтобы Лавров тоже не медлил. Вы знаете, какая большая разница выпустить книгу в мае, когда люди разъезжаются по деревням и дачам, или в июне, когда уже никого нет в городе.
7) (Экая бессовестность, уже седьмое!) При случае устройте 800 экземпляров «Смеха и горя» Вашему книгопродавцу Кольчугину совершенно на тех же условиях, на каких Вы признаете удобным доверять ему Ваши издания. Что он на это скажет и как с ним надо написать условие? Я буду в Москве проездом в Киев в июле, но это надо сделать ранее, чтобы вся московская порция книги поступила к нему, как только выйдет из типографии. Пусть бы он мне написал, если он письменнее петербургских редакторов Кашпирева и Трубникова, имеющих свои понятия о вежливости и об английских королевах.
Затем что же еще? Как нахальные гости, обглодав кости, тотчас берутся за шапки и идут спать, так и я: навалил Вам три короба просьб, рекомендуюсь Вашим слугой и почитателем и этой не стоящей монетой расплачиваюсь за Ваши обязательнейшие одолжения. Впрочем, нечего более и делать и нечего сообщать. Все мы здесь поделались такими учеными, что только и речей что про образование, и уж леший знает, когда эта скука окончится? Однако порадую Вас и прогрессом: на сих днях узнаете о новом законе, по которому сослуживцы капитана Постельникова получают право входа в новые суды и имеют по-старому право участвовать в следствиях и по-новому даже производить их сами. Слышано сие из источника верного (от князя Мещерского и Бориса Обухова). Как не радоваться таким сюрпризам? «Принц голландский» по осмотре его с разных сторон, говорят, не годится. На мой взгляд, он тоже не авантажен. Я думал, что уж плоше короля Неаполитанского (похож на лакея) ничего нет хуже, но этот «голландский» превзошел мои ожидания. Имеет, однако, какое-то фамильное сходство с фельетонистом «Голоса» г-ном Нилом Адмирари, но как Вы таких больших людей не знаете, то, стало быть, Вам это все равно что ничего, да оно и действительно ничего. Будьте храбры и здоровы.
Н. Лесков.
Нельзя ли напомнить ее сиятельству Вере Петровне, что она со мною «не по поступкам поступает», я ее карточку раскрасил, а она мне вместо другой шиш под нос.
Позвольте также осведомиться: получили ли Вы мои бессмертные творения?
А. Ф. Писемскому
17 мая 1871 г., Петербург.
Благодарю Вас покорно, достоуважаемый Алексей Феофилактович, за Ваши строки, за выраженное в них доброжелательство ко мне, и всего усерднее благодарю Вас за высокое и превысокое наслаждение, доставляемое мне «Водоворотом». Я прочел вчера IV кн. «Беседы» и совсем в восторге от романа, и в восторге не экзальтационном, а прочном и сознательном. Во-первых, характеры поражают верностью и последовательностью развития; во-вторых, рисовка артистическая; в третьих, экономия соблюдена с такою строгостию, что роман выходит совсем образцовый. (Это лучшее ваше произведение.) А наипаче всего радуюсь, что… «орлу обновишася крыла и юность его».
Зачем Вы жалуетесь на «склон своих дней», когда Вы еще так сильны и молоды душою и воображением? Это нехорошая у нас, у русских, привычка. Диккенс умер 73-х лет, пишучи роман, а мы чуть совершили пять десятков, сейчас и записываемся в «склон». Зачем это? Правда, что в нашей сторонушке нестройно живется и потому человек ранее оттрепывается, но все-таки Вы еще романист на всем знойном зените Ваших сил, и я молю бога поддержать в Вас эту мощь и мастерство поистине образцовое.
Роман Ваш вообще публике нравится, но, конечно, имеет и хулителей, но и их нападки (очень грубые) направлены против одного, что «очень-де нескромно и цинично». Вот Вам здешние толки о Вас, передаваемые со всею искренностью и прямотою. Я относительно «скороми» имею свои мнения и не почитатель ее. По-моему, она имеет для автора то неудобство, что дает на него лишний повод накидываться, а читателя немножечко ярит и сбивает чересчур на известный лад, но «у всякого барона своя фантазия», а что эти осудители говорят по поводу «Водоворота», то это вздор, ибо, за исключением сцены в Роше де Конкаль и глагола «ты ее изнурил», остальное нимало не шокирует. Сцена же родов так целомудренно прекрасна, что в ней «виден бог в своем творении», и ее надо ставить рядом со сценою родов сына Домби у Диккенса. Это просто грандиозно, и на такой-то цинизм помогай Вам бог, что бы кто ни ворчал и ни шипел от безвкусия, мелкой злобы или безделья.
Засим примите, пожалуйста, еще раз мою благодарность и почтение глубокое и искреннее. Посылаю Вам мою карточку и прошу прислать мне Вашу с вашею надписью. Поклон мой низкий Катерине Павловне, вашему сыну и Б. Н. Алмазову.
Н. Лесков-Стебницкий.
Р. S. От Юрьева нельзя добиться ответов. Я дал ему переписку Журавского и до сих пор не знаю: нужна она им или нет?
П. К. Щебальскому
17 мая 1871 г., Петербург.
Получив Ваше письмо от 14 мая, я тотчас же принялся за то, чтобы выполнить Ваши указания, уважаемый Петр Карлович, – и вот Вам отчет по пунктам.
