Часть первая
Глава I
Перестройка Горбачева как революция сверху
§ 1. Политика «гласности» как праздник «Правды-истины» по-русски
Когда погибла «советская система»? Это произошло еще в 1989 году, как только «контрреволюционная литература», и прежде всего воспоминания российской интеллигенции о революции, о гражданской войне, переместились из спецхранов на полки книжных магазинов, на страницы «Нового мира». И тогда образованные советские люди увидели, что практически вся интеллектуальная, культурная элита России не приняла ленинский Октябрь, восприняла все произошедшее, и прежде всего победу большевиков, как национальную катастрофу, а созданный ими строй как уродство, как нечто противоестественное, противное не только здравому смыслу, но и природе человека. «Окаянные дни» Ивана Бунина, «Несвоевременные мысли» Максима Горького, «Петербургские дневники 1914–1919 годов» Зинаиды Гиппиус, «Дневник 1917–1921. Письма» Владимира Короленко, «Очерки великой смуты» Антона Деникина, «Маска и душа» Федора Шаляпина. И, может быть, самое главное – размышления о революции, об античеловеческой сути большевизма Николая Бердяева, Семена Франка, Петра Струве, Георгия Федотова, Федора Степуна. И ничего, абсолютно ничего не осталось в сознании читающей, думающей советской интеллигенции от скреп марксистско-ленинской идеологии, от того образа русской истории и образа социалистического строя, который десятилетиями внедрялся государственной пропагандой, учебниками истории КПСС.
Оказалось, что истина и правда у тех, кто был под запретом, кто, как Николай Бердяев, утверждал, что «коммунизм есть борьба против духа и духовной жизни», что «его моральные последствия более ужасны, чем последствия государственные, правовые и экономические, они будут длительные». Самое страшное состоит в том, писал Николай Бердяев, что русские люди вместе с привычкой к советскому строю «привыкают к рабству, им более не нужна свобода, они предали свободу духа за внешние блага. Черное чувство зависти становится определяющей силой мира».[28] И самое важное случилось, когда люди поняли: ничего более ужасного, чем советский тоталитаризм, советская система подавления прав и свобод личности, в истории Европы не было. Это оказалось для многих страшной правдой, взорвало фундамент веры в то, что советский человек является самым свободным человеком в мире. Во всех этих воспоминаниях о революции и о первых годах советской власти рефреном звучала мысль Семена Франка, что «никогда не было такого общества, в котором бы вся жизнь личности была бы так безраздельно подчинена государству», что «до русского коммунизма во всемирной истории не было такого деспотизма, который, с одной стороны, втягивал всю жизнь подданных в орбиту своей власти и пытался по общим принципам регулировать ее».[29]
Ни Горбачев, ни его ближайшее окружение, кроме разве что Александра Яковлева, не понимали, что их политика гласности, вернувшая советскому, русскому человеку все богатейшее наследие русской общественной мысли, была не реализацией идеалов пражской мечты, попытки Дубчека и его окружения соединить советскую модель социализма с демократией и Правдой, а реализацией мечты, надежды подавляющей части российской интеллигенции, цвета российской нации на то, что Правда в конце концов вернется к русскому народу, и, самое главное, освободит русский народ от советской власти. Тем более, как доказывал в своих статьях о сущности русского мировоззрения тот же Семен Франк, на самом деле «как таковой коммунизм», учение о централизованной организации всей общественной жизни на основе обобществленных средств производства «фактически не имеет никаких национально-исторических корней в русской народной жизни и в русском понимании».[30] В то же время, настаивал Семен Франк, либеральная идея, идея свободы как порождение христианства будет в конце концов ближе русскому человеку, который ненавидел все формы самодержавия. Не могу здесь, в самом начале книги, не сказать, что все выдающиеся русские мыслители начала XX века (потом, после 1922 года – «русские мыслители в изгнании»), подобно Семену Франку, считали, что идея коммунизма как идея общественного труда в национальном масштабе была чужда русской психологии и русскому национальному характеру.
Семен Франк задолго до перестройки Горбачева видел, что рано или поздно русский человек поймет: советская система на самом деле является новой формой ненавистного ему самодержавия и ненавистной ему крепостной зависимости. До сегодняшнего дня многие у нас в России не понимают (речь идет прежде всего о критиках перестройки Горбачева, о которых я говорил во Введении), что на самом деле коммунистическая идея в том виде, в каком она выражена в учении Карла Маркса, не имеет ничего общего с христианством. Выводить «советский строй» вместе с его колхозами, как это делает, к примеру, протоиерей Чаплин, из христианского идеала может только человек, не имеющий никаких представлений ни о сути христианства, ни о сути учения о коммунизме. Я в данном случае имею в виду замечание Всеволода Чаплина и Александра Рудакова, высказанное ими в статье «О Боге, человеке и цивилизации. России нужно единство “правого” и “левого”. Ответ Александру Ципко», что «даже столь нелюбимые господином Ципко колхозы, при всех ужасах коллективизации, не были бы приняты людьми, если бы их идея не отражала христианского идеала». Ничего, кроме второго издания русского крепостничества, за колхозом не стояло. Это, кстати, признавал и сам Сталин. Только путем внеэкономического принуждения к труду на земле можно было выстоять в условиях противостояния с враждебным, капиталистическим Западом.
Но все дело не только в том, что убеждение всех нынешних врагов перестройки Горбачева и поклонников учения об особой русской, якобы коллективистской цивилизации, что якобы русский человек «принял» по зову сердца советскую систему, является откровенной, все еще советской ложью (доказательству чего посвящена целая глава в книге), но и в том, что на самом деле, вопреки широко распространенному мнению, идея марксистского коммунизма не имеет ничего общего с христианством.
Один из основателей русской религиозной философии начала XX века, которой якобы гордится нынешнее руководство РПЦ (речь идет о Семене Франке), объяснял, что на самом деле «демократия как либеральная идея имеет, как известно, религиозное происхождение: она связана с принципом прав человека и политической свободой, а не с господством народной и личной воли в ее природной сущности, вне связи с высшими, абсолютными ценностями; она ограничивается здесь идеей неприкосновенности личной свободы, а эта последняя идея имеет религиозное происхождение. Напротив, социализм – не в его компромиссной форме (социал-демократия), а в его чистой сущности – в коммунизме, является действительно последовательным проведением принципа неограниченного самодержавия природной человеческой воли, которая необходима, в то же время, заключает в себе отрицание всякой действительной человечности (именно как высшего принципа, потому что человечность покоится на богоподобии человека и его покорности Богу)».[31]
В том-то и дело, что перестройка Горбачева соответствовала русскости не только потому, что она была осуществлением мечты всей русской элиты в точном смысле этого слова (не забывайте, что Александр Блок, воспевший Октябрь в своем стихотворении «Двенадцать», уже через год проклял большевизм и начал просить о праве на выезд из большевистской России), но и в том, что она своим стремлением к свободе личности и к Правде соответствовала и идеалам гуманизма и идеалам христианства. Горбачев, как я точно знаю, исповедует христианство как заповеди Христа, и прежде всего «Не убий». А потому он, в отличие от того же иерарха РПЦ Всеволода Чаплина, всегда, еще со времен своей комсомольской юности, о чем рассказывал мне лично, воспринимал «ужасы коллективизации» как нечто изначально аморальное, античеловеческое, всегда был последовательным антисталинистом прежде всего по моральным соображениям.
Таким образом, если вы согласитесь с тем очевидным фактом, что нельзя себе представить русскость, русскую нацию, русскую мечту без русской дореволюционной интеллигенции, без тех, кто был вынужден покинуть большевистскую Россию, или тех, подобно пассажирам «философского парохода», был выслан из России, то вы будете вынуждены признать, что политика «гласности», демократические реформы Горбачева, при всей их спонтанности, были самым что ни на есть русским проектом. Даже характерная для отцов перестройки, для Михаила Горбачева, Александра Яковлева (о чем я знаю из личного общения с ними) жажда правды о марксизме, о гражданской войне, жажда правды, которая на самом деле угрожала их собственной власти (к примеру, Яковлев это осознавал еще в самом начале перестройки), была чисто русской страстью. Правда во что бы то ни стало, даже если она своим потоком разоблачений снесет и меня, и всю страну. Поразительно. Но эта разрушительная по своим последствиям страсть обнародовать правду, сказать вслух о том, о чем десятилетиями нельзя было сказать в СССР, сидела не только во мне, слывшим в досье КГБ «антисоветчиком», но и в сознании Михаила Горбачева, и особенно Александра Яковлева. И, как я знаю, Александр Яковлев до конца жизни гордился тем, что они вместе с Горбачевым устроили для России этот праздник Правды. Понятно, что чем длительнее, крепче был запрет на Правду, тем сильнее было желание сломать все, что стояло на пути к ней. На самом деле перестройка как политика гласности была реализацией принципа «Не лгать! Не участвовать во лжи! Не поддерживать ложь», сформулированного Александром Солженицыным в статье «Образованщина», опубликованной в самиздатовском сборнике «Из-под глыб» в 1974 году, всего за 15 лет до падения идеологической цензуры в СССР.
Перестройка Горбачева со своей политикой гласности была криком русской души от длительного запрета на Правду. Советская система погибла не только потому, что КГБ устал нести в своих руках карающий меч революции, но и потому, что душа русская устала от лжи.
И если бы нынешние критики перестройки Горбачева, все те, кто, подобно Сергею Кара-Мурзе, считают, что он своими реформами «уничтожил русский народ» (Всеволод Чаплин считает, что Горбачев, как и Хрущев, увел Россию от сталинского «подлинно русского пути»), имели бы, а более точно – хотели бы иметь хоть малейшее представление о русском национальном характере, о русской душе, то они увидели бы: эпоха перестройки со всеми своими отступлениями от здравого смысла была типично русским проявлением, криком русской души, и в этом смысле от начала до конца была русским проектом.
Как я точно знаю, Михаил Горбачев не читал самиздатовскую литературу, не знал, к чему призывал Александр Солженицын в своих статьях, вошедших в сборник «Из-под глыб». Когда уже в октябре 1988 года я предложил помощнику Горбачева Георгию Хасроевичу Шахназарову передать от меня шефу для домашнего чтения совсем невинные с моей точки зрения «Несвоевременные мысли» Максима Горького, то Шах отказался, сославшись на то, что Михаил Сергеевич не любит «антикоммунистическую литературу», что он в последнее время предпочитает читать Георгия Валентиновича Плеханова. Как рассказывал мне позже, уже в 90-е, сам Горбачев, в то время борьба за умонастроения велась между, с одной стороны, левыми, тяготеющими к социал-демократии, меньшевизму, тем же Шахназаровым и Вадимом Медведевым, и откровенным антикоммунистом и антимарксистом Александром Яковлевым. Как рассказывал мне Горбачев, именно для него предназначались на самом деле записки об изначальном утопизме марксизма, которые я писал по просьбе Александра Яковлева. Честно говоря, мне думается, что Горбачев позиционировал себя в 90-е антикоммунистом и антимарксистом уже задним числом, вслед за произошедшей антикоммунистической революцией 1991 года.
Но парадокс, мистика русской истории состоит в том, что Генеральный секретарь ЦК КПСС Горбачев, конечно, неосознанно, своей политикой гласности отвечал на запрос прежде всего оппозиционной интеллигенции. Если посмотреть на перемены в идеологии, в политической системе глазами авторов сборника «Из-под глыб», и прежде всего глазами Александра Солженицына, то перестройка была чудом, которое никто не ожидал. Как я уже писал во Введении к книге, никто из оппозиционной интеллигенции еще в середине 70-х не ожидал, что пройдет всего пятнадцать лет, и ненавистная советская система с ее многочисленными запретами рассыплется как карточный домик. В своей статье «Образованщина» в упомянутом сборнике Александр Солженицын обрушился с критикой на Григория Померанца, который, с точки зрения Александра Исаевича, потерял чувство реальности и в своем письме к XXIII съезду КПСС предлагал создать «ассоциацию интеллигентского ядра», обладающего независимой прессой, создать своеобразный теоретический центр, дающий советы ЦК КПСС и советскому правительству. Александр Солженицын настаивал, что не надо ждать свободы «как внезапного чуда, которое без наших усилий вдруг выпадет нам», что это чудо невозможно, ибо «мы сами ничего не делаем для завоевания той свободы».[32]
Александр Солженицын, пытающийся в упомянутой статье перебросить мост между идеями и настроениями «Вех», между настроениями и ценностями предреволюционной интеллигенции и миром советской интеллигенции 60-х и 70-х, не учел, что усталость от надоедливой лжи рождает иррациональный запрос на правду. И, самое главное, он не учел, что этот инстинктивный запрос на правду может проникнуть и в душу того, что он называл «административно-партийным центром». Он не учел того, о чем предупреждал еще Федор Достоевский: русское своеволие не считается ни с каким интересом, русское «что хочу, то и ворочу» всему голова.
Достали, и весь сказ. В этом смысле перестройка как политика гласности, как реабилитация правды сейчас, сразу и до конца, была типично русским по духу явлением.
Семен Франк, посвятивший, как и Николай Бердяев, много лет изучению того, что они называли «русским мировоззрением», писал; «Русский дух не знает середины: либо все, либо ничего – вот его девиз».[33] Если политика гласности, политика правды, то правды до конца, до самых ее глубин, пусть даже она может взорвать основы твоей собственной власти. Истина сама по себе, как объяснял Семен Франк, не очень волнует русского человека, еще меньше его интересует относительная истина, истина, которую надо получать порциями. Русскому человеку нужна не истина, а Правда, причем Правда сразу и до конца. «“Правда” для русского человека означает и истину, и моральное и естественное право».[34]
Надо учитывать и то, чего не мог знать Семен Франк, не проживший, как все мы, советские интеллигенты, десятилетия в условиях советских запретов на правду: чем сильнее был запрет на истину как Правду, чем сильнее была страсть «жить не по лжи», как писал Александр Солженицын, тем меньше был страх перед возможными последствиями саморазоблачения советской власти ее же вождями. Перестройка не могла быть похожей на постепенные китайские реформы, где все взвешивается до аптекарской точности, ибо у нас другая, не китайская, а русская душа, душа, которая не терпит постепенности, которая жаждет всего и сразу. На этом же выиграл Ельцин у Горбачева, пообещав, в отличие от последнего, в экономике все и сразу.
Люди, которые сегодня живописуют различного рода заговоры, якобы стоявшие за перестройкой Горбачева, видят в ней «проекты Запада», проекты врагов русского народа, абсолютно ничего не хотят знать о подлинных не только экономических, но и морально-психологических причинах, стоящих, к примеру, за политикой «гласности». Кстати, сам призыв к «гласности», само это слово зарождается в России в эпоху Александра III как требование права на свободу мысли.
Но все дело в том – я опять же знаю из опыта общения и с Михаилом Горбачевым, и с Александром Яковлевым, и даже с Вадимом Медведевым (хотя, в отличие от двух первых, он был куда более закрыт, куда более догматичен по структуре мышления), что и они трое были не только руководителями страны по воле случая, но и советскими интеллигентами, которые за свою жизнь устали от лжи советской идеологии, которые знали, что марксизм во многом утопичен, что на самом деле советская экономика по определению не может быть более эффективной, чем капиталистическая. Даже якобы догматик Вадим Медведев уже в начале 1988 года давал мне задание (правда, с очень осторожными формулировками) проанализировать теорию марксизма на ее актуальность, отделить то, что уже умерло, что относится к середине XIX века, от того, что еще актуально, живо. Уже Вадим Медведев, готовивший при помощи других консультантов, того же Юрия Мушкетерова, статью об актуальности «социал-демократической идеи», на самом деле признавал нежизненность большевистской, ленинской интерпретации марксизма.
А Александр Яковлев во многом под влиянием своего сына, сотрудника Института философии АН СССР, использовал свою власть для публикации сначала наследия философов-антикоммунистов, так называемых отцов религиозной философии начала XX века, публикации «Вех», сборника «Из глубины», а затем в журналах началась публикация дневников русских писателей, разоблачающих зверства большевистской власти. И все это, как я позже узнал, осуществлялось при поддержке Горбачева.
Мало кто знает, что на самом деле противницей реабилитации антикоммунизма была только Раиса Максимовна Горбачева, которая, как женщина, чувствовала, чем закончится вся эта «гласность» для ее мужа. Она была заединщицей с моим бывшим шефом, помощником Горбачева Георгием Хасроевичем Шахназаровым, коммунистом-романтиком, в негативной оценке моих статей, опубликованных под названием «Истоки сталинизма» в 1988–1989 годы в журнале «Наука и жизнь». Как объяснял мне позже Александр Яковлев, он бы так и не отпустил меня уже весной 1990 года назад в ИЭМСС АН СССР на освободившуюся должность зам. директора, если бы не Раиса Максимовна, которая убедила в конце концов Горбачева, что «антикоммунист» Ципко своими убеждениями «дискредитирует» его самого, то есть Генерального секретаря ЦК КПСС. И она была по-своему права.
§ 2. Ничего личного, горбачевского в идеологии перестройки не было
Вначале в идеологии перестройки не было ничего революционного, антикоммунистического. Горбачев сознательно или подсознательно принадлежал к тем, кто, по словам того же Александра Солженицына, «привыкал к советской лжи с мыслью «идеи революции были хороши, да извращены» и кто, по его словам, тешил себя надеждой, что режим вот-вот выздоровеет, вот-вот изменится к лучшему, и теперь-то наконец сотрудничество с властью получит полное оправдание».[35]
Так и произошло. Эпоха гласности начиналась с сотрудничества власти с так называемой «мыслящей» интеллигенцией, с «творческими марксистами», Горбачев начинал с того, что разделил «советскую историю на ленинский этап и сталинский, что было при Ленине и что после него»[36] Историк Анатолий Уткин не был прав, когда утверждал, что «перестройка – это реорганизация тех идей, которые возникли у Горбачева на том переходном этапе 1984–1988 годов» (ЛГ, 14 декабря 2011 г.). В идеологии перестройки не было ничего личного, специфически горбачевского. Кроме, конечно, желания сделать то, что до него не делал ни один из Генеральных секретарей, желания воплотить в жизнь давнюю мечту шестидесятников, соединить реальный социализм с демократией. Позже, после отставки, уже в середине 90-х, Горбачев скажет, что когда он оказался во главе партии и государства, то верил, что «можно реформировать сложившуюся систему», «что можно дать существующему социализму второе дыхание». Но здесь же он говорит, что к подобным выводам он пришел в результате «дискуссии с Андроповым» при твердом убеждении, что идея «больше демократии – больше социализма», восходит к Ленину его предсмертного периода».[37] Главное во всей перестройке было то, на что обращал внимание в своих мемуарах один из членов так называемого первого круга соратников Горбачева Наиль Биккенин: Горбачев «опирался прежде всего на интеллигенцию, интеллигенцию московскую, на средства массовой информации, которые были и профессионально заинтересованы, в частности, в свободе слова».[38]
Личным и специфическим в перестройке Горбачева было то, что по замыслу ее «архитекторов», речь идет прежде всего о самом Горбачеве и Александре Яковлеве, она носила антиаппаратный характер, была направлена на подрыв всевластия партийного аппарата. Ничто так не противоречит правде, как утверждение либеральной интеллигенции, будто перестройка была задумана самим партийным аппаратом, чтобы «конвертировать свою власть в собственность». Горбачев потому и потерпел политическое поражение, что восстановил против себя не только партийный аппарат, но и высший командный состав Армии и Флота. Высший генералитет был настроен весьма критически к Горбачеву и его перестройке. КГБ тоже не питало симпатии к перестройке. А либеральная интеллигенция, работники СМИ, на которых сделал ставку Горбачев, его просто предала и, начав борьбу против так называемой «аппаратной перестройки» Горбачева, расчистила тем самым дорогу для прихода к власти Бориса Ельцина. Михаил Горбачев в своих воспоминаниях честно признается, что если исходная идея демократизации социализма была почерпнута им у реформаторской интеллигенции той эпохи, то переход к радикальной политической реформе, провозглашенный на XIX партийной конференции, отказ от статьи Конституции, провозглашающий руководящую роль КПСС, был уже вызван страхом повторить судьбу Хрущева. «Меня ждала судьба Хрущева, – говорит в цитируемых выше беседах со Славиным Горбачев. – Еще один-два пленума, и с преобразованиями могло быть кончено».[39]
Но, в отличие от тактики перестройки, которая действительно несла на себе много личностного, горбачевского, его страх повторить судьбу Никиты Хрущева, отстраненного от власти партийным аппаратом, идеология перестройки целиком и полностью выросла из ценностей и иллюзий советского шестидесятничества.
Политика гласности, открытости, уважения к правде, кстати, провозглашенная Горбачевым еще в конце 1984 года в его докладе «Живое творчество народа» на научно-практической конференции в АОН при ЦК КПСС, выросла из стремления шестидесятников довести до конца начатое Хрущевым освобождение СССР от наследия сталинизма, из их веры, что можно соединить реальный социализм с демократией, что сталинизм был всего лишь извращением идеалов и дела Октября, ленинской гвардии.
Доклад Горбачева на переломном январском Пленуме ЦК КПСС 1987 года буквально пронизан ссылками на труды В. И. Ленина. Автор этой книги еще в июне 1986 года по заданию Наиля Бикенина, тогда заместителя заведующего отдела пропаганды ЦК КПСС, подготовил материал, живописующий Ленина как реформатора. Горбачев тогда так обильно цитировал Ленина не только для того, чтобы придать легитимность своим реформаторским планам, но и потому, что искренне, как и все шестидесятники, верил, что не будь Сталина, исходная демократическая основа социализма зацвела бы пышным цветом. Концепция «гуманного демократического социализма», которая становится идеологией КПСС уже после XIX партийной конференции, разделялась одновременно и лидерами первой советской легитимной оппозиции, лидерами Межрегиональной депутатской группы. И Горбачев прав, настаивая до сих пор, что в идеологии Межрегиональной группы, сформулированной в сборнике статей «Иного не дано», нет ничего, что бы выходило за рамки философии перестройки.[40]
Горбачев с самого начала мыслил перестройку как реформу, демократизацию всего реального социализма, рассматривал ее в контексте тех вызовов и угроз, которые с конца 70-х нависли над социалистическими странами Восточной Европы. Невозможно понять причины перестройки как попытки демократизировать политическую систему реального социализма, не принимая во внимание ее исходный системный характер. Начиная перестройку, Горбачев искренне верил, что он не только сделает социализм более привлекательным – прежде всего для интеллигенции СССР, но и для населения всех стран социалистического содружества. Горбачев верил, что, строя отношения с лидерами стран социалистического содружества на равноправной основе, без «языка окрика», их «постоянного одергивания», он тем самым и укрепляет их позиции, авторитет в собственных странах. Горбачев не мог не считаться с тем, что характерный для КПСС догматизм в теории, нежелание что-то менять в экономике, в сложившихся формах организации и стимулирования труда, наносит урон не только авторитету первого социалистического государства на земле, но и всему реальному социализму в странах Восточной Европы. К моменту прихода Горбачева к власти даже руководство ГДР во главе с консервативным Эриком Хоннекером рассматривало КПСС как олицетворение косности, а ее официальных идеологов – как поборников «схоластического теоретизирования». По этой причине Горбачев очень рассчитывал, что его реформаторские усилия будут активно поддержаны не только в Польше и в Венгрии, но и в ГДР. Но его ожидания не оправдались. В отличие от руководства ПОРП и ВСРП, руководство СЕПГ усмотрело угрозу своей собственной власти в планах Горбачева демократизировать сложившуюся политическую систему. Как обращает внимание в своем исследовании истории перестройки К. Н. Брутенц, в отличие от Горбачева лидеры европейских социалистических стран (и не только Чаушеску) понимали, что их режим навязан извне. «Надеясь на перенос перестроечных процессов в страны Восточной Европы, на их мультипликацию, советское руководство не учитывало или недооценивало тот факт, который, видимо, хорошо осознавали лидеры «братских государств»: режимы в этих странах рассматривались определенной, иногда значительной частью населения как навязанные извне. Поэтому их устойчивость, их преобразовательный потенциал… были весьма ограниченными, шансы на успех здесь были ниже, чем в Советском Союзе».[41] Здесь же Карен Брутенц обращает внимание и на другие факторы, которые не учитывал Горбачев, призывая лидеров стран социалистического содружества идти за ним. «Во многих этих странах сохранилось влияние досоциалистической интеллигенции, не принявшей перемены конца 40-х, исходную неукорененность коммунистической идеологии в этих странах и, самое главное, их историческую привязанность именно к Западной Европе».
Я обращаю внимание на эту исходную, корневую слабость мировой социалистической системы, созданной в странах Восточной Европы, в зонах советской оккупации, ибо у нас до сих пор многие в России убеждены, что если бы не Горбачев, то до сих пор процветали бы соцсодружество и СССР.
Все нынешние идейные враги перестройки не хотят учитывать и то, что уже Брежнев во время событий в Польше в 1980–1981 годы не мог применять на практике доктрину ограниченного суверенитета, что повторение Праги 1968 года уже было невозможно не только с моральной, но и практической точки зрения. Во время падения Берлинской стены в ноябре 1989 года Горбачев уже не мог вывести советские войска из казарм на улицы.
Несомненно, и это невозможно оспорить, что горбачевский мессианизм был пронизан прежде всего моральными, гуманистическими соображениями, его желанием освободить жизнь людей в социалистических странах от, как ему казалось, противоестественных стеснений, дать им те блага жизни, которых они были лишены во времена строительства социализма. И эта забота о благе людей, осознание Горбачевым того, что жизнь человеческая превыше всего, является еще одним свидетельством в пользу моего тезиса: перестройка была русским проектом, в ее основе лежало наше родное, русское прочтение европейского гуманизма. Горбачев не хотел ничего сверх того, о чем мечтали отцы русского либерального консерватизма, он хотел, чтобы внешнее могущество России было подкреплено ее внутренним могуществом, счастливой, полноценной жизнью ее граждан. «Надо сначала сохранить жизнь, – настаивал Горбачев, – а потом уже разбираться в том, как жить».[42]
Задолго до прихода Горбачева в СССР на бытовом уровне произошел самораспад классовой морали, классового подхода, лежащего в основе марксистско-ленинской идеологии. Реабилитация общечеловеческой морали, внеклассовой природы, к примеру, реабилитация так называемых «простых норм морали», «правил общечеловеческого общежития» в рамках советской этики произошла уже в конце 60-х. Поэтому на самом деле даже апелляция Горбачева к «общечеловеческой морали», призывы к уважению человеческого достоинства, к правам личности вообще-то тоже отражали настроения предперестроечной эпохи. И совсем не случайно «Моральный кодекс строителя коммунизма» Федором Бурлацким был частично списан с Нагорной проповеди Иисуса Христа, и совсем не случайно Михаил Горбачев уже в 90-е утверждал, что он остается верным социалистической идее именно потому, что, с его точки зрения, лежащие в ее основе ценности солидарности идут от Иисуса Христа.
Горбачев, наверное, был первым в истории России лидером, который панически боялся крови. Принимал, но все же мучился потом от воспоминаний о своих решениях, которые привели к крови, к гибели людей. Мы вместе с ним в его кабинете смотрели, как танкисты по приказу Грачева расстреливали утром 4 октября 1993 года Белый дом. Он действительно был в шоке. Я сидел тогда рядом с ним. Позже в своих интервью он говорил: «Первый раз за тысячелетнюю историю был свободно избран парламент, и его расстреливают в солнечное утро. Меня поразила на всю жизнь картина: наши московские ротозеи стоят и любуются, как идет расстрел. Я решительно был против этого расстрела»[43]
И Горбачев, и жаждущая перемен советская интеллигенция не хотели ничего сверх того, чего добивались реформаторы в социалистических странах Восточной Европы – Дубчек в Чехословакии, Кадар в Венгрии. Речь шла о той же шестидесятнической мечте о соединении социализма с демократией, желание услышать всю правду о преступлениях Сталина, о драме строительства социализма, к примеру, в Венгрии. Речь шла о надежде, что свобода дискуссии, отказ от идеологических критериев в кадровой политике вдохнет новую жизнь в окаменевший, ставший непривлекательным для миллионов людей реальный социализм, что можно соединить реальный социализм с привычными представлениями о добре и зле, с общечеловеческими ценностями. Горбачев, как и идеологи «пражской весны», делал ставку на «рационализацию» сложившегося социализма, на использование, как он считал, скрытых резервов социализма. Речь шла о реабилитации повседневных потребностей человека в социалистическом обществе, о его праве на достаток, достойную, свободную жизнь. О социализме с человеческим лицом мечтало и поколение шестидесятников. А от команды Дубчека и напрямую от Кадара Горбачев взял стремление соединить плановую экономику с рыночными отношениями, полную и окончательную реабилитацию кооперации, не только экономических стимулов к труду, но и индивидуальную организацию труда в сельском хозяйстве. Горбачев положительно относился к китайскому и венгерскому опыту семейного подряда в аграрном секторе.
Для понимания сути, идеологии перестройки важно учитывать, что ее творили не просто партийные работники, а советские люди, воспринимающие мир и свою страну в категориях марксистско-ленинской идеологии, в контексте истории строительства социализма в СССР и становления мировой социалистической системы. Важно учитывать и то, что восприятие марксистско-ленинской идеологии, так называемого «научного социализма» как демиурга, инструмента созидания нового общества, вело к идеализму в восприятии жизни, к убеждению, что теория, идея обладает истиной сама по себе. Отсюда так и не преодоленное Горбачевым до конца убеждение, что «сначала было слово», что запросы идеологии, главные, исходные истины марксизма выше запросов жизни, что перемены в обществе, в экономике надо начинать с перемен в теории. И поэтому совсем не случайно в своем первом перестроечном выступлении, в речи на январском 1987 года Пленуме ЦК КПСС Горбачев настаивал на том, что «работа по совершенствованию экономического базиса социализма пойдет тем успешнее, чем лучше общественная наука раскроет пути развития производственных отношений». Верность марксизму-ленинизму у Горбачева в первые годы перестройки проистекала не только из-за страха утратить социалистическую легитимность собственной власти как Генерального секретаря ЦК КПСС и политическую легитимность проводимых им реформ, но из его исходных, в своей основе социалистических, левых убеждений, из веры, что в принципе марксизм нес в себе истину и правду. И здесь, в этой вере в исходную истинность марксизма Горбачев был ближе к таким своим соратникам, как Вадим Медведев, Георгий Шахназаров, Наиль Бикенин, чем к скрытому до поры до времени антимарксисту Александру Яковлеву. На первых этапах перестройки Горбачев искал свое вдохновение в позднем Ленине, который реабилитировал кооперацию. А с 1988 года его помощником по идеологии стал философ Иван Фролов, под влиянием которого он стал разделять свойственную многим шестидесятникам веру в гуманизм раннего Маркса. И я думаю, по вине Ивана Фролова, оказывавшего на него в последние годы перестройки сильное влияние, Горбачев не заметил, что авторы сборника «Иного не дано», изданного в 1988 году, уже в 1991 году, в тот момент, когда он прилетел из Фороса и заявил о своей верности «социалистическому выбору» наших предков, уже перешли на антикоммунистические позиции.
И самое главное, начиная перестройку, Горбачев верил, что правда о реальных делах и проблемах социализма не только не дискредитирует так называемый научный социализм Маркса и Энгельса, но, напротив, подтвердит его силу и жизненность. Если для Александра Солженицына «жить не по лжи» означает противостояние социализму, официальной идеологии, то Горбачев был убежден, что «изучение реального социализма», преодоление страха перед фактами, «язык правды», «открытое жесткое слово» будет только способствовать развитию науки о социализме, росту доверия к ней». Отсюда призыв говорить с человеком при социализме «на языке правды, которая не терпит обтекаемости, недомолвок, общих и ходульных фраз».
Горбачев, призывая на январском 1987 года пленуме ЦК КПСС к «открытому, честному слову» (что он рассматривал как смысл его политики «гласности»), призывал сделать общественную науку «полем активного соревнования идей», утверждая, что «ее развитие немыслимо без дискуссии, свободного, конструктивного, творческого обмена мнениями», не отдавал себе отчет, что правда может стать несовместимой с «марксистской идеологией», что творческое развитие науки может привести к выводам, которые опровергают теорию социалистического строительства. Горбачев, как и все шестидесятники, не отдавал себе отчет, что полная и окончательная десталинизация может привести и к деленинизации, что правда о сталинских репрессиях откроет, в конце концов, и правду об ужасах «красного террора».
Допустим, в силу своего крестьянского происхождения Горбачев не мог похвастать блестящей эрудицией. Но ведь и шестидесятники, дети первого поколения советской элиты, выросшие в окружении умных книг и в окружении умнейших людей своего коммунистического времени, гордившиеся тем, что в детстве они «сидели на коленях Бухарина», так же верили и до сих пор верят в непреходящую научную ценность учения Маркса о коммунизме. Надо знать, что вся элита советской философской мысли, однокурсники его невесты Раисы Титаренко, с которыми Михаил Горбачев познакомился еще в начале 50-х в общежитии МГУ на Стромынке, были по духу левыми, верящими в непреходящее историческое значение ленинского Октября. Невозможно объективно оценить природу и историческую ценность перестройки Горбачева, не принимая во внимание, что она могла родится только у людей с марксистско-ленинской закваской, а вся хитрость истории состояла в том, что основы дела Ленина были подорваны искренними ленинцами. Но антиленинцы типа Александра Солженицына в советское время или сидели в тюрьме, или находились в изгнании. Надо понимать, что марксизм с его претензией на единственную, подлинно научную теорию общества, обрекал своих последователей на невежество, подавлял сомнение, без чего не жила и не может жить общественная мысль. Правда состоит в том, что марксистами, ленинцами были не только все основные члены команды так называемого «первого круга» Горбачева, но и все вожди, идеологи противостоящей ему оппозиции, все вожди и лидеры «Демократической России». Правда состоит в том, что все идеологи «Демократической России» буквально в штыки встретили характерные для конца 80-х попытки поставить под сомнение научность марксизма и попытки доказать, что сталинский террор был реализацией на практике учения Маркса о диктатуре пролетариата. Лично меня обвиняли в недооценке идей Маркса для современности не только Галина Старовойтова, Юрий Черниченко, но даже Леонид Баткин и Александр Мень.
И команда Горбачева, и противостоящая ей команда Елены Боннер, все активные члены так называемого «кружка Сахарова», все лидеры «Демократической России» состояли из шестидесятников со всеми свойственными им особенностями сознания и идейных пристрастий. Все они были марксистами и социалистами, все позитивно относились к Октябрю и к политическому наследству так называемой «ленинской гвардии», все были интернационалистами и верили в наличие универсальных закономерностей общественного развития. Все их мышление сформировалось под влиянием марксизма-ленинизма и советской пропаганды, все они, как и команда Горбачева, мыслили свою революцию вне опыта национальной истории, все они рассматривали русский патриотизм как «последнее прибежище негодяев».
Нельзя забывать, что Горбачев, как и все шестидесятники, критически относился к так называемому «русопятству». Будучи Генеральным секретарем ЦК КПСС, затем – Президентом СССР, с порога отвергал все попытки придать историческую, национальную легитимность перестройки, ввести ее в контекст российской истории. Архитекторы перестройки (это относится не только к Горбачеву, но и ко всем членам так называемого его «первого круга», особенно к Александру Яковлеву и Георгию Шахназарову) не только в первые годы перестройки, но и в 1990–1991 годы, когда Ельцин и его идеологи из «Демократической России» начали разыгрывать русскую карту, выдвинув лозунг «суверенитета РСФСР», не заявили в качестве центральной власти о своих правах на российское наследство. Правда состоит в том, что Горбачев, как и многие другие лидеры КПСС, был прежде всего коммунистом, советским человеком и только в последнюю очередь русским человеком.
Идеологи августовской, 1980 года демократической революции в Польше, ознаменовавшей конец начатого в России в 1917 году эксперимента по так называемому «социалистическому обновлению мира», идеологи «Солидарности» были, конечно, более образованы, лучше знакомы с общественной наукой на Западе, более свободны в идеологическом отношении, чем команда Горбачева, лидеры КПСС, но и они мыслили точно так, как наши «прорабы перестройки». Идеологи польской «Солидарности» действовали в соответствии с лозунгом: «Социализм – да, извращения – нет». Герои польской «Солидарности» – и Стефан Братковский, и Адам Михник, и Войтек Ламентович, и Яцек Куронь – были социалистами и стремились построить свой, как они говорили, настоящий социализм «с польской грядки».
Альтернатива – социализм или капитализм – возникла перед советской перестройкой только в конце перестройки, благодаря завоеваниям так называемой гласности. А в начале перестройки, в середине 80-х, когда Горбачев пришел к власти, была совсем другая альтернатива – или так называемый «догматический» марксизм-ленинизм, или так называемое «творческое развитие теории социализма с учетом новых реалий». Объективная оценка и перестройки и стоящими за ней идеями и надеждами возможна только тогда, когда мы примем во внимание, что к началу перестройки не только Горбачев, но и самая либеральная часть советской интеллигенции не мыслили будущего страны вне социализма, не допускала и мысли, что всего через пять лет погибнет не только так называемая мировая социалистическая система, но и выдержавший и испытание временем социализм в России. Речь в начале 80-х шла только о мере, путях гуманизации, рационализации сложившегося социализма. Самые смелые по тем временам теоретики социализма в СССР (все они тогда работали в моем Институте экономики мировой социалистической системы АН СССР, возглавляемом академиком О. Т. Богомоловым) позволяли себе только говорить о том, что в теоретический прогноз Маркса и Энгельса о коммунистической формации пора вносить коррективы, что ближе к истине оказался так называемый «поздний Ленин», который в конце жизни реабилитировал кооперацию, отвергнутую Карлом Марксом, а не Ленин эпохи «военного коммунизма», призывавший к отказу от экономических стимулов к труду и «коммунистическим формам организации труда». Самые смелые по тем временам авторы позволяли себе утверждать, что практика строительства социализма обнаружила объективные, морально-психологические пределы на пути коммунистической переделки человека, что нельзя отрывать задачу совершенствования социализма от задач, связанных с повышением уровня жизни людей. Эти, как их называли в те времена, «творческие марксисты» утверждали, что само по себе повышение уровня обобществления собственности и труда не ведет к росту человеческой солидарности и коммунистической сознательности, что, как показывает опыт, совхозы, основанные на общественной собственности на средства производства, не могут похвастать перед колхозами, основанными на более низкой по коммунистической градации форме собственности, ни лучшей производительностью труда, ни более высокой сознательностью. Все эти «крамольные» и «смелые» по тем временам идеи были сформулированы в моей книге «Некоторые философские аспекты теории социализма», изданной издательством «Наука» в 1983 году и изъятой из продажи спустя две недели после ее выхода в свет.
Так вот, в тех условиях, когда все еще находящиеся при власти идеологи умершего К. У. Черненко (речь идет прежде всего о главном редакторе журнала «Коммунист» Р. И. Косолапове) говорили о прямо противоположном, о том, что не наступило время для корректировки учения Карла Маркса о коммунизме, что окончательное слово в споре о коммунизме – в будущем, о том, что нельзя отказываться от установки на коммунизацию труда, новый Генеральный секретарь ЦК КПСС берет на вооружение идеи и ценности тех теоретиков социализма, которые всего два года назад предавались анафеме. Еще в начале 80-х отдел науки ЦК КПСС подготовил постановление ЦК КПСС, осуждающее Институт экономики АН СССР за «шиковщину», за попытки реабилитировать товарно-денежные отношения, а Горбачев, провозглашая на январском Пленуме ЦК КПСС идеологию и ценности перестройки, становится на сторону еще недавно преследуемых экономистов и теоретиков социализма. Горбачев начинает здесь изложение своих взглядов на перестройку в экономике с критики «предубеждений относительно роли товарно-денежных отношений и действия закона стоимости», с критики попыток противопоставить товарно-денежные отношения социализму «как чего-то чужеродного». Здесь же Горбачев выступает против прежних «заблуждений во взглядах на личное подсобное хозяйство и индивидуальную трудовую деятельность». Тем самым дается зеленый свет индивидуальному частному производству и частной собственности на индивидуальные средства производства. Одновременно Горбачев реабилитирует личную, материальную заинтересованность в результатах своего труда, выступает против уравниловки в оплате труда. Горбачев связывает перестройку с реабилитацией кооперации, кооперативных форм организации труда. Уже на январском Пленуме ЦК КПСС 1987 года Горбачев связывает перестройку не только с дальнейшим развитием кооперации в Агропроме, но «и в других отраслях народного хозяйства». На июньском Пленуме ЦК КПСС 1987 года эта идея получает дальнейшее развитие и ведет к призыву создавать кооперативы в рамках общенародной собственности на промышленных предприятиях.
И уже на январском Пленуме ЦК КПСС 1987 года проявится глубинное противоречие исходной идеологии перестройки. С одной стороны, сохраняется прежнее, вытекающее из марксизма утверждение, что «капитализм исчерпал свой исторический потенциал», что сама история наделила социализм огромными резервами развития, но, с другой стороны, все эти резервы и источники развития, как их описывает Горбачев, на самом деле являются основными экономическими механизмами предшествующей частнособственнической цивилизации. Если лидеры Польши и Венгрии отдавали себе отчет, что за их опытом так называемого реформирования социалистической экономики стоит откровенная реставрация рыночной экономики, то Михаил Горбачев в начале перестройки искренне верил, что можно и сохранить социалистическую, плановую экономику и одновременно дать простор рыночным механизмам. С одной стороны Михаил Горбачев связывает эффективность труда с материальной, личной заинтересованностью работника, а в другой, призывает к более полному использованию механизмов мобилизационной экономики, к «укреплению дисциплины, повышению организованности и ответственности».
Но надо сказать, что, в отличие от Горбачева, второй «архитектор перестройки» Александр Яковлев сразу связывал становление «безрыночного социализма с реставрацией собственности на средства производства».[44]
И самое главное, Михаил Горбачев не видит, не чувствует, что демократия, к которой он призывает и с которой, «наряду с гласностью, языком правды», он связывает перестройку («только через демократию и благодаря демократии возможна сама перестройка») может привести не столько к «раскрытию и реализации потенциала социализма», сколько к его разрушению. Но и здесь Горбачев ничуть не меньший реалист, чем шестидесятническая интеллигенция, активно поддерживающая политику гласности и демократизации советского общества, убежденная, как и Горбачев, что спровоцированная перестройкой «динамизация человеческого фактора» приведет обязательно к созидательной активности советских людей. Этой верой в созидательные силы советского человека, которому не хватало для полной самореализации только демократии и свободы слова, пронизаны все публикации перестройки, посвященные описанию так называемого «нового мышления».
Сейчас даже трудно объяснить, почему у Горбачева и у его команды было как бы заморожено осознание того, что большевикам удалось победить только благодаря беспрецедентному насилию, что полученная ими в наследство от Хрущева и Брежнева политическая система держится на механизмах страха и ограничениях свободы слова, что на самом деле советская система зиждется не на политической и гражданской сознательности советских людей, а на целой системе сдержек и ограничений свободы слова и свободы выбора. Трудно понять, почему Горбачев не видел (ведь для этого было достаточно школьных знаний истории КПСС), что так называемая ленинская модель социализма, которую он противопоставлял сталинской, выросла из кровопролитной гражданской войны, что не будь карательных органов, ЧК, не будь аппарата насилия, большевики не продержались бы у власти и одного дня. Но Горбачев, как и все шестидесятники, не видел исходное тоталитарное родство ленинского социализма со сталинским.
Кстати, всего этого, т. е. реальных фундаментальных основ «советской системы», не видят, или, скорее, не хотят видеть нынешние адепты учения об особой русской цивилизации, основанной якобы на чувстве общинности, коллективизма. Не было бы никакого советского коллективизма, если бы не «деятельность» ЧК и ГПУ по ликвидации всех тех, кто мог сомневаться в преимуществах социалистического способа производства.
Все, что говорил Горбачев о исходной тоталитарной основе советской системы, созданной насилием, в процитированном выше интервью Славину, на самом деле является прозрением более позднего периода. Как я точно знаю из бесед с Горбачевым еще в самом начале 90-х, он до конца перестройки стоял на ленинских, социалистических позициях.
Трудно объяснить, почему Горбачев не понимал, что, разрушая железный занавес, разрешая свободу эмиграции, международный туризм, он не только делает зримой, очевидной для миллионов людей цивилизационную отсталость СССР, изначальную некомфортность нашей жизни, низкое качество нашего советского образа жизни, но и стимулирует выезд из страны всех тех, кто в силу своего таланта, высокого профессионализма будет востребован в других странах, прежде всего в США. Горбачев не только кончает с советской практикой заглушивания западных радиостанций, работающих на СССР, но и разрешает американской «Свободе» вещать в самом СССР на русском языке. До сих пор мне непонятно, зачем он это сделал. Кстати, «Свобода» уже с 1990 года начинает работать против Горбачева, активно поддерживает Ельцина и «Демократическую Россию», начинает активно поддерживать идеологию и практику так называемого суверенитета РСФСР, идеологию распада СССР.
Трудно понять, почему Горбачев не осознавал, что политика гласности, отмена цензуры приведет не только к доступности правды о всех преступлениях сталинской эпохи, к чему он, несомненно, стремился, но и к доступности правды о путях победы большевиков, о преступлениях красного террора, ужасов, творимых ЧК и т. д. Трудно понять, почему Горбачев не понимал, что политика гласности, правда об истории СССР подорвет не только идеологическую, но и моральную легитимность власти КПСС, а тем самым – его собственной власти. Ведь произошло то, что должно было произойти. Как только стала доступной для всех правда о победах большевиков, правда о том, как виднейший деятель «ленинской гвардии», соратник Ленина Григорий Зиновьев призывал убить 10 миллионов, которым советская власть «не имеет, что сказать», что любимец партии Николай Бухарин задолго до Гитлера создал концентрационные лагеря, где политические противники перевоспитывались путем физического труда, правда о том, что большевики с одобрения Ленина во время гражданской войны применяли практику расстрела заложников, практику убийства людей только за то, что они принадлежали к «образованным» и «бывшим» классам, умерла вера не только в преимущества социализма, но и вера в официальную государственную идеологию, которая на самом деле держалась на сталинской трактовке истории ВКП(б). Трудно понять, почему Горбачев не видел, что достаточно отпустить вожжи, и советские прибалтийские республики, обладавшие государственной независимостью в межвоенный период, республики, где на протяжении десятилетий интеллигенция воспринимала советский строй как оккупационный режим, сразу же используют демократические свободы для выхода из СССР.
Трудно понять, почему Горбачев не понимал, что отказываясь от конституционного закрепления «руководящей роли КПСС», легализуя многопартийность, он создает угрозу для всей вертикали власти в КПСС, которая держалась на ее единовластии. Ведь гласность, подрывающая идеологическую и моральную легитимность советского строя, тем самым лишала КПСС и моральной и политической опоры в обществе.
Правда, уже с XIX партийной конференции, когда он явственно ощутил (о чем говорил в цитируемых выше беседах со Славиным), что при сохранении власти КПСС его дни как лидера партии сочтены, Горбачев разрушает КПСС сознательно, надеясь сохранить в своих руках руль руководителя страны уже как легитимный президент, избранный Съездом народных депутатов СССР. Но все же сначала идея перестройки была связана с верой в то, что после демократизации КПСС способна выиграть борьбу за власть в честной и открытой конкуренции с другими партиями.
Конечно, если бы СССР не раздавил танками пражскую весну, то еще в конце 60-х на опыте изначально обреченных реформ Дубчека стало бы ясно, что советская модель социализма, установленная во времена Сталина в странах Восточной Европы, несовместима ни с политической демократией, ни с гласностью. Если бы не брежневская концепция ограниченного суверенитета, примененная на практике в августе 1968 года в Чехословакии, то за двадцать лет до перестройки были бы разрушены все шестидесятнические иллюзии. Стало бы ясно то, что всегда понимала антикоммунистическая оппозиция: в основе реального социализма лежит не коммунистическая сознательность и вера в идеалы коммунизма, как верил Горбачев, а железный занавес, цензура, политический сыск, уголовное преследование за инакомыслие, монополия КПСС на власть и диктат государственной идеологии. Все эти несущие основания советской системы как раз и были разрушены горбачевской гласностью, перестройкой с ее политическими свободами. Сознательный отказ Горбачева от применения насилия привел в конце концов не только к распаду советской системы, но и к распаду СССР. Свободой прежде всего воспользовались те республики СССР, которые в гражданскую войну 1918–1920 годов приобрели государственную самостоятельность, которые были присоединены к «социалистической России» путем вооруженной интервенции, путем оккупации Красной армией. Уже к концу перестройки, к 1991 году де-факто и республики Закавказья и республики Прибалтики приобрели государственную самостоятельность. Дальнейший процесс распада СССР, распад славянской в дореволюционном смысле этого слова России был не столько результатом свободы, сколько результатом инициатив команды Ельцина.
§ 3. Революция апологетов «красного террора»
Как типичная революция сверху, перестройка коренным образом отличается от августовской 1980 года польской антикоммунистической революции, от демократических революций конца 1989 года в странах Восточной Европы, которые были классическими революциями снизу, опирались на открытый протест населения против коммунистического режима. Между тем, внешняя сторона событий, к примеру события 22 и 23 августа 1991 года в Москве, разрушение памятнику Феликсу Дзержинскому на Лубянке, опечатывание зданий ЦК КПСС очень напоминала переломные события в странах Восточной Европы конца 1989 года. Но и этого могло не быть, если бы Горбачев 21 августа перехватил политическую инициативу и сразу после возвращения из Фороса в Москву поехал бы к защитникам Белого Дома, которые не расходились. Не следует забывать, что защита Белого Дома по своему политическому и юридическому содержанию была прежде всего защитой Президента и Конституции СССР.[45]
Все демократические революции в странах Восточной Европы 1989 года исходили из реставрационной идеи, из желания вернуться в национальную докоммунистическую историю. Перестройка и последующие после распада СССР в декабре 1991 года перемены в Российской Федерации были продолжением коммунистической, советской истории, опирались на символы и ценности советской истории.
И в этом вся сложность понимания того, что происходит сейчас в посткоммунистической России. Внешне и в странах Восточной Европы и в России мы имеем дело с одним и тем же распадом коммунистического тоталитаризма и с одними и теми же либеральными результатами этого процесса, с резким ростом политических свобод личности, с отменой политической цензуры и преследований за политические убеждения, со свободой печати, с многопартийностью, с либеральной эмиграционной политикой. Но все дело в том, что политические идеалы и политические мотивы, стоящие за этими внешне одинаковыми процессами, во многих отношениях отличаются качественно.
В странах Восточной Европы разрушали коммунизм, стремились к свободе, чтобы прежде всего вернуться назад, вернуться в национальную историю, в России, как я попытался показать выше, напротив, боролись с коммунистическим аппаратом, чтобы вырваться окончательно из истории российской государственности, выйти окончательно к европейским измерениям демократии и цивилизованности.
В странах Восточной Европы мы имеем дело с классическими контрреволюциями, с реставрационными движениями. В России, напротив, с попытками более последовательно воплотить нереализованные идеалы ленинской революции.
И поэтому при внешнем сходстве политических институтов в России и в странах Восточной Европы мы сталкиваемся с совершенно различным сопереживанием и настоящего и будущего. В таких странах Восточной Европы как Польша, Венгрия, Чехия, растет политический оптимизм, растет уверенность, что самое страшное уже позади. В России, напротив, чем дальше от 1991 года, тем больше и шире тревога, рожденная от неуверенности за будущее новой некоммунистической России. Либеральная интеллигенция, рассерженные горожане Москвы и Питера обеспокоены будущим полученных политических свобод. Остальная Россия, обеспокоенная ростом цен на продукты питания и ЖКХ, боится, что в один день все рассыплется – и власть, и экономика – и что от нашей страны ничего не останется. Нельзя не видеть, что после присоединения Крыма в марте 2014 года и начавшейся со стороны Запада политики изоляции России, неуверенность в будущем у думающей части общества резко возросла. И это еще очередной пример того, как мы в России расширяем внешнее могущество за счет ослабления внутреннего могущества, ослабления жизнеспособности нации в целом.
Но если вернуться к новой, посткоммунистической России, важно учитывать: в России мы имели дело с такими субъектами политических преобразований, которых просто не могло быть в подавляющем большинстве стран Восточной Европы. В странах Восточной Европы не могло быть и классического советского человека и классической советской интеллигенции и классических советских аппаратчиков типа Горбачева, а потом Ельцина.
События начала восьмидесятых, когда политическая жизнь СССР превратилась в бесконечную похоронную процессию, когда с интервалом в один год уходили в мир иной Суслов, Брежнев, Андропов, Черненко, конечно же, спровоцировали духовный кризис. Но это был кризис подсознания, которое устало от парада смерти и нуждалось в чем-то живом и энергичном. СССР в середине восьмидесятых ждал не смены режима, не перехода от коммунизму к капитализму, а всего лишь живого молодого лидера, который бы символизировал преимущество жизни над смертью. Духовные истоки перестройки лежат в инстинктивном отторжении от смерти, дряхлости. Но это еще не был протест против режима, это еще не свидетельствовало о преодолении коммунистической системы ценностей, основанной на мифе о полном равенстве.
В зону активного отторжения от советской системы попадала только наиболее активная часть интеллигенции, и прежде всего творческая, гуманитарная, чьи растущие духовные запросы постоянно вступали в конфликт с системой коммунистических запретов на информацию, на свободу слова, на свободу иммиграционной политики. В этом смысле советская система образования, воспроизводящая многомиллионную армию технической и гуманитарной интеллигенции, была, если выражаться словами Маркса, могильщиком коммунистического тоталитаризма. Но надо отдавать себе отчет в том, что духовные и политические запросы интеллигенции к началу перестройки не стали политическими и духовными запросами подавляющей части общества, то есть подавляющей части рабочего класса и колхозного крестьянства. Как правило эта часть общества уже давно научилась удовлетворять свой бытовой антикоммунизм, то есть свободу вероисповедания в рамках советской системы. Рабочие и крестьяне без страха посещали церковь и крестили своих детей, ибо они в отличие от советской интеллигенции не были включены в систему карьерных интересов, и им было абсолютно наплевать, что думает об их религиозной активности местное начальство.
Миллионы и миллионы людей с тех пор, как перестала работать сталинская система репрессий – в наиболее яркой форме это проявилось в брежневскую эпоху так называемого «застоя» – жили преимущественно бытовыми потребностями, жили добыванием хлеба насущного. Миллионы и миллионы жителей российских деревень и провинциальных российских городов, то есть Россия одноэтажных домов, были бы не прочь расширить свои личные подсобные хозяйства, были бы рады снятию ограничений на количество скота и земли, находящихся в частной собственности, но никто из этих людей не мечтал и не желал восстановления капиталистических поземельных отношений.
Горбачев был прав, говоря в начале 90-х, что нельзя переходить от прежней насильственной коллективизации к насильственной приватизации земли, что народ этого не примет. И, на мой взгляд, он был прав. Приватизация земли, когда предприимчивые люди присвоили себе за бесценок значительную часть национального богатства, создала мину замедленного действия, усугубила социальное неравенство, что в критическую минуту может обернуться политическим взрывом.
Несомненно, недовольство системой было велико среди простого народа, но вся проблема состоит в том, что в основе этого недовольства были те же коммунистические мотивы, тот же протест против «несправедливости», на этот раз против привилегий партийного аппарата, против этих «аппаратчиков», которые зажрались, имеют свои особые поликлиники, депутатские залы, ездят в черных «Волгах» и вообще оторвались от народа! В основе отторжения простого народа от коммунистической системы – речь идет по крайней мере о восьмидесяти процентах населения СССР – лежал не протест против тоталитаризма, не идея прав и свобод личности, а элементарный глубинный коммунистический эгалитаризм. Впрочем, и революции 1917 года были вызваны не столько жаждой свободы, сколько жаждой равенства.
Только в одном отношении настроения масс к началу перестройки были «белыми»: в отношении к религии, в стремлении восстановить в своих правах традиционные конфессии России и прежде всего православие, которое является религией подавляющей части населения страны. Первым и единственным реальным протестом населения против коммунистической системы к началу перестройки было массовое крещение детей и толпы народа во время крестного хода во время Пасхи.
Люди в массе не хотели к середине 80-х годов изменения общественной и экономической системы, ибо именно к этому времени, благодаря режиму Брежнева, целиком приспособили ее к своим потребностям. В колхозах и совхозах только ленивый не воровал, «несунами» становилась значительная часть рабочего класса, если, конечно, было что нести с завода. Именно в это время благодаря преуспеванию личных подсобных хозяйств значительная часть населения страны кормилась с колхозных рынков. В России с самого начала проблема преодоления коммунизма затрагивала национальную память тех русских, которые помогли победе большевиков и остались жить в России, чьи предки принимали активное участие в становлении советской власти, а потом в строительстве новой социалистической России. В сущности, советская Россия после коллективизации и сталинского истребления остатков русского дворянства, русской интеллигенции, являлась и является до сих пор уже действительно новой Россией и прежде всего в генетическом отношении. Это действительно была Россия рабочих и крестьян и коммунистической интеллигенции, как правило интеллигенции в первом поколении.
Сам этот факт объясняет не только причины поразительной живучести коммунистической системы, созданной Лениным и Сталиным, но и специфику самопреодоления коммунизма и коммунистической идеологии в подобном, весьма органичном обществе. И только то обстоятельство, что советские рабочие и крестьяне оставались частью в рамках традиций русского православного быта, а новая социалистическая интеллигенция продолжала развивать некоторые традиции русской культуры, оставляло шанс, что рано или поздно обострится проблема восстановления связи времен. Хотя до сих пор нет никакой гарантии, что можно восстановить связь культурных времен, сделать достоянием новой России ту культуру, которая на протяжении семидесяти лет была изъята из духовного употребления. Речь прежде всего о русской религиозной философии конца XIX – начала XX века. Несмотря на то, что в последнее время благодаря усилиям патриарха Кирилла, именно русскую религиозную философию начала XX века начали рассматривать как духовную основу особой русской цивилизации. Впрочем (об этом я подробно скажу позже), сами отцы русской религиозной философии начала XX века были категоричными противниками учения Николая Данилевского об особой русской цивилизации.
В России для большинства нынешних русских проблема преодоления коммунизма с самого начала затрагивала глубинные механизмы национального самосознания, ибо согласие с тем, что коммунизм во всех отношениях есть зло, тупиковый путь развития, означает, что русские, пошедшие за большевиками, принявшие марксистскую веру, были морально и духовно невменяемыми, сами стали на путь национального самоистребления. Все дело в том, что логика истории требует выкорчевывать из своего сознания коммунистические ценности и коммунистические мифы прежде всего от потомков тех русских крестьян и рабочих, которые пошли за большевиками, достигли многого в жизни именно благодаря советской власти. Антикоммунистическая позиция воспринимается ими как покушение на свое, родное, кровное.
Кстати, на эту сторону проблемы борьбы с коммунистическим наследством не обращал внимание ни Солженицын, ни все те историки и публицисты, которые с началом перестройки включились в процесс разоблачения преступлений большевистской власти. Они исходили из предпосылки, что правда о преступлениях большевизма вызовет шок, моральное отторжение от коммунизма у всех духовно развитых людей независимо от их классового и национального происхождения. Но подобный подход и подобная стратегия освобождения от идейного наследства коммунизма, как оказалось, были ошибочными.
И только когда в конце 1993 года окончательно потерпел поражение организованный Ельциным суд над КПСС, стала видна психологическая подоплека тех препятствий, с которыми столкнется антикоммунизм в России. Антикоммунистическая реставрация в России в принципе невозможна, ибо к началу перестройки старая Россия умерла окончательно и как образ жизни, и как аура культуры, и во многих отношениях как историческая память, и как способ национальной идентификации.[46]
Даже Православная церковь к середине 80-х, несмотря на свою исходную антимарксистскую направленность, была уже советской православной церковью, ее наиболее талантливые иерархи, к примеру, митрополиты Питирим, Кирилл, были одновременно советскими людьми, они не чувствовали себя чужими в компаниях самых жестких советских аппаратчиков. В начале 1993 года мы вместе с Михаилом Сергеевичем Горбачевым, которого я сопровождал как директор научных программ его Фонда во время его лекции в Токио, оказались соседями по номеру митрополита Питирима и имели удовольствие ужинать с ним в гостиничном ресторане. Более светского и одновременно советского человека, чем митрополит Питирим, я как-то не припомню. Он был прекрасно осведомлен о причинах конфликта между Горбачевым и Ельциным, называл воинские звания иерархов к тому времени уже автокефальной украинской православной церкви, шутил, смеялся и одновременно демонстрировал Горбачеву силу своего изощренного ума. Он, митрополит Питирим, излучал все, кроме веры, чувства Бога.
А патриарх Кирилл и приближенные к нему внешние иерархи нынешней РПЦ, как я показал во вводной главе, уже откровенно защищают советский строй и особенно сталинский период как воплощение русского православного идеала, русского культурного кода.
Конечно, исторически советская система была приговорена, она уже не могла обеспечить постоянно растущие материальные, интеллектуальные и политические потребности людей, но, во-первых, она могла распасться и на десять, двадцать лет позже, во-вторых, при другом стечении обстоятельств она могла бы трансформироваться совсем другим способом.[47]
Пока основные политические и духовные скрепы системы были сильны, пока не был разрушен партийный аппарат со своей готовностью претворить в жизнь любые указания «руководства партии», сохранялись самые различные варианты трансформации существующей системы. В середине 90-х последний руководитель КГБ СССР Вадим Бакатин, в прошлом секретарь Кемеровского обкома КПСС, как-то сказал мне: «Напрасно Горбачев разрушал КПСС и аппаратную вертикаль управления, если бы он приказал аппарату построить капитализм, он несомненно преподнес капитализм Горбачеву на блюдечке».
И это верно. Вариант нового нэпа, государственной поддержки мелкого и среднего бизнеса, поддержки товарности личных подсобных хозяйств давал передышку, позволял решить продовольственную проблему без подрыва политической системы. Кстати, именно подобного послабления ждали в первую очередь жители СССР, которые к началу перестройки во многих районах кормились в значительной мере с так называемых колхозных рынков. С конца 70-х годов прежде всего в республиках Средней Азии и в горных районах Кавказа шло самовольное расширение пастбищ и, соответственно, поголовья скота, находящегося в частном пользовании, расширялся подпольный, параллельный сектор услуг. Частный сектор все советские годы играл значительную роль в жизни моей Одессы.
Надо видеть правду, которую многие из нас не видели в начале перестройки, когда, борясь с коммунизмом, делали акцент на моральной противоестественности марксистской идеологии, на том, что коммунистический эксперимент с самого начала противоречил природе человека. Оказывается, что самая противоестественная хозяйственная система, не говоря уже о противоестественной теории классовой морали, может реализоваться, более того, сформировать нужный ей тип личности. Оказывается, что партийный аппарат, созданный для уничтожения национальной культуры и национальных корней, может стать орудием националистической политики и руководствоваться националистической политикой. Яркий тому пример – процессы происходящие сейчас в коммунистическом Китае.
Правда есть основание полагать, что самым органичным, самым марксистским был советский коммунизм. Наша страна является посткоммунистической страной в точном смысле этого слова, ибо только в России коммунизм сумел, при всех оговорках, так глубоко вспахать почву народной жизни, добиться максимально возможного соответствия между требованиями идеологии и политическим, бытовым поведением людей.
Самое поразительное состоит в том, что уровень моральных требований, которые предъявлял к себе сам средний советский человек, был в массе намного выше, чем уровень моральных требований, на которые ориентируется нынешний средний посткоммунистический человек.
И это обстоятельство, на мой взгляд, нас спасло, ибо именно постепенное, от десятилетия к десятилетию восстановление морального отторжения от прямого зла (кризис советской системы доносительства тому яркий пример) вело объективно к выходу за пределы марксистско-ленинской идеологии, к инстинктивному отторжению от классовой морали.
Но это вело и к внутренней противоречивости советского человека. С одной стороны, он жил в мире советских, коммунистических ценностей, воспринимал Ленина и его революцию как нечто не подлежащее сомнению, с другой стороны, на уровне бытового поведения отвергал ленинский классовый подход к морали, советскую политическую практику. Парадокс состоит в том, что уже с середины 60-х к доносителям, штатным осведомителям начали негативно, с чувством омерзения относиться даже в комсомольском и партийном аппарате, от них старались всеми способами избавиться, даже если они находились в штате осведомителей КГБ. Показательно, что уже с времен Хрущева высшая политическая элита партии была выведена из-под контроля КГБ.
Можно с полным основанием утверждать, что к моменту начала перестройки начавшееся моральное отторжение населения от наиболее кричащих проявлений советского аморализма, недовольство явным злоупотреблением власти со стороны советского и партийного аппарата, протест против системы двойной морали и двойной законности, когда простой смертный оказывался часто вне правовой защиты, еще не приняла характер политического протеста против системы, а тем более характер мировоззренческого протеста против коммунистической системы ценностей.
В этом отношении перестройка как революция сверху явно опережала события, ибо население в массе своей не было готово даже к тем урокам исторической правды, о которых хотел рассказать Горбачев с помощью своей гласности. Ни «Архипелаг Гулаг», ни «Красное колесо» Александра Солженицына, которые в отрывках стали печататься уже в 1989 году, не были востребованы народным сознанием. И уж совсем не востребован «Архипелаг Гулаг» Солженицына сейчас, весной 2014 года, когда я в очередной раз переписываю вступительные главы своей книги. И совсем не случайно уже сегодня, в дни эйфории, связанной с присоединением Крыма, правда о преступлениях большевиков, Сталина воспринимается уже как «очернительство советского строя».
В равной мере не была готова к антикоммунистической революции и наша интеллигенция.
В СССР не было в последние шестьдесят лет развитого движения антикоммунистической оппозиции. Здесь не было либерального движения такого размаха, как «пражская весна» или движение «Солидарность», я уже не говорю о венгерской вооруженной антикоммунистической революции октября 1956 года.
Организованное сопротивление большевикам в России было окончательно подавлено в начале 30-х в ходе коллективизации. Одиночки, которые спонтанно и стихийно восставали против коммунизма или коммунистической идеологии, обычно погибали в тюрьмах или, надломленные, кончали жизнь самоубийством. Конечно, были возможно сотни или тысячи таких героев антикоммунизма, как Владимир Буковский, но о них никто не знает. Мировое общественное мнение во все эти годы концентрировало основное внимание вокруг драмы «отказников» или тех диссидентов, которые были тесно связаны с группой Сахарова. Но надо отдавать себе отчет, что ни Сахаров, ни подавляющая часть его последователей, принимавших участие в правозащитном движении, не были мировоззренческими противниками коммунизма и марксизма-ленинизма, не воспринимали себя как последователи белого, антибольшевистского движения. Марксистское мировоззрение идеологов борьбы с так называемой «аппаратной перестройкой Горбачева» Леонида Баткина или Юрия Буртина – яркий тому пример.
Кстати, идея превращения СССР в множество независимых государств (сначала мыслилось создание на основе СССР сорока – пятидесяти государств), которая родилась в кружке Сахарова и активно пропагандировалась Еленой Боннэр, Галиной Старовойтовой, Леонидом Баткиным, так называемая теория «кубиков», прямо вытекала из ленинской идеи государственного самоопределения народов России. Вся политическая практика сахаровской социал-демократической оппозиции с самого начала перестройки была направлена на доведение до логического конца ленинской национальной политики.
В СССР, как советской стране, где подавляющая часть интеллигенции была родом из красных семей, а других семей после ленинской и сталинской чистки просто осталось очень мало, где все с детства воспитывались в духе марксизма-ленинизма, либеральное движение было прежде всего антисталинским движением, подпитывалось просто ненавистью к созданной им аппаратной, «административной системе». Все основные претензии ограничивались восстановлением так называемых «ленинских норм» партийной жизни и преодолением насажденной Сталиным практики государственного антисемитизма.
По этой причине либеральное, антиаппаратное движение нашей интеллигенции на первом этапе перестройки, с 1986 по 1990 год, выступает не под знаменем реставрации докоммунистической России, а под знаменем реставрации досталинской партии и досталинской России, под знаменем реставрации ленинской гвардии. Не случайно именно 1989 год ознаменовался опубликованием целого ряда статей, посвященных критике тех, кто, по словам Игоря Клямкина, выступал с обвинительными приговорами в адрес «старой партийной гвардии». С точки зрения этого автора, трагедия революции состояла прежде всего в том, что «люди, входившие в руководящее ядро большевистской партии… стали требовать друг от друга нечто немыслимого, отбрасывающего их в духовном отношении ко временам Галилея и предвосхищающего сталинщину задолго до ее утверждения: они стали требовать друг от друга отречения от взглядов».[48]
Таким образом, даже в самых «смелых», как считалось в то время, статьях перестроечной публицистики речь шла не об осуждении коммунизма, а об осуждении ленинской гвардии за то, что она оказалась не на высоте своих коммунистических убеждений. Этот факт сам по себе свидетельствует, что идеологическая и духовная инициатива в СССР к началу перестройки принадлежала именно наследникам интернационалистского, досталинского ленинизма, что речь шла только о доведении до конца задач и целей хрущевской оттепели, о реставрации так называемых «ленинских норм партийной жизни».
Только очень незначительная часть советской интеллигенции, считающая себя либеральной, воспринимала себя наследницей русского либерализма начала века, искала свои корни у идеологов кадетской партии, у вождей октябристов, у веховцев. Разрозненные нелегальные кружки по изучению трудов Бердяева появились в Москве только в конце 60-х – начале 70-х, но это интеллектуальное движение никогда не было сколько-нибудь значительным, тем более оно не переросло в политическое движение. Кстати, как я точно знаю, в «русской», «молодогвардейской» партии, которая сформировалась во второй половине 60-х, не было, за редким исключением (речь идет о Сергее Семанове), тех, кто исповедовал бы белые ценности, восторгался бы героизмом «белого движения».
Тот, кто пытался восстановить связь времен, ставил себя в трудное положение, ибо в той или иной форме был вынужден заявить о себе как об антикоммунисте, антимарксисте и поставить себя вне общества. Трагическая судьба сотрудника института философии АН СССР Ирины Балакиной, которая посвятила свою жизнь изучению философского наследства Николая Бердяева, яркий тому пример. Она повесилась в начале 70-х, не имея возможности ни для публикации своих работ о Бердяеве, ни для свободного изложения своих философских взглядов. На моем курсе, а мы поступали на философский факультет МГУ в 1963 году, четверо студентов покончили жизнь самоубийством, ибо не были в состоянии примирить свои антикоммунистические воззрения даже с той либеральной советской действительностью, которая выпала на наши студенческие годы. Настоящие, героические антикоммунисты просто не могли выжить в советской системе, она их методически уничтожала. По этой причине к началу перестройки в стране не оказалось ни лидеров антикоммунистического движениями, ни самого антикоммунистического движения.
Герои антикоммунистического сопротивления, которые рождались в недрах православной церкви, как правило, погибали в тюрьмах, они до сих пор мало кому известны. Надо помнить, что подавляющее большинство среди политических заключенных составляли националисты и религиозные деятели Западной Украины и Литвы, о судьбе которых на Западе обычно писали очень мало.
Поэтому выход из системы могли осуществить только те политики и люди, которые нашли компромисс с системой или которые, как Горбачев и Яковлев, обладали властью ломать систему сверху.
Наши шестидесятники, которым было суждено сыграть решающую роль на первых этапах перестройки, были и оставались марксистами и атеистами. Это во многом объясняется и их коммунистической родословной и самой логикой выхода из господствующей идеологии.
Совсем не случайно именно шестидесятники, подвергающиеся преследованиям в 70-е за свои «ревизионистские» взгляды, речь о Геннадии Лисичкине, Иване Фролове, Григории Водолазове, Отто Лацисе, в годы идеологического перелома, в 1988–1990 годы, буквально в штыки встретили первые легальные статьи антикоммунистического содержания, стали именно в годы перестройки активными защитниками марксизма и марксистской идеологии. Наиболее характерной среди всех этих статей, посвященных апологетике учения Маркса и Энгельса о социализме, была статья Геннадия Лисичкина «Мифы и реалии. Нужен ли Маркс перестройке?», опубликованной в ноябре 1988 года во все том же «прогрессивном» и «революционном» «Новом мире».
В подобного рода статьях речь шла о необходимости возвращения к подлинному, настоящему Марксу, к новому изданию социалистического строительства в СССР. «Не может быть успешного движения вперед, – писал Геннадий Лисичкин, – без очищения Маркса от Сталина, без возвращения к теоретическому наследию классиков, дискредитированному сталинистами различных рангов».[49] При этом учтите: назад к Марксу призывали интеллигенты с безупречной моральной репутацией, которые подвергались преследованиям после 1968 года.
Наша интеллигенция, которая возглавила оппозиционное движение на первых этапах перестройки, как традиционная русская марксистская, левая интеллигенция, враждебно относились не только к православию, к его духовному наследству, но и ко всему, что было связано с дореволюционной Россией. Это, как правило, были люди, которым, как они говорили, «не было жаль старой России».
Поэтому понятно, что пределом их политических мечтаний к началу перестройки была только либерализация советской системы, преодоление сталинских извращений социализма, восстановление идеологии пролетарского интернационализма и послабления в части информации и эмиграционной политики.
К началу перестройки в СССР не было ни одного ученого, интеллектуала, который бы верил, предвидел, что уже через пять лет у нас будет свободная печать, многопартийность и право на получение заграничного паспорта. И сам по себе этот факт говорит о том, что к 1985 году не только духовные и политические устремления простого народа, миллионов рабочих и крестьян, но и духовные устремления интеллигенции, которую сейчас принято называть либеральной, не выходили за границы существующей системы. Речь шла только о ее гуманизации, трансформации.
Люди, которых на Западе по недоразумению считали «столпами» демократии, к примеру Отто Лацис, еще в 1989 году защищали ленинский, красный террор. Даже если ленинская гвардия, писал Отто Лацис, превысила «теоретическую меру террора в тысячу раз, мы не имеем права это ставить им в вину».[50]
И именно по этой причине в России главным препятствием на пути каких-либо попыток реставрации докоммунистической России в конце концов и оказалась советская, марксистская интеллигенция, которая так и не могла выйти за рамки марксистской левой парадигмы общественного знания, так и не сумела ввести либеральные и рыночные реформы в контекст российской истории, связать их и с национальными традициями и с российской психологией. И именно по этой причине либеральная интеллигенция сейчас встречает в штыки попытки Путина реабилитировать понятие «национальные ценности», напомнить о той громадной роли, какую играла РПЦ в становлении российской государственности и великой русской культуре.
У нас не было ни моральных, ни политических условии для превращения перестройки в процесс реставрации докоммунистической России, для возвращения в правовое поле, по крайней мере, к Учредительному собранию.
Показательно, что перестроечная публицистика (речь о статье Игоря Клямкина «Какая улица ведет к храму?») начиналась с призыва читать «умные книги» старых социалистов и прежде всего книги Николая Гаврииловича Чернышевского.[51]
Парадокс истории состоит в том, что даже во время самых решительных действии вождей «Демократической России», то есть накануне похода участников митинга по поводу победы над ГКЧП к зданию КГБ 22 августа 1991 года, инициатор этого марша священник Глеб Якунин сравнивал подвиг защитников Белого дома с подвигом красных коммунаров в декабре 1905 года, подчеркивая тем самым преемственность между первой большевистской революцией 1905 года и своей собственной антиаппаратной революцией.
И этот факт сам по себе говорит о том, что даже самые решительные действия антиаппаратной оппозиции, направленные на разрушение коммунистической системы, направленные на преодоление коммунистической системы запретов, носили характер красногвардейской атаки на коммунизм.
Парадокс состоит в том, что к началу перестройки единственной убежденной антикоммунистической силой были писатели, которые активно сотрудничали с режимом, его активно поддерживали, но открыто говорили о своем уважении к традициям православия, к державным традициям России. Владимир Солоухин уже с конца шестидесятых говорил о своей приверженности монархической идее, Валентин Распутин в своих ранних романах показывал, что коммунистический эксперимент разрушает моральное здоровье народа, Виктор Астафьев описывал ужасы коллективизации в Сибири, Сергей Залыгин в своих романах, к примеру, в романе «Комиссия», просто высмеивал большевиков. Показательно, что ни Владимир Солоухин, ни Виктор Астафьев, ни Сергей Залыгин не принадлежали к союзу литераторов, которые называли себя «русской партией».
Молодой Валентин Распутин в своей повести «Прощание с Матерой», наверное сам того не зная, воспроизводил веховскую критику русского революционного экстремизма. Вот что говорит о нынешних коммунистических временах его героиня старуха Дарья: «…Про совесть… Раньше ее видать было: то ли есть она, то ли нету. Кто с ней – совестливый, кто без ее – бессовестный. Тепери холера разберет, все сошлось в одну кучу… Али сильно большие дела творят, про маленькие забыли, а при больших делах совесть, однако, что железная, никак ее не укусишь».[52]
Валентин Распутин был неосознанным антикоммунистом, просто традиционным народником. Но даже такие антикоммунисты, как Виктор Астафьев, Сергей Залыгин, чувствовали себя частью советской элиты и не стремились к разрушению существующей коммунистической системы. Они, писатели почвенники-антикоммунисты, не могли стать инициаторами каких-либо оппозиционных движений, ибо как русские державники ставили дело сохранения прочности российского государства выше дела свободы. А уже молодогвардейские почвенники в начале перестройки просто выступили против публикаций, посвященных разоблачению сталинских репрессий, против политики Горбачева, направленной на окончательную десталинизацию КПСС. Рупором этих настроений стал писатель Александр Проханов, активный защитник ввода Советской Армии в Афганистан, который еще в апреле 1987 года выступил против либеральной, прозападной направленности реформ Горбачева, требуя возвращения к сталинской мобилизационной экономике, призывая вернуться к идеологии государственной жертвенности и государственного стоицизма.[53] И именно тот факт, что третье президентство Путина совпало по времени с золотым веком прохановщины, с превращением Александра Проханова в официоз, в носителя «кремлевской правды» и «кремлевской истины», свидетельствует, на мой взгляд, о крахе политики декоммунизации России.
Именно в тот момент, когда у почвенников и публицистов-славянофилов появилась возможности открыто выступить с реставрационными идеями, которые они развивали на страницах журнала «Молодая гвардия» со второй половины шестидесятых годов, они неожиданно вдруг стали самыми рьяными защитниками ленинизма и Ленина как национального коммуниста, абсолютно игнорирую тотальную потребность в исторической правде, которая накопилась под спудом монополии идеологии марксизма-ленинизма, игнорируя интеллигентский голод на правду.
Подобная прямая и косвенная поддержка писателями-почвенниками, неославянофилами Сталина как государственного деятеля России и привела на первом этапе перестройки к моральной дискредитации всего этого направления общественной мысли, которое было на тот период единственной силой, стоящей на позициях исторической преемственности, рассматривающей себя в контексте движения русской истории, сознательно посвящало свое литературное творчество оживлению национальной памяти русских. Впрочем, надо видеть правду, я уже обращал внимание, что «Русская партия» шестидесятых, в которую входили многие литераторы-почвенники, все-таки в главном, в негативном отношении к Западу, к капиталистической, рыночной экономике оставалась «красной» партией. Разница лишь в том, что она выводила свою «красноту», свое антизападничество не из марксизма, а из российского народничества, из веры в исходную общинность, коммунистичность русского крестьянина и русского национального характера. В этом отношении многие литераторы-почвенники, примыкающие к «Молодой гвардии», и прежде всего Виктор Чалмаев, Михаил Лобанов, были просто предвестниками нынешней «победы» учения об особой русской, антизападной цивилизации. Все же антизападничество почвенников, примыкающих к «русской партии», того же Михаила Лобанова или Виктора Чалмаева, носило больше стихийный характер, как типично русский интеллигентский протест против мещанства.
По сути писатели-почвенники, ставшие в начале перестройки на позиции апологетики Сталина, дискредитировали патриотизм как ценность и как способ переживания национальной истории, подрывали моральные основы своего собственного литературного творчества. Тогда почвенники-славянофилы проиграли борьбу за влияние на массы, так и не вступив в серьезную политическую борьбу. Проблема национального самосознания и возврата в национальную историю не стала фактором политической борьбы.
Попытка писателей почвенников, красных патриотов, уже накануне ГКЧП, накануне августа 1991 года включиться в активную политическую борьбу, примером тому «Слово к народу», опубликованное в мае 1991 года в газете «Советская Россия», была запоздалой. К тому времени демократам-западникам удалось перехватить политическую и идеологическую инициативу, целиком вывести недовольство людей политической системой из исторического, национального контекста. По сути лидерам «Демократической России» удалось к началу 1991 года создать нечто подобное революционной ситуации, раскачать недовольство аппаратчиками и аппаратной системой. Кстати при этом использовались те же большевистские методы возбуждения ненависти к тем, кто «зажрался», кто «ездит в черных, «Волгах»» и. «получает пайки». Почвой подобного недовольства был не антикоммунизм, не желание вернуться в докоммунистическое прошлое, но, напротив, коммунистический эгалитаризм, стремление добиться полного коммунистического равенства.
В Польше, напротив, антикоммунизм вырос прежде всего из устойчивых, никогда не спадающих реставрационных настроений. Тут всегда, на протяжений всех сорока лет коммунистического эксперимента сохранялся католический дух народной культуры, тут продолжала жить и творить польская католическая, антикоммунистическая интеллигенция, при всех самых драматических обстоятельствах сохранялась связь польских времен.
К примеру, в ПНР уже к концу семидесятых ностальгия по межвоенной Польше становится доминантой общественных настроений, не только национальной интеллигенции, но и крестьянства и даже социалистического рабочего класса. Шествия школьников и студенчества к могиле маршала Пилсудского в Вавеле в Кракове происходили постоянно уже с начала семидесятых. Тут все время существовал такой мощный субъект реставрации докоммунистической Польши как польская католическая церковь, которая всегда сама определяла границу власти коммунистической системы и активно по всем линиям противостояла марксистской идеологии. Уже в конце 70-х, за год до всеобщей политической забастовки, организованной «Солидарностью», Костел объединил все отряды оппозиционной интеллигенции, нашел платформу для общих действий с атеистическим и левым КОС-КОРОМ. Сопротивление коммунистическому режиму в Польше проявлялось еще в том, что на протяжении сорока лет представители свободных профессий, медики, математики, физики никогда не вступали в ПОРП. В сущности, коммунисты никогда не контролировали Польшу в строгом смысле этого слова, никогда не оказывали серьезного влияния на духовную жизнь крестьянства, интеллигенции. После введения в декабре 1981 года военного положения «Солидарность» продолжала свою политическую и агитационную деятельность на территории церквей, монастырей и даже государственных музеев. Прекрасный тому пример – пасторская деятельность ксендза Попелюшко в костеле Святого Станислава в районе Жалибожа в Варшаве после введения военного положения в декабре 1981 года. Его убили агенты государственной безопасности в 1985 году, чтобы скомпрометировать Ярузельского и отстранить его от власти, но мертвый Попелюшко, на похороны которого пришло полмиллиона варшавян, превратил свои похороны в похороны военного положения, а вместе с ним и польского социализма. Ничего подобного в СССР, в РСФСР до перестройки даже представить невозможно.
В СССР, напротив подавляющая часть интеллигенции, и прежде всего гуманитарной, преподаватели вузов, учителя школы, состояли в КПСС. В СССР, в равной мере это относилось и к Болгарии, Румынии, только членство в коммунистическом союзе молодежи, а потом в партии открывало дорогу к высшему образованию, к карьере. Среди технической интеллигенции, работающей на оборонку, почти все состояли в КПСС. Наиболее образованная и талантливая часть общества в СССР состояла в КПСС.
Конечно, среди этой многочисленной партийной интеллигенции было очень мало марксистов-фундаменталистов типа главного редактора журнала «Коммунист» Ричарда Косолапова, но в то же время сама эта ситуация повального членства образованной части общества в КПСС исключала появление в СССР влиятельной и авторитетной антикоммунистической оппозиции. Просто в стране не было отчетливых антикоммунистических настроений. Александр Солженицын не предвидел, не верил в возможность чуда, в то, что в один миг советская политическая система рассыплется, что русский коммунизм своими руками задушат наследники Сталина, руководители КПСС. Но его описание мировоззрения, духовного облика советской интеллигенции брежневской эпохи было близко к правде. У советской интеллигенции, как и у дореволюционной, не было «сочувственного интереса к отечественной истории, чувства кровной связи с ней».[54] Подавляющей части советской интеллигенции, КАК ЕЕ КУМИРУ Булату Окуджаве, «не было жаль» дореволюционной России, а потому она душой была на стороне красных. Александр Солженицын обращает внимание, что даже диссидент Григорий Померанц, «представляющий совсем другой круг столичной образованщины – непристроенной, неруководящей, беспартийной, гуманитарной, не забывает восхвалять «ленинскую культурную революцию» (разрушила старые формы производства, очень ценно!), защитить образ правления 1917–1922 годов («временная диктатура в рамках демократии»). И самое главное, на что особое внимание обращает Александр Солженицын, что диссидент Померанц полагает, будто русский обыватель вполне заслужил «деспотического отношения» к себе со стороны победивших революционеров».[55]
Именно потому, что Россия конца царствования Николая Второго была более свободной страной, чем советская Россия времен Андропова и Черненко, революции 1917 года были классическими революциями, а перестройка Горбачева была лишь аппаратной революцией сверху.
Парадокс нашей ситуации состоял в том, что у нас в силу самой природы тоталитарного режима какое-либо влиятельное оппозиционное движение могло появиться только в КПСС, только в рамках господствующей марксистско-ленинской идеологи и только при активном участии руководства КПСС. Наша демократическая оппозиция, перехватившая политическую инициативу в 1990 году, была не прямым продолжением нашего диссидентства, не прямым продолжением дела Солженицына, Сахарова, Буковского, Синявского, а делом Горбачева и Яковлева, которые создавали либеральную, как они рассчитывали, социал-демократическую оппозицию, чтобы ослабить позиции консервативных аппаратчиков и тем самым избежать судьбы Хрущева, избежать насильственной отставки. Кстати, Горбачев с самого начала рассматривал первые свободные выборы на съезд народных депутатов СССР в марте 1989 года и как тактический ход, направленный на ослабление позиций консервативного партийного аппарата. В докладе, который готовился на апрельский Пленум ЦК КПСС 1989 года по результатам выборов на съезд народных депутатов СССР, по мнению Горбачева прежде всего должна была прозвучать мысль о поражении партии Нины Андреевой, то есть твердолобых аппаратчиков, которые не выдержали проверку перестройкой. (В группу доклада входили, наряду с Александром Яковлевым, Андрей Грачев и Александр Ципко.)
Конечно, само появление на первом съезде народных депутатов СССР оппозиционной Межрегиональной группы, созданной по инициативе Гавриила Попова, выходила за рамки политической игры Горбачева и Яковлева. Но надо принимать во внимание, что политические лидеры первого легального оппозиционного движения в СССР, речь об Гаврииле Попове, Юрии Афанасьеве, Олеге Богомолове, все же оставались в КПСС, никогда не порывали свои связи с руководством КПСС, по крайней мере до начала 1991 года.
И сам по себе этот факт, то есть отсутствие в СССР развитой и авторитетной антикоммунистической оппозиции, отсутствие антикоммунистических национальных авторитетов, объясняет, почему перестройка была не демократической революцией, а типичной русской либеральной революцией сверху, была очередной попыткой просвещенного монарха дать больше вольности народу. Горбачев как выпускник МГУ больше заботился о вольностях интеллигенции.
В Польше, напротив, мы были свидетелями растянувшегося на сорок лет антикоммунистического сопротивления.
Впрочем, справедливости ради надо сказать, что стихийные идеи уравнительного равенства были всегда распространены и в Польше, особенно среди польского рабочего класса. Они были сильны как настроения христианского социализма во время августовской всеобщей забастовки 1980 года в Гданьске. Что свидетельствует больше о славянскости поляков, чем о их любви к коммунизму. В конце концов, почва для левых, уравнительных настроений есть в любой стране, она коренится, в исходных предпосылках христианской культуры. Но все же доминантой настроений все эти сорок социалистических лет было сопротивление навязанному «Советами» Польше коммунизму.
Совсем не случайно ПНР была самым слабым звеном коммунистической системы, и совсем не случайно Польша первая осуществила первую мирную антикоммунистическую революцию. Польша была форпостом антикоммунистических настроений не только в силу своей польской свободолюбивости, польской шляхетности, но еще и в силу того, что коммунизм навязали Польше русские, что лидером коммунизма оказался СССР, то есть наследник российской империи, которая на протяжении веков была традиционным противником поляков, а потом, в конце XVIII века проводила политику разделов Польши, способствовала уничтожению их национального государства. Сопротивление коммунизму было в Польше всегда сильно, ибо оно одновременно носило характер национально-освободительной борьбы, характер противостояния русской экспансии.
Соединение борьбы за демократию с борьбой за восстановление национальной независимости является отличительной чертой антикоммунистического движения не только в Польше, но и в Чехословакии, Венгрии.
Но ничего подобного не было в Российской Федерации, то есть в коммунистическом сердце СССР, где коммунизм оказался в конце концов национальным выбором, свободным выбором беднейших слоев русского этноса.
§ 4. О некоторых причинах распада СССР
Но тогда возникает главный вопрос, интересующий меня, но оставшийся вне сознания современной посткоммунистической России. Если у нас не было, в отличие от социалистических стран Восточной Европы, сознательного, массового сопротивления коммунизму, то почему он у нас в течении нескольких дней рассыпался? Мог бы СССР сохраниться, если бы не пришел к власти Горбачев с его планами перестройки? Почему никто, абсолютно никто не сумел предвидеть столь быстрый, спонтанный распад советской системы? Я могу задать еще десяток подобных вопросов, поставленных перед нами неожиданной кончиной русского коммунизма. Но почему-то, и в этом особенность современного российского национального самосознания, никто у нас не хочет всерьез задуматься о событиях 1991 года. Ведь очевидно, что СССР убила горбачевская гласность, реабилитация языка правды, проснувшаяся русская жажда Правды с большой буквы.
Свобода дала простор «национальным духам», которые взорвали скрепы, соединяющие национальные республики СССР. Центробежные силы всегда были живы под спудом советской системы. Но раньше они все же уравновешивалась центростремительными настроениями, чувствами единения, реальными успехами социалистического интернационализма, успехами на пути, как мы говорили, формирования новой исторической общности под названием советский народ, успехами на пути распространения среди народов СССР и русского языка, и действительно великой русской культуры, успехами экономической интеграции. В конце концов, фактором естественного, ненасильственного единения народов СССР была и сложившаяся на протяжении нескольких веков у русских, у великороссов и малороссов многовековая привычка быть вместе. Силами сдерживания центробежных сил были и советский интернационализм, и советская многонациональная элита, и единая русско-советская культура, и экономические связи.
Но теперь, после распада СССР, становится видно, что на самом деле все эти объективные факторы единения народов СССР могли работать, сдерживать «духи национализма» только в условиях сохранения и стабильного развития советской системы. Теперь становится ясно, что в условиях революции, какой на самом деле была перестройка, в условиях демонтажа механизма страха, центробежные силы становились сильнее центростремительных, сильнее многовековой привычки жить вместе. Надо понимать, что силы страха у нас в СССР сдерживали не только республиканский национализм, самоопределенческие страсти, но и социальное недовольство, вызванное вечным советским дефицитом, неустроенностью быта. По мере того, как до советского общества доходила правда о якобы «загнивающем капитализме», росло моральное, духовное сопротивление абсурдам советской системы, росло недовольство «колбасными электричками». Свобода не только открыла простор для «национальных духов», но и предоставила им возможность активно использовать в своих разрушительных целях недовольство извечным советским дефицитом.
Надо понимать, что сам по себе проигрыш СССР в экономическом соревновании с Западом, неспособность советской системы обеспечить советским людям достойный, сопоставимый с другими европейскими странами уровень жизни, мог проявить себя, вылиться в активные политические действия только в условиях политической свободы, когда стало позволено говорить языком правды. В этом смысле не соответствуют действительности утверждения многих нынешних апологетов беловежских соглашений, что судьба СССР была решена, когда резко упали цены на нефть. Советский народ был куда более терпеливый, чем даже русский народ.
Не следует забывать, что до сих пор, спустя более чем двадцать лет, мы живем на экономических и материальных ресурсах СССР. Так что разговоры о том, что СССР распался из-за того, что цены на нефть упали до 9 долларов за баррель, или из-за того, что мы не выдержали гонку вооружений, рассчитаны на наивных.
Есть более, чем достаточно оснований утверждать, что если бы не перестройка, не горбачевская революция сверху, союз, по крайней мере единство всех русских – и великороссов, и малороссов, и белорусов, – единство славянских и азиатских республик сохранился бы надолго, по крайней мере еще два десятилетия.
Правда, и здесь надо быть справедливым. Руководители КПСС, как я выше обращал внимание, не могли не реагировать на стремительный рост свобод, который происходил в семидесятые и в начале восьмидесятых в европейских социалистических странах, прежде всего в Польше и в Венгрии. Горбачев со своей перестройкой был реакцией и на Прагу 1968 года, и на польскую «Солидарность» 1980 года. Советская система могла существовать долго в старом виде только в случае полной изоляции не только от Запада, но и от социалистических стран Восточной Европы. Все это говорит о том, что СССР, как страна строителей коммунизма, все же был обречен.
Как мы теперь понимаем, психология, состояние духа нации, национальной элиты или отсутствие таковой играют куда более важную роль в сохранении тоталитарных систем типа советской, чем состояние экономики. Материальными, экономическими факторами не объяснишь паралич воли у лидеров ГКЧП или самороспуск КПСС, самороспуск партии, которая на протяжении семидесяти лет контролировала все высоты политики и экономики. Конечно, Горбачев сознательно разрушал КПСС, хотел уйти от идеологической, революционной природы нашего государства. Но ведь среди руководства КПСС, в рядах миллионного советского партийно-хозяйственного аппарата не оказалось силы, способной остановить разрушительные для системы демократические реформы. Откровенной ложью является утверждение наших реформаторов, команды Гайдара, что инициатором перестройки, инициатором разрушения советского строя был аппарат, была «номенклатура», которая решила «обменять власть на собственность» (Егор Гайдар). Во-первых, номенклатура не была так глупа, как полагал отпрыск этой номенклатуры Егор Тимурович. Она прекрасно понимала, что в России собственность без власти ничего не стоит. И, во-вторых, что следует из первого, на самом деле все обстояло прямо противоположным образом. Номенклатура и прежде всего партийный аппарат был упорным, категорическим противником перестройки, демократических перемен.
Но все же. За распадом СССР было много серьезных объективных причин. Но никакой неотвратимости в гибели СССР именно в 1991 году и именно таким образом, путем гибели центра, не было. Повторяю. Окажись на месте Горбачева другой член Политбюро, не выпускник МГУ, симпатизирующий либеральной интеллигенции, не скрытый «шестидесятник», история нашей страны могла сложиться по-другому.
Не забывайте, что ГКЧП поддержали не только все 25 автономных республик СССР, но и население БССР, значительная часть населения Украины, население всех азиатских республик поддержало ГКЧП, поддержало замораживание опасного и разрушительного новоогаревского процесса. Многие обращали внимание на очень осторожную реакцию со стороны лидеров и Украины, и Грузии, и Армении, и Азербайджана, не говоря о лидерах среднеазиатских республик, на заявление ГКЧП. Таким образом СССР распался не только из-за перестройки Горбачева, но и из-за того, что среди членов ГКЧП, как писал Георгий Шахназаров, «не было признанного вождя, готового пойти до конца, взять на себя ответственность за кровопролитие. Ни один заговор не увенчается успехом, если не находится человек, без колебаний отдающий приказ: «Пли!». Абсурд с ГКЧП еще раз доказывает, что главная причина распада СССР состояла в нежелании и одновременно неспособности русской нации, ядра государства удержать центробежные силы, спасти единство страны. Прочтите покаянное, слезливое письмо руководителя ГКЧП В. А. Крючкова М. С. Горбачеву (25.08.91), и вы поймете, почему русские проиграли вчистую свой XX век. На фоне поведения проигравшего свой переворот генерала Крючкова поведение проигравшего свой мятеж генерала Корнилова в августе 1917 выглядит примером доблести и мужества. Хотя причины поражения и генерала Корнилова, и генерала Крючкова – одни и те же. В решающие минуты нашей истории у нас не находится достаточно людей, желающих спасать Россию.
Номенклатура была слаба духом. Но все же она не хотела перестройки, боялась взрывных перемен. Родовая травма СССР была связана не только с его излишней привязанностью к марксистской идеологии, но и с всевластием КПСС, с тем, что его настоящее и будущее во многом было привязано к настроениям воли лидера этой партии. Как выяснилось, стоило какой-либо чужой и в этом смысле разрушительной несистемной идее овладеть лидером КПСС, и вся система была обречена. Коммунистическое самодержавие лидера КПСС, как и право выхода из Союза, было миной, заложенной под его здание.
Советская система как бы нарочно готовила все необходимое для распада СССР на тот момент, когда его руководство потеряет контроль над страной. Она сделала русских гражданами РСФСР, лишила их русского национального сознания, понимания того, что СССР – это и есть складывающаяся веками Россия, она сделала все для независимости советских республик и, самое главное, система еще в двадцатые лишила нас национальной элиты, лишила нас всех тех, кто дорожил русским миром, готов был ради него умереть. Те, кто пришел на смену русской национальной элите, напротив, сделали все возможное, чтобы убить историческую Россию.
Конечно же, лидеры «Демократической России» как образованные люди знали, что распад СССР означает и распад единого русского мира, который до революции 1917 года на всех картах обозначался как «русские вообще», знали, что к «русским вообще» относились и великороссы, и малороссы, и Белоруссия. Но, как известно, они «целились не в коммунизм, а в Россию», а потому сознательно поддержали безумцев, решивших сократить русский мир до границ РСФСР.
СССР, то есть исторической России, русского мира, который создавался веками, уже нет, и его не вернешь, по крайней мере, как единое государство. Но надо помнить, что и в новой России, которая выбралась из-под обломков СССР, начала новую, некоммунистическую жизнь, сохранились, дают о себе знать все родовые травмы СССР. У этнического ядра страны, у великороссов до сих пор слабо развито чувство русскости, чувство ответственности за создаваемый их предками русский мир. Сегодня, в дни праздника русского патриотизма по поводу присоединения Крыма мало кто помнит, что сами русские, большинство населения РСФСР, поддерживающее Ельцина и его политику суверенизации РСФСР, были инициаторами распада славянского ядра СССР, отделения суверенной РСФСР от Крыма и Севастополя.
Я не претендую на полноту исследования причин во многом действительно неожиданного распада советской системы. В силу своих профессиональных знаний я обращаю внимание только на механизмы и субъекты распада марксизма-ленинизма как государственной идеологии, т. е. на процессы морального изживания революционной составляющей доминирующего в стране мировоззрения. Особенность моего подхода состоит в том, что я рассматриваю все эти процессы самораспада советской системы прежде всего в контексте истории российской общественной мысли, сравнивая прогноз о смерти русского коммунизма, зафиксированный в наследии выдающихся представителей русской общественной мысли, оказавшихся после революции в эмиграции, с тем, как на самом деле происходила в нашей стране в начале 90-х запоздалая контрреволюция, которая смела до основания экономические и политические основания советского строя. И именно этим, наверное, отличается мой анализ идейных истоков перестройки от других работ, посвященных исследованию феномена Горбачева.
Глава II
Русские мыслители в изгнании о причинах и возможных сценариях распада советской системы
§ 1. О свершившихся пророчествах
Политика гласности как осуществление, правда, запоздалое, русского, антикоммунистического проекта русской интеллигенции, не принявшей и большевизм, и ленинский Октябрь, реализовывалась во многом в соответствии с самим прогнозом распада советской системы, который был создан ею за семьдесят, самое малое – за шестьдесят лет до начала перестройки. С первых лет существования советской власти было уже видно, во-первых, что коммунизм можно изжить только изнутри, а не с помощью внешних сил, с помощью реванша «белых», внешней интервенции, во-вторых, что большевизм изнутри будет преодолеваться прежде всего за счет именно культурного, «духовного корня России», который заложен прежде всего в традициях великой русской литературы, и что борьба с коммунизмом – это прежде всего борьба за души русских людей. В-третьих, было видно, что толчком, началом к разрушению советской системы будет приход к власти в СССР, к руководству большевистской партией вождей, свободных от догматизма, способных критически, самостоятельно мыслить и, самое главное, осознающих аморальность коммунистической идеи. В-четвертых, было ясно, что жизнеспособным только тот антикоммунизм, который идет под лозунгом «новая жизнь и старая мощь».[56]
Даже с философской точки зрения интересно воссоздать образ грядущей антикоммунистической контрреволюции, каким он виделся русским мыслителям в изгнании. При сравнении самого прогноза распада советской системы с тем, как он на самом деле произошел, становится видно, на что в действительности способен человеческий ум, что может и что принципиально не может увидеть из своего национального будущего даже самый одаренный, самый народный мыслитель, всей своей душой и сердцем погруженный в свою национальную историю, в толщу своего национального бытия. Тут мы входим в область философии, в область диалектики необходимости и случайности, и прежде всего необходимого и случайного в истории твоего собственного народа. Никто не в состоянии угадать, что решит господин Случай! И это, наверное, потому, что на самом деле нет никакой неотвратимой национальной истории, неотвратимой национальной судьбы. Можно увидеть только то будущее, которое наступает уже сейчас. И здесь действительно многое зависит от ума, аналитических способностей исследователя, его погруженности в психологию, бытие своего народа. Чтобы предугадать судьбу России на будущее, надо быть очень русским человеком. Как я попытаюсь показать далее, русские мыслители в изгнании знали о трудностях, бедах посткоммунистической России куда больше, чем мы, активные участники разрушения советской системы.
И в этом тоже предмет для философских раздумий. Оказывается, можно предугадать исходные противоречия самого процесса декоммунизации национальной экономики. Но невозможно за несколько поколений вперед предвидеть трансформации и видоизменения, происходящие в самой коммунистической идеологии, в сознании, строе души советского человека, рожденного Октябрем. И это еще одно подтверждение того, что логика развития души не совпадает с логикой развития экономики.
В самом деле, ни один из русских мыслителей, даже Иван Ильин и Георгий Федотов, которые умерли уже в 50-е, не смогли предугадать ни идеологию, которая сметет с лица земли советскую систему, ни субъектов ожидаемой ими до конца жизни антикоммунистической революции. Вот почему в данной работе я уделяю много внимания исследованию мировоззрения основных субъектов нашей антикоммунистической революции.
И Николай Бердяев, и Петр Струве, и Иван Ильин, и Георгий Федотов рассчитывали, что у нас все будет по правилам, что возрождение белой идеологии, то есть национального православного духа опрокинет коммунистическое мировоззрение, что иначе как под белыми, в широком смысле этого слова, знаменами русские люди не пойдут на штурм советской системы. Самое главное, все они, русские мыслители в изгнании, мечтали о сознательной, осмысленной, духовно и идейно запоздалой антикоммунистической контрреволюции. Они знали и понимали, что с исторической точки зрения советская система, и прежде всего советская экономика, нежизнеспособна, является тупиковой, и что рано или поздно эта система рухнет именно под напором собственных проблем. Все они, даже самый воинственный и непримиримый антикоммунист Иван Ильин, понимали, что рассчитывать на второе издание Белой гвардии, на массовую вооруженную борьбу с коммунистической властью не приходится. Они видели, что на самом деле их вера в будущее духовное возрождение России имеет малое отношение к тому, что на самом деле происходит в большевистской России. Георгий Федотов первый увидел то, что до сих пор не может осознать посткоммунистическая элита: сталинская коллективизация убивает не только исходную материальную и духовную основу русской нации, т. е. русское крестьянство, но и будущее России. «Все, – писал в 1932 году Георгий Федотов, – совершается силою новой опричнины: нагнанных из города чиновников, красных преторианцев ГПУ да кое-каких подонков деревенской голытьбы. И становится страшно: удастся ли! То есть не «построить социализм», а разрушить все живые силы крестьянства, обратить его в рабство, без хозяйственной воли, без быта, без Церкви, без России. Сейчас решается судьба России – быть может на столетия. Если народ не отстоит себя в этой последней борьбе, значит, он перестанет быть субъектом истории… Жестокие сомнения закрадываются в сердце».[57]
Все русские мыслители, находящиеся в изгнании, видели и понимали, что смысл контрреволюции в России будет состоять в росте свободы, в освобождении от коммунистической опеки на работе, в мыслях и даже в формах отдыха у себя в доме. И здесь их мысль двигалась в рамках само собой разумеющегося. Раз «революция уничтожила в России всякую свободу», то смысл контрреволюции – ликвидация власти большевизма – будет соответственно «освободительным процессом, должна дать свободу, свободу дышать, мыслить, двигаться, сидеть в своей комнате, жить духовной жизнью».[58] В этой же связи, в связи с уникальностью большевистского деспотизма, рассуждал уже Семен Франк: «любой другой государственный и общественный порядок, вплоть до пресловутого азиатского деспотизма, кажется гуманным и либеральным установлением».[59] И действительно в нашей истории социализма после деспота Сталина любой другой Генеральный секретарь КПСС, любой другой вождь, даже подонок Берия, насилующий девчонок, выглядел либералом и реформатором. Русские философы были правы в том, что большевистская система породила в людях ненасытную жажду личной свободы, и что крах советской системы вызовет русскую вольницу. Кстати, Ельцину в начале девяностых многие прощали и утрату работы, и утрату средств к существованию, и утрату социальных гарантий только потому, что с его именем связывалось освобождение от всяческих коммунистических запретов. Кстати, невиданная в начале 90-х популярность Ельцина сама по себе опровергает основной тезис нынешних проповедников учения об особой русской цивилизации, согласно которому советская система была реализацией русского культурного кода. Тогда многие простые люди боготворили его за прямо противоположное, за то, что он освободил их от всех традиционных социалистических обязанностей и запретов, дал им право работать и не работать, пить и не пить, дал им то, в чем так нуждалась их душа. По этой причине и не было взрыва в начале гайдаровских реформ, по этой причине многое прощали самому Ельцину.
Как выясняется при повторном прочтении всех классических текстов о природе и судьбе большевистской революции, предвиденное, угаданное сводится к нескольким положениям, кстати, выведенным по аналогии с судьбой Великой французской революции. Впрочем, Николай Бердяев и не скрывал, что его «размышления» о судьбе «русской революции» навеяны «идеями Ж. де Местра о революции, высказанными в его гениальной книге «Consideration pur la France». Уже в начале двадцатых было видно, что русскую большевистскую революцию как революцию 1789 года нельзя победить извне, нельзя победить силами «бывших» классов, что надо быть готовым к длительному по времени процессу самоизживания большевистской революции. Русский народ, как в свое время французы, писал Николай Бердяев, «должен изжить горькие плоды революции и получить к ней отвращение». Было ясно, что и в нашем случае, как во Франции, «революционеры будут истреблять друг друга», что те, кто был всем в начале революции, станут прахом в ее конце.[60]
Николай Бердяев, как и Семен Франк, и Иван Ильин, исходил все же из русской органичности, русской природности большевизма, а потому полагал, что большевизм как духовную болезнь надо преодолеть прежде всего изнутри. Отсюда и постоянно повторяющийся тезис: «Русскую революцию нужно пережить духовно углубленно. Должен наступить катарсис, внутреннее очищение».[61]
Они видели и знали, что русскому человеку «нельзя ждать спасения от Европы». Идеологи грядущей контрреволюции предвидели, что Запад будет спокойно созерцать и ужасы коллективизации, и ужасы голодомора, и сталинские репрессии 1937–1938 годов. Запад будет созерцать все эти ужасы и никогда не станет на защиту прав тех, кого насиловала советская система. И мы действительно сами, к полной неожиданности и для Запада и для самих себя, всего лишь за несколько лет, с 1987 по 1991 год, разрушили большевистскую систему. И слава богу. Ибо сейчас мы не обязаны ни Западу, ни США своими свободами и реальными завоеваниями демократии. Кстати, по этой причине Запад не имеет морального права выступать в роли судьи наших российских дел и поступков. И в том, что мы никому не обязаны нашими победами над нашим же русским коммунизмом есть своя польза. Нам сейчас не надо ни перед кем оправдываться, не надо становиться в позу провинившегося ученика.
Все русские мыслители, современники революции 1917 года и начала социалистического строительства в СССР понимали, предчувствовали, что ирония истории будет состоять в том, что большевистскому коммунизму суждено доводить до конца дело обуржуазивания России и русского человека, так и не завершенное к октябрю 1917 года. «Возможно даже, – писал в своей книге «Истоки и смысл русского коммунизма» Николай Бердяев, – что буржуазность в России появится именно после коммунистической революции. Русский народ никогда не был буржуазным, он не имел буржуазных предрассудков и не поклонялся буржуазным добродетелям и нормам. Но опасность обуржуазивания очень сильна в советской России».[62]
У нас в России большевистская революция, а потом коммунистическая система проделывали ту же размывающую работу, которую во Франции накануне революции 1789 года проделывал абсолютизм, а потом уже само буржуазное общество.[63]
Революция уничтожила не только привилегированные классы, но и все другие классы, все другие формы корпоративных связей, уничтожила дореволюционный рабочий класс, дореволюционное крестьянство, сословие купечества, казачество и т. д.
Одновременно произошло выкорчевывание человека из семейных связей, семейной истории, семейных преданий, выкорчевывание его не только из мира религии, но и из национальной истории, национальных традиций, преданий.
И такой голенький человечек, освобожденный от всего и даже от моральных заповедей, был завязан на коммунистическую идею через коммунистическое государство и коммунистическую партию. Ты мог не быть членом ВКП (б) или КПСС, но должен был свято верить в ее руководящую роль, понимать, что она, как у Маяковского, ум, честь и совесть эпохи. Но как только идейная связь начала ослабевать и одновременно устал карающий меч революции, коммунистический человек, оставшийся один на один с собой, стал просто социальным атомом, поглощенным только собой и в лучшем случае интересами своей семьи.[64]
Обуржуазивание советского человека, о котором писал в тридцатые Николай Бердяев, стало очевидно всем уже при Брежневе, в эпоху застоя, когда коммунистическая идеология полностью утратила свою витальность и превратилась в мертвые правила игры, в формальность.
И как только механизмы страха, механизмы насильственного коллективизма были сметены, на свободу вышел чистый и законченный индивидуалист, не думающий ни о чем, кроме своего благополучия, комфорта и наслаждений. Распад СССР как раз и спровоцировал индивидуалист, сторонник суверенитета РСФСР, который во имя желания сохранить контроль над главными ресурсами страны, над нефтью и газом, добровольно сдал всю русскую историю, а вместе с ней не только Кавказ и часть Сибири, но и Севастополь, Крым и т. д.
Все мы знаем, что Украину в свою очередь, в конце 1991 года, в том числе и русскоговорящую Украину, включая Крым, Севастополь, подвигнул на выход из СССР, из России так называемый «колбасный фактор».
«Сознательный» советский человек, живущий в УССР, тогда испугался, что в Киеве, Симферополе, Харькове и Одессе будет также пусто на полках магазинов, как в Москве и Ленинграде. Но ведь «сознательный» советский человек, проживающий в социалистической российской республике, ничем не отличался от своего собрата из советской Украины. Он хотел суверенитета, распада СССР, распада России по тем же шкурным, правда, не «колбасным», а «нефтяным» соображениям. «Сознательный» советский человек из РСФСР хотел, чтобы богатства недр Сибири принадлежали ему и только ему. «Сознательный» советский человек, живущий в РСФСР, не хотел, как он говорил, кормить республики Средней Азии, «всех этих казахов, узбеков, туркменов». Он, «сознательный» советский человек, тогда не знал, что в Казахстане и Туркмении находятся неисчерпаемые залежи газа и нефти.
Тотальное шкурничество по отношению к собственной стране и к национальной истории есть порождение эпохи последних двух-трех десятилетий жизни СССР. Хотя есть основания говорить, что и в 1917 году «шкурничество» играло не меньшую роль, чем в 1991 году. «Божий человек» в 1917 году разнес на клочки русский мир во имя куска земли. Точно так «сознательный» советский человек разобрал по кусочкам СССР, то есть социалистическую Россию.
От частного человека, который равен всем другим в свободе от всего социального, в советском человеке проявилось и то, что блестяще описал Токвилль, то есть «жажда взлета», убеждение, что каждый может быть всем, даже стать на место монарха. Все дело в том, что «в такого рода обществах, где нет ничего прочного, каждый снедаем страхом падения или жаждой взлета».[65] На наших президентских выборах, где каждый из кандидатов убежден, что он может стать президентом, даже охранник Жириновского, господин Малышкин, проявляется общее глубокое презрение к культуре в целом, презрение к культуре мысли, к образованности, к труду, ко всему, на чем держится человеческая цивилизация. Но это уже было во всех предшествующих революциях. «Или равенство или смерть» – это Гракх Бабеф во время Великой французской революции. «Каждая кухарка может управлять страной», – это Ленин накануне Великой октябрьской революции. И охранник Малышкин, пожелавший стать главой государства, во время президентских выборов 2004 года, уже в нашей демократической России.
Кстати, последний факт тоже подтверждает мой тезис, что в основе нашей контрреволюции, низвергающей коммунистический строй, лежал на самом деле этос большевизма. Наша парадоксальная контрреволюция на самом деле была вторым изданием большевистской революции. Такой финал советской истории мог предвидеть только всевышний.
Далее, нельзя не отметить, что русские философы уже в тридцатые, когда Сталин только начал создавать свой собственный самодержавный социализм, видели всю опасность, все драматические последствия, и прежде всего для российской государственности, «внезапного», как они писали, обвала коммунистической системы, видели в грядущей контрреволюции зерна хаоса, деморализации, распада. Все они, и как русские патриоты, и как специалисты по русской истории, понимали, что Россия без «сильной власти» не Россия, и что освобождение от коммунизма будет оправдано только тогда, когда Россия сумеет ее сохранить. «Как бы мы, – писал Николай Алексеев, – не расходились в определении будущего политического строя России, мы не можем не признать, что в ней возможен только политический строй, обладающий такой сильной властью. Сказанное обуславливается тем, что Россия не успокоилась еще от революционных бурь, и тем, что Россия искони привыкла к сильной государственной власти, и тем, что по громадным размерам своим она может быть связана и удержана только сильной властью».[66]
Так что призывы идеологов «Отечества» и «Единства» конца девяностых ушедшего столетия к «сильной власти» не были оригинальны. К сожалению, в девяностые и политики и эксперты мало считались с тем, что было сказано о России и особенно о судьбах советской системы российскими мыслителями начала XX века.
По крайней мере, они и предсказывали внезапный характер обвала советской государственности и одновременно его боялись.
В этом вопросе, в оценке опасности внезапного обвала системы, нет разницы между отвлеченно-созерцательным во всем, что касается коммунизма, Николаем Бердяевым и пышущим жаром непримиримости к большевизму Иваном Ильиным.
Как сознательные русские патриоты, ставящие во главу угла сохранение национального бытия и национального государства они, естественно, не могли по-иному видеть последствия внезапной, хаотической революции. Отсюда и заявление Николая Бердяева, что «внезапное падение советской власти без существования организованной силы, которая способна была бы придти к власти не для контрреволюции, а для творческого развития, исходящего из социальных результатов революции, представляла бы даже опасность для России и грозила бы анархией».[67]
§ 2. Николай Алексеев о логике и мотивах возможной антикоммунистической революции сверху (1926 год)
Обращает внимание, что во всех оставшихся нам в наследство текстах русских мыслителей о путях самоосвобождения России от коммунизма провидческое преимущество за теми, кто решался на серьезный, систематический анализ ненавистной им, созданной большевиками советской системы.
И тут я не могу снова не отметить особую предметность мышления, а потому и сбывшиеся прогнозы философа права и государствоведа Николая Алексеева (в 1917 году он избирается экстраординарным профессором Московского университета).
Николай Алексеев, как и Семен Франк, предвидел, что освобождение России от коммунизма будет даром случая и произойдет по воле самих властителей страны, будет инициативой сверху. Нельзя исключить, писал Николай Алексеев, что среди тех, кто принимал участие в строительстве советского государства, «образуется группа, которая приходит к убеждению в ошибочности основных предпосылок марксистской теории государства».[68]
И как только она, эта группа реформаторов или, более точно, ниспровергателей системы, развивал свои мысли Николай Алексеев, придет к выводу о несостоятельности марксизма, перед ними станет вопрос: «Каким путем уходить от ошибочности созданной системы?». Или «разрушить построенное до основания или отнестись к нему, как инженер к несовершенному и не вполне оконченному проекту».[69]
Как я показал выше, за перестройкой Горбачева вначале как раз и стояло желание совершенствовать так называемый «реальный социализм», облагородить первоначальный марксистско-ленинский «проект». В начале декабря 1986 года, накануне поворотного и в истории страны и в истории КПСС январского Пленума ЦК КПСС 1987 года, секретарь ЦК КПСС Вадим Медведев попросил меня, своего консультанта, «создать образ социализма, который был бы дорог интеллигенции, любому человеку». «Сформулируйте черты социализма, в котором вам лично хотелось