Вы здесь

Пионеры, или У истоков Саскуиханны. ГЛАВА V (Д. Ф. Купер, 1823)

ГЛАВА V

У Натаниэля не готова куртка,

Разлезлись башмаки у Габриэля,

А Питер не успел покрасить шляпу,

И Уолтера кинжал еще в починке,

Лишь Ралф, Адам и Грегори одеты.

Шекспир,
«Укрощение строптивой»

У подножия горы, где кончался крутой спуск, дорога сворачивала вправо, и сани по легкому уклону покатили прямо к поселку Темплтон. Но сначала надо было пересечь бурный ручей, о котором мы уже упоминали. Через него был переброшен мост из тесаных бревен, излишне большие размеры и неуклюжесть которого свидетельствовали как о малом уменье его строителей, так и об изобилии необходимого материала.

Этот узкий поток, стремительно мчавший свои темные воды по выстланному известняком ложу, был тем не менее одним из истоков Саскуиханны – могучей реки, навстречу которой даже сам Атлантический океан приветственно протянул руку[16].

У моста быстрые кони мистера Джонса догнали менее резвых лошадей, запряженных в сани судьи. Обе упряжки поднялись по пологому откосу, и Элизабет очутилась среди домов поселка, столь не похожих друг на друга. Лежавшая между ними прямая дорога была неширока, хотя вокруг на сотни миль простирались леса, населенные лишь зверями и птицами. Но так решил ее отец и так хотели поселенцы. Им нравилось все, что напоминало условия жизни в Старом Свете, а городок, пусть даже лежащий среди глухих лесов, – это уже почти цивилизация. Улица (так называли эту часть дороги местные жители) была около ста футов шириной, но ее проезжая часть, особенно зимой, оказывалась гораздо более узкой. Перед домами громоздились огромные поленницы, которые, казалось, ничуть не уменьшались, а, наоборот, с каждым днем все росли, несмотря на то что в каждом окне можно было увидеть ярко пылающий очаг.

Когда сани судьи тронулись в путь после встречи с Ричардом на горе, Элизабет залюбовалась заходящим солнцем – приближаясь к горизонту, его диск становился все больше и больше, и по нему медленно поднимался темный силуэт могучей сосны, росшей на одной из западных вершин. Но его косые лучи еще озаряли восточный склон, на котором находилась сама Элизабет, играли на стволах берез, чья гладкая и сверкающая кора соперничала белизной с девственными снегами окрестных гор. Темные стволы сосен ясно рисовались даже в глубине леса, а обрывистые скалы, на чьих отвесных гранях не мог удержаться снег, празднично сверкали, словно посылая прощальную улыбку заходящему светилу. Однако сани продолжали спускаться вниз по склону, и царство дня, как заметила Элизабет, скоро осталось позади. Когда они достигли долины, яркие, хотя и не греющие лучи декабрьского солнца уже не разгоняли ее холодного сумрака. Правда, на вершинах восточных холмов еще лежали розовые отблески, но и они с каждой минутой поднимались все выше – с земли на гряду облаков; замерзшее озеро уже пряталось в синей мгле, очертания домов стали расплывчатыми и неясными, а дровосеки вскидывали на плечо свои топоры и расходились по домам, предвкушая, как весь долгий вечер они будут греться у яркого огня, для которого сами заготовили топливо. При виде саней они останавливались, снимали шапки, здороваясь с Мармадьюком, и дружески кивали Ричарду. Как только путешественники проезжали, во всех домах задергивались занавески, скрывая от зимней ночи уютные комнаты с весело пылающими каминами.

Сани быстро свернули в распахнутые ворота «дворца», и когда Элизабет увидела в дальнем конце безлиственной аллеи из молодых тополей унылые каменные стены отцовского дома, ей показалось, что дивный вид, открывшийся ей с горы, был лишь мимолетным сном. Мармадьюк еще настолько сохранял свои квакерские привычки, что не любил бубенчиков на упряжи, но от саней мчавшегося позади мистера Джонса несся такой трезвон, что через мгновение в доме поднялась радостная суматоха.

На каменной площадке, слишком маленькой по сравнению со всем зданием, Ричард и Хайрем воздвигли четыре деревянные колонны, которые поддерживали портик – так мистер Джонс окрестил весьма невзрачное крыльцо с кровлей из дранки. К нему вели пять каменных ступеней, уложенных в такой спешке, что морозы уже успели сдвинуть их с предназначенного для них места. Но неприятные последствия холодного климата и небрежности строителей этим не ограничивались: каменная площадка осела вместе со ступеньками, и в результате деревянные колонны повисли в воздухе – между их нижними концами и каменными основаниями, на которые они прежде опирались, появился просвет в целый фут. По счастью, плотник, осуществлявший величественные замыслы зодчих, так прочно прибил крышу этого классического портика к стене дома, что она, по вышеуказанной причине лишившись поддержки колонн, в свою очередь, сама смогла поддержать эти колонны.

Однако столь досадный пробел в колоннаде Ричарда, как часто бывает, возник, казалось, только для того, чтобы доказать необыкновенную изобретательность ее творца. На помощь снова пришли преимущества смешанного ордера, и появилось второе издание каменных оснований, как говорят книготорговцы – с добавлениями и улучшениями. Они, разумеется, стали больше и были в изобилии снабжены лепными завитушками. Но ступеньки продолжали оседать, и к тому времени, когда Элизабет вернулась в отчий дом, под нижние концы колонн были вбиты плохо отесанные деревянные клинья, дабы колоннада не болталась и не оторвалась от крыши, для поддержки которой она первоначально предназначалась.

Из большой двери на крыльцо выскочило несколько служанок, а за ними появился пожилой слуга. Последний был без шапки, но, судя по всему, ради торжественного случая облачился в парадное одеяние. Его наружность и наряд были настолько необычны, что заслуживают более подробного описания. Это был человек всего пяти футов роста, коренастый, могучего телосложения – его плечи сделали бы честь любому гренадеру. Он казался даже ниже, чем был на самом деле, благодаря привычке ходить сгорбившись, трудно сказать, откуда она у него взялась, – разве оттого, что так было удобнее при ходьбе широко размахивать руками, что он постоянно и проделывал. Лицо у него было вытянутое, когда-то белая кожа давно уже стала багрово-красной; короткий курносый нос напоминал картошку; в широком рту сверкали прекрасные зубы, голубые глаза смотрели на все с глубоким презрением. Голова его составляла четверть всего его роста, а свисавшая с затылка косица достигала талии. На нем был кафтан из очень светлого сукна, с пуговицами величиной с долларовую монету, на которых были выбиты адмиралтейские якоря. Длинные, широкие полы кафтана спускались до самых лодыжек. Под кафтаном виднелись жилет и штаны из красного плюша, довольно потертые и засаленные. Ноги этого оригинала были облачены в башмаки с большими пряжками и полосатые, белые с синим, чулки.

Он называл себя уроженцем графства Корнуэлл, что на Британских островах. Детство свое он провел в краю оловянных рудников, а годы отрочества – юнгой на судне контрабандистов, плававшем между Фалмутом и островом Гернси. С этим ремеслом ему пришлось расстаться потому, что он не совсем по своей воле был завербован на службу в королевский флот. Так как никого лучше не нашлось, он был сначала слугой в кают-компании, а затем стал стюардом капитана. Он исполнял эти обязанности несколько лет и за это время научился готовить тушеную солонину с сухарями и луком и еще два-три морских блюда, а кроме того, повидал мир, – по крайней мере, так он любил утверждать. На самом деле ему довелось побывать в одном-двух французских портах, да еще в Портсмуте, Плимуте и Диле, а в остальном он был так же мало знаком с чужими землями и со своей родиной, как если бы все это время погонял осла на одном из корнуэллских оловянных рудников. Однако, когда в 1783 году война окончилась и его уволили со службы, он объявил, что, хорошо зная весь цивилизованный мир, собирается теперь посетить дикие американские дебри. Мы не станем следовать за ним в его недолгих скитаниях, когда его увлекала та тяга к приключениям, которая иной раз заставляет лондонского щеголя отправиться в дальний путь и оглушает его ревом Ниагарского водопада, прежде чем в его ушах успеет смолкнуть шум столичных улиц. Достаточно будет сказать, что еще задолго до того, как Элизабет уехала в пансион, он уже числился среди домочадцев Мармадьюка Темпла и благодаря качествам, которые будут описаны в течение нашего дальнейшего повествования, скоро был возведен мистером Джонсом в сан дворецкого. Звали этого достойного моряка Бенджамен Пенгиллен, но он так часто рассказывал чудесную историю о том, сколько времени ему довелось простоять у помпы, спасая свой корабль от гибели после одной из побед Роднея[17], что вскоре приобрел звучное прозвище «Бен Помпа».

Рядом с Бенджаменом, но чуть выдвинувшись вперед, словно оберегая достоинство занимаемой ею должности, стояла пожилая женщина. Пестрое коленкоровое платье никак не шло к ее высокой тощей нескладной фигуре, резким чертам лица и его лисьему выражению. У нее не хватало многих зубов, а те, что еще сохранились, совсем пожелтели. От остренького носика по дряблой коже щек разбегались глубокие морщины. Эта особа столь усердно нюхала табак, что можно было бы подумать, будто именно он придал шафранный оттенок ее губам и подбородку; однако и вся ее физиономия была такого же цвета. Эта старая дева командовала в доме Мармадьюка Темпла женской прислугой, исполняла обязанности экономки и носила величественное имя Добродетель Петтибон. Элизабет видела ее впервые в жизни, так как она появилась здесь уже после смерти миссис Темпл.

Кроме этих важных персон, встречать хозяев вышли слуги попроще. Большей частью это были негры. Кто выглядывал из парадной двери, кто бежал от дальнего угла дома, где находился вход в кухню и кладовую.

Но первыми саней достигли обитатели псарни Ричарда, и воздух наполнился переливами самых разных собачьих голосов, от басистого рыка волкодавов до капризного тявканья терьеров. Их господин отвечал на эти шумные приветствия столь же разнообразными «гав-гав» и «р-р-р», пока собаки, возможно пристыженные тем, что их превзошли, разом не смолкли. Только могучий мастиф, на чьем медном ошейнике были выгравированы большие буквы «М. Т.», не присоединился к общему хору. Не обращая внимания на суматоху, он величественно прошествовал к судье и, после того как тот ласково похлопал его по загривку, повернулся к Элизабет, которая, радостно вскрикнув: «Воин!» – даже нагнулась и поцеловала его. Старый пес тоже узнал ее, и, когда она поднималась по обледенелым ступенькам (отец и мосье Лекуа поддерживали ее под руки, чтобы она не поскользнулась), он грустно смотрел ей вслед, а едва дверь захлопнулась, улегся перед ближней конурой, словно решив, что теперь в доме появилась новая драгоценность, которую надо охранять особенно тщательно.

Элизабет прошла за своим отцом, на мгновение задержавшимся, чтобы отдать одному из слуг какое-то распоряжение, в прихожую – большой зал, тускло освещенный двумя свечами в высоких старомодных подсвечниках. Дверь захлопнулась, и все общество разом перенеслось из морозного царства зимы в область знойного лета. В середине зала высилась огромная печь, и бока ее, казалось, колыхались от жара. Дымоход был выведен в потолок прямо над ней. На печи помещался жестяной таз с водой, которая, испаряясь, поддерживала надлежащую влажность воздуха.

Зал был убран коврами, а стоявшая в нем мебель выглядела прочной и удобной – часть ее привезли из города, а остальное изготовили темплтонские столяры. Буфет красного дерева, инкрустированный слоновой костью и снабженный огромными медными ручками, стонал под тяжестью серебряной посуды. Рядом с ним стояло несколько больших столов, изготовленных из дикой вишни, чья древесина по цвету напоминала дорогой заморский материал буфета; они были сделаны очень просто и ничем не украшены. Напротив них располагался небольшой столик из горного клена; он был гораздо светлее, а волнистые волоконца на его крышке образовывали красивый естественный узор. За ним в углу стояли тяжелые старомодные часы с медным циферблатом, в узком высоком футляре из черного ореха с побережья океана. Вдоль одной из стен тянулась огромная кушетка или, вернее, диван, имевший в длину двадцать футов; он был покрыт чехлом из светлого ситца. У противоположной стены среди другой мебели были расставлены стулья, выкрашенные в светло-желтый цвет; по их спинкам змеились тонкие черные полоски, проведенные довольно нетвердой рукой.

На стене вдали от печки висел термометр в футляре из красного дерева, соединенный с барометром; каждые полчаса, минута в минуту, Бенджамен приходил взглянуть, что показывает этот инструмент. По обе стороны печи с потолка свисали две стеклянные люстры, находившиеся на равном расстоянии между ней и входными дверями, расположенными в обоих концах зала, а к косякам многочисленных боковых дверей, ведших во внутренние комнаты, были прикреплены золоченые канделябры.

Эти косяки, а также притолоки были выполнены весьма затейливо, и над каждой дверью находился выступ с миниатюрным пьедесталом посредине. На пьедесталах были установлены маленькие гипсовые бюсты, выкрашенные черной краской. И в форме пьедестала, и в выборе бюстов сказывался вкус мистера Джонса. Над одной дверью красовался Гомер, необыкновенно на себя похожий, утверждал Ричард, – «ведь с первого взгляда видно, что он слеп». Над другой виднелись голова и плечи гладколицего господина с остроконечной бородкой, которого он именовал Шекспиром. Над третьей высилась урна – ее очертания, по мнению Ричарда, неопровержимо доказывали, что в ее оригинале хранился прах Дидоны[18]. Четвертый бюст, вне всяких сомнений, был бюстом Франклина[19] – это доказывалось колпаком и очками. Пятый столь же очевидно изображал исполненную спокойного благородства голову Вашингтона. Шестой же определению не поддавался и, говоря словами Ричарда, был «портретом человека в рубашке с расстегнутым воротом и с лавровым венком на голове. Моделью послужил не то Юлий Цезарь, не то доктор Фауст – и для того и для другого предположения существуют веские основания».

Стены были оклеены свинцово-серыми английскими обоями, на которых изображалась символическая фигура Британии, скорбно склоняющейся над гробницей генерала Вольфа[20]. Сам же герой располагался в некотором отдалении от рыдающей богини, у самого края полосы, так что его правая рука переходила на следующий кусок; когда Ричард собственноручно наклеивал обои, ему почему-то ни разу не удалось добиться точного совпадения линий, и Британии приходилось оплакивать не только своего павшего любимца, но и его бесчисленные зверски ампутированные правые руки.

Тут сам хирург, совершивший эту противоестественную операцию, возвестил о своем присутствии в зале, громко щелкнув кнутом.

– Эй, Бенджамен! Бен Помпа! Так-то ты встречаешь молодую хозяйку? – крикнул он. – Простите его, кузина Элизабет. Не каждому под силу устроить все в должном порядке, но теперь, когда я вернулся, досадных недоразумений больше не будет. Зажигайте люстры, мистер Пенгиллен, зажигайте их поживей, чтобы мы могли наконец разглядеть друг друга. Ах да, Дьюк, я привез домой твоего оленя, что с ним делать, а?

– Господи боже ты мой, сквайр, – начал Бенджамен, предварительно утерев рот тыльной стороной руки, – коли бы вы об этом распорядились пораньше, все было бы по вашему желанию. Я уже свистал всех наверх и начал раздавать команде свечи, когда вы вошли в порт. Но чуть женщины заслышали ваши бубенцы, они все кинулись бежать, словно их боцман линьком оглаживает; а если и есть в доме человек, который может сладить с бабами, когда они сорвутся с якоря, то зовут его не Бенджамен Помпа. Но мисс Бетси не рассердится на старика из-за каких-то свечей, или, значит, надевши длинное платье, она изменилась больше, чем корсарский бриг, который выдает себя за торговца.

Элизабет и ее отец продолжали хранить молчание. Им обоим взгрустнулось, когда они вошли в зал: они вспомнили дорогую умершую, чье присутствие еще так недавно согревало этот дом, в котором Элизабет успела прожить год, перед тем как уехать в пансион.

Но тут слуги наконец вспомнили, зачем в люстры и канделябры были вставлены свечи, и, спохватившись, бросились их зажигать; через минуту зал уже сиял огнями.

Печальное настроение нашей героини и ее отца исчезло вместе с сумраком, окутывавшим зал, и новоприбывшие начали снимать тяжелые шубы и шапки.

Пока они раздевались, Ричард обращался к слугам то с одним, то с другим замечанием и время от времени сообщал судье какое-нибудь свое соображение насчет оленя, однако весь этот монолог напоминал фортепьянный аккомпанемент, который слышат, но не слушают, и поэтому мы не станем приводить здесь его слова.

Как только Добродетель Петтибон зажгла отведенную ей порцию свечей, она не замедлила вновь подойти к Элизабет, словно для того только, чтобы принять ее шубку, на самом же деле не без завистливой досады желая получше рассмотреть ту, которой предстояло принять от нее бразды правления в доме. Экономка почувствовала даже некоторую робость, когда были сброшены плащ, шубка, теплые платки и чулки, снят большой черный капор и ее взгляду открылось личико, обрамленное блестящими черными, как вороново крыло, локонами; несмотря на нежную прелесть, оно свидетельствовало о твердом характере его обладательницы. Лоб Элизабет был безупречно чист и бел, но эта белизна не имела ничего общего с бледностью, говорящей о меланхолии или дурном здоровье. Нос ее можно было бы назвать греческим, если бы не легкая горбинка, делавшая его красоту менее классической, но зато придававшая ему гордое благородство. Рот ее был прелестен и выразителен, но, казалось, не чужд легкого женского кокетства. Он услаждал не только слух, но и зрение. К тому же Элизабет была прекрасно сложена и довольно высока – это она унаследовала от матери, так же как и цвет глаз, красиво изогнутые брови и длинные шелковистые ресницы. Но выражение лица у нее было отцовское: мягкое и привлекательное в обычное время, лицо это в минуты гнева становилось строгим и даже суровым, хотя и не утрачивало своей красоты. От отца же она унаследовала некоторую вспыльчивость.

Когда был снят последний платок, Элизабет предстала перед экономкой во всей своей прелести: голубая бархатная амазонка выгодно обрисовывала изящные линии ее стройной фигуры, на щеках цвели розы, ставшие еще более алыми от тепла, чуть увлажненные прекрасные глаза сияли. Взглянув на эту озаренную блеском свечей красавицу, Добродетель Петтибон почувствовала, что ее власти в доме пришел конец.

Тем временем разделись и все остальные. Мармадьюк оказался одетым в скромную черную пару, мосье Лекуа – в кафтан табачного цвета, под которым виднелся вышитый камзол; штаны и чулки у него были шелковые, а на башмаках красовались огромные пряжки – по общему мнению, украшавшие их алмазы были сделаны из стекла. На майоре Гартмане был небесно-голубой мундир с большими медными пуговицами, парик с косицей и сапоги; а короткую фигуру мистера Ричарда Джонса облегал щегольской сюртук бутылочного цвета, застегнутый на его округлом брюшке, но открытый сверху, чтобы показать жилет из красного сукна и фланелевый жилет с отделкой из зеленого бархата; снизу из-под него выглядывали штаны из оленьей кожи и высокие белые сапоги со шпорами – одна из них слегка погнулась от его недавних усилий пришпорить табурет.

Когда Элизабет сбросила верхнюю одежду, она внимательно оглядела не только слуг, но и зал, по которому она могла судить, как они относятся к своим обязанностям, – ведь теперь ей предстояло вести дом. Хотя в убранстве зала сквозило некоторое несоответствие, все здесь было добротным и чистым. Пол даже в самых темных углах был устлан коврами. Медные подсвечники, позолоченные канделябры и стеклянные люстры, быть может, не вполне отвечали требованиям вкуса и моды, но зато содержались в безупречном порядке. Они были отлично вычищены и ярко сверкали, отражая пламя бесчисленных свечей. После унылых декабрьских сумерек снаружи этот свет и тепло производили чарующее впечатление. Поэтому Элизабет не заметила кое-каких погрешностей, которые, надо признаться, там все-таки были, и смотрела вокруг себя с восхищением. Но вдруг ее взгляд остановился на человеке, который казался совсем чужим среди всех этих улыбающихся, нарядно одетых людей, собравшихся, чтобы приветствовать молодую наследницу Темплтона.

В углу возле парадной двери, никем не замечаемый, стоял молодой охотник, о котором на время все забыли. Но, если рассеянность судьи еще можно было как-то оправдать сильным волнением, охватившим его в эти минуты, оставалось непонятным, почему сам юноша не хотел напомнить о своей ране. Войдя в зал, он машинально снял шапку, открыв темные волосы, не менее пышные и блестящие, чем даже локоны Элизабет. Трудно представить себе, насколько преображал его такой на первый взгляд пустяк, как грубо сшитая лисья шапка. Если лицо молодого охотника привлекало твердостью и мужеством, то очертания его лба и головы дышали благородством. Несмотря на бедную одежду, он держался так, словно окружавшая его обстановка, считавшаяся в этих местах верхом роскоши, не только была ему привычна, но и вызывала у него некоторое пренебрежение.

Рука, державшая шапку, легко опиралась на крышку небольшого фортепьяно Элизабет, и в этом жесте не было ни деревенской неуклюжести, ни вульгарной развязности. Пальцы изящно касались инструмента, словно им это было не в новинку. Другой, вытянутой рукой он крепко сжимал ствол своего ружья, опираясь на него. Он, видимо, не замечал своей несколько вызывающей позы, так как был, казалось, охвачен чувством куда более глубоким, чем простое любопытство. Это лицо в сочетании с непритязательным костюмом так резко отличалось от оживленной группы, окружавшей хозяина дома в другом конце большого зала, что Элизабет продолжала смотреть на него удивленно и недоумевающе. Незнакомец обводил зал медленным взглядом, и брови его все больше сдвигались. Его глаза то вспыхивали гневом, то омрачались непонятной печалью. Затем он снял руку с фортепьяно и склонил на нее голову, скрыв от взора Элизабет свои выразительные, говорившие о столь многом черты.

– Дорогой отец, – сказала она, – мы совсем забыли о благородном джентльмене (Элизабет чувствовала, что не может назвать его иначе), ожидающем нашей помощи, к которому мы обязаны отнестись с самой сердечной заботой и вниманием.

При этих словах глаза всех присутствующих обратились туда, куда смотрела Элизабет, и молодой охотник, гордо откинув голову, сказал:

– Моя рана совсем не опасна, и, если не ошибаюсь, судья Темпл послал за врачом, едва мы подъехали к дому.

– Разумеется, – ответил Мармадьюк. – Я не забыл, мой друг, для чего пригласил вас сюда и чем вам обязан.

– Ага! – не без злорадства воскликнул Ричард. – Наверное, ты обязан этому парню оленем, которого ты убил, братец Дьюк. Ах, Мармадьюк, Мармадьюк! Что за сказку ты нам рассказал про своего оленя! Вот вам за него два доллара, молодой человек, а судья Темпл по справедливости должен будет оплатить докторский счет. За свою помощь я с вас ничего не возьму, но она от этого хуже не станет. Ну, Дьюк, не огорчайся: если ты и промазал по оленю, зато тебе удалось подстрелить этого молодца сквозь сосну. Признаю себя побитым: такого выстрела я за всю свою жизнь не сделал.

– И будем надеяться, не сделаешь и впредь, – ответил судья. – Не дай тебе бог испытать то, что испытал я после него. Но вам нечего опасаться, мой юный друг, – раз вы так легко двигаете рукой, значит, рана не может быть очень серьезной.

– Не ухудшай дела, Дьюк, притворяясь, будто ты что-то понимаешь в хирургии, – прервал его мистер Джонс, презрительно махнув рукой. – Эту науку можно изучить только на практике. Как тебе известно, мой дед был врачом, но в твоих жилах нет ни капли докторской крови. А эти дарования передаются по наследству. Все мои родственники с отцовской стороны разбирались в медицине. Вот, например, мой дядя, которого убили под Брэндивайном: он умер легче всех в полку, а почему? Потому что знал, как перестать дышать. Очень немногие обладают подобным умением.

– Я ничуть не сомневаюсь, Дик, – заметил судья, отвечая улыбкой на веселую улыбку, которая, словно против воли, озарила лицо незнакомца, – что твои родственники до тонкости постигли искусство расставания с жизнью.

Ричарда эти слова нимало не смутили, и, заложив руки в карманы так, чтобы оттопырились полы, он принялся что-то насвистывать. Однако желание ответить было слишком велико, и, не выдержав этой философской позы, он с жаром воскликнул:

– Смейтесь, судья Темпл, над наследственными талантами! Смейтесь, сделайте милость! Да только в вашем поселке все до единого держатся другого мнения. Вот даже этот охотник, который ничего, кроме своих медведей, оленей да белок, не знает, даже он не поверит, если ты скажешь, что таланты и добродетели не передаются по наследству. Не правда ли, любезный?

– Пороки не передаются, в это я верю, – сухо ответил незнакомец, переводя взгляд с судьи на Элизабет.

– Сквайр прав, судья, – объявил Бенджамен, с самым многозначительным и дружеским видом кивая в сторону Ричарда. – Вот, скажем, его величество английский король вылечивает золотуху своим прикосновением[21], а эту хворь не изгонит из больного и лучший доктор на всем флоте. Даже самому адмиралу такое не под силу. Исцелить ее могут только его величество король и повешенный. Да, сквайр прав, а то почему это седьмой сын в семье всегда становится доктором, хотя бы даже он поступил на корабль простым матросом? Вот когда мы нагнали лягушатников под командой де Грасса[22], то был у нас на борту доктор, и он…

– Довольно, довольно, Бенджамен, – перебила его Элизабет, переводя взгляд с охотника на мосье Лекуа, который с любезным вниманием слушал все, что говорилось вокруг. – Ты расскажешь мне об этом и о прочих твоих замечательных приключениях как-нибудь в другой раз. А пока надо приготовить комнату, где доктор мог бы перевязать рану этого джентльмена.

– Я сам им займусь, кузина Элизабет, – с некоторым высокомерием заявил Ричард. – Молодой человек не должен страдать из-за того, что Мармадьюку вздумалось упрямиться. Иди за мной, любезный, я сам осмотрю твою рану.

– Лучше подождем врача, – холодно ответил охотник. – Он, вероятно, не замедлит с приходом.

Ричард застыл на месте, удивленно уставившись на говорящего: он не ожидал такой изысканной манеры выражаться и был очень обижен отказом. Сочтя за благо оскорбиться, он снова засунул руки в карманы, подошел к мистеру Гранту и, наклонившись к его уху, прошептал:

– Вот помяните мое слово – скоро в поселке только и разговору будет о том, что без этого малого мы все сломали бы себе шею. Словно я не умею править лошадьми! Да вы сами, сэр, без всякого труда вернули бы их опять на дорогу. Это был сущий пустяк! Только посильней потянуть за левую вожжу и хлестнуть правую выносную. От всего сердца надеюсь, сэр, что вы не ушиблись, когда этот малый перевернул сани.

Священник не успел ответить, потому что в зал вошел местный доктор.