1) Адрес Милюкова (Александра Петровича) – Офицерская улица, д. Китнера, кв. № 5.
2) Милюков вполне согласен с Вами, что в журнале критика должна исходить от редакции, а не от одного лица, и будет присылать статьи, заготовленные таким именно образом и не подписанные. А что до меня, то я признаю это даже необходимым, по всем тем соображениям, какие имеете Вы, и еще по другим, моим собственным, весьма и весьма, по-моему, важным. Тут важно уже одно то, что исчезает во всяком случае стеснительное авторское самолюбие, то есть исчезает в значительной мере, если не совсем, а я имею слабость думать, что Вам придется с статьями порядочно хозяйничать.
3) Рецензии, конечно, уже совсем не годится подписывать, да это и нигде не делается.
4) Обо мне, как об авторе, Милюков Вам напишет, хотя он теперь очень болен – его на старости щелкнул пострел в поясницу, и он не может разогнуться и сидит, как кикимора.
5) Милюков и я просим письма к Базунову о выдаче нам для прочтения новостей книжных под наши расписки. Это так здесь принято, да иначе нельзя, ибо невозможно покупать всех выходящих книг на свои деньги. Книга может стоить 3–5 руб., а напишешь о ней на полтинник. Лучше их брать и возвращать, по доверию редакции (конечно, если это не встретит препятствий).
6) С Мещерским увижусь в среду, но он в пятницу уезжает, и во все лето на него вряд ли можно рассчитывать.
7) Маркевичу все скажу завтра же, но я не знаю, он станет ли писать рецензии.
8) Мы рассчитываем на Данилевского, который на перо весьма боек. Впрочем, Вы вообще не беспокойтесь, – это дело пойдет.
9) Я могу писать рецензии, много их писал и чувствую любовь к этому занятию. Скажу более: не попал бы я более всех в Ваш тон и в манеру, так как на последнее я «обезьяну съел».
10) Желаем знать: нужны ли обзоры журналов? В таком случае я взял бы на себя нигилистические, то есть «Дело» и «От<ечественные> зап<иски>» и сумел бы обходиться с ними смехом.
11) Семевского видел и имел случай спросить. Экземпляр посылается лично Вам.
12) О «Записках Общ<ества> люб<ителей> р<оссийской> сл<овесности>» Милюков написал в «Голос» (вклеил мою заметку), но Краевский не пропустил, как кажется, по настоянию Феоктистова (а может быть, это и не так).
13) У Семевского будет отзыв об этой книге, которую он при мне же и взял у Базунова.
14) Катков уезжает послезавтра и едва ли совсем довольный делом. Толстой не умел этого ни поставить, ни провести, и вообще он не мастер орудовать.
15) Удивляюсь, что Вы не получили книг, которые Вам бог весть когда посланы! Дело в том, что Базунов соскряжничал и, вместо того чтобы послать тючок по почте, как я просил, спровадил его Соловьеву в магазин, где книги, вероятно, и вылеживаются. Пожалуйста, зайдите и справьтесь и получите или напишите. Ужасно досадно! А я уж так и пишу Любимову, что Вы знаете мои работы… Пожалуйста, справьтесь, что же это за притча еще?
16) О «Божедомах» жду Ваших строк и непременно ими воспользуюсь.
17) Кстати о «Божедомах»: я предложил Кашпиреву получить свои деньги с меня или прямо из редакции по моей доверенности по напечатании «Божедомов». Прилагаю Ваше письмо посредника наших отношений. Из этого письма Вы увидите, чту требует Калатузов. Само собой разумеется, я не хочу впутывать в эту дрязгу К<атко>ва (да он на это и не пойдет), но нельзя ли чего-нибудь сделать для этих… Я бы почитал удобным получить за подписом Дюбука письмо, в котором бы значилось, что вследствие-де моего заявления об уплате из причитающегося мне гонорария 1 900 р. (насчитали проценты, расходы, и пр., и пр.) сумма эта по напечатании романа «Божедомы» может быть выдана Кашпиреву по представлении им на то моего согласия. Посудите с Николаем Алексеевичем – нельзя ли меня таким образом развязать с этим тягостнейшим делом?
18) Трубников совсем обремизился и никому не платит! Я ездил, ездил за 54 рублями, да нахожу, что уж себе дороже стоит путешествовать, а вчера ко мне пришел растерянный Усов. Труб<ников> его отставил по неимению средств платить, и бедняк без гроша и без работы. Я просил у Мих<аила> Н<икифоровича> предоставить ему торговые корреспонденции, в чем Усов знаток. М<ихаил> Н<икифорович> обещал непременно дать мне ответ, но Усов, не дожидая этого ответа, пошлет пробные работы в редакцию, но на Ваше имя.
Он надеется, что Вы ближе многих других примете к сердцу его тяжелую долю и поможете ему поступить на экзамен. Я ему сказал, что он надеется на Вас не понапрасну, и он «дерзает». Ради бога пособите: он добрый человек и очень, очень несчастлив, по милости этого плута Т<рубнико>ва.
19) Не должен ли Вам чего-нибудь этот бездельник? В таком разе пришлите мне, пожалуйста, особую записочку, – я с ним справлюсь.
20) Комаров открывает газету с осени, ежедневную, по 12 р. Лист будет средней величины. Приглашает меня и Милюкова.
21) Где Вы изволите жить в Московской губернии?
