Вы здесь

Петербургские ювелиры XIX – начала XX в. Династии знаменитых мастеров императорской России. Глава IV. Династия Кейбелей (Л. К. Кузнецова, 2017)

Глава IV

Династия Кейбелей

Отто-Самуил Кейбель – основатель династии петербургских ювелиров, златокузнецов и серебряников

Родоначальники некоторых семейств мастеров, прославившихся в XIX веке, появились в Петербурге ещё в последние годы царствования Екатерины II, а затем успешно работали для её внуков.

Долгое время считалось, что Отто-Самуил Кейбель, родившийся 2 сентября 1768 года в маленьком прусском городке Пазевальке, приехал в столицу Российской империи в 1797 году, где он сразу вступил золотых дел мастером и ювелиром в иностранный цех. Прусский умелец так быстро приобрёл достаток, а заодно и уважение коллег по профессии, что всего через десять лет те избрали его цеховым старостой-«алдерманом» (на англосаксонском Ealdorman, т. е. старший).

Но впервые Отто-Самуил Кейбель, оказывается, появился в Петербурге одиннадцатью годами ранее. И тому были веские причины. Для молодого немецкого мастера, выучившегося в 1783–1789 годах ремеслу не где-нибудь, а в самом Берлине у Франсуа-Клода Термена, известного мастера дивных эмалей, судьбоносным оказался год его двадцатилетия – 30 мая 1788 года, когда на свет появился сын-наследник Иоганн-Вильгельм. Однако родительское счастье омрачалось скудостью средств из-за малого количества достойных заказов. Пришлось новоиспечённому отцу, не откладывая, отправиться искать Фортуны в далёкий Петербург, где ему «хорошо подфартило»: вскоре по приезде кто-то из земляков рекомендовал талантливого ювелира цесаревне Марии Феодоровне.

Той хотелось приготовить сюрприз к праздновавшемуся 20 сентября 1788 года дню рождения своего благоверного, избежавшего опасностей на войне со шведами. Поскольку Екатерина II весьма неохотно отпустила сына на арену боевых действий, то престолонаследник Павел Петрович, отправившийся 1 июля в поход для присоединения к его Кирасирскому полку, уже через два с половиною месяца, 18 сентября вернулся в Северную Пальмиру.[112] Дабы возблагодарить Бога за удачный исход опасной кампании, любящая супруга решила сделать богатый вклад в один из наиболее почитаемых храмов.

Она сама выточила из слоновой кости и янтаря целый литургический набор, состоявший из потира, дискоса, звездицы, двух тарелей, лжицы и копия. (Правда, уже в XX веке выяснилось, что великая княгиня использовала в этих изделиях не слоновую, а «отечественную» мамонтовую кость.) Оставалось только дополнить все эти вещи золотой оправой и драгоценными камнями. Казалось бы, исполнить заказ цесаревны должен был придворный ювелир Малого двора. Но занимавший много лет это престижное место Луи-Давид Дюваль неожиданно скончался 12/23 января 1788 года, а на его старшего сына и наследника, двадцатилетнего Якова (Жакоба-Давида), помимо обязанностей ювелира при Кабинете Ея Императорского Величества, свалились все хлопоты не только об овдовевшей матери, двух входивших в брачный возраст старших сёстрах и четырёх младших братьях и сёстрах, но, главное, по приведению в порядок дел, связанных с работой обширной отцовской мастерской.

Расстроенной цесаревне кто-то порекомендовал молодого талантливого Отто Кейбеля, и она доверила прусскому мастеру отделку золотом сделанных ею предметов драгоценного церковного прибора. В работе над потиром Кейбелю потребовались все его знания и навыки. Мало того, что на золотой чаше сосуда для причастия между живописными изображениями Деисуса «цвели» накладные травы и кресты, так ещё и на рубчатом ободке расположились шестнадцать четырёхконечных крестов, набранных из кроваво-красных гранатов, таивших в середине посверкивающий радужными искрами алмазик. Да и каждую дробницу отнюдь не случайно обрамляли те же камни. Ведь гранаты напоминали о крови, пролитой мучениками за веру, а уподобленные прозрачной слезе алмазы символизировали чистоту христианской церкви.

Костяная белая ножка выглядела скромнее: лишь на её стояне золотились три янтарные обоймицы, да поддон в три ряда окольцевали матовые золотые ободки с чеканными листьями аканта. Зато на ней красовалась гравированная надпись, увековечивавшая деяние цесаревны: «На память благополучного возвращения моего любезного супруга из похода против шведов, сентября 18-го 1788 года, собственных трудов моих. Мария».

Изысканную парадность готовому литургическому набору придавало не только сочетание блеска великолепно полированного матового золота, перекликающегося по цвету с «медовым» янтарём, поскольку к золотистым оттенкам добавлялся изысканный гармоничный аккорд чуть желтоватой белизны кости и разноцветных огоньков драгоценных камней. Не случайно мастер, довольный своей работой, гордо вырезал на металле гладкого дна ножки свою фамилию: KEIBEL.

Все вещи набора, положенные в специально сделанный деревянный футляр, изнутри обитый зелёным атласом, а снаружи – красным сафьяном, цесаревна передала митрополиту Московскому Платону в Успенский собор Московского Кремля, где проходили молебны в честь побед русского оружия над шведами. Но дар супруги будущего российского императора Павла I сильно пострадал во время нахождения наполеоновских войск в Первопрестольной. Вдовствующая императрица Мария Феодоровна, чтобы придать прежний вид драгоценным сосудам и восстановить утраченные самоцветы, распорядилась увезти литургический прибор в Петербург. В 1819 году отреставрированный церковный комплект был возвращён в Успенский собор князем Александром Николаевичем Голицыным. В 1895 году драгоценный вклад вдовы Павла I передали на хранение в Патриаршую ризницу. Это оказалось для него роковым.

В неспокойное послереволюционное время даже мощные стены Московского Кремля и святость места не уберегли церковную сокровищницу. Воры проникли в, казалось бы, достаточно защищённое помещение через пролом окна и железной ставни в углу у колокольни Ивана Великого. Всё самое ценное налётчики похитили, оставшиеся вещи разбросали, причём многое испортили и переломали. Из-за того, что святые отцы не озаботились внести в опись Патриаршей ризницы львиную долю хранившегося, поиск пропавших уников чрезвычайно осложнился. Несмотря на трудности, вскоре бандитскую шайку братьев Полежаевых удалось задержать и вернуть множество бриллиантов и жемчуга, россыпи различных самоцветов, а также часть золотых и серебряных предметов. Уже через две недели после ограбления, 13 февраля, в Оружейную палату передали одиннадцать закрытых и опечатанных корзин с сокровищами Патриаршей ризницы.[113] Однако потир с подписью Отто Кейбеля пропал.

К счастью, остальные предметы литургического прибора 1788 года из-за скромности декора не привлекли внимания налётчиков, и с 1920 года эти вещи вошли в собрание Государственной Оружейной палаты Музея-заповедника «Московский Кремль». Тщательная проработка костяных деталей и янтаря, использование как полированного, так и матового золота в поясках-ободках, изящно гравированных листьями аканта, рождают впечатление гармоничности и особой парадности.[114]

Будучи в Петербурге, Отто Кейбель оценил возможности карьеры и, вероятно, попытался завести полезные знакомства. Вернувшись в родную Пруссию, он в 1789 году закончил обучение таинствам эмалей у их знатока Франсуа-Клода Термена.

Когда же на русском престоле оказались Павел I с Марией Феодоровной, Отто Кейбель перевёз семью с подросшим сыном из Германии в Петербург, где 12 октября 1797 года был записан золотых дел мастером и ювелиром в столичный цех ювелиров. Дела его пошли очень хорошо благодаря высокой квалификации, умелой технике и отличному знанию тонкостей своего ремесла. Он стал весьма востребованным ценителями и быстро разбогател. Все свои навыки искусник передавал не только своему сыну Вильгельму, но и другим ученикам. Не напрасно был продлён у прусского посланника на 1804–1808 годы заграничный паспорт. В 1804 году коллеги избрали Отто Кейбеля помощником старосты цеха, а в 1807–1808 доверили ему пост старосты, или, как тогда говорили, альдермана.

Всё складывалось отлично. Множество заказов, состоятельные клиенты, уважение коллег по работе. Да и сын порадовал: в 1808 году двадцатилетний Вильгельм получил статус подмастерья. Теперь уже, казалось бы, можно осуществить давнюю мечту: завести, подобно семейству Дювалей, собственную фирму, расширив мастерскую. И вдруг совершенно неожиданно, 15 апреля 1809 года Отто Кейбель умирает.[115] К счастью, до нашего времени дошла одна из поздних его работ. Современники считали Отто Кейбеля одним из лучших ювелиров и отличным золотых дел мастером.

Загадочный именник «K&S» на знаках Андреевского ордена из коллекции великого князя Алексея Александровича

После смерти великого князя Алексея Александровича в 1908 году к драгоценным вещам Эрмитажа присоединилась приобретённая за 500 тысяч рублей изысканная и любовно подобранная коллекция из 397 предметов, заботливо собранная родным дядей Николая II. В бумагах разбиравшего её хранителя Императорского Эрмитажа Армина Евгеньевича фон Фёлькерзама среди перечня собрания великого князя за № 36 значились особенно привлекавшие своей элегантностью и ослепительным блеском великолепно подобранных камней «бриллиантовые звезда и крест ордена Св. Андрея Первозванного, принадлежавшие Государыне Императрице Марии Александровне», оценённые в 7 тыс. рублей.[116]

Оба знака полностью соответствуют установлениям статута о русских орденах, прочтённого в 1797 году Павлом I с амвона Успенского собора сразу же после окончания церемонии коронации. Орденский крест «синего цвета в двуглавном и тремя коронами увенчанном орле, представляющий распятого на нем» ученика Христа, «и по четырём концам имеющий четыре золотые латинские буквы S.A.P.R.», расшифровывающиеся как Sanctus Andreas Patronus Russiae», то есть «Святой Андрей Покровитель России». Императорская корона и хищная птица российского герба сплошь «вымощены» алмазами самых разнообразных форм огранки и величины, а в глаза орла вставлены огненно-красные рубины. С короны свисает крупный бриллиант. В диске же звезды виден появившийся с 1800 года «голубой гладкий» косой крест Св. Апостола Андрея на груди помещённого на привычном золотом фоне чёрного гербового двуглавого орла с тремя коронами, сжимающего в когтях перуны и лавровые ветви победы. Оправы алмазных букв девиза «За веру и верность» напоминают о том, что литерам в тёмно-голубом эмалевом обруче-«окружности» полагалось обычно быть золотыми. Правда, сплошная «вымостка» алмазами заставила убрать не только ангелов, поддерживавших корону над крестом, но и саму корону. Чуть заметны ушки для пришивания, характерные именно для XVIII – начала XIX века. Да и уменьшившиеся размеры сих знаков Андреевского ордена позволяют датировать их началом XIX столетия.[117]

Тем же установлением Павла I дозволялось «украшенные алмазами или другими драгоценными каменьями» знаки русских орденов носить лишь тем, кому они были пожалованы самими самодержцами. Членам же династии Романовых доводилось довольно часто получать орденские знаки, некогда принадлежавшие более ранним представителям императорской семьи.

Судя по прекрасному подбору бриллиантов и безукоризненной закрепке их в изящной серебряной оправе, а также по отличной полировке и тонкой чеканке металлических деталей, не говоря уже о безукоризненности написания букв русскоязычного девиза на звезде, оба знака высшего русского ордена явно вышли из рук высококлассного петербургского ювелира, оставившего на обороте как звезды, так и креста выгравированную надпись: «K&S» с номерами 2636 и 2637 соответственно (см. рис. 7 вклейки).[118]

Обычно так обозначалась фирма, принадлежащая ювелиру и его компаньону. Под литерой «S» традиционно скрывалось немецкое слово Sohn, подчёркивающее, что ювелир работал совместно со своим сыном. Но кто из мастеров Северной Пальмиры, близких к императорскому двору в 1800-е годы, мог сократить свою пишущуюся латиницей фамилию до инициала «К»?

Сразу отпали Иоганн-Готтлиб «Кало»-Калау (Calau), чья фамилия хотя даже на французский лад произносилась с «К», но писалась с «С»,[119] и скончавшийся ещё в 1801 году Иоганн-Христиан Кайзер (Keyser).[120] Да и ювелир Иоганн-Георг Краутведель (Krautwedel), сделавший в августе 1799 года по повелению Павла I мальтийский крест с бриллиантами, предназначенный для награждения генерал-майора князя Петра Ивановича Багратиона, перестаёт упоминаться уже в первые годы правления Александра I.[121] Серебряник же Фридрих-Йозеф Кольб (Kolb) исключительно занимался искусным исполнением разнообразных предметов утвари и сервировки стола.[122] К тому же у всех перечисленных мастеров неизвестны сыновья-наследники, продолжавшие (бы) дело отца.

Вильгельм-Готтлиб Классен, подписывавшийся в счетах W. Klassen, переселился в Петербург с паспортом, выданным в Дерпте 9 февраля 1805 года, в 1810 году значился членом иностранного цеха, а со второй половины 1810-х годов создал для вдовствующей императрицы Марии Феодоровны множество табакерок, предназначенных для подарков.[123] Казалось бы, что отцом этого любимца фортуны вполне мог бы быть золотых дел мастер Георг-Готтлиб Классен, родившийся 1 сентября 1771 года в Ревеле от законного брака каменщика Johann-Dettlow Classen с Anna-Dorothea Vogel. На Пасху 1785 года покинул родительский дом, затем успешно выучился в родном городе мастерству у Отто-Вильгельма Франкенштейна и 1 апреля 1791 года уже получил статус подмастерья. По достижении брачного возраста взял в жёны Марию Кирмин. В поисках фортуны он перебрался в Петербург, где уже в 1799 году стал работать золотых дел мастером. Однако в церковных и кладбищенских книгах фамилия Георга-Готтлиба Классена везде начинается с «С», а не с «К» – Classen.[124] Посему оба столичных мастера были однофамильцами, да и то лишь в русскоязычном написании, никак не могли приходиться друг другу отцом и сыном, а соответственно, создать, объединившись, в Северной Пальмире ювелирную фирму K&S.

Казалось бы, претендовать на создание семейной фирмы K&S могли отец и сын Кёниг. Георг-Генрих (Андреас) Кёниг (Georg König), родившийся в 1756 году, исполнявший как наградные золотые шпаги и табакерки, в основном, после поездки в Англию, чтобы поучиться на керамической фабрике Джозайи Веджвуда, больше работал со стеклом и стеклянными массами, одновременно будучи гравёром, резчиком, чеканщиком, ювелиром, составителем эмалей и стеклянных сплавов, знатоком красящих составов, лепщиком, причём он не только чувствовал и создавал форму как художник, но всё время находился в поиске средств выражения. Мастер высочайшей квалификации, Кёниг мог воплощать такие сложнейшие композиции, как портреты и натюрморты, в самых различных материалах: от мягкого и пластичного воска, стекла, мрамора, до твёрдых камней и даже бронзы и стали, что было необходимо при работе с медалями. 29 февраля 1788 года по именному указу Екатерины II Георг Кёниг принимается ко двору на жалованье в 1200 рублей в год от Императорского Кабинета делать слепки и отливки-«паты» с гемм коллекции герцога Орлеанского, только что приобретённой самодержицей во Франции, а затем и с других резных камней-«антиков» собрания императрицы.[125] В начале правления Александра I, с 1802 по 1805 годы, по сложившейся традиции, к Пасхе в числе служащих «при особых по Ермитажу должностях» причиталось выплатить своеобразные премиальные: «при делании пат художнику Григорию Кениху» 150 рублей, а состоящему «при нём Ивану Кениху» – 100 рублей.[126] Не исключено, что сей Иван мог быть сыном и помощником Георга-«Григория» Кёнига. Однако вряд ли они могли располагать большими деньгами, чтобы создать собственную фирму и исполнять столь сложные вещи, как эрмитажный бриллиантовый Андреевский орден.

По сведениям Александры Васильевны Алексеевой, долгие годы проработавшей хранителем мебели Государственного музея-заповедника «Павловск» и отдавшей много лет архивным изысканиям, Георг Кёниг умер в 1815 году, в июле этого года вдове художника Кёнига, Ревекке Кёниг (скончавшейся 12 октября 1832 года), была установлена пенсия в 1200 рублей в год. Кстати, тогда же установили пенсию в 400 рублей Майе Фай, вдове токарного мастера Фая, так много помогавшего вдове Павла I в работе над изделиями из кости и янтаря.[127]

Итак, единственными, кто из петербургских ювелиров начала XIX века действительно бы мог претендовать на именник K&S, остаются Отто и Иоганн-Вильгельм Кейбели.

Мысль о создании фирмы, подобной Дювалям, окрепла и созрела у Отто Кейбеля с получением Вильгельмом статуса подмастерья в 1808 году. Учитывая незаурядный талант сына и его подготовленность к ремеслу, Отто не сомневался, что вскоре он станет мастером иностранного цеха. К тому же содружество отца и сына приветствовалось, разрешалось иметь мастерскую с таким названием. Однако не прошло и года, как 15 апреля 1809 года Отто неожиданно умирает. Его сын и наследник, хотя и достиг совершеннолетия, ещё не получил статуса мастера, то есть не имел права на собственное клеймо, на обучение учеников. Ему пришлось не менее двух лет помечать собственные вещи клеймом отца, выдавая их за сделанные ранее работы, чтобы не вступать в какую-либо из купеческих гильдий, исходя из стоимости имущества, и не потерять, таким образом, право стать мастером иностранного цеха.

Однако выгравированный именник K&S говорит о том, что эти знаки ордена Св. Андрея Первозванного выполнены до 15 апреля 1809 года. Но для кого они могли быть предназначены? Как раз в апреле 1809 года состоялось венчание великой княжны Екатерины Павловны с принцем Георгом Ольденбургским. Ещё раньше, 28 ноября 1808 года состоялся сговор будущей четы, а на торжественное официальное обручение в январе 1809 года в Петербург пожаловали король Пруссии Фридрих-Вильгельм III с супругой, обворожительной красавицей Луизой. Вероятно, скорее всего, в связи с грядущими торжествами, праздниками и визитами, были сделаны новые дополнительные знаки высшего русского ордена для императрицы Елизаветы Алексеевны.

Своему самому младшему сыну, великому князю Михаилу Павловичу, Мария Феодоровна оставила «мой орденский знак и бриллиантовый крест Андрея Первозванного, полученные мною от покойного императора Павла», выразив пожелание, чтобы «эти две w 190 вещи прошу его сохранить в своем семействе».[128]

«Мою орденскую звезду и крест св. Екатерины» вдовствующая императрица Мария Феодоровна завещала любимой невестке Александре Феодоровне.[129] Другой невестке, великой княгине Елене, хозяйке Михайловского дворца, августейшая свекровь предназначила «Орденский крест св. Екатерины, возвращённый после смерти моей матери, который император Павел соблаговолил подарить мне», приписав: «Я желаю, чтобы этот крест всегда переходил к супруге старшего члена их дома».[130] Еще одни «орденские знаки св. Екатерины, покойной великой княгини Елены Павловны» достались средней внучке Ольге Николаевне.[131]

После смерти вдовы Александра I эти знаки работы Кейбеля-отца, попавшие в хранилища драгоценных вещей императорской фамилии, могли потом оказаться у императрицы Марии Александровны, завещавшей (?) их сыну Алексею. Ведь Александра Феодоровна, супруга Николая I, вряд ли бы стала носить атрибут, принадлежавший грешной «скромнице»-предшественнице на престоле.

Иоганн-Вильгельм Кейбель

Иоганн-Вильгельм Кейбель прожил долгую жизнь. Родился он 30 мая 1788 года в Пазевальке, а скончался в Петербурге 25 мая 1862 года, не дожив пяти дней до своего семидесятичетырёхлетия. Вместе с отцом Иоганн-Вильгельм в 1797 году из родного прусского городка перебрался в столицу Российской империи. Неожиданная смерть отца 15 апреля 1809 года стала для его сына и наследника подлинной трагедией. Как уже говорилось, Вильгельм, хотя и достиг совершеннолетия, но статуса мастера получить не успел и в течение двух лет помечал готовые вещи батюшкиным клеймом. Лишь в 1812 году В. Кейбель получил статус ювелира, а также золотых и серебряных дел мастера петербургского иностранного цеха. Отец так хорошо выучил его, что исполненные Кейбелем-младшим изделия сразу же начинают цениться, как некогда работы его отца, и Вильгельм решил и дальше проставлять на своих работах (но уже на законных основаниях) клеймо-именник отца: Keibel, из-за чего изделия обоих мастеров часто путают между собой.[132]

Уже в сентябре-декабре того же 1812 года «у золотых дел мастера Кейбеля» приобретаются в 3-е отделение Кабинета две золотые табакерки: «осьмиугольная с голубою и красною эмалью и с живописным ландшафтом» и «тупочетвероугольная с синею эмалью с живописью и с жемчугами», а также «шпага золотая пехотная с надписью за храбрость».[133]

А далее Кейбель-младший сделал прекрасную карьеру в чём мастеру помогло начавшееся ещё со времён отца личное знакомство с августейшими особами.[134] Несомненно, памятуя о заветах отца, Вильгельм Кейбель стремился повторить карьеру Якова Дюваля. В их биографиях есть удивительные совпадения: оба потеряли отцов в двадцать лет, получили в наследство по обширной мастерской, оба пользовались покровительством августейших особ. Подражание сопернику даже привело Вильгельма Кейбеля к вступлению в масонскую ложу Пеликана.[135]

С воцарением Александра I просвещённые слои русского общества перестали скрывать увлечения идеалами равноправия и справедливости. Образованная в 1802 году ложа Соединённых друзей объединила аристократов, в неё не преминул вступить даже великий князь Константин Павлович. Благодарные молодому императору вольные каменщики, распевавшие французские гимны и канты[136] на слова Василия Львовича Глинки под музыку, написанную знаменитым в то время композитором Катарино Кавосом, положили даже праздновать день рождения первенца Павла I, «яко истинного Благодетеля и высокого Покровителя нашего». А через два года (в 1805) возобновилось действие старой ложи «Пеликана и благотворительности», разделившейся в 1809 году на три новых, одна из которых также отнюдь не случайно теперь получила уточнённое название «Александра и благотворительности коронованного Пеликана». Её знаком являлся иоаннитский[137] крест с исходившими от него солнечными лучами, а в перекрестии – буква «А» и пеликан с птенцами. Вдохновляемые милосердием, братья, чтобы помочь финансово пострадавшим в Отечественную войну 1812 года, основали многотиражную газету «Русский инвалид». В 1815 году, когда в Петербурге уже насчитывалось около тридцати лож, некоторые из них, в том числе и «Александра и благотворительности коронованного Пеликана», работавшая на русском и немецком языках, объединились в Директоральную ложу Астреи. Кстати, сам русский монарх присоединился к вольным каменщикам то ли в 1808 году в Эрфурте, то ли в 1813 году в Париже, то ли после окончания войны с Наполеоном, по шведскому обряду, в стенах Зимнего дворца. Неслучайно братья по Ордену распевали в своих собраниях: «Днесь с Александром на престоле / Сама Премудрость восседит! / Она свой взор к нам обращает / И с видом благостным вещает: / Я знаю ваших цель работ! Она священна и полезна…». Но узнав о противоправительственных настроениях, возобладавших в ложах вольных каменщиков, в 1822 году Александр Павлович издал Высочайший рескрипт о запрещении всех масонских лож и не возобновлении впредь любых вольнокаменщических работ.[138]

Иоганн-Вильгельм Кейбель, унаследовав родительскую мастерскую, долгое время размещавшуюся в собственном доме в Гусевом переулке, достаточно быстро зарекомендовал себя отличным специалистом, до тонкостей овладевшим секретами работы не только с драгоценными камнями и золотом, но и с серебром, а потом и с платиной. В мастерской Кейбеля из этого серебристого металла, отличающегося очень высокой температурой плавления, делали прелестные табакерки, дополняемые сложным накладным орнаментом из золота.

Успешная карьера Иоганна-Вильгельма Кейбеля началась при Александре I, но по-настоящему звезда ювелира взошла при Николае I. К тому времени мастер по праву с 1825 по 1828 год занимал выборную должность сначала помощника старосты, а затем и старосты цеха.[139] 31 марта 1841 года за успешную работу его удостоили звания «Придворного золотых дел мастера» и разрешения помещать на вывесках и изделиях изображение государственного герба,[140] а в 1859 он получил орден Св. Станислава 3-й степени и звание потомственного почётного гражданина, перешедшее к его потомкам. Скончался Иоганн-Вильгельм Кейбель 25 мая 1862 года, его потомки успешно продолжали семейное дело, преобразовав мастерскую в фабрику, существовавшую ещё в 1910 году.

А во втором десятилетии XIX века совсем ещё молодого ювелира, лично известного членам августейшей семьи, всё чаще привлекали к исполнению весьма ответственных заказов от Двора.

Шкатулка и табакерка Александры Феодоровны с анаграммами

Скорее всего, именно к нему обратился незадолго до (вожделенного дня) женитьбы на прусской принцессе брат самого самодержца. Николаю Павловичу 25 июня 1817 года наконец-то исполнился двадцать один год – возраст совершеннолетия. А накануне состоялся переход его прелестной невесты в православие, и отныне она носила титул великой княжны Александры Феодоровны. День рождения жениха совпал с обручением с желанной наречённой, впервые надевшей розовый сарафан, сверкающие бриллианты и даже отважившейся слегка нарумяниться. Торжественная церемония закончилась роскошным «обедом и балом с полонезами».[141] Венчание назначили на 1/13 июля, совпадавшее с днём рождения новобрачной.

В знак любви и преданности жених преподнёс невесте изящный браслет-«сантиман» как напоминание любимой об их первых встречах и о незабываемом 23 октября 1815 года, дне помолвки влюблённых в далёком Берлине. Подобные, чрезвычайно тогда модные, браслеты носили на левой руке как признак чувствительного сердца, откуда и их название «sentiment». Однако это зарукавье украшали только ослепительно сверкающие алмазы.

Александра Феодоровна, пережившая множество невзгод в детстве и ранней юности во времена господства Наполеона в Европе, хорошо знала «язык камней», при Дворе Гогенцоллернов им пользовались, но по скудости средств не так часто, как хотелось бы. Ведь только «поход армии Наполеона в Россию нанёс Пруссии ущерб в 1236 миллионов франков».[142]

Уже будучи русской монархиней, она как священную реликвию бережно хранила в любимом Аничковом дворце ларец-памятку о любимых братьях и сёстрах – прелестную шкатулку розового дерева, украшенную на крышке картиной на фарфоре.[143] Глядя на загородную резиденцию бабушки, вдовствующей королевы Фредерики-Луизы Прусской, в горном городе-курорте Фрайенвальде, Александре Феодоровне вспоминались не только счастливые часы, когда, будучи совсем малышкой, резвилась в саду с обоими старшими братьями, кронпринцем Фридрихом-Вильгельмом и Вильгельмом, заодно ухаживая за росшими там разнообразными растениями, но и последнее «прости», сказанное Шарлоттой любимым местам детства при отъезде в 1817 году на новую родину. Перебирая дешёвенькие сувениры, лежащие в ларце, супруга Николая I вспоминала дорогие её сердцу события прошлого, особенно проказы шаловливого кронпринца, с его неожиданными прыжками из кустов тенистого парка, пугавшими церемонных придворных, или громкими серенадами из опер Моцарта под окнами придворных дам, извлекаемыми из гнусаво звучащей шарманки.

Однако отнюдь не случайно, что памятная шкатулка запиралась на бронзовую цепочку, пропущенную через шесть перстней и скрепляемую замком, запирающимся специальным ключом. Звенья цепочки символизировали узы родства и непреходящей дружбы, объединяющие навечно детей прусского короля Фридриха-Вильгельма III и его красавицы супруги Луизы Мекленбург-Стрелицкой. Когда Александра Феодоровна открывала ларец, в её памяти как живые вставали пятеро милых братьев и сестёр, поскольку камни колец соответствовали их именам, а в шестом перстне было зашифровано девичье имя счастливой супруги русского императора Николая I. Начинала вереницу самоцветов крайняя слева бирюза, за ней следовали жемчужина, сапфир, хризолит, изумруд, а завершал разноцветный ряд лазурит.[144]

Однако не так-то просто оказалось понять, каким же образом названия этих каменьев заменяют инициалы имён прусских принцев и принцесс. Именно секрет позволял таить от посторонних глубоко личные переживания.

Легко поддались расшифровке последние три камня. Не приходилось сомневаться, что под лазуритом (Lazurit) таилась самая младшая принцесса Луиза (Louise-Augusta-Wilhelmina, 1808–1870), отдавшая свою руку принцу Фридриху Нидерландскому второму сыну короля Вильгельма I. Изумруд, по-немецки называемый смарагд (Smaragd), обозначал принцессу Александру (Frederica-Wilhelmina-Alexandra, 1803–1892), вышедшую в 1822 году замуж за Карла Мекленбург-Шверинского (Стрелицкого). Ведь Прусскую королевну Александру в семье обычно ласково называли Сандрой. Третьего сына короля Фридриха-Вильгельма III, принца Карла (Friedrich-Carl-Alexander, 1801–1883), взявшего в жёны принцессу Марию Саксен-Веймарскую-Эйзенахскую, старшую дочь русской великой княгини Марии Павловны, символизировал желтовато-зелёный хризолит (Chrisolit).

Однако с расшифровкой значений трёх левых камней пришлось повозиться. Стало понятно, что они должны соответствовать первым буквам имён трёх старших королевских детей, причём сапфир (Saphir) приличествует Шарлотте (Frederika-Louisa-Charlotta-Wilhelmina, 1798–1860), жемчужина (Perl) – Вильгельму (Wilhelm-Friedrich-Ludwig, 1797–1888), а бирюза (Türkis) – кронпринцу Фридриху-Вильгельму (Friedrich-Wilhelm, 1795–1861). Казалось бы, ничего похожего… Однако потом, по размышлении, всё встало на свои места. Зашифрованы были, оказывается, не имена, данные при рождении, а «домашние имена», употребляемые только в кругу семьи.

Первой, как ни странно, поддалась разгадке жемчужина. Во французском языке слово perle означает не только «жемчуг» или «бисер», но также каплю росы на цветах, а, самое главное, в переносном смысле, ещё и «сокровище».[145] Да и неудивительно. Второй сын прусского монарха Фридриха-Вильгельма III был поистине «сокровищем» королевской семьи. За легендарные отвагу и неустрашимость, проявленные в 1814 году этим семнадцатилетним юношей, увлекшим за собой в победную атаку Калужский полк в кровопролитной битве при Бар-Сюр-Об с наполеоновскими войсками, принц удостоился русского Георгиевского и прусского Железного крестов. Своим характером он напоминал средневекового рыцаря, особенно когда много лет был подлинным и верным паладином своей дамы сердца, прелестной княжны Элизы Радзивилл, а затем пережил подлинную трагедию, оставившую навсегда след в его душе, так как по государственным соображениям влюблённым пришлось навеки расстаться. Во время неизлечимой и страшной болезни старшего брата младший взял на свои плечи бремя правления Пруссией. Оказавшись после смерти Фридриха-Вильгельма IV на отчем престоле, Вильгельм I проявил железную волю, знание людей, умение использовать их таланты. С помощью «железного» канцлера Отто Бисмарка он объединил немецкие земли в Северогерманский союз, а после полного разгрома при Седане французского императора Наполеона III был провозглашён 18 января 1871 года в Зеркальной галерее Версаля первым германским императором.

В 1812 году оба старших королевича и их сестра, называвшие себя «юным населением Шарлоттенбурга», так зачитывались творением барона Фридриха де ла Мотт Фуке «Волшебное кольцо», что кронпринц, отправляясь в «крестовый» поход против тирана и оккупанта Наполеона Бонапарта, сунул в походную сумку столь любимый роман. Одной из героинь этой литературной сказки выступала нежная, чистая и благородная, похожая на белую розу Бланшефлур, чей «ангельский девичий образ с ясным приветливым взором, с бесконечной грацией в каждом движении стройного стана» являлся в волшебном видении очарованному рыцарю. Братья находили в ней поразительное сходство с милой сестрицей, и, даже когда Шарлотта, выйдя замуж за великого князя Николая Павловича и перейдя в православие, стала русской императрицей Александрой Феодоровной, для родных она всегда оставалась незабвенной Бланшефлур. А белая роза, поскольку имя чарующей красавицы Blancheflour в переводе с французского обозначало «Белый цветок», стала своеобразным символом прелестной высокородной пруссачки.[146]




И.-В. Кейбель (?). Браслет эмалевый с бриллиантами


Всё бы хорошо, но оба инициала, причём ни «В» (Blancheflour), ни «С» (Charlotta) никак не ассоциируются с «S» – первой буквой названия василькового сапфира (Saphir). Казалось бы, опять тупик. В какой-то момент меня озарило: ведь в 1812–1815 годах вышли в свет ставшие сразу популярными сказки братьев Якоба и Вильгельма Гримм. Среди них невольно привлекли моё внимание две – «Schneewittchen» («Белоснежка») и «Schneeweisschen und Rosenrot» («Беляночка и Розочка»), их героини обладали столь нежной кожей, что своей белизной она напоминала снег (по-немецки Schnee), а поэтому имена красавиц, соответственно, начинались с буквы «S». Почему бы теперь прусским принцам не обращаться к любезной сестрице на родном языке, уточнив, что «цветок» не просто «белый», а «белоснежный», и тогда калькой с французского будет «Schneeweisse Blume». Вот и появилась буква «S», с которой начиналось домашнее имя русской императрицы, совпадающее с названием лазоревого яхонта.

Уверенность в правильности моего предположения окончательно окрепла, когда в описании Берлинского праздника 1829 года в честь высокой гостьи – прусской принцессы Шарлотты, а ныне русской императрицы Александры Феодоровны, мне встретились строки, как торжественно, под звук фанфар и дробь барабанов «под руку с королём-отцом появилась Она – Бланшфлур, Белая Роза – в шитом жемчугом и бриллиантами „средневековом“ платье, белоснежном, как её символ».[147]

Более всего пришлось помучиться над загадкой соответствия бирюзы «вензельному имени» кронпринца Фридриха-Вильгельма. Но даже уменьшительно-ласкательные варианты имён от «Фридрих» «никак не желали» начинаться с буквы «Т». Правда, из-за того, что королевич был чересчур толстоват, за ним закрепилось домашнее прозвище «Камбала», но он не обижался и зачастую вместо подписи рисовал эту плоскую рыбу[148] или её немецкое название «Butt». Кстати, на Берлинской королевской фарфоровой мануфактуре в 1832–1837 годах по рисунку престолонаследника для его любимой резиденции в Шарлоттенхофе исполнили целый сервиз с красочными изображениями камбалы.[149]

Но как же неожиданно, бывает, приходит разгадка, причём там, где её и не ожидаешь найти. При чтении автобиографических воспоминаний фрейлины Александры Осиповны Смирновой-Россет мне вдруг бросилась в глаза одна фраза. «Черноглазая Россетти», как её называл А.С. Пушкин, помнила не только проведённые под Одессой детские годы, но даже потрясающее изобилие рыб, царившее тогда в Чёрном море, а потому (вот оно, счастье исследователя!) теперь заботливо перечисляла: «ловили камбалу (le turbot), были сельди, бычки, очень костлявая рыба вроде наших ершей, но вкуснее, были превосходные устрицы, а снетки вдруг наплывали в таком количестве, что их ловили простыми ситами и чем попало, и готовили впрок».[150] Итак, всё встало на свои места, французское название камбалы «turbot» (тюрбо) по первой литере «Т» абсолютно соответствовало бирюзе «turquoise» (тюркуаз).

Казалось бы, всё разгадано. Но у русской императрицы было четыре брата и две сестры, то есть на шкатулке, где не осталось свободного места, не хватает ещё одного перстня. Название самоцвета в нём должно бы начинаться с литеры «А», пропущенным оказался принц Альберт Прусский (1809–1872). Почему же такая немилость? Ведь принц Фридрих-Георг-Альбрехт (а таково полное имя королевича) неоднократно гостил в России у своей сестрицы. Зимой 1828 года он сделался завсегдатаем балов в Аничковом дворце, где обожал, беседуя с дамами, позволять себе неприличные шутки и жесты.[151] Его имя носил один из кирасирских полков, размещавшихся в южных военных поселениях. А сопровождая августейшего свояка в марте 1830 года в поездке-инспекции по военным поселениям гренадерского корпуса, самый младший брат императрицы Александры Феодоровны побывал и в древней Москве.

Но ведь принц Альберт стал последним, родившимся в 1809-м, ребёнком Фридриха-Вильгельма III и красавицы королевы Луизы, скончавшейся в следующем году. А на драгоценном ларце в крайнем правом перстне сияет синевой лазурит в честь принцессы Луизы, появившейся на свет в 1808 году. Значит, памятную шкатулку сделали в конце 1808 – начале 1809 года, конечно же, для супруги прусского короля. И, скорее всего, действительно кронпринц Фридрих-Вильгельм, впервые посещая Петербург в 1818 году, привёз с собой милой сестрице Шарлотте напоминание о драгоценной матушке и дорогих братьях и сёстрах.[152]

А за год до приезда дорогого «Камбалы» как же обрадовалась Александра Феодоровна, получив от новой родни накануне дня свадьбы «прелестные подарки, жемчуг, брильянты». Даже через много лет она не забыла свои тогдашние впечатления, записав: «… меня всё это занимало, так как я не носила ни одного брильянта в Берлине, где отец воспитал нас с редкой простотой»[153]

Потому-то её избранник, хорошо знавший о финансовых сложностях прусского Двора, и поднёс обожаемой невесте браслет, поражающий изобилием и высоким качеством алмазов, огранённых мерцающей розой или ослепительным бриллиантом. А в центре каждого из крошечных овальных медальонов, окольцованных сверкающими поясками диамантов, красиво выделялась на синей эмали набранная из мелких камней либо одна цифра, либо буква. Из вереницы сих звеньев на цепочке браслета складывалась легко читаемая надпись «Le 23 Octobre 1815», поскольку разделителями слов служили достаточно крупные круглые бриллианты в отдельных шатонах. В застёжке же портрет великого князя Николая Павловича заменяла алмазная первая литера имени Nicolas.[154]

Конечно же, досадно, что клейма на браслете отсутствуют, но ведь существовавшие тогда правила позволяли не относить подобные вещи в Пробирную Палатку, благодаря чему ювелир на законных основаниях смог сэкономить. Зато алмазные надписи точно так же закреплены на синей эмали, как сплошь усыпанные сверкающими диамантами листочки и вензель «&» на украшенной клеймом Иоганна-Вильгельма Кейбеля табакерке с пёстрым рядом самоцветов, образующих столь модную, но понятную только посвящённым в её секрет акрограмму.

Табакерка с надписью-акрограммой, пожалованная Марией Феодоровной Матвею Ивановичу Ламздорфу

В тот же день, 1/13 июля 1817 года, когда Николай Павлович сочетался браком с прусской принцессой в день её рождения, счастливая императрица-мать на радостях подарила воспитателю сына, генералу Матвею Ивановичу Ламздорфу, называемому при Дворе просто «Papa Lambsdorf», табакерку с драгоценными камнями, расположенными так, что составлялось слово «Reconnaissance», в переводе с французского означающее «признательность» или «благодарность». Однако на этом благодеяния и награды, излившиеся на царедворца в сей радостный день, отнюдь не закончились. Достойный сын августейшей матушки, император Александр I даровал за заслуги ментору своего младшего брата титул графа Российской империи да вдобавок ещё пожаловал не только перстень со своим ликом, но и табакерку с портретом четы венценосных родителей и надписью из алмазов: «Богъ благоволилъ ихъ выборъ».[155]

Столь утончённый подарок вдова Павла I презентовала отнюдь не случайно. Семнадцать лет назад её супруг избрал генерала Ламздорфа ментором своих младших сыновей Николая и Михаила, будучи уверен, что педантичный вояка не сделает из них «таких оболтусов, какими бывают немецкие принцы».[156] Императрица же Мария Феодоровна, надеясь, что Ламздорфу удастся отвлечь своих подопечных от страсти к фрунтомании, была вполне довольна его педагогическими способностями, питала к нему чувство глубокого уважения и считала его вторым отцом августейших воспитанников. Однако курляндец по-своему понимал методы педагогики: стремясь переломить вспыльчивый характер Николая Павловича, без особых церемоний колачивал великого князя не только линейкой, но и ружейным шомполом, а подчас, особенно разозлившись на неповиновение, хватал строптивца за воротник и со всего размаха чувствительно ударял о стену. Тем не менее 25 июня 1811 года, когда обожаемому «Никошу» исполнилось 15 лет, счастливая августейшая мать послала «доброму, дорогому и почтенному Ламсдорфу» драгоценное кольцо по случаю дня рождения воспитанника, написав в сопроводительной записке: «… надпись на перстне выражает чувство, которое я к вам питаю и которое прекратится только с моим существованием. Продолжайте ваши заботы о Николае, ваши поистине отеческие заботы, и они оправдают все наши ожидания».[157] Вероятно, на перстне читалось французское слово «recoinnaissance», означавшее «благодарность», или «признательность». Потому-то, по завершении воспитания будущего императора Ламсдорфа ожидала табакерка с зашифрованной фразой из разноцветных камней, где к «благодарности» добавилась «дружба» – «amitié», испытываемая признательной вдовой Павла I ко «второму отцу» её младших сыновей.

Секреты подобных надписей оказывались, за редким исключением, утрачены, если только сам владелец такой вещи не раскрывал их потаённый смысл. К счастью, давно было известно, что аккуратные овалы образцов царства кристаллов на крышке красивой золотой табакерки, цепочкой расположенные на фоне синей «королевской» эмали, как раз и образуют фразу «Amitié & reconnoissance».[158] Непривычное в слове «reconnoissance» буквосочетание «oi» вместо современного «ai» объясняется ещё господствовавшими во французском языке в начале XIX века, правда, вскоре устаревшими правилами правописания. Но какие же минералы послужили своеобразными буквами?

Чтение начинается с крайнего красновато-фиолетового аметиста (améthyste), дающего инициал «А». С ним, подменяя букву «М», соседствует зелёный малахит (malachite), своим цветом и рисунком, как считали греки, давшие камню название, действительно напоминающий листья мальвы. Рядом помещён прозрачный, своим красновато-рыжим оттенком похожий на червонное золото, минерал, чьё название должно начинаться с «I» или «J». В нём видели яшму (jaspe), но она непрозрачна. Скорее, считали, что это гиацинт-«джасинт» (jacinthe, хотя во французском языке подобное написание слова обычно относится к цветку с одноимённым названием) – минерал из цирконов-«жаргонов» (jargon). Достижения современной науки о драгоценных камнях, теперь чаще называемой «геммологией», позволили уточнить породу самоцвета, но при этом нарушили его предназначение в надписи: выяснилось, что сей кристалл принадлежит к группе гранатов и, исходя из цвета, должен называться либо гессонитом (hessonite), либо, скорее, гроссуляром (grossular).

Между двух новоявленных гранатов-гроссуляров вклинился жёлтый топаз (topaze), обеспечивающий «Т». Травянисто-зелёный прозрачный изумруд (émeraude), подменяющий литеру «Е», завершает образование первого слова «AMITIE», отделяющегося от следующего соединительным союзом «и» («&»), набранным из мелких алмазов.

В начале второго слова алеет пламенно-красный рубин (rubis), замещающий букву «R». А далее с насыщенным тоном изумруда, подменяющего «Е», контрастирует просвечивающий, нежного оттенка зелёного яблока хризопраз (chrysoprase), имитирующий литеру «С». Следом переливается радужными бликами молочный опал (opale), дающий «О». Почти чёрными кажутся две вставки тёмно-зелёного нефрита (néphrite), обеспечивающего «N». А после опала (О) и бывшего «жаргона» (j) синеют васильковые сапфиры (saphir), замещающие двойное «S». Следующие далее аметист (А), нефрит (N), хризопраз (С) и изумруд (Е) окончательно обеспечивают прочтение слова «RECONNOISSANCE».

Кстати, вдовствующая императрица Мария Феодоровна вплоть до смерти свято сохраняла сделанный по её повелению, вероятней всего, А. Филиппен-Дювалем, золотой ажурный браслет, украшенный плетёнкой из прядей волос графа-наставника её сыновей и вензелем «CL» (Comte Lambsdorf), отписав по духовной сей памятный предмет своей невестке, супруге Николая I.[159]

Сам же высокопоставленный ученик не озлобился на воспитателя за столь жёсткую муштру и никогда не упрекал его в излишней строгости, зато в день коронации, 22 августа 1826 года, прислал Ламздорфу с особым фельдъегерем свой портрет.[160]

Церковная утварь и сервизы

К 15 января 1824 года уже достаточно известный при дворе золотых дел мастер закончил из позолоченного серебра зеркало «со всей чеканной, скульптурной и собственною Кейбеля работою», предназначенное для великой княгини Елены Павловны. Одновременно он также из позолоченного серебра исполнил туалетный прибор из 28 предметов для её супруга, порфирородного великого князя Михаила Павловича. На создание этих вещей, за которые Иоганн-Вильгельм получил 44 000 рублей, ушло более 40 кг драгоценного металла. А в следующем году Кейбелю довелось, на этот раз из 10 кг казённого золота, отпущенного с Монетного двора, сделать для великокняжеской четы кофейно-чайный сервиз дежене (от фр. le déjeuner – завтрак). В обязательный прибор для утренней трапезы входили поднос, полоскательная чашка, кофейник, чайник, сливочник, сахарница, ситечко, две ложечки и щипцы для сахара. С небольшими различиями в рисунке мастер, как и предписывалось условиями заказа, повторил аналогичный чайно-кофейный сервиз для завтрака, выполненный несколько лет назад для ставшего впоследствии императором великого князя Николая Павловича.[161]

История создания хрустального ложа для монарха Персии Фатх-али-Шаха

1–2 августа 1817 года русское посольство во главе с боевым генералом Алексеем Петровичем Ермоловым дважды являлось в Султанин пред пресветлые очи Фатх-али-Шаха, повелителя Персии. Владыке Гюлистана весьма по сердцу пришлись драгоценные подарки от императора гяуров, состоявшие «из прекраснейших стеклянных и фарфоровых вещей, из больших зеркал, бриллиантовых вещей и других игрушек, чтобы забавлять его шахское величество. <…> Бриллиантам он не удивлялся, а стекло и фарфор ему очень понравились. <…> Часы со слоном три раза заставлял играть».[162] Не остался незамеченным и изящный бассейн.

Довольный Фатх-али-Шах пригласил спустя три недели, 24 августа, членов русского посольства во главе с Ермоловым во дворец, дабы те лицезрели сокровища династии Каджаров, насчитывавшие множество «огромных бриллиантов, изумрудов, яхонтов и сапфиров, расположенных без вкуса на кальяне, щите, кинжале, короне и нескольких других вещах. Богатства сии может быть первые на свете. Алаиархан, который их показывал нам, поднес посолу два портрета шахских во весь рост, писанные весьма дурно, грубо, нелепо и непохоже. Один был для государя, а другой для посла».[163]

Дабы поддержать дружеские отношения, Александр I презентовал через два года «любезнейшему брату» дивный стеклянный бассейн, а для сборки диковинки в Тегеран специально посылался мастер Императорского Стекольного завода Никитин.[164]

Но вскоре персидско-русские отношения опять обострились. Подзуживаемые англичанами, жаждавшие реванша вояки во главе с наследным принцем Аббас-Мирзою, то и дело тревожили приграничные земли. Учитывая советы Ермолова, отлично знавшего нравы не только персидского двора, но и пожелание, слышанное из уст самого восточного владыки, Александр I распорядился в пару к ранее доставленному стеклянному бассейну сделать совершенно необычный подарок для шаха, на сей раз подлинно чудо чудное, диво дивное – хрустальное ложе с фонтанами.

В это время вся Европа сходила с ума от вещей из этого чрезвычайно эффектного материала. Бесцветное стекло с большой примесью свинца своей прозрачностью, твёрдостью и блеском напоминало красивейший камень, называемый хрусталём. Англичанин Джордж Равенскрофт, получивший в 1976 году патент на состав такого стекла, недолго думая, простенько назвал новый материал «хрусталём», отчего теперь к обозначению природного кварцевого самоцвета пришлось добавлять уточняющее прилагательное «горный». Но подлинная слава пришла к хрусталю лишь спустя век, когда светлые головы в той же Англии додумались вращающимся «железным» или «каменным» колесом наносить на поверхность стекла геометрическую резьбу, а затем тщательно полировать узор сначала абразивом, потом последовательно свинцовым, деревянным, пробковым и, наконец, войлочным кругами. После сих операций хрусталь ослепительно блестел, а рисунок искрился и переливался всеми цветами радуги. В 1807 году на смену ножным приводам изобрели паровую машину. Индивидуальность мастера теперь не приветствовалась, ценились лишь точность и чёткость исполнения отдельных операций механического воспроизведения требуемого эскиза в дорогом и изысканном материале.

С новинками в стеклоделии хорошо ознакомился ведущий мастер Императорского стеклянного завода Ефрем Карамышев во время командировки в Англию. А вскоре, в 1807 году туда же посылают «первого заводского мастера 9-го класса Левашева», причём не только «для приобретения лучших сведений в обработке стеклянных изделий», но, главное, для приобретения машин и механизмов, необходимых при реконструкции казённого предприятия.[165]

И вот уже входит в моду «алмазная грань», продуманные пересечения глубоких бороздок приводили к появлению из толщи хрусталя четырёхгранной пирамиды, весьма похожей именно на алмаз с плоским основанием, обработанный «розой», поскольку природный квартет граней, сходящийся наверху в одну точку, напоминал формой бутон цветка. Талантливые русские работники изобретали всё новые и новые разновидности резьбы, чтобы получать ещё не ведомый художественный эффект. Попутно их тянуло создавать из стекла диковинно крупные, дотоле не виданные вещи.[166]

И тут подоспело повеление Александра I «о приготовлении для Шаха Персидского хрустальной кровати». Воля императора – закон. Уже 30 октября 1822 года управляющий Кабинетом повелел заняться составлением рисунков будущей диковины, а после утверждения эскизов немедленно «приступить к самому выполнению». Создатель эскизов, а по сути дела, автор проекта хрустального ложа – художник Иван Алексеевич Иванов (1779–1848), племянник прославленного архитектора И.Е. Старова, занимавший с 1815 по 1848 год должность «инвентора», то есть художественного руководителя Императорского Стеклянного завода.[167]

Воспитанник Императорской Академии художеств, которому покровительствовал чрезвычайно эрудированный писатель и общественный деятель Николай Александрович Львов, наверняка слышал, а может быть, и читал записки французского путешественника Жана-Батиста Тавернье, видевшего при дворе Великих Моголов знаменитый Павлиний трон. Из описания следовало, что похож он был «на европейскую походную кровать, длиной примерно 6 (= 180 см), а шириной 4 фута (=120 см), на четырёх больших и высоких ножках в 20–24 дюйма (=50–60 см), с четырьмя продольными брусами» для поддерживания нижней части трона. А на этих брусах, шириной более 18 дюймов (=45 см), в свою очередь, стояли 12 опор, с трёх сторон поддерживающих балдахин и осыпанных восхитительными белоснежными жемчужинами, почти идеально круглыми, да ещё столь крупными, что каждый перл весил от шести до десяти каратов.

Как ножки, так и брусы были сплошь покрыты золотом и эмалью, усеяны многочисленными алмазами и изумрудами. В центре каждого бруса виднелся тусклый рубин в окружении четырёх изумрудов, образующих четырёхконечный крест. С боков трона по всей длине располагались подобные кресты на белой основе, только, чередуясь, в иных изумруд оказывался среди четырёх тусклых рубинов. Пространство же между рубинами и изумрудами заполняли чрезвычайно плоские алмазы, самые крупные из которых по весу превышали 10–12 каратов. Кое-где местами матовым блеском переливались жемчужины, вставленные в золотую оправу.

Изумила опытного француза внутренняя часть балдахина, сплошь покрытая алмазами и жемчужинами, да ещё с бахромой из жемчуга, а под самым сводом прельщал взоры золотой павлин с распущенным хвостом из голубых сапфиров и прочих драгоценных каменьев. Тело волшебной птицы блистало эмалью и жемчугом, а на груди алел большой рубин, напоминавший о сострадании и бдительности.

Кстати, в отличие от буддизма, в индуизме павлин был не только эмблемой восхитительной Сарасвати, богини мудрости, музыки и поэзии, но и средством транспорта для других важных небожителей, причём бог любви Кама, оседлавший дивную птицу, символизировал нетерпеливое желание. В исламе же павлин с распущенным хвостом напоминал почитателям Пророка Мухаммеда о красоте небесного света, а его зоркий глаз сравнивали с Оком Сердца.[168]

По обе стороны павлина, окружённого нитками слегка желтоватого жемчуга, виднелись высокие кусты, усыпанные множеством листьев из литого золота и украшенные драгоценными камнями. Из числа 108 самых крупных кристаллов рубинов, казавшихся тусклыми, поскольку не были обработаны, самый маленький весил около 100 каратов, а другие достигали двухсот и более каратов. 160 дивных четырёхугольных изумрудов, от 30 до 60 карат каждый, яркого травянисто-зелёного цвета напомнили иноземному путешественнику своей чересчур ровной окраской из-за отсутствия видимых пороков обычное стекло.

Правитель поднимался на трон по четырём ступенькам и удобно устраивался на подушках, подложив под спину большую и круглую, плоские же размещались по бокам. Тавернье отметил, что «ступеньки и подушки как на этом, так и на шести других тронах украшены драгоценными камнями подобающим образом и каждый в своей манере».

Когда же заезжий путешественник осторожно поинтересовался, сколько же может стоить Павлиний трон, его уверили, что цена сокровища Двора Великих Моголов «составляет 107 тыс. рупий», соответствуя 160,5 млн франков французской валюты при Людовике XIV.[169] Павлиний трон пропал после взятия Дели в 1739 году Надир-шахом, захватившим иранский престол.

Возможно, Иванов знал, что впоследствии владыки Персии не раз пытались воссоздать Павлиний трон, чтобы украсить им шахскую резиденцию – Гулистанский дворец в Тегеране. Осуществить мечту удалось в 1812 году Фатх-Али-Шаху, второму правителю из каджарской династии, решившему возродить былое величие и блеск неограниченной власти. В Иране павлинов изображают стоящими по обе стороны Древа Жизни, они символизируют монаршую мощь, нетленность души и двойственность человеческой природы.[170] Новый трон называли не только Павлиньим, но и Солнечным: на спинке красовался золотой диск – эмблема солнца.[171]

Итак, главный «инвентор» казённого Стеклянного завода Иван Алексеевич Иванов решил сделать для иранского владыки ложе, напоминавшее о знаменитых тронах, Павлиньем и Солнечном. Для создания своеобразного ансамбля мебельного гарнитура художник выполнил проекты оправленных в серебро двух четырёхаршинных, то есть почти трёхметровых канделябров и восьмиугольного столика на низеньких ножках, на котором должны были разместиться компотьеры, дюжина столовых фонарей и сорок восемь чаш «в персидском вкусе», а также две дюжины стеклянных и столько же фарфоровых вазочек-цветников. Долго ли, коротко ли, но лишь в апреле 1824 года эскизы хрустальной кровати рассмотрел Александр I. Проект показался самодержцу дороговатым, только серебра на отделку предполагалось истратить восемь пудов (почти 128 кг), а это «удовольствие» обошлось бы в 24 320 рублей. Монарх потребовал уменьшить количество драгоценного металла почти вдвое, до четырёх с половиной пудов, а сопутствующие канделябры, не говоря уже о столике с вазочками и чашами, вообще исключить. Хрустальное ложе и так получалось слишком разорительным для казны. Но уж очень хотелось поразить августейшего соседа чистотой стеклянной массы, изысканными формами, зеркальной шлифовкой, искусными гранью и резьбой, не говоря уже о восхитительных узорах из серебра.

Прочная кровать должна была иметь сборно-разборную конструкцию, да к тому же в ней предусматривалась система фонтанов. На императорском Стеклянном заводе даже заказали некоему «вольному столяру» за 325 рублей вырезать по утверждённому рисунку деревянную модель «в настоящую величину, со всеми принадлежностями». Отважился воплотить сверхсложное в техническом отношении сооружение в предусмотренных материалах «золотых дел мастер Вильгельм Кейбель».

Может быть, его «вдохновил на подвиг» успех заказных портативных шкатулок. И, действительно, когда смотришь на походный литургический прибор, невольно восхищаешься тщательным расчётом и чрезвычайно аккуратным исполнением, позволяющим рационально разместить в небольшом (всего-то 19,7×12,5×4,8 см) деревянном футляре, похожем на книгу в кожаном переплёте с золотым тиснением, пять необходимейших предметов, причём для каждого продумано соответствующее гнёздышко. Ярко сияет полированное золото потира и вкладывающейся в него воронки. Хороша и коробочка с крышкой на шарнире. Рукоятка из благородного металла дополняет стальное копие, а съёмная крышечка столь искусно притёрта к золотому ободку хрустального флакона, что ни одна капелька святой воды не может случайно просочиться или нечаянно вылиться. Всё выглядит классически скромно и элегантно, и лишь неброские чеканка и гравировка несколько оживляют гладкие поверхности золота в вещах, предназначенных для священного таинства причастия.






Иоганн Вильгельм Кейбель. Прибор для причастия. 1818–1826 гг. Золото, хрусталь, сталь, дерево, ткань, бумага, кожа; полировка, чеканка, пунцирование, тиснение, гравировка. ГЭ


Как бы то ни было, 31 мая 1824 года «золотых дел мастер Вильгельм Кейбель» заключил с Кабинетом Его Императорского Величества специальное условие на дело для Шаха Персидского Хрустальной кровати, или «дивана с фонтанами», и поставил под документом свою подпись: «J. Wilhelm Keibel».

Прежде всего, следовало «по показанию мастеров Стеклянного завода сделать каркас нижнего основания на стойках из 45 пудов брускового железа так, чтобы все части благодаря выточенным из того же металла связям, винтам и гайкам могли легко соединяться и разниматься». К тому же, чтобы «каркас «на предназначенное употребление действительно был годен», то для прочности и надлежащего укрепления брусковое железо закреплялось внутри крестообразно.

На решётку верхнего основания хрустального ложа ушло 50 пудов более дешёвого полосового железа. Металлический каркас и основание скрыли толстые прямые, гладко отшлифованные непрозрачные стеклянные доски бирюзового цвета, образующие настил под тюфяк, на коем мог нежиться владыка Персии.

Сделанный к 17 марта 1825 года каркас поражал искусностью и точностью работы. Какая же сноровка требовалась, чтобы заключить в него умело сделанные из 10 пудов красной меди фонтанные трубы, соединяемые многочисленными, тщательно подогнанными винтами. Швы затем заботливо пролудили, дабы вода не могла просочиться наружу. Зато её прозрачные струи красиво извергались из дополненных серебром ваз, поставленных на хрустальные постаменты-поддоны. Вазы ослепительно сверкали как алмазной, так и прочими видами грани, причём медные трубки внутри них специально покрыли слоем благородного металла. Стержни железных конструкций, проходящие в хрустальных колоннах и в оформляющих углы, «шлифованных листьями» пьедесталах, также замаскировали посеребрением.

Изогнутые по лекалам из лазоревого стекла боковые доски и три ступеньки, по которым шах взбирался на ложе, аккуратно вмонтировали в листы более мягкой и пластичной зелёной меди. Поскольку нижний ярус поручней исполнили из покрытого сложными узорами прозрачного хрусталя, то в фальцы вложили высеребренные медные прокладки. Всё делалось для того, чтобы железный каркас не был виден, поэтому серебро не только закрывало малейшие швы, но и укрепляло соединения отдельных частей.

Самым сложным как для сотрудников Императорского Стеклянного завода, так и для золотых дел мастера Вильгельма Кейбеля оказалось воплощение в капризном материале фантастических узоров, придуманных Ивановым. Художник преобразовал традиционные пальметки и волюты так, что их сильно видоизменённый рисунок заставлял вспомнить о прославленных Павлиньих тронах. Во всяком случае, силуэт павлина с распущенным хвостом угадывался в резьбе на полукруглой хрустальной пластине изголовья, как и в очертаниях верхних частей поручней просматривался вырезанный из прозрачного хрусталя павлин с длинным свёрнутым серебряным хвостом, искрящийся и переливающийся радужными огоньками.

Уже 15 мая 1825 года директор казённого предприятия Сергей Комаров отправил в Кабинет рапорт о том, что «все принадлежности в заводе сделаны совершенно и сданы серебряных дел мастеру Кейбелю для дальнейшей обработки», и «железный каркас, по которому вся кровать должна быть собрана, отделан со всею прочностью; из серебряных украшений большая часть сделана, и вообще вся работа идёт с желаемым успехом, и потому надеюсь, что к Высочайшему прибытию в Петербург всё будет готово». В середине июня Александр I возвратился из Варшавы в Царское Село, но уже 1/13 сентября государь покинул столицу, направившись, как оказалось, в свою последнюю поездку в далёкий Таганрог. Вряд ли ему довелось полюбоваться на хрустальное ложе, исполненное по его повелению для подарка персидскому шаху. Правда, дивная вещь, согласно очередному рапорту Комарова, датированному 9 сентября, привозилась ко Двору для показа и «поставлена была, готовая во всех частях, сперва в Зимнем, а потом и в Таврическом дворцах».[172]




Хрустальное ложе персидского шаха


Зрелище действительно было великолепным. Голубое покрытие основания «дивана с фонтанами» изящно сочеталось не только с глубокой прозрачностью бесцветного хрустального стекла, но и с ослепительным блеском полированного серебра. Каждую пару поставленных одна на другую «шлифованных листьями и гранями» колонн увенчивала бирюзовая капитель, дополненная обработанным алмазной гранью шаром, перекликающимся с хрустальными гранёными «маленькими вазиками в ногах кровати». Тихо пела вода в семи фонтанах, невольно навевая сладкую истому.

После «вернисажа» драгоценное ложе разобрали и перевезли на Стеклянный завод, чтобы сборку мог видеть и запомнить порядок операций «тот, кто будет отправлен в Персию, а мастер Кейбель обязан подпискою серебро вновь вычистить и уложить в сундук или два, которые и заказаны ему для сего сделать».

Вступивший на престол Николай Павлович сразу крепко взял в свои руки бразды правления. России грозило обострение отношений с шахом из-за разграничения земель, уступленных Персией по Гюлистанскому миру 1813 года. Успешность работы российских дипломатов на Востоке была в прямой зависимости от роскоши преподносимых подарков. Император срочно призвал ко двору князя Александра Сергеевича Меншикова и, зачислив 3 января 1826 года генерал-майора в свою свиту, поручил ему отправиться с дипломатическим поручением к правителю Ирана, а помимо Высочайших Грамот преподнести владыке Полистана, его воинственному сыну Аббас-Мирзе и прочим нужным людям дорогие подарки. К хрустальному ложу монарх велел добавить великолепные пистолеты, роскошную шубу и сорок соболей. Но даже этого показалось мало. В это время на Стеклянном заводе срочно делаются по просьбе Нессельроде «большой овальный поднос, богато выграненный, длиною 1 аршин 9 вершков (почти 110 см), и к оному разных форм хрустальных чаш для варенья и фруктов, сколько примерно можно на сем подносе уместить»; две восьмиугольные, «богато выграненные столовые доски»; до десяти пар корзин и цветников «разных форм отличной отработки», да по полудюжине хрустальных кальянов, подсвечников, чаш и кувшинов «наилучшей отработки в Азиатском вкусе».

Между тем решили отправить хрустальное ложе через Астрахань и Каспийское море в Гилянь, «а оттуда в местопребывание Его Величества Шаха Персидского». Было испрошено предписание Астраханской таможне, «дабы ящики за печатью Императорского Стеклянного завода с вещьми пропущены были без досмотра и пошлин». Сопровождавшим драгоценный груз мастеровым временно придали новый статус, наименовав «Григорья Жирнова мастером, а Ивана Зыкова подмастерьем», а чтобы они не волновались в дальней стороне о своих близких, начальство решило в течение восьми месяцев выделять по сорок рублей на каждое семейство.

Издержки Императорского Стеклянного завода по созданию Хрустального ложа, как выяснилось, составили 16640 руб-лей. И тут просчитался Вильгельм Кейбель, который не привык выполнять сложные слесарные работы из железа и меди, а потому превысил предусмотренную в пятьдесят тысяч рублей смету на громадную по тем временам сумму в 2850 целковых. По условиям же договора мастер не имел права требовать дополнительной оплаты. Чиновники же привыкли беречь государеву казну. К счастью, выручил сам император Николай I, Высочайше повелевший в начале февраля 1826 года «заплатить Золотых дел Мастеру Кейбелю» недостающую сумму.

Наконец, от Министерства иностранных дел 12 февраля прибыл титулярный советник Иван Носков, назначенный начальником экспедиции. Отправляемые вещи уложили в 48 ящиков, запломбировали казенной свинцовой заводской печатью и сдали чиновнику. Под тяжеленные ящики, весившие 517 пудов 7 фунтов, выделили 41 лошадь, причём по тройке выделили Носкову и стекольным мастерам.

Князь Меншиков выехал из Петербурга в Тифлис ещё ранее, 9/21 февраля. А 27 февраля выступили из Петербурга два батальона, сформированные из провинившихся на Сенатской площади нижних чинов Московского и Гренадерского полков, чтобы присоединиться к войскам на Кавказе ввиду близившейся войны с Персией.[173] Дипломат (а на самом деле поручик Генерального штаба) Носков с драгоценным грузом выехал из Петербурга в прекрасный Полистан на неделю раньше, 21 февраля.

На санях путешественники быстро добрались до Рязани. Начиналась весенняя распутица, дороги развезло. На счастье, рязанский гражданский губернатор помог с телегами, и транспорт отправился в Астрахань. И опять незадача. По Волге две недели шёл такой ледоход, что спустить военное транспортное судно на воду смогли лишь 17 апреля. Только 10 мая экспедиция оказалась у персидского берега возле местечка Зинзилей, но только на третий день пришло позволение высадиться на сушу. Местное начальство заявило, что они ничего не знают и будут дожидаться известий из Тегерана.

Наконец, 1 июня 1826 года появился полномочный начальник шахской «артиллерии на верблюдах» Гаджи-Магмет-Хан и тут же занялся постройкой арб «под своз тех тяжестей, которые по величине своей оказались неудобными для навьючивания на лошадей». Заодно вельможа объявил, что шах пожелал увидеть роскошный дар северного соседа в городе Султанин. Под предлогом личного принесения почтения малолетнему шах-заде Аяге-Мирзе дипломату-разведчику Носкову удалось съездить в областной центр Рящ и оценить как укрепления этого места, так и дурную дорогу вдоль побережья, «неудобства которой были главнейшею причиною, препятствовавшею в 1805 году нашему военному отряду овладеть этим городом». Приехавший из Тавриза 21 июня официальный переводчик, тифлисский армянин Шиош, доставил предписание князя А.С. Меншикова следовать в Султанию.

Только 27 июня путешественники погрузились на плоскодонные лодки, чтобы доплыть до селения Менджиль. Тут-то и довелось российским посланцам изведать все «прелести» гилянской земли и схватить лихорадку, так как дневная жара до 35 градусов чередовалась с сильной сыростью и прохладой по ночам, к чему прибавлялись гнилые заразительные испарения от болот. Да и само путешествие искусственно затягивалось хозяевами, почувствовавшими приближение войны с «неверными». В догнавшем титулярного советника Носкова втором предписании князь А.С. Меншиков теперь приказывал из-за переменившихся политических обстоятельств следовать с вещами прямо в Тегеран, не заезжая в Султанию.

В Менджиле задержались на восемь дней, поджидая прибытия из Ряща готовых повозок. Но они оказались такими хлипкими, что при трудном и опасном недельном переходе через горную цепь Хорзан почти полностью изломались. Сопровождающим пришлось большую часть обоза перетаскивать на руках. По прибытии в город Казбин «гяуры» уже по-настоящему почувствовали ненависть мусульманского населения. Чернь била окна, бросала камни и грозила всех умертвить. А однажды «отличился» и сам Гаджи-Магмет-Хан, с кинжалом бросившийся в исступлении на Носкова. Однако, почувствовав, что натолкнулся не на изнеженную руку дипломата, а на железную длань воина, больше таких «вольностей» себе не позволял. По его приказу сопровождающих драгоценные подарки шаху поместили от греха подальше в башню стены одного городишка, стоящего на дороге от Казбина в Тегеран, и там продержали три недели. Истощённые изнурительной болезнью, подвергаемые ежедневно угрозам, ругательствам и насмешкам, они уже почти потеряли надежду возвращения на родину. Поскольку «гостеприимные» персияне любили нагло рыться в чемоданах «неверных», забирая себе понравившееся, Носкову поневоле пришлось уничтожить некоторые опасные предметы, могущие выдать его подлинные интересы. Нужнейшие же бумаги и записки дипломат-разведчик, «разделив на части, сохранил в седле, в платье и внутри других вещей, представившихся к тому удобными».

Важный Гаджи-Магмет-Хан явился только 18 августа, привезя обоз новых повозок. В тот же вечер груз повезли в Тегеран. Из-за сильной жары караван шёл ночами. «Гяуров», настолько обессилевших, что они не в состоянии были держаться в седле, везли в носилках. Наконец, 22 августа прибыли в Тегеран. В течение последующих двух недель оба сотрудника Императорского Стекольного завода и личный слуга Носкова скончались «от усилившейся лихорадки при чрезвычайном кровотечении».

Как раз в эти дни Аббас-Мирза, несмотря на драгоценный подарок, доставленный его венценосному отцу, со своим 120-тысячным войском вторгся в пределы Российской империи и занял Ленкорань и Карабаг. Николай I в полнейшем отчаянии написал своему «отцу-командиру» Ивану Фёдоровичу Паскевичу: «Неужели я так несчастлив, что едва я только коронуюсь, и даже персияне уже взяли несколько наших провинций; неужели в России нет людей, которые бы смогли сохранить её достоинство?»[174].

Об отъезде князя А.С. Меншикова «титулярный советник» И.А. Носков узнал от английского поверенного Вилока, но он, к сожалению, не смог передать в британскую миссию несколько предназначенных для того вещей, все без исключения ящики безвозвратно забрали в шахский дворец. Правитель Тегерана, сын шаха Али-Шах-Мирза, передал руководителю русской экспедиции повеление отца: «избрать во дворце приличное и удобное место для установления привезённой хрустальной кровати», а заодно выучить «двух персидских мастеров искусству составлять и разбирать её».

К счастью, ещё в Петербурге «титулярный советник» Нос-ков сделал зарисовки и составил опись всех частей необыкновенного ложа. Смышлёный поручик не оплошал и «установил многосложную эту вещь, приведя в надлежащий вид все части её, из которых ни одной не было повреждено ни в дороге, ни при собирании». Чудо-кровать вначале была собрана в помещении, примыкающем к парадной аудиенц-зале, пышно именуемой Амафет-Хоршид, то есть «Храмом солнца». Но потом хрустальное ложе установили в шахских покоях дворца Гулистан, прямо напротив палаты с хрустальным бассейном, присланным из России в 1819 году. Принц Али-Шах-Мирза удивлялся совершенству работы петербургских мастеров. Лучшие же придворные персидские мастера, наблюдая сборку и разборку сложной конструкции, единогласно соглашались, что «примера ещё не было столь превосходному произведению в сём роде».

А затем для Носкова потянулись долгие дни ожидания приезда повелителя Персии. Тем временем сменивший Алексея Петровича Ермолова Паскевич нанёс иранским войскам поражение при Шамхоре, а 13/25 сентября одержал блестящую победу под Елизаветполем, за что полководцу довольный монарх пожаловал шпагу с алмазами. Теперь отношение к Носкову переменилось. Поскольку сам шахский сын часто, да ещё часами ласково разговаривал с «неверным», теперь многие из придворных стали наносить визиты представителю русского императора. Отныне Носков, несколько успокоившись, мог прогуливаться за городом и в окрестностях, посещая загородные дворцы и сады шаха. Фатх-Али-Шах прибыл в свою столицу только 2 ноября, но по настояниям придворных астрологов остановился в загородном дворце Негаристане, задержавшись там на 10 дней.

Оказавшись в Гюлистанском дворце, шах тут же осмотрел хрустальное чудо и был удивлён и поражён «при виде вещи, с давнего времени занимавшей его», но «превзошедшей всякие его ожидания». Среди изобилия похвал повелитель сказал придворным: «Поистине великолепная сия вещь есть лучшее украшение моего дворца; я уверен, что и китайский падишах не имеет у себя подобной редкости. Желательно бы знать, на каком ложе покоится сам император российский». Но если бы персидский шах узнал правду, то, без сомнения, весьма бы удивился.

Даже немецкий врач Мартин Мандт, в 1837 году впервые оказавшийся в спальне своей августейшей пациентки, императрицы Александры Феодоровны, был поражён. Сама комната выглядела квадратной, и потолки в ней были «такие же высокие, как в гостиной», а за «кристально чистыми зеркальными стёклами окон» виднелось красивое здание Адмиралтейства. Справа от двери стояла «огромных размеров императорская двуспальная кровать» без балдахина, зато роскошно отделанная бронзовыми украшениями. У её изголовья виднелась узкая походная металлическая кровать с простым волосяным матрасом, покрытым белой льняной простынёй и простым одеялом, а также с кожаной подушкой, набитой каким-то измельчённым наполнителем. Покрывалом же чересчур спартанского ложа русского самодержца служил поношенный, но тем не менее весьма красивый турецкий плед.[175]

В 1853 году ту же стоящую за ширмами простую железную кровать покрывало «белое тканьевое одеяло», а в головах лежала «сафьянная зелёная подушка».[176]

Даже великая княжна Ольга, средняя дочь Николая I, на склоне лет вспоминала, как её отец «любил спартанскую жизнь, спал на походной постели с тюфяком из соломы, не знал ни халатов, ни ночных туфель и по-настоящему ел только раз в день, запивая обед водой». «Он не был игроком, не курил, не пил, не любил даже охоты; его единственной страстью была военная служба», а любимой одеждой – мундир без эполет, протертый на локтях от работы за письменным столом. Приходя вечерами к жене, он кутался в старую военную шинель, которая была на нём еще в Варшаве и которой он до конца своих дней покрывал ноги, хотя был щепетильно чистоплотен и менял белье всякий раз, как переодевался. Можно было посчитать роскошью только «шелковые носки, к которым он привык с детства».[177]

Персидский шах вряд ли поверил бы такой скромности могущественного повелителя-соседа. В восторге от присланного ложа он повелел впредь называть аудиенц-залу с дивным русским подарком «Храмом хрустального престола» (Амарет-тахте Булур).[178]

Дабы выразить лично своё удовольствие, он дал аудиенцию Носкову 24 ноября, присовокупив к похвалам о сказочной прелести чудо-кровати, что «редкое это произведение может служить доказательством, до какой степени совершенства доведено в России искусство в отделке хрусталя. Потом долго расспрашивал о заводе, в котором она была делана, припоминая, что имеет уже многие прекрасные изделия его, в разное время от высочайшего двора ему дарованные», и под конец разговора прибавил: «Я не могу равнодушно взирать на все сии доказательства приязненного расположения ко мне императора российского, и с чувством глубокого сожаления представляю себе настоящие с ним мои отношения, против собственного моего желания между нами последовавшие».

На следующий день Носкову принесли подарки от повелителя Персии. Но помня о чести русского офицера, во время военных действий, он не принял присланные дары. Шах принял основательность отказа и в знак благоволения передал русскому дипломату другое пожалование – несколько сотен попавших в плен солдат.

7 декабря Носков откланялся Фатх-Али-Шаху и пустился в обратный путь. Исхудавшие ратники бодро кутались в новенькие дорожные тёплые одеяния. Теперь возвращающихся на родину россиян персияне встречали чрезвычайными почестями и знаками глубокого уважения. Однако подносимые подарки Носков неизменно отвергал.

Ненадолго задержал Носкова в Тавризе воинственный и недобро настроенный Аббас-Мирза. Русского дипломата чуть не арестовали прямо в английской миссии, где он остановился, но пришлось ограничиться приставленным безотлучным караулом. К счастью, вскоре распространились слухи о переходе через Араке военного отряда под командованием князя Мадатова. После двукратной не очень-то ласковой аудиенции, принцу Аббасу-Мирзе пришлось отпустить Носкова не только с пленными русскими солдатами, но и с караваном тифлисских купцов. Правда, двигались «путешественники» теперь не через Карабаг, а к Эривани. Там к покидавшим Персию россиянам присоединились задержанный курьер князя Меншикова и двое пленных солдат, бывших в услужении у коменданта крепости. А тут ещё обильный снег завалил дороги в горах. С чувством глубокой благодарности Провидению дипломат-разведчик Носков 12 февраля 1827 года пересёк границу.

Николай I был очень доволен как исполнительностью Носкова, так и его щепетильностью в отношении к чести русского офицера. Не оставил государь в забвении и освобождение из плена трёхсот солдат. Поэтому титулярный советник, удостоившись награждения орденом Св. Владимира IV степени и премией в 500 рублей, опять очутился на службе в Гвардейском генеральном штабе. Когда же в 1828 году, по заключении Туркманчайского мира с Персией, принц Хозрев-Мирза доставил в Северную Пальмиру среди прочих драгоценных вещей те, которые некогда не принял «чиновник Министерства иностранных дел», император дозволил поручику Носкову забрать тысячу туманов и подаренные шахом шали, а также разрешил «по уставлению» носить пожалованный восточным монархом орден Льва и Солнца.

Паскевич, умело командуя русскими войсками, 1/13 октября 1827 года после недолгой осады овладел Эриванью, за что удостоился награждения орденом Св. Георгия 2-й степени, а через полгода Николай I пожаловал герою графский титул и почётную приставку «Эриванский» к фамилии, причём император распорядился ещё выдать заслуженному военачальнику миллион ассигнациями из персидской контрибуции.[179]

Через несколько лет директору Стекольного завода вручили велеречивое и витиеватое благодарственное послание от шаха, восхищённого изысканными вещами, присланными с дивным ложем: «В то время как вельможный блистательный, благородный наилучший из посланников, подпора старейшин христианских генерал Дюгамель, полномочный министр блистательной Российской Державы, прибыл в небесам подобный шахский чертог наш, принеся с собою в подарок хрустальный прибор с фабрики Его Императорского величества, понравившийся нам по чистоте отделки и блеску своему, узнали мы, что успешность работ этой фабрики принадлежит стараниям Высокостепенного, Высокоместного, благородного, знатного, подпоры вельмож христианских Коллежского Советника Языкова. По силе единодушия между двумя могущественнейшими державами мы считаем обязанностью своею оказать ему наше благоволение и вследствие того жалуем ему орден «Льва и Солнца» второй степени, осыпанный драгоценными камнями. Да возложит он на себя знаки сего ордена и преуспевает в стараниях об устройстве упомянутой фабрики, за сим определяем, чтобы высокостепенные, благородные, знатные приближенные особы императора, главные правители Августейшего Дивана записали смысл сего фирмана в реестры и, храня его от забвения, постоянно принимали его к сведению».[180]

Только бедные вдовы, потерявшие мужей, погибших в персидской командировке, продолжали оплакивать своих кормильцев. Начальство Стеклянного завода помогло им, сохранив их месячное содержание, правда, уменьшив его с 40 до 33,33 рублей. Теперь 34-летней Ольге Васильевне Жирновой и её детям, семилетнему Михайле и трёхлетней Ольге, как и 24-летней Наталье Афанасьевне Зыковой, оставшейся с двухлетней Марьей и с убитой горем престарелой свекровью, определили «производить в пансион по 400 рублей в год каждой по смерть».[181]

Так окончилась история с необычным подарком двух российских государей могущественному повелителю Гюлистана.

Корона императрицы Александры Феодоровны

Коронацию Николая Павловича в Успенском соборе Московского Кремля назначили на 22 августа 1826 года. Однако ещё до наступления Нового года, в декабре, после подавления военного бунта на петербургской Сенатской площади, Иоганн-Вильгельм Кейбель подготовил к грядущей торжественной церемонии большую императорскую корону. Мастер разобрал священную регалию, почистил металл оправы, аккуратно промыл все камни, а затем тщательно собрал драгоценный венец, позаботившись при этом, чтобы нижний ободок достаточно плотно держался на голове нового монарха. Самодержец был доволен: благодаря усилиям ювелира, корона была «очень хороша и великолепна» и «блистала как кусок льду». Вскоре стали выглядеть как новенькие скипетр и держава. Инсигнии императорской власти уже в апреле подготовили к перевозке в Белокаменную. Вместе с ними туда же отправлялись необходимые для расходов и традиционной раздачи собравшемуся восторженно глазеть на древний обряд народу серебряные монеты и золотые червонцы, заботливо упакованные в ящики, обошедшиеся казне в 270 рублей 35 копеек.[182]

Однако ещё не была готова корона для супруги Николая Павловича. Новая государыня не могла воспользоваться венцом своей предшественницы, царицы Елизаветы Алексеевны, покинувшей земной мир 4 мая того же 1826 года в провинциальном городе Белёве Тульской губернии, поскольку её Императорский венец передали на хранение в Кабинет, чтобы сделать «в своё время убор для великой княжны Марии Николаевны»[183], но драгоценная вещь пригодилась и для другого.

Николай I поручил «верному другу своего семейства», князю Александру Николаевичу Голицыну, некогда собственноручно написавшему секретный манифест Александра I о перемене порядка престолонаследия, просмотреть старые документы, касающиеся коронации старшего брата. Царедворец, не откладывая дела «в долгий ящик», доложил новому самодержцу: «Для Ея Величества Государыни Императрицы Елизаветы Алексеевны, ко дню коронования Ея Величества, сделана была от Кабинета в 1801-м году Бриллиантовая корона, которая, по ценам того года на бриллианты, стоила 63 410 рублей».[184] А далее Голицын предлагал: «Ежели Его Императорское Величество высочайше повелеть соизволит приступить к заготовлению для Ея Величества Государыни Императрицы Александры Феодоровны ко дню священнейшего Ея Коронования такой же точно Короны, то потребные на оную бриллианты употреблены быть могут из имеющихся в Кабинете с небольшой только прикупкою, и по существующим ныне ценам на бриллианты, обойдётся ценою со всеми расходами до 125 000 рублей». Николай, не раздумывая, тут же начертал на докладе Голицына резолюцию: «Быть по сему. С.Петербург, 24 февраля 1826 года».[185] Правда, при создании Малой, или императрицыной, короны из сметы немного выбились, стоимость новой инсигнии составила 132 070 рублей 621/2 копейки.

Как только скопированный, как считается, Иоганном-Вильгельмом Кейбелем с короны супруги Александра I венец для новой императрицы был готов, Николай I устно распорядился о выплате 1137 рублей 90 копеек исполнительному князю Голицыну, отправленному в июле 1826 года в Москву с Императорскими Коронами, для «выдачи прогонных в оба пути и кормовых отряженным с ним для конвоирования четырём кавалергардам и одному унтер-офицеру».[186] Для транспортировки же в Первопрестольную бриллиантовых и золотых вещей, дел и канцелярских припасов специально приобрели сундуки с замками, причём предусмотрены были даже расходы «за укупорку оных и другие мелочи», на что израсходовали 357 рублей 15 копеек.[187]

В июле же 1826 года золотых дел мастер Вильгельм Кейбель исполнил по изустному повелению Николая I позолоченный серебряный кубок весом 4 фунта 58 золотников, то есть без малого почти 2 кг, не забыв о футляре, за что и получил 2171 рубль.[188] Можно предположить, что столь весомый сосуд предназначался для торжественной трапезы в Грановитой палате Московского Кремля, проводившейся в день коронации после священного обряда помазания самодержца в Успенском соборе.

После московских праздников в честь коронации Малая корона поступила в покои Александры Феодоровны вместе с четырьмя булавками, необходимыми для закрепления императорского венца в причёске, а также с использованными при торжественной церемонии бриллиантовыми знаками и золотой цепью ордена Св. Апостола Андрея Первозванного.[189]

Более трёх десятилетий «маленькая бриллиантовая корона» служила своей владелице, а когда хозяйка 20 октября 1860 года скончалась, корона 16 февраля 1861 года была передана на хранение в Кабинет Императорского Двора. Спустя три года драгоценный венец разобрали, алмазы потребовались на создание других вещей.[190]

О кресте с коронационного венца Николая I

У отрекшегося от престола цесаревича Константина Павловича никакого желания присутствовать на коронации младшего брата не было. Тем не менее, ему пришлось приехать в Москву для участия в пышных торжествах, чтобы весь народ мог убедиться в том, что отказ от трона был действительно его добровольным выбором, его решением. Генерал-адъютант Бенкендорф вспоминал: «Во время священного обряда и утомительных его церемоний цесаревич тронул всех нежной попечительностью об императрице; а минута, в которую старший брат принял шпагу от младшего, приступившего к св. причастию, извлекла у всех слезы. При выходе из церкви бесподобное лицо государя под драгоценными камнями императорской короны сияло красотой. Молодая императрица и наследник возле императрицы-матери также обращали на себя взоры всех. Нельзя было создать воображением более прекрасного семейства».[191]

Однако после торжественной церемонии мастеру Кейбелю пришлось тем не менее провести небольшую реставрацию императорской короны.

Как вспоминал на склоне лет московский обер-прокурор и поэт Михаил Александрович Дмитриев, он, будучи в 1826 году камер-юнкером и присутствуя по долгу службы с другими придворными в Успенском соборе, увидел, что миропомазанник, когда после завершения священного ритуала «бросился обнимать Константина Павловича (а его было за что благодарить), чем-то зацепился за его генеральские эполеты, и насилу могли расцепить их!» Это «что-то» оказалось крестом, увенчивающим корону и оказавшимся в результате не совсем удачной операции распутывания августейших особ «погнувшимся набок». Странным показалось мемуаристу, что символ святыни венца нечаянно пострадал от цесаревича, кому Николай I, его младший брат, был обязан именно короной. К тому же выяснилось, что в этом злосчастном кресте, состоявшем «из пяти больших солитеров, основный, самый нижний камень выпал, и весь крест держался только на пустой оправе». Тогда случившееся посчитали дурным предзнаменованием, и Дмитриев, вспоминая через четыре десятилетия сей казус, комментировал в конце 1860-х годов, что «подлинно всё царствование Николая Павловича было без основного камня; благодаря его правлению, государство пошатнулось, оттого и теперь оно почти на боку».[192]

Как ни забавно, но казус с императорским венцом, произошедший на коронации Николая I, нашёл продолжение в истории реставрации иконы «Святой Николай и Святой Александр Невский», исполненной в конце 1820-х годов. На иконе восседающий на облаках Христос Пантократор благословляет небесных угодников-предстателей обоих сыновей императора Павла I, царствовавших на русском престоле. По правую руку от алтаря стоит в пышной одежде с палицей архиепископ Николай Мирликийский с Евангелием в левой руке. Святой покровитель Петербурга, Александр Невский, закованный в кольчугу и латы, с мечом у пояса, касается алтаря десницей с зажатым в ней жезлом. Своим жестом великий князь как будто указывает на лежащую корону напоминая, что Александр I передал трон младшему брату Николаю.




Павел Кудряшов. Икона «Святой Николай и Святой Александр Невский». СПб., 1820-е гг. Дерево, темпера, серебро, позолота, чеканка, чернь, резьба, канфарение. 54 × 53 см. ГЭ


Петербургский мастер Павел Кудряшов (1788–1872) поработал на славу. Серебро иконы великолепно проработано резьбой. Кажется, что струится богато вышитая ткань одежд Св. Николая, а стоящий на узорчатом полу алтарь покрыт мягкой, собирающейся красивыми складками скатертью со свисающей внизу бахромой. Мех горностаевой мантии великого князя, пройденной чеканом-канфарником, оставляющим лёгкие точечные вмятинки, выглядит пушистым, а аккуратные вкрапления черни придают доспехам Александра Невского вид стальных. Чернь применена и в пояснительных надписях. Но (увы!) слой позолоты оказался тонковат. Поэтому, когда икону расчищали от загрязнений, его протёрли до серебра. При этом от рук неумелого «реставратора» пострадала и корона: венчающий её накладной крест оказался лежащим на боку и сдвинутым в сторону, а яблоко под крестом и вовсе исчезло.

Табакерка с «секретом»

Как для коронации Николая I, так и впоследствии петербургские ювелиры создали много табакерок, дополненных портретом или вензелем этого самодержца. Исполняя заказ императора, Иоганн-Вильгельм Кейбель украсил крышку золотой, прекрасно отполированной табакерки «с секретом» искусно исполненным лавровым венком, окаймляющим выбитую на Петербургском Монетном дворе по проекту Владимира Ефремовича Алексеева медаль на коронацию третьего сына Павла I. Медаль же скрывает под собой сердоликовую камею с портретом Александра I в чёрной эмалевой рамке с надписью «Наш Ангел в небесах»,[193] поскольку этими, переведёнными с французского словами, ставшими крылатыми, начиналось послание императрицы Елизаветы Алексеевны к свекрови с горестным известием о кончине в Таганроге дражайшего супруга (см. рис. 8 вклейки).

Отнюдь не случайно запечатлел для Истории на гемме черты лица императора-предшественника именно Иван Анфимович Шилов (1783/8–1827). Ещё учась в медальерном классе Академии художеств, скромный подросток, присланный из Екатеринбурга, поражал большими способностями и редким трудолюбием. С 1808 года И.А. Шилов начал трудиться на Петербургском Монетном дворе, а через два года ему за вырезанный на стали портрет Александра I присудили звание академика. Во время Отечественной войны 1812 года художник, зачисленный сотенным командиром XVI дружины Петербургского ополчения, попал в апреле 1813 года после неравного боя под Нерунгой в плен, где пробыл до ноября, пока Данциг не был взят русскими войсками. Но и в плену мастер не сидел сложа руки. Восковые портреты начальника и генералов Данцигского гарнизона, исполненные И. А. Шиловым, позволили улучшить положение русских военнопленных. После освобождения медальер продолжал воевать в IV сводной дружине Ополчения вплоть до её роспуска в июне 1814 года, а затем сразу вернулся на столичный Монетный двор, успешно сочетая с работой преподавание в медальерном классе своей бывшей aima mater. В августе 1820 года И.А. Шилов перешёл на Петергофскую шлифовальную мельницу, где спустя четыре года стал её главным мастером, но горловая чахотка вскоре унесла талантливого художника в мир иной.

Ещё при жизни он прославился портретными изображениями Александра I на своих медалях. Современники, не говоря уже о медальерах последующих поколений, считали их наиболее схожими и достоверными и видели в них образец для воспроизведения. Сохранились свидетельства современников, что И. А. Шилов делал предварительные наброски, подмечая характерные особенности облика венценосца во время богослужений в соборе Зимнего дворца, стоя на хорах и стараясь оставаться при этом незамеченным.

Вырезая из твёрдого сердолика голову Александра I, мастер, уподобившись скульптору и убирая всё лишнее, как и в медалях, умело подчеркнул благородство её формы и чуть заметно исправил «непропорционально мелкие в натуре черты лица» самодержца,[194] которому своим восшествием на трон Николай I был гораздо более обязан, нежели цесаревичу Константину Павловичу.

Императрица Александра Феодоровна вспоминала, как в бытность её пребывания с супругом в маленьком домике во время манёвров в Красном Селе в 1819 году Александр I, «отобедав однажды у нас, сел между нами обоими и, беседуя дружески, переменил вдруг тон и, сделавшись весьма серьезным, стал <…> говорить нам, что он остался доволен поутру командованием над войсками Николая и вдвойне радуется, что Николай хорошо исполняет свои обязанности, так как на него со временем ляжет большое бремя, так как Император смотрит на него как на своего наследника, и это произойдет гораздо скорее, нежели можно ожидать, так как Николай заступит его место ещё при его жизни.

Мы сидели словно окаменелые, широко раскрыв глаза, и не были в состоянии произнести ни слова. Император продолжал: „Кажется, вы удивлены, так знайте же, что брат Константин, который никогда не помышлял о престоле, порешил ныне, твёрже чем когда-либо, формально отказаться от него, передав свои права брату своему Николаю и его потомкам. Что же касается меня, то я решил отказаться от лежащих на мне обязанностях и удалиться от мира. Европа теперь более чем когда-либо нуждается в Государях молодых, вполне обладающих энергией и силой, а я уже не тот, каким был прежде, я считаю долгом удалиться вовремя“. <…> Видя, что мы готовы разрыдаться, он постарался утешить нас и в успокоение сказал нам, что это случится не тотчас и, пожалуй, пройдёт еще несколько лет прежде, нежели будет приведён в исполнение этот план».[195]

Памятная табакерка «с секретом», сделанная Иоганном-Вильгельмом Кейбелем, удостоилась чести попасть в Галерею драгоценностей Императорского Эрмитажа, перестроенного и расширенного при Николае I.

Вечером 17 декабря 1837 года начался пожар в Зимнем дворце. Пламя бушевало более тридцати часов. Зналось полностью отстоять Эрмитаж и вынести большую часть убранства, однако дивные интерьеры императорской резиденции стали добычей огня. Спасённые коронные бриллианты и прочие драгоценности после недолгого их пребывания в кладовой бриллиантовых вещей Кабинета оказались в Собственном Аничковом дворце, откуда 30 июня 1839 года их перевезли в отстроенный Зимний дворец и поместили под расписку камер-фрау императрицы Александры Феодоровны в Бриллиантовую комнату, располагавшуюся по старинному обычаю (чтобы Бог хранил сокровищницу) над Малым (Сретенским) собором, где ныне находится библиотека отдела нумизматики Государственного Эрмитажа.

Там их видела леди Блумфильд, записавшая 2 июня 1846 года в своём дневнике: «Мы осматривали <…> императорские регалии, которые сохраняются в стеклянных ящиках. <…> и в этой же комнате хранятся великолепные ожерелья, серьги и уборы из изумрудов, рубинов, сапфиров и жемчуга, отделанных бриллиантами; словом, почти все драгоценности, кроме тех, которые императрица увезла с собою в Италию».[196] Те украшения, которые можно было надевать, супруги самодержцев забирали обычно к себе в стоящие в спальне застеклённые шкафчики, под присмотр доверенной камер-фрау. Недаром одна из Екатерининских институток вспоминала, как после успешно выдержанного экзамена ей с подругами показали Зимний дворец, а в опочивальне супруги Николая I «заставили обратить внимание на великолепнейшие брильянты в коронах и парюрах в стоящих по углам витринах».[197]

Да и Мандт, врач царицы Александры Феодоровны, восторженно описывал «пять или шесть ларцов», надёжно прикрытых крышками из толстого стекла, позволяющего ясно видеть «их содержимое, даже предметы величиной с крошечные головки булавок». В ближайшем к кровати хранилось «множество больших бриллиантов. Там же около сотни отдельных бриллиантов, уложенных один за другим, наименьший – по размеру с фундук. Эти сверкающие бриллианты предназначались для украшения платья, причёски или шеи императрицы. Кто бы отважился подсчитать стоимость содержимого этого ларца?». В другом «ослепляло собрание миниатюрных, трудно различимых жемчужин, ценность которых была очень высока. Со всех концов мира, самые редкие и прекрасные сокровища морей повергались к стопам красавицы императрицы. В следующем ларце притягивали внимание «опалы, рубины, изумруды, сапфиры и бирюза», украшающие дивные гарнитуры, состоящие каждый из тиары-диадемы, серёг, ожерелья, броши и браслета.

Остальные витрины заполняли всевозможные браслеты, которых у супруги Николая I было около пятисот. Августейшая владелица ценила их отнюдь не за стоимость, «а за связанные с ними личные воспоминания». Доктор Мандт часто заставал свою высокопоставленную пациентку «склонённой в задумчивости над ларцами с драгоценностями, будто бы перелистывающей страницы своих кратких дневников. Вероятно, в такие моменты она предавалась воспоминаниям о прошлых днях».[198]

Поручив в 1838 году мюнхенскому архитектору Лео фон Кленце разработку проекта здания для публичного музея, что значительно увеличивало экспозиционные площади под сокровища частного собрания российских императоров, Николай I решил, что в связи с частичной перестройкой кваренгиевского здания необходимо расширить и Бриллиантовую (или Алмазную) комнату Эрмитажа.

Самодержец и его супруга уже в 1839 году лично пересмотрели драгоценные раритеты 2-го отделения Эрмитажа, а в следующем году императрица даже забирала ненадолго к себе какие-то «бриллиантовые вещи». Чтобы обеспечить безопасность сокровищ Алмазной комнаты Эрмитажа, их первоначально перенесли в фойе Эрмитажного театра, а в 1844 году «действительному статскому советнику Лабенскому» поступило даже предписание «относительно постановки в двух окнах, в переходе из Большого Эрмитажа в театр, где хранятся драгоценности, железных ставень и содержании дверей в этом переходе запертыми».

Наконец в 1847 году Николай I повелел коллекцию ювелирных изделий разместить в примыкающей к Павильонному залу половине восточной галереи Малого Эрмитажа, отчего та, как и сама предполагаемая экспозиция, получили название «Галлереи драгоценных вещей Императорского Эрмитажа». Уже в следующем году туда поступили «с препровождением» предметы, отобранные «Государем Императором из числа старинных, хранящихся в кладовой Кабинета».[199]

Дошла очередь и до коронных бриллиантов. Просмотрев их, Николай I решил давно уже не употребляемые аксессуары костюма (то есть те предметы, которые стало невозможно носить, а уничтожить их, переделывая на новые, более модные, было жаль) передать в Эрмитаж. Они поступили туда двумя большими партиями. Отобранные «золотые вещи без бриллиантовых украшений» препроводили в музей в 1849 году через обер-гофмаршала графа Андрея Петровича Шувалова».[200]




Гay Э.П. Кабинет императрицы в Новом Эрмитаже. 1856 г.


Что же касалось унизанных ослепительно сверкающими алмазами и прочими великолепными самоцветами подлинных шедевров ювелирного искусства, некогда принадлежавших к уборам российских монархов, то их под расписку передали непосредственно хранителю готовящейся экспозиции – барону Бернгарду Кёне, и тот разместил коллекцию изысканных ювелирных вещей в одном из залов на втором этаже Нового Эрмитажа.

Там по распоряжению Николая I, обожавшего свою хрупкую жену, устроили комнату, обставленную удобной мебелью, чтобы уставшая от созерцания музейных сокровищ императрица могла отдохнуть и заодно полюбоваться изяществом керченских античных золотых украшений и роскошью любимых мемориальных коронных вещей.

После смерти царицы Александры Феодоровны осенью 1860 года интерьер вскоре переделали: на стенах появились Палатинские фрески школы Рафаэля, привезённые из Италии, а блистающие бриллиантами предметы, убранные из этого зала, наконец-то вписали в инвентарь Галереи драгоценных вещей, и они уже не формально, а по-настоящему стали частью её экспозиции.

По повелению Николая I в Московском Кремле близ Боровицких ворот в 1844–1851 годах архитектор Константин Андреевич Тон возвёл новое здание под сокровища Оружейной палаты, поскольку старое, построенное по проекту архитектора Ивана Васильевича Еготова в 1808–1810 годах на месте дворца Бориса Годунова, стало неудобным и тесным для «Палатских достопримечательностей». Отныне мастера-ремесленники получили возможность в просторных музейных залах основательно знакомиться с работами своих предшественников.

Платиновая табакерка с золотым узором

При слове «платина» сразу вспоминаются лихие испанские конкистадоры, искавшие золото в захваченной ими Колумбии. Промывая прибрежные пески на американских реках Пинто и Тинто, предприимчивые старатели вместе с вожделенным благородным металлом находили другой, очень похожий на серебро, но гораздо тяжелее, да вдобавок упорно не поддающийся обработке и плавлению, из-за чего его ценили вдвое дешевле драгоценного собрата. По-испански серебро – «плата», и новый металл окрестили презрительно-уменьшительным существительным «платина», означающим «серебришко». Когда случайно выяснилось, что платина прекрасно сплавляется с более лёгким по весу золотом, фальшивомонетчики первыми оценили выгоду, и в испанскую казну потоком потекло платинированное «подделанное» золото. Чтобы избавиться от чрезвычайно нежелательной примеси, портящей золото, король Филипп V издал в 1735 году указ, в соответствии с которым повелевалось тщательно отделять «серебришко» от благородного металла, а затем под надзором королевских чиновников топить эту самую «платину» в самых глубоких местах реки Пинто, из-за чего та сменила своё привычное название Рио-дель-Пинто на Платино-дель-Пинто. Оказавшееся в Испании гадкое «сребрецо» прилюдно и торжественно бросили в пучину моря. Всего потопили около четырёх тонн платины, пока в 1778 году Карл III не отменил запрет на её ввоз ради тайной экономии золота в чеканившихся на монетном дворе королевских луидорах, в которые стали добавлять тяжёлую платину.

Однако испанцы так и не смогли узнать секрет древних инков. А те ещё до открытия Америки Христофором Колумбом умели обрабатывать «чумпи». Могущественный индейский вождь Монтесума ещё в 1520 году прислал в подарок испанскому королю Карлу V отлично отполированное платиновое зеркало. Однако лишь в XX веке археологи, нашедшие изумительные старинные изделия из своеобразного золото-платинового сплава, подчас с примесью серебра, восстановили технологию их создания. Выяснилось, что инки, нагревали паяльной трубкой помещённую на кусок древесного угля небольшую порцию зёрнышек платины, смешанных с золотой пылью. Окружённый расплавившимся золотом, спёкшийся кусочек платины неоднократно проковывался при очередном нагревании, что превращало его в практически однородный сплав серебристого цвета, но теперь поддающийся ковке, чеканке и прочим способам обработки металла.[201]

Как ни странно, «непокорная платина» была известна ещё в Древнем Египте, куда её привозили из Эфиопии. Античные греки и римляне знали белый ковкий металл из Иберии, имеющий в брусках «вес золота», но называли его «белым свинцом».[202]

Секрет обработки платины в России удалось в 1797–1800 году раскрыть Аполлосу Аполлосовичу Мусину-Пушкину вице-президенту Берг-коллегии и почётному члену многих иностранных академий наук. В растворённую в царской водке платину добавляли нашатырь, а полученный осадок неоднократно промывали, прокаливали и вываривали в соляной кислоте, чтобы убрать нежеланные примеси. Платиновый порошок растирали с ртутью до состояния амальгамы, выдавливали затем в деревянных формах деревянными штемпелями, после чего эти «футляры» сжигались, а превращённая в бруски платина, несколько раз прокаливавшаяся, приобретала «твёрдость и звонкость металлическую», а при осторожной ковке приобретала нужную плотность. Подготовленную таким способом платину можно было ковать с теми же предосторожностями, что и привычное серебро.[203]

В 1819 году на Урале, недалеко от Екатеринбурга, нашли отечественную платину, а через пять лет поисковая партия под руководством Н.Р. Мамышева, начальника Гороблагодатских заводов, обнаружила на реке Орулихе богатейшую россыпь нового металла да ещё со скромным количеством золота, пышно названную Царёво-Александровской. Теперь над платиной, переданной в лабораторию Кушвинского завода, начал колдовать талантливейший инженер Александр Николаевич Архипов (1788–1836), выпускник петербургского Горного кадетского корпуса. Воспользовавшись методиками французских и немецких химиков, ему удалось, убрав из самородного металла сначала все излишние примеси с помощью добавки мышьяка, а затем, подвергнув отжигу сплав, получить платину, подвергающуюся проковке, из которой сделал шестерёнку, кольцо, чайную ложечку, колечки и прочие мелкие поделки. Но на этом инженер-химик не остановился. Неугомонный исследователь начал эксперименты по добавке платины к меди и железу.[204]

Особенно выигрышной оказалась платинистая сталь, не случайно прозванная «алмазной», так как, «будучи выточена и закалена, без отпуска, она резала стекло, как диамант, рубила чугун и железо, не притупляясь».[205]

Архипов придумал исполнить из самого первого «намыва» платины изящную вазочку-чернильницу, высотой в 17,5 см для отсылки в Петербург. Тут ему пригодилось и недолгое пребывание на казённом Локтевском заводе, где тщательно вытачивали по присланным из Петербурга проектам восхитительные вещи из местных цветных камней, дополняемые потом уже в столице бронзовым декором. Во всяком случае, заведующий лабораторией Кушвинского завода воспользовался, отчасти переработав, понравившимся эскизом, по которому вполне могли в самом начале XIX века исполнить две парные вазы из красного порфира.[206]

Создатель необычной вазочки задумал в одной чернильнице соединить богатства Урала, славного платиной, золотом, медью, а особенно железом, из которого выплавляют чугун и сталь.

С полуяйцевидным, кажущимся матовым, платиновым туловом контрастирует подпирающий его изящный «воротничок» из аккуратно вырезанных из воронёной стали листочков, нахлобученный на тонкую ножку, так великолепно отполированную, что голубоватые блики пробегают по её поверхности, раскрывая всю красоту стали. Плоская крышка с конусовидным выступом в центре исполнена также из привычно серебристой, не менее ослепительно обработанной, скорее всего, «алмазной» стали. Конус завершает целая композиция, выполненная из золота: в пучок листьев заключён трубчатый цветок, в сердцевинке таящий изящно проработанную чешуйчатую шишку. Дивная «вазочка» закреплена на элегантном постаменте-плинте, вероятней всего, исполненном из платинистой красновато-фиолетовой меди с голубыми пятнами, украшенном тонко гравированной пространной надписью, напоминающей о месторождении российской платины: «Царево-Александровский Рудник / Обретен 1824 г. августа 30 дня / Гороблагодатские Заводы / Кушва».




Чернильница. 1825 г. Платина, золото, сталь; чеканка, гравировка, полировка, воронение. Высота 17,5 см, диаметр чаши 6 см. ГЭ


Конечно же, самодержец был приятно поражён, что платину, которую он держит в руках, нашли именно в день его тезоименитства, когда повсюду отмечался праздник Св. Александра Невского.

Императору Александру I настолько понравился элегантный подарок, присланный от уральцев, что 16 февраля 1825 года он повелел передать «чернилицу» на вечное хранение в Эрмитаж.[207]

Уже в 1828 году на Урале добыли почти 1600 кг платины. Однако промышленность в ней пока не нуждалась, а ювелиры брали лишь по 1–2 кг в год. Слишком уж строптивым оказался похожий на серебро металл. Ведь в то время ни одна из существовавших плавильных печей не могла нагреть платину до её температуры плавления в 1773,5 С°.

Теперь помог своими исследованиями петербургский инженер П.Г. Соболевский, основатель «Соединённой лаборатории Департамента горных и соляных дел, Горного кадетского корпуса и Главной горной аптеки», получавший по повелению Николая I сверх жалованья, «доколе на службе пребывает», по 2500 рублей в год «в примерное вознаграждение».[208] Благодаря его изысканиям в России с 1828 по 1845 год успели отчеканить из 899 пудов 30 фунтов (почти 15 тонн!) платины монет, достоинством в 3,6 и 12 рублей, на сумму в 1,4 миллиона.

Долго не давалась платина ювелирам. Но вот табакерку из неё 30 июня 1829 года, накануне берлинского праздника «Белой Розы», преподнёс русской императрице Александре Феодоровне прусский мастер Иоганн-Генрих «Госсауэр» (Хоссауэр), за что удостоился от неё получения золотых часов стоимостью в 300 рублей.[209] В то время маститый придворный ювелир прусского короля уже располагал собственной «Фабрикой изделий из платины, золота, серебра, бронзы, позолоченной и серебряной меди в английском вкусе», и его работы пользовались большой популярностью не только на родине, но и далеко за её пределами.[210]

Вскоре и Иоганну-Вильгельму Кейбелю удалось освоить непокорное «серебришко», секретом обработки которого в середине XIX века владел ещё только петербургский мастер Жан Берель. Прибыл он в Петербург из Франции в 1800-е годы, вписался в цех мастером золотых дел и ювелиром. Считался одним из лучших мастеров Петербурга и первым, кто освоил работу в платине. Своему ремеслу он выучил сына Арманда, получившего в 1832 году статус подмастерья, а вскоре на законных основаниях вступившего в иностранный цех золотых дел мастером Армандом Берелем. Обычно Жан Берель выгравировывал на своих изделиях: «BEREL A S-t PETERSBOURG». В 1838 году исполнил кофейник и молочник для Аничкова дворца, а в 1841 году создал из платины для императорского охотничьего сервиза 13 ложек и баночек для горчицы.[211]

В мастерской Иоганна-Вильгельма Кейбеля из этого серебристого металла делали прелестные табакерки, дополняемые сложным накладным орнаментом из золота.[212]

Такова прямоугольная коробочка, отмеченная клеймом мастера и, судя по рокайльным мотивам, исполненная в 1840-е годы (см. рис. 10 вклейки). Выпуклый золотой «кружевной» узор красиво выделяется на серебристом фоне. На передней стенке играет парочка шаловливых амуров, причём один из них сокрушает твердыню, вероятно, каменного сердца. На боковой же виден павлин – птица царицы богов Юноны. Ревнивая супруга «тучегонителя» Юпитера весьма неодобрительно относилась к многочисленным романам своего благоверного и жестоко мстила пассиям неверного мужа-громовержца. Поэтому можно предположить, что на дне табакерки, где среди пейзажа с каким-то волшебным замком возлежат пасущиеся коровы, стоящая в некотором отдалении одинокая белоснежная рогатая красавица – это несчастная царевна Ио. Правда, до полного сходства не хватает стоглазого Аргуса. Но ведь бедный Аргус пал жертвой коварства бога Меркурия: хитрый покровитель торговли и изворотливых торгашей усыпил чересчур бдительного стража нежными звуками лиры, а затем лишил головы. Разъярённая же Юнона поместила все очи верного великана, погибшего при исполнении служебных обязанностей, на длинный роскошный хвост павлина, и они превратились в восхитительные «глазастые» радужные пятна, украсившие красавицу-птицу.

На крышке табакерки весьма романтично запечатлена сцена из другого мифа. На пригорке под деревом крепко заснула усталая охотница, сжимающая в левой руке копьё. Рядом с хозяйкой свернулась верная собака. Другая же девица, склоняясь над спящей, нежно поглаживает кудри хотя и воинственной, но обольстительной прелестницы. Скорее всего, перед нами Каллисто, спутница богини охоты Дианы, и подбирающийся к восхитительной нимфе волокита Юпитер, принявший для обмана вожделенной добычи вид её целомудренной патронессы.

Табакерка поражает тщательностью выполнения пунцирования платины и золота, чтобы многочисленные ровные ямки от чекана-«пуансона» придали металлу нужную бархатистость. Что уж говорить об удивительном искусстве умелой чеканки, тончайшей гравировки и ослепительно блестящей полировки.

Шпага «За храбрость» с бриллиантами и изумрудами для младшего брата Николая I

Николай I не переставал заказывать Кейбелю самые разнообразные вещи. По изустно выраженной воле государя мастер исполнил в ноябре 1826 года «две серебряные сабли с поясами и темляками для Киргизского Султана Аллия и старшины Санамакова», обошедшиеся в 1080 рублей.[213]

Вероятнее всего, именно Вильгельм Кейбель исполнил в 1831 году наградное бриллиантовое оружие для великого князя Михаила Павловича, командовавшего тогда Гвардейским корпусом, с большим трудом сражавшимся с восставшими поляками. Золотая шпага с бриллиантами и лавровыми венками из изумрудов, да ещё с надписью «За храбрость», выполненной из золотых букв, должна была стать чудом искусства оружейника и ювелира. И работа закипела. Уже 20 мая Министр Императорского двора кн. П.М. Волконский просил доставить ему «в непродолжительное время» лучший булатный клинок работы Златоустовской фабрики. Таковой, ценою в 20 рублей, обнаружили в музее Горного кадетского корпуса. Но вскоре от него отказались, поскольку металл выглядел слишком просто. Наградной шпаги оказался достоин лишь клинок, стоивший 300 рублей. Ослепительно сверкали бриллианты на дужке и ободках эфеса. Лавровые веточки, искусно исполненные зелёной эмалью, обвивали серебряную ручку эфеса, упиравшуюся в золотую чашку, выглядевшую изнутри восхитительно. На каждой из её половинок восседал усыпанный алмазами двуглавый орёл Российского герба, его приподнятые и полураспущенные крылья прекрасно вписывались в чашку, в левой лапе он сжимал перуны, а в правой держал изумрудный лавровый венок. Возле рукояти изгибалась вырезанная на золоте надпись «За храбрость».

Ради создания этого великолепия мастер золотых дел отобрал из закромов Императорского Кабинета почти на 27 000 рублей бриллиантов и изумрудов, нужных для декора. Николай I желал, чтобы оружие было достойно младшего брата императора. Он даже повелел поставить на верх затыльника шпаги объёмный бриллиант-солитер, определив стоимость изделия от 20 до 30 тысяч рублей.

В результате общая цена бриллиантовой шпаги для великого князя Михаила Павловича, законченной в августе 1831 года, достигла почти 45 тысяч рублей. По желанию счастливого обладателя столь престижной награды, она не была отправлена на поле военных действий в Польшу, а дожидалась своего порфирородного владельца в Петербурге.[214]

Искусному придворному ювелиру доводилось и дальше выполнять для Двора самые разнообразные работы: от реставрации оружия, хранившегося в личной коллекции Николая I в Царскосельском Арсенале[215] до оправки в 1841–1846 годах в золото резных камней из коллекции Императорского Эрмитажа для удобства их экспонирования и хранения.[216]

Навершие для скипетра российских императоров к коронации Николая I на польский престол

Когда с помощью Екатерины II на польский трон был возведён Станислав-Август Понятовский, соседняя славянская держава, оплот католицизма, фактически стала вассалом Российской империи, а после третьего раздела в 1795 году и вообще перестала существовать как государство, будучи поделена между Россией, Пруссией и Австрией. Несчастному королю ничего не оставалось делать, как отказаться от престола. Однако его бывшая возлюбленная намеренно не стала принимать титул польской королевы, объясняя это тем, что, поскольку, как и при предыдущих разделах, присоединяла некогда утраченные земли древнерусских княжеств, возвращая их тем самым России, то теперь только довершила начатое.[217]

Её обожаемому внуку Александру, воспитанному Лагарпом в республиканском духе, не по душе была расправа с вольнолюбивой Польшей, но своё возмущение, пока он сам не оказался на императорском престоле, приходилось тщательно скрывать.

По Тильзитскому договору Наполеон провозгласил захваченные им польские территории Пруссии великим герцогством Варшавским, назначив туда управителем своего вассала, саксонского короля Фридриха-Августа I Веттина, возобновившего в 1807 году польский орден. На Венском конгрессе победитель Бонапарта смог вернуться к юношеским мечтаниям, и Адам Чарторыйский, искренне восхищаясь своим державным другом Александром I, писал, что «его твёрдость и непоколебимость относительно Польши служат для меня предметом удивления и уважения. Все кабинеты против него; никто не говорит нам доброго слова, не помогает нам искренно».

Лишь 20 апреля (Змая) 1815 года были подписаны трактаты между Россией, Австрией и Пруссией, и отныне герцогство Варшавское почти целиком присоединено к России под наименованием Царства Польского. Александр I теперь смог спокойно сказать графу Михаилу-Клеофасу Огинскому, президенту польского сената, а также великолепному писателю и музыканту, автору знаменитого полонеза «Прощание с родиной»: «Я держу моё слово и исполняю все мои обязательства как честный человек, для которого обещание стоит клятвы. <…> Я создал это королевство и создал его на весьма прочных основаниях, потому что принудил европейские державы обеспечить договорами его существование».

9 (21) июня Варшава торжествовала, присягая в верности своему государю и данной им конституции, а все общественные здания украсили знамя и Белый Орёл польского герба.[218] Правда, как поговаривали между собой магнаты, после торжественной церемонии самодержец, сменив синий мундир на русскую военную форму, изволил произнести: «Сыграв комедию, актёры сбрасывают костюмы!»[219]

Однако, доверив власть в новом царстве Польском своему брату, цесаревичу Константину Павловичу, Александр I прекрасно осознавал, что столь большую территорию содержать слишком накладно, а поэтому, может быть, стоит превратить Польшу в независимое государство наподобие Речи Посполитой, сделав его форпостом против Западной Европы и объединив его лишь унией с Российской империей. Для безопасности на западной границе империи с севера до юга планировалась цепь военных поселений, отчасти напоминавших казацкие станицы. Самодержец намеревался восстановить Великое княжество Литовское, объединить его с Царством Польским, присоединив к ней территории, отошедшие в конце XVIII века к России по разделам Польши. Во всяком случае, 8 февраля 1816 года Александр I подписал закон «Об определениях в Виленской губернии и в других губерниях исправников и заседателей земских судов по выбору дворянства». Казалось бы, весьма справедливый указ, так как местные чиновники, зная особенности и чаяния населения своей губернии, гораздо лучше могли исполнять свои обязанности. Однако на русско-польских землях с 12-милионным населением существовало численное превосходство шляхтичей, а поэтому суд и расправа велись бы поляками.

Этого не могли допустить аристократы-государственники. Их категорически не устраивало то, как император-самодержец хочет отдать уже ставшие российскими земли прежним владельцам-полякам, да ещё пообещав освободить крестьян от крепостной зависимости. Такая политика их вовсе не устраивала. Недаром М.Ф. Орлов и М.А. Дмитриев-Мамонов, чьи родные получили от Екатерины II большие земельные наделы при разделах Польского королевства, организовали тайный «Орден русских рыцарей» с уставом, основанным на клятвах, предусматривающих слепое повиновение старшим в иерархии, беспощадное применение при расправе над жертвами суда не только насильственных методов, но и смертоносных кинжала или яда. А 9 февраля, на следующий же день после выхода указа Александра I, собрались С.П. Трубецкой, П.И. Пестель, А.Н. Муравьёв и создали тайный «Союз спасения», иначе называвшийся «Обществом Истинных и верных сынов Отечества», поскольку те, как и члены «Ордена русских рыцарей», отныне храбро обязывались «греметь против диких учреждений».

Между тем Александр I продолжал дольше воплощать свои планы по восстановлению Польши фактически в границах Речи Посполитой. 1 июля 1817 года создан особый Литовский корпус для служения в нём сорока тысяч уроженцев Виленской, Гродненской, Минской, Волынской и Подольской губерний, а также Белостокского округа. В этот полк откомандировывались и русские гвардейцы, имевшие в перечисленных землях поместья. Мало того, воины корпуса обмундировывались по польскому образцу, и герб его также оказался необычным: на груди двуглавого российского орла вместо Святого Георгия, поражающего копьём змия, разместился заимствованный с государственного герба Литвы так называемый «погонь» – всадник с мечом в деснице. Русские военные были в ярости, особенно негодовал генерал-майор М.Ф. Орлов. Появились предположения, что самодержец готов воплотить свои планы в жизнь на очередном сейме в 1818 году. Тогда члены «Союза спасения», собравшиеся в Москве в 1817 году, незадолго до намеченного события, решили упредить нежелательные действия Александра I. Завесу тайны над случившимся тогда в Белокаменной, приоткрыл А.С. Пушкин в сохранившихся XIV и XV строфах написанной болдинской осенью 1830 года Десятой главы своего романа в стихах «Евгений Онегин»:

Витийством резким знамениты,

Сбирались члены сей семьи

У беспокойного Никиты,

У осторожного Ильи…

Друг Марса, Вакха и Венеры,

Тут Лунин дерзко предлагал

Свои решительные меры

И вдохновенно бормотал.

Читал свои ноэли Пушкин,

Меланхолический Якушкин,

Казалось, молча обнажал

Цареубийственный кинжал.

Однако то, что конспираторы из московского Союза Спасения решили в 1817 году прибегнуть к убийству государя, выплыло на свет только при допросах декабристов. И тут судьи с удивлением узнали, что преступные заговорщики, оказывается, защищали и отстаивали интересы дворянского сословия до такой степени, что решили кинуть жребий, кому выпадет честь убить императора Александра I. Поскольку Якушкин готов был покончить с собой из-за несчастной любви, то он решил принести свою жизнь в жертву на алтарь Отечества. В петербургском отделении Союза Спасения, узнав о чересчур опасных планах, «устрашились или образумились», тут же дезавуировав толки о «польских» замыслах государя. Недовольный и разочарованный Якушкин тогда покинул тайное общество. Однако самодержец, узнав в первой декаде января 1818 года о замыслах заговорщиков и вызове Якушкина на цареубийство, резко упал духом и сделался очень мрачным. Речь Посполитая восстановлена не была.[220] Всё как бы вернулось на круги своя.

Но 19 ноября 1825 года Александр I скончался в далёком Таганроге, и на российский престол взошёл Николай I. Несмотря на то что в конституции, дарованной Польше его старшим братом, параграф 45 гласил: «Все наши преемники в королевстве Польском обязаны короновать себя королями польскими в столице по обряду, который мы установили, и они будут приносить следующую присягу: „Я клянусь и обещаю перед Богом и на Евангелии поддерживать и всей моей властью побуждать к выполнению конституционной хартии“», при Александре I так и не успели выработать нужный церемониал. В апреле 1826 года в Варшаве провели символический ритуал погребения усопшего в Таганроге императора. Во главе траурного шествия несли исполненные польским ювелиром Александром-Жаном-Константином Норблином (1777–1828) бронзовые, но от обильной позолоты казавшиеся чисто золотыми, скипетр, а также ослепительно сверкавшие цветными стёклами корону, державу и меч. С 1832 года эти знаки монаршей власти оказались в Оружейной палате Московского Кремля, а через девяносто лет выданы в Варшаву по требованию польского государства. Считается, что при разрушении Королевского замка в годы Второй мировой войны корона погибла.[221]

Обряд коронования «наияснейшего Николая I-го Императора Всея России Короля Польского» был назначен на 12/24 мая 1829 года.

Для священной церемонии обязательно нужны были корона, скипетр и цепь высшего польского ордена Белого Орла для императора, а также корона и ещё одна орденская цепь для его супруги.

Николай I возложил на себя в Варшаве Большую корону императрицы Анны Иоанновны, отнюдь не случайно доставленную из Оружейной палаты Московского Кремля, где она и сейчас хранится.

Сравнительно недавно московские исследователи обнаружили в столичном архиве документы: 12 марта 1730 года алмазных дел мастеру Самсону Ларионову поручили делать новую корону «при доме Ея императорского величества» Анны Иоанновны, избранной на русский престол. Талантливый придворный ювелир исполнял за какие-то восемь лет уже третий драгоценный монарший венец.

Первую императорскую корону, предназначенную для будущей императрицы Екатерины I, Самсон Ларионов создал за девять месяцев, начав работу 1 июля 1723 года и закончив её 30 марта следующего. Однако всего лишь месяц после коронации супруга Петра I наслаждалась блеском алмазов императорского венца, поскольку потом от него остался лишь серебряный остов, потому что все драгоценные камни сняли, чтобы пополнить ими государственную казну, изрядно опустошённую в связи с заключительным этапом Северной войны.

Корона юного императора Петра II также «была работы русских мастеров», и вряд ли дело обошлось без того же Ларионова. Из-за огромной цены самоцветов, усыпавших венец и поражающих ослепительным сверканием искрящихся радугой диамантов, лазорево-синих сапфиров, травянисто-зелёных изумрудов, матовым поблёскиванием жемчугов и поразительным эффектом непременных алых шпинелей (называемых тогда «водокшанскимилалами»), как будто загорающихся изнутри огоньками пламени, стоимость инсигнии оценивалась в 122 108 рублей.

Теперь же, в 1730 году, на создание большой и малой корон к священному обряду «поставления на царство» императрицы Анны Иоанновны отведено было всего два месяца, а поэтому главному мастеру Самсону Ларионову помогал не только придворный ювелир Никита Милюков, но и целый коллектив разных специалистов. В январе 1732 года небольшие изменения в декор большой короны государыни внёс «золотых дел мастер Готфрит Дункель».[222]

В 1829 году корона грозной русской самодержицы Анны Иоанновны призвана была напомнить о событиях столетней давности, когда после кончины 1 февраля 1733 года польского короля Августа II сразу оживились интриги по выбору преемника. Россия в союзе с венским двором стояла за очередного курфюрста Саксонского Августа, сына умершего короля, а Франция желала восстановить в королевских правах Станислава Лещинского. Бывший соперник Августа II, покинувший польский трон после сокрушительного разгрома Карла XII Шведского под Полтавой, теперь поскорей прибыл из Нанси в Варшаву, где и был 9 сентября 1733 года вновь избран на утраченный престол подавляющим большинством сейма. Однако не прошло и месяца, как вдруг 5 октября на польском троне оказался очередной избранник – курфюрст Август Саксонский, принявший при коронации имя Августа III. Его менее счастливому предшественнику хотя и удалось бежать в Данциг, но город, вскоре осаждённый союзными саксонскими и русскими войсками, подвергавшийся ежедневным бомбардировкам, смог продержаться только четыре месяца. Его не спасли ни мужество защитников, ни помощь французского отряда, присланного Людовиком XV. Покорённому Данцигу пришлось за проявленную «дерзость» не только заплатить императрице Анне Иоанновне контрибуцию в один миллион червонцев, но и прислать к российской самодержице депутацию, дабы нижайше и покорнейше исходатайствовать прощение в случившемся «мятеже».[223]

Супруга Николая I императрица Александра Феодоровна на торжественный акт в Зал Сената прибыла в короне, созданной для варшавской церемонии польским ювелиром Павлом Сенницким.[224]

Российский скипетр на этот раз увенчивало специально выполненное для ритуала официального восшествия Николая I на варшавский королевский трон навершие с двуглавым орлом, на груди которого был щит с серебряным одноглавым польским гербовым орлом.

Важнейший символ польской государственности требует небольшого экскурса в историю его появления.

Легендарный прародитель поляков Лех основал свою столицу Гнезно на том месте, где увидел парящего над гнездом белого орла на фоне багрового закатного неба.[225] По другой версии, белый орёл, впервые появившись на стяге Казимира II Справедливого, затем в 1224 году «нашёл пристанище» на печатях Генриха Набожного, а при Пшемысле II в 1295 году серебряный или белой эмали орёл с короной стал гербом королевства Польского и династии Пястов.[226] Казалось, он должен был бы выражать наступившую со второй половины XII века зависимость Польши от правителей «Священной Римской империи германской нации», поскольку при императора Людвиге XIII решили, что только кайзер пользуется эмблемой чёрного двуглавого орла в жёлтом поле, а короли-вассалы могли изображать в своих гербах лишь одноглавого повелителя птичьего царства, да ещё и в противоположных цветах.

Однако благодаря до тонкостей знавшему правила гербоведения составителю эмблемы польского королевства, хотя «польский орёл и не был геральдически противоположен императорскому немецкому», однако во всём «спорил» с ним. По положениям геральдики белый цвет в гербах обозначал серебро, в то время как чёрный – всего лишь такого цвета окраску финифти-«тинктуры». Поскольку же металлы считались на ранг выше эмалей, то серебряный польский орёл оказывался «выше» имперского чёрного. Вдобавок, белый цвет чистоты и благородства как бы противопоставлялся чёрному цвету – символу мрака и смерти. К тому же красное поле говорило не только о священном, регальном праве польских королей на независимость, но и взывало к отмщению, к полю брани с немецким чёрным орлом. Эта символика, по сути дела, была пронесена сквозь века через всю польскую историю, и поляки дорожили своим гербом как национальной святыней, как эмблемой их борьбы за национальную независимость.[227]

Вильгельм Кейбель несколько изменил «внешность» двуглавого орла, выполненного в 1771 году Леопольдом Пфистерером для навершия императорского скипетра.[228] Чёрный российский орёл даже «постройнел» благодаря изящной золотой сетке, «наброшенной» на его тело и крылья, чтобы выделить прорисовку пёрышек. Алмазный скипетр теперь завершался крупным крестом, а звенья цепи ордена Св. Апостола Андрея Первозванного из эмалевых стали чисто золотыми. Да и сама цепь обвивалась вокруг гербового щита, где на красном фоне восседал серебряный польский одноглавый орёл (см. рис. 11 вклейки).

Цепи польского ордена Белого Орла для императора Николая I и его супруги

По легенде, Владислав Короткий («Локеток»), предпоследний король из рода Пястов, отпраздновал учреждением в 1325 году первого польского ордена брачный союз своего малолетнего сына Казимира и Анны, дочери литовского князя Гедимина, учреждением первого польского ордена. Однако как именно он выглядел в XIV веке, никто не знает, хотя к тому времени в гербе королевства уже красовался белый орёл в красном поле.

В 1634 году папа Урбан VIII утвердил статут польского ордена Непорочного зачатия Девы Марии, учреждённого Владиславом IV Вазой по инициативе коронного канцлера Юрия Оссолинского. Только двенадцать кавалеров, избранных из польских благородных рыцарей и знатных иностранцев, могли стать членами ордена, причём каждый давал присягу, что верует в непорочное зачатие Богородицы и обязуется это защищать до последней капли крови.[229] Из-за местнических споров магнатов и вечных раздоров шляхты орден вскоре угас, даже ношение его знаков встречало сильную оппозицию. Сейм окончательно отверг идею этого ордена в 1638 году.

Однако, борясь за власть и популярность, саксонский курфюрст Фридрих-Август I, избранный на польский престол под именем Августа II (Сильного), восстановил старый орден, поскольку основанный им 1 ноября 1705 года, в день визита в замок Тыкочин своего союзника Петра I, орден Белого Орла был поставлен под покровительство Девы Марии. Знак ордена вначале походил на медальон с изображением священной птицы польского герба, сопровождаемым латинским девизом: «PRO FIDE, REGE ET LEGE» («За веру, короля и закон»). Но вскоре его вид изменился: белый эмалевый орёл теперь гордо распростёрся на кресте, похожем формой на мальтийский и наложенном на восьмилучевую звезду, символизировавшую рыцарские добродетели. На церемонию награждения кавалеры приходили в красных одеждах, а король возглашал три тоста: за орден, за награждённых и за следующую встречу.

Кавалеры носили знак ордена Белого орла на голубой ленте, перекинутой через левое плечо, а король подвешивал крест к цепи, в звеньях которой чередовались белые орлы и медальоны с изображениями Святой Девы. К тому же на знаках королей слово «REGE» в девизе заменялось на «GREGE», и тем самым венценосец-правитель давал обет сражаться за веру, паству-народ и закон.

Сам Август II возложил 30 ноября 1712 года в местечке Лаго в Мекленбурге польский орден на Петра I, своего союзника по Северной войне, а вслед за ним немало русских вельмож удостоилось в XVIII веке подобной чести.

Конец ознакомительного фрагмента.