22) Прошу Вас доложить ее сиятельству Вере Петровне два слова: «Благодарю, не ожидал».
Кажется, все отрапортовал? Теперь и до свидания.
Ваш Лесков.
П. К. Щебальскому
26 мая 1871. СПб.
Очень рад, что книги мои, наконец, доехали до Вас, уважаемый Петр Карлович. Они, по моим справкам, получены в Москве Соловьевым 21 апреля, – значит «немножко пролежали». Теперь зато читайте их и, зная, что Вы сами пожелали их иметь, имейте в виду слова того хохла, который купил себе очень горькую редьку и, евши ее, со слезами говорил: «бачили очи, що куповали, топерь ешьте же». Без шуток, я очень хочу, чтобы Вы знали мои литературные шатательства и помогли бы мне понять себя и стать на мою дорогу, а для этого нужно, чтобы Вы меня прочитали. В этих «бессмертных творениях» вся моя литература, кроме еще одной книжечки, которая должна выйти на сих днях и которую я тотчас же пошлю Вам, с просьбою замолвить о ней где-нибудь подходящее словечко. Заметка моя о «Чтении в Об<ществе> л<юбителей> р<оссийской> слов<есности>», наконец, вчера появилася под чужим флагом, то есть в конце фельетона Милюкова. Имея в виду, что Вы, живучи теперь где-то в безвестных палестинах, пожалуй, не знаете, что происходит у нас, европейцев, посылаю Вам клок, оторванный от органа Андрея Краевского.
Корректуры «Смеха и горя» шлются ужасно медленно. Я просто в отчаяние прихожу от этого толстого Михаила Николаевича. Ради бога, подшпорьте его! Замечаниями Вашими непременно воспользуюсь, но сожалею, что Вы сами не прибавили того, что находили нужным. Ведь я же вас просил не церемониться. В конце июня будем видеться: я поеду к братьям в Киев и тогда с радостью все выслушаю и восприму все, что касается «Божедомов». Я сам рад с ними возиться и знаю, что это, может быть, единственная моя вещь, которая найдет себе место в истории нашей литературы.
«Ножами» здесь стали даже очень довольны. Милюкова видел сегодня, но до получения Вашего письма. Он все еще болен и едет проветриться в Варшаву к дочери, а оттуда в Москву, чтобы видеться с Вами и войти в ближайшие консидерации с редакцией «Р<усского> в<естника>» (что и должно послужить новым опровержением Вашего мнения, что сия редакция есть «миф»). До осени все будут отлынивать, а не один Маркевич, но с августа должно, кажется, начаться действо. Один лишь Мещерский вряд ли будет писать – он страшно разобиделся на «миф» за самовластие с его «митральезой», из коей будто бы выстрелили не полным его зарядом. Не говорю об этом ничего более и не сужу, кто прав, кто виноват, но только он сказал, что ни за что «им» строки более не даст. Я обнаружил в этом деле часть отличающих Вас дарований соглашения и извинял редакцию по ей одной, может быть, известными соображениями, а также сказал шамбеляну Болеславу, чтобы они с своей стороны поуспокоили княжеский гнев. Мещерского всегда жаль потерять. И что это, однако, за манера самовластничать?
Самовластительный злодей!
Тебя, твой род я ненавижу;
Твою погибель, смерть детей,
Я с злобной радостию вижу,
и т. п., и т. п.
Одним словом, это очень досадно, если Мещерского непременно придется потерять! (Хотя, впрочем, я, судя по рассказам, думаю, что редакция, блюдя единство направления, не могла печатать того, что она исключила, – но надобно было об этом списаться, а не трах-тарарах! да и херь во всю рукопись.)
Семевскому напишу сегодня же, чтобы он надписывал Ваши экземпляры.
Вчера был у меня Усов. Он кое к чему уже приютился, но все-таки дорожит и торговыми корреспонденциями «Московских вед<омостей>», а я его рекомендовал Михаилу Никифоровичу как человека самого сведущего, честного и аккуратного, и М<ихаил> Н<икифорович> был не прочь. Теперь же Усов говорит, что он уже послал первую корреспонденцию на Ваше имя. Черкните, пожалуйста, мне о судьбе этого писания, сего злополучного изгнанника трубниковского «биржевого сквера», где все птицы поют по своему голосу. – Насчет «серьезных» разбирателей Дарвина покорно Вас благодарю и даже обижаюсь. Я думал, что Вы о нас имеете более верные понятия.
Храни Вас бог от мух и блох.
Н. Лесков.
П. К. Щебальскому
5 июня 1871 г., Петербург.
Благодарю Вас, дорогой Петр Карлович, за память и желание знать обо мне. Я только вчера поставил точку под 5-ю частью «Ножей» и послал их Любимову. До этого события я не давал себе никакой льготы и в эту пеклую жарищу все пер и пер, как осел. Не знаю, что уж там и вышло! Последняя 6-я часть вся написана и переписана. Она опять сделана очень тщательно: я много пыхтел над сценами убийства и народными сценами на похоронах, и они мне удались. Шестую часть везу с собой, чтобы еще раз перечитать ее в Киеве, ибо теперь голова моя не понимает ровно ничего, кроме желания отдыха, который дай бог начать с свидания с Вами, мой благороднейший доброжелатель и добродеятель. Я выезжаю в Киев 7-го числа с почт<овым> поезд(ом), а 8-го утром должен быть в Москве, где только сложу мой саквояж в редакции да условлюсь с Лавровым относительно счетов, и затем в тот же самый день, то есть 8-го числа, в четверг, буду спешить в Балашове с нетерпением видеть Вас и Ваше милое семейство. Поистине судьба будет милостива, даруя мне возможность так, а не иначе начать мое путешествие после труда, сделавшегося просто несносным!
Милюкова нет и следа. Где бы это он пропадал?
«Смеха и горя» здесь продано все, что прислано, то есть 200 экз<емпляров>.
Новая работа задумана как раз в этом же роде, и я к ней рвусь с жадностью. Это будут «Чертовы куклы», – все будет о женщинах. В приеме намерен подражать «Серапионовым братьям» Гофмана. Все это мне нравится, и мы поговоримте, и Вы мне посоветуете.
До свидания!
Ваш всей душой
Н. Лесков.
П. К. Щебальскому
8 июня 1871 г., Петербург.
Достойнейший Петр Карлович!
Благодарю Вас за Ваше письмо, хотя оно повергло меня в бездну недоумения: когда это Вы изволите диспарироваться во Псков? Это бы надо знать, потому что мне, конечно, надо Вас видеть в оба мои проезда через Москву, а так можно устроиться, что в оба и не увидишь. Вас вообще давненько стало нужно укорить некоторого рода растерянностью, благодаря которой я не знаю ни того, где Вы живете, ни того, получаете ли мои эпистолы, ни того, наконец, когда Вы уезжаете, но надо все это отнести за счет Вашей летней резиденции, где Вы там ее основали и бродите небось до упаду да мечтаете… К Вам вчера поехал Александр Петрович Милюков, и он-то где-то просверлил носом щелку и увидал, что Вы будто живете в Мытищах, где он и намерен Вас изловить. Письмо Ваше я получил получасом позже того, как у меня был Милюков, а вчера я ездил на железную дорогу, чтобы предупредить его, что Вы собираетесь во Псков, но все глаза проглядел, а его не видал. Так он и понесся, значит, на «уру» – увидит Вас, так видит, а не увидит, так, посетив Мытищи, получит право говорить, что он «был в Риме и не видал папы». Между тем как он едет наудачу, я так же точно шлю это письмо к Вам, с одним лишь желанием получить от Вас известие: где Вы и когда уезжаете? Если я не получу скоро ответа, то буду считать, что Вы уже, значит, укатили. Но про всякий случай пишу Вам неизменный мой ответ насчет «Божедомов». Дьякон положительно не должен быть пьян перед сценою на огороде – это мой недосмотр или, лучше сказать, забывчивость: я давно решил это зачеркнуть и поставить, что он пил чай за своей беседой, а не водку. Прошу Вас это сделать за меня. Дневник Туберозова, может быть, и объемист, но он нежно любим публикою и весьма почитается. Я уполномочиваю Вас, однако, сделать в нем те сокращения, какие Вы признаете полезными, но непременно Вашей рукою, осторожною и доброжелательною. Термосесова и других лиц выпускать признаю невозможным, но на некоторые сокращения опять-таки даю Вам полное доверие. А что касается до недостатка хороших людей на смену Туберозову, Захарии, Ахилле и Николаю Афанасьевичу, то и этим делать нечего, и сколько бы я ни хотел угодить почтенной любви Вашей к хорошим людям, не могу их обрести на нынешнем переломе в духовенстве русской церкви. Изображенные мною типы суть типы консервативные, а что дает нынешняя прогрессирующая церковь, того я не знаю и боюсь ошибиться. Разве бы пересадить туда Евангела, но это значило бы повториться. Хроника же такая, как «Божедомы», должна быть строго верна правде дня, и я возмущаюсь против Вас, мой благороднейший руководитель, и желаю оставить дело на том, что «Старогородской поповке ударил час всеобщего обновления». Как это будет обновление церкви с Дмитрием Толстым на крестовом шнурке, того мое художественное чутье не берется предсказать мне, и Вы, простирая такое требование, мне кажется, погрешаете, стесняя свободу художественного чувства. Я не враг церкви, а ее друг, или более: я покорный и преданный ее сын и уверенный православный – я не хочу ее опорочить; я ей желаю честного прогресса от коснения, в которое она впала, задавленная государственностью, но в новом колене слуг алтаря я не вижу «попов великих», а знаю в лучших из них только рационалистов, то есть нигилистов духовного сана. Что же я стану пророчествовать? Туберозов умер с верою в лучшее; Вы живете с этой верою; я точно так же верю, и по вере нашей нам и дается; но что это и как будет сие? – про то я не знаю и говорить не могу. Впрочем, побеседуемте: я так верю Вам и так люблю «Божедомов», что готов всегда еще и еще с ними повозиться. Все, что Вы говорите о моей памяти, это правда. Я всегда, задумывая план, беру не в меру широко и хочу обнять целые миры и тем себе врежу. Спасибо Вам за все, и наипаче за обычай говорить со мною с уверенностью, что я люблю Ваше слово и ценю его. Жду ответа.
Н. Лесков.
М. Н. Каткову(?)
21 июля 1871 г., Петербург.
Ночью.
Пишу Вам у князя Влад<имира> Петровича Мещерского, имея перед собою гранку стенограммы «Правительственного вестника» о заседании суда по нечаевскому делу 21-го июля. Столбец этот (доставленный Гр. Данилевским) заключает в себе следующую вымарку, сделанную Эссеном (в речи Черкезова, – не Черкесова).
Послеслов «Мы должны уничтожить, стереть с лица земли лиц особенно вредных при начале движения» вымарано: «Опасными могли бы быть те люди, опыт, знание и таланты которых всем известны: такие люди находятся у нас в военном ведомстве, как, например: Тотлерен, Черняев и т. п. Но не этих людей хочет уничтожить „Народная расправа“, а бывшего министра вн<утренних> дел Валуева; настоящего министра Тимашева, шефа жандармов генерала Мезенцева, петербургского оберполицеймейстера и, наконец, пресловутого Каткова. Устранение этих лиц могло бы мотивировать и тем, что в руках их находится высылка административным путем; они могут делать распоряжения об обысках и арестах; г. Мезенцев заведует деморализующим шпионством, и, наконец, Катков, деятельность которого известна и о котором нельзя ничего другого сказать, как то, что выразил о нем Герцен в своих письмах к русскому путешественнику: „Это публичный мужчина в России“».
Ниже через шесть строк опять вымарка в шесть же строк, где указывается на авторитет Герцена и «Незнакомца „Петербургских ведомостей“».
К этому новости:
1) Флоринский получил приглашение быть народным учителем разом в пять школ.
2) Орлов на поезде в Петергоф и в самом Петергофе удостоился восторженных оваций.
3) Для Дементьевой идет подписка на приданое.
4) Гр. Пален прибыл 18-го числа, но в должность не вступал. Он страшно огорчен поведением Любимова и Половцева и плачет, а в министерстве объявили, что он увольняется и завтра едет в Петергоф с просьбой об отставке. – Князь Вл<адимир> Петр<ович>, однако, имеет соображения, что это кончится ничем.
5) Шувалов тяжко болен приливом крови к почкам и потерял употребление языка (пишу со слов Шебеко).
6) Вся публика, присутствующая на суде, переписана, и оказалось, что все эти лица – шайка единомышленных подсудимым. Вчера несколько человек из этих господ потребовали, чтобы вывели четырех человек, назвав их шпионами III отделения, которые будто бы подбивали их сделать демонстрацию. Пристава это исполнили (со слов Гр. Данилевского).
7) При речи Спасовича две дамы сидели за судейскими столами. Председатель этого не возбранил.
Н. Лесков.
П. К. Щебальскому
7 октября 1871 г., Петербург.
Я давно собирался писать Вам, уважаемый Петр Карлович, да все откладывал, поджидая вначале домолвок к недомолвкам Мещерского, а потом начал сам собираться в Москву (и скоро приеду). Мещ<ерский> давно, то есть месяца два, говорил при мне с Ф. Тютчевым о Вашем труде по истории Екатерины и о неудачах, Вами встреченных, для окончательного посвящения себя этой достойной Вас работе. Сожалели об этом все, кто тут случились, и пошла речь о том, что Вам, кажется, можно бы не покидать дела и совершить его на положении свободного художника, то есть без тех казенных пособий, которых Вы искали. Не помню: не был ли тут и Гр. Данилевский, но кажется, что нет. Говорили много, конечно всё с сочувствием к Вам, и я, как человек простой, просто и молвил, что все-де сочувствия этому человеку слышать приятно, но укорять его за нежелание взяться за работу на правах вольного мастера не следует, потому что Петр Карлович этого сделать не может. А почему не может – про то опять пошли речи, в коих я еще раз наблюдал, как трудно верблюду лезть сквозь игольное ухо. Удивлялись не тому, что права свободного художника были бы неудобны при добыче материалов, а тому, что «неужто-де Щеб<альский>) не может посвятить этому труду каких-нибудь два, три года, чтобы потом разом», и пр., и пр. Я их удивил, что, мол, вероятно, не может.
– А ведь это, – говорят, – пустяки.
– Да как же, – я говорю, – не пустяки, когда будь у него наготове пятнадцать – двадцать тысяч, и он бы, конечно, охотно отдался этому труду.
Тут взахались, а Тютчев меня поддержал, что боже-де мой: неужто же у нас и такого содействия человеку не найдется? А я говорю, что этого содействия надо не промеж нас искать, где Голь, Шмоль да К°, а вот если бы Владимир Петрович довел об этом до ведома государя-наследника да там бы поштудировал… Мещерский взогрелся и, оборотясь ко мне, отвечал:
– Знаете, вы прочитали во мне мою мысль. Где живет Щеб<альски>й?
Я назвал путь Вашей дачи.
– Я непременно к нему съезжу, – отвечал Мещ<ерский>, – и буду с ним говорить. Чтобы начать говорить с вел<иким> князем, надо прежде хорошенько условиться с Щеб<аль>ским, что ему нужно?
С той поры Мещ<ерский> все выезжает и никак но выедет и, наконец, на сих днях сказал мне: не поедем ли мы с ним вместе. Ко мне же неделю тому назад приехал из Киева мой брат, и вот все так перебуравилось до того, что я некоторым образом и виноват даже перед Вами, хотя часто и часто размышлял о вас и желал Мещерскому доброго почина в Вашу пользу.
«Русский вестник» совсем другое дело. По корыстным побуждениям, я, конечно, желал бы видеть Вас редактором этого журнала, но более радости было бы, если бы Вас ссудили на покойных условиях хорошею суммою и Вы предались бы стройному, созерцательному труду, который бы собрал Ваши растраченные в статейной работе силы, поднял Ваш благородный дух, освободит бы Ваш прекрасный ум от мелких забот и успокоил бы Мирру Александровну, а русской науке дал бы сочинение, в котором недостаток так осязателен. Мне кажется, что это гораздо интереснее «Рус<ского> вестника», но если Мещ<ерский> охладеет и вместо содействия на деле ограничится сочувствием на словах, то, разумеется, надо не сводить глаз с «Вестника», хотя я, признаться сказать, не верю в возможность тех комбинаций, о которых Вы мне пишете. Во-первых, К<атков> уже не первый раз это говорит, и все из этого ничего не выходит, да и не выйдет. Как ни подупало издание, а сорвать его с кона настоятельной необходимости все-таки нет еще. Из-за чего же им выпускать из рук орган, когда надо только переменить при нем человека, и дело опять пойдет превосходно? Разве они этого не видят или не понимают, что ли?.. То, что говорится в сообщаемом Вами мне тоне, все это говорится по-насердкам на самих себя, что приставили они к пирожной даже сапожника и несмотря на то, что это сами они сделали, а ничего из этого не выходит, кроме старой морали, что
Беда, коль пироги начнет печи сапожник,
А сапоги тачать пирожник.
Угадал ли я или нет, а по-моему, К<атко>в сердится, что никак не разобрать этого камуфлета? Тут на выручку бы надо подоспеть Н. А. Люб<имо>ву, но он не догадывается, а к тому же, бог весть, еще и стоек ли он настолько, чтобы противостать тем ласкам, какие Мих<аил> Н<икифорович> непременно стал бы ему расточать, упрашивая его «не покидать». А ну как он вдруг не устоит, и… снова воспоследует его реставрация, а затем снова начнется с другой стороны сначала олимпийский покой, что все-де равно: «людей нет», а потом… опять то же самое, что ныне… Так это и будет ехать idem per idem,[4] как Кузьма с Демидом. При вашем лестном доверии к моему беллетристическому проницанию я готов бы, кажется, даже живообразно Вам представить, как должна произойти эта сцена сугубой деликатности и обоюдной уступки ко вреду дела, но авось Вы и так поверите, что в соображениях моих есть такая доля истины, при которой дело можно считать беспомощным. Аренда, конечно, могла бы разорвать эти сонные нити, которыми все перепутано, но… тут есть бездна различных «но», о которых хотелось бы лично с Вами переговорить, а не на письме, – что я вскоре же и исполню, ибо нахожусь совсем почти на пути к Вам для окончания счетов по «Ножам» и последних приноровлений «Божедомов». Пока же скажу одно: человека, о котором Вы пишете, я знаю и вдоль и вглубь: это очень хороший знакомый, предобрый сотоварищ, – человек доброжелательный и услужливый, но бесхарактерный, не в меру искательный, болтун, – вообще человек и легковерный и легковесный, верящий всем и никому не доверяющий настолько, чтобы вместе садить и поливать то горчичное зерно взаимоверия, без которого злак стебля не даст, а не только колоса не вымечет. Денег у него много – по крайней мере так говорят, и этому нетрудно верить, но он скуп почти до скаредности и если дает чувствовать свою готовность рискнуть на издание, то я подозреваю, что это не так спроста, как Вам могло показаться. По меньшей мере тут, видимо, играет важную роль желание самому фигурировать и заправлять: это я знаю наверное. Впрочем, я завтра же поеду к нему и выщупаю его во все его мякоти – благо у меня есть и сторонний повод посетить его, так как я всегда несу от него укоризны за мое нелюдимство. Касательно потребной в этом случае тонкости ручаться за себя, хотя и боюсь, но благодарю Вас, что Вы мне верите, и уповаю, что я сумею узнать что нужно, смаскируя все, чего ему до времени знать не надо. Вообще будьте покойны, что выраженное Вами в первых строках желание или просьба сохранить все «en toute confidence»[5] соблюдается мною в полной точности. О том, что Вами написано, я говорить не буду, да и незачем об этом говорить, хотя, впрочем, все-таки хорошо, что Вы меня на этот счет предупредили. Повидавшись с указанным Вами лицом (если он приехал), я Вам тотчас же напишу, так как мой отъезд может еще затянуться дней на семь, на восемь, а если его нет и он скоро ожидается, то я, разумеется, дождусь его и уже тогда только выеду. Вообще я все сделаю, чту Вам кажется нужным, но веры в успех имею мало, по недоверию к серьезности этого лица. А впрочем, может быть чего и не может быть. Меня уж так прошколила и истрепала жизнь, что я, точно армейский разочарованный капитан, с гитарою в руках напеваю себе:
Друзья я недоверчив стал
К пленительным любви напевам
И нынче верить перестал
И красоте и милым девам.
Может быть, все это вздор, – по крайней мере хоть в той мере, что «красота» есть и, пожалуй, есть и «милые девы».
О себе Вам скажу вот что: я некое время сам не знаю, чту о себе думать: мне как-то все жестоко надоело, то есть так надоело, что я все держусь плана Вашего: хочу на год спрятаться в Веве, или, еще лучше, в Сорренто и что-нибудь «совершить» (как говорил Гоголь). Мне все кажется, что все, что я пишу, вовсе не то, что я хочу и могу написать – могу, ибо ощущаю, что
«Жизнь хороша потому, что искусство прекрасно!»
Я думаю, что в этом настроении я могу быть Вам полезен более, чем в прилежании делу иным образом. Я знаю себя и чувствую, что во мне собралось чего-то много на что-то вроде «Некуда», и я хотел бы предаться этому с полною отторженностью от жизни, которая здесь, на Руси, меня все беспокоит, тревожит и манит, волнует и злит… Возлюбите, ради любви к искусству и идее любви, моих «Божедомов» и соблюдите их. Я на них возлагаю большие мои надежды, и по их поводу, вероятно, придется договориться до дела: будет или не будет выходить в 1872 году «Р<усский> в<естник>»? Если не будет, то, я полагаю, надо будет передать роман в «Беседу» или, может быть, напечатать в «Совр<еменной> летописи». Я полагаю, что последнее мне будет более по сердцу и по обычаю.
Пока же до свидания. На днях же опять Вам напишу, как только с кем нужно повидаюсь, а Вы, не ожидая того, черкните, пожалуйста, где Вы теперь обитаете. Уж и нечего говорить, какой Вы любезный, а вот адреса своего никогда не имеете привычки обозначать… Это худо и так и называется «неудобством» в «Книге общежитейской мудрости и приличий». Не знаешь никогда, куда Вам адресовать письмо и где Вас искать с приезда, между тем как желалось бы видеться с Вами прежде других. Сделайте милость, напишите, где Вы живете, – я бы хотел опять и поместиться неподалеку от Вас.
Поклон мой низкий достойнейшей Мирре Александровне. Радуюсь, что Лизавета Петровна властвует, а Вера Петровна жуирует. Это им обеим на пользу. Спасибо Вам за память, внимание и доверие.
Н.Лесков.
Post script<um>.
Насчет Ваших статей я уже писал как-то один раз Любимову. Это было именно по поводу статьи, в которой Вы столь любезно вспомянули «Некуда». Она называется «Наш умственный пролетариат». Эту статью очень любят хорошие и умные люди, и она действительно не только хороша и умна, но и боговдохновенна. Статья о посмертных сочинениях Герцена менее нравилась, но тоже нравилась, а «Идеалисты и реалисты» даже возбудили бурю в стакане воды, и Вы, конечно, уже знаете последовавший Вам ответ Пыпина, на который желательно бы видеть Ваш ответ.
Скажите, пожалуйста, Любимову, что сегодня приехал Крестовский и во вторник выезжает в Москву с совершенно готовым романом (по его словам) в 70 листов. Впрочем, я его сам еще не видал, хотя он и был у меня, а передаю эту новость со слов моих домашних.
Н. Л.
П. К. Щебальскому
13–14 октября 1871 г., Петербург.
Достойнейший Петр Карлович!
Лицо, с которым мне надлежало повидаться и поговорить, возвратилось, и я с ним имел разговор. Результат всего тот, какого я и ожидал: он не думает вверять денег литературному предприятию, хотя и уверен, что предприятие, о котором идет речь, совершенно верное. Он старался быть непонятливым, но говорил, между прочим, дело, то есть выражал ту мысль, что вместо большой возни со сдачей в аренду лучше бы просто сдать дело на нынешних условиях в единоличное Ваше заведование (что и справедливо и чего, вероятно, не будет). О Вас при речи об аренде я не заикнулся ни словом и все дело вел по слухам, от самого себя, с тем лишь, что Вы, «вероятно, не отказались бы» и проч. Но на этого человека нет и не может быть никаких расчетов. Доходило до того, что он не понимал даже тогда, когда я говорил, что «П<етр> К<арлович> не может, к сожалению, взять, потому что у него вряд ли есть капиталец».
– Вот это жалко, – отвечал он.
– Если бы, – говорю, – ему кредит какой-нибудь открыть, тогда, может быть, он бы и рискнул.
– Где же кредит: это трудно.
Я заговорил потом о кредите работами и сказал, что наше пролетарское дело хоть этим бы поусердствовать предприятию и почтенному литератору: но и это осталось непонятым … Одним словом: в эту сторону не глядите, а ладьтесь как-нибудь иначе, буде же что вздумаете поручить – поручайте.
Выезд мой опять замедлился, но все-таки я через неделю или много через две буду в Москве, а до того желаю знать: где же Вы теперь живете? Крестовский едет завтра. Он, разумеется, ничего о Вашем письме не знает.
Ваш Лесков.
14 октября 1871 г.
Распечатываю конверт, чтобы вложить еще маленькую цидулку. Дело в том, что сейчас я виделся с Григорием Градовским и в общем разговоре о том, что М<ихаич> Н<икифорович>, по словам Данилевского, нездоров и крайне расстроен, получил известие такого рода, что М<ихаил> Н<икифорович> в бытность свою здесь говорил Градовскому о неудовлетворительности журнала и приглашал его переехать в Москву опять-таки для поднятия этого же журнала. Изо всего этого явствует, что «Р<усский> в<естник>» нередко приходит в голову М<ихаилу> Н<икифорови>чу и что с журналом может случиться что-нибудь далеко не желанное, а потому, имея все это в виду, надо бы Вам быть как можно более решительным и не упускать его из своих рук. Это дело хорошее, и Вы с ним выплывете без всяких компаний, с одною подпискою, особенно если собственники не обременят Вас арендою.
Да, еще: что это значит, что в сентябрьской книге нет окончания моего романа, которое послано, кажется, своевременно? Если опять что не по нраву, то надо бы мне прислать корректуру, и я бы переделал. Сокрушил меня этот роман, и свертел я его как не думал, благодаря всем этим qui pro quo.[6]
Сделайте милость, успокойте меня: напишите, что это значит и докуда протянется?
Н. Л.
Мещерский едет в среду и, вероятно, будет с Вами видеться. Подписка на его «Гражданин» идет очень хорошо. Комаров со своим «Monde Russe»[7] совсем заехал в «Весть» и уедет в этом направлении, кажется, еще подалее. По моим наблюдениям, он вовсе неспособен к редакторству.
П. К. Щебальскому
20 октября 1871 г., Петербург.
Достойнейший Петр Карлович! прочитал я Ваши короткие строки – как будто посмотрел на картинку Рюисдаля: нет в них ничего скорбящего, а есть нечто столь грустное, что любящее Вас и Вашу семью сердце мое сжалось до слез. Эти строки – рюисдалевская лодка в болотной трясине. Вы устали и перестаете верить: Вам кажется, что все «остынет». Таковы обыкновенно последствия долгих неудач, и Вам еще надо дивиться на крепость могучего Вашего духа. Но «имейте веру с зерно горчичное». Вчера я обедал у Мещерского, и мы много о Вас говорили. Соблюдая все Ваше достоинство и не пускаясь в подробности, я не таил, что Вам должно быть очень тяжело, и даже поопасался: долго ли так можно выкрепить? Он грустно слушал. Затем я спросил: не кончатся «благие намерения» на Ваш счет словами? Он пожал плечами и отвечал, что еще не может отвечать на это, а сегодня приехал ко мне и заговорил о журнале своем и о критике. Я опять прямо повернулся на то, что кроме Вас, по-моему, нет человека способного для критики вообще, и в особенности для критики исторической. Он воспрянул и отвечал, что уж это решено, что «Щ<ебальско>го надо перетащить в П<етер>бург». Я спросил: на какой конец? Мещ<ерский> ответил, что сегодня будет решено дать Вам средства на сочинение истории Екатерины, и в общем вот как: Вам дадут на три года 9 т. р., с тем, что 4 1/2 Вы получите безвозвратно, a 4 1/2 у Вас возьмут в возврат сочинениями. Я сказал, что, вероятно, Вы это примете, но скоро ли это будет? При этом я вынул из стола Ваше последнее рюисдалевское письмо и прочел три последние строчки о вашем бивакировании и опять сказал, что это несносно знать о человеке, столь почтенном, как Вы, и что, бог весть, все может терпеться лишь до поры и до времени. «Нет, нет, – воскликнул М<ещерс>кий, – это решено, что мы его сбережем». Относя это «мы» к наследникам Карамзина, я отвечал, что это, кажется, теперь уже их прямой долг. Князь так это и принял. «Надо его как можно скорее успокоить», – сказал он и затем спросил, когда я буду в Москве? Я отвечал, что уеду послезавтра и в субботу буду у Вас, а он молвил, что выедет в субботу «и будет у Щ<ебальско>го вместе в воскресенье». С тем мы расстались, и я спешу Вам об этом сообщить, еще раз прося Вас бодриться и хранить «горчичное зерно веры» и в провидение, которое есть, и в людей, которые Вас чтут и любят.
Ваш Н. Лесков.
P. S. О прекращении «Р<усского> в<естника>» забродили толки, по-моему превредные для всей партии. Видясь вчера с Маркевичем, я говорил ему, что знаю от Вас, что М<ихаил> Н<икифорович> действительно об этом поговаривает: М<аркевич> был этим удивлен и хотя (как и я) толкам этим большого значения не придает, но все-таки смущается ими и хотел сегодня написать К<атко>ву. О других намерениях Ваших, разумеется, я не проронил ни звука, но Маркев<ич> слышал от Гр. Данилевского, что Вы считаете себя в Москве не прочным.
Еще слово: евангелист просил однажды простить ему: «занеже, что недописах или переписах», – о том и я Вас прошу, буде что-либо в поведении моем касательно Вас усмотрите что-нибудь относящееся к перепису или недопису, – простите: делал как казалось лучше, ибо думаю, что скрывать Вашу зависимость от труда и обстоятельств дело напрасное, перервать хронический характер этой зависимости можно, только сразу шпигуя способных «остывать» людей опасением потерять Вас, пока эта потеря для них дорога. Если же это не так, то опять простите.
И еще.
Я с дороги прямо толкнусь в редакцию; оставьте мне, пожалуйста, там записочку: нельзя ли мне иметь на неделю комнату в тех же номерах, где живете Вы? Мещерский же остановится у Дюло.
А. П. Милюкову
<3 или 4 ноября 1871 г., Петербург>
Любезнейший Александр Петрович!
Что опять за казус! Какой злой дух или насмешливый недруг научает Вашего театрального невежду делать сравнения? Неужто можно сравнивать пьяницу и забулдыгу актеришку Несчастливцева с принцем Гамлетом, который никогда не был актером, а тем менее забулдыгой и пьяницей, и именно бежал пьянства и презирал его. Поистине удивительно, чего же смотрите все Вы, читая рапорты этого «Эзопа с фонарем»? Что это за крайность печатать курьез за курьезом?
Ваш Н. Лесков.
P. S. Этот Ваш бебешка, вероятно, хотел сравнить Несчастливцева с Кином … Должно быть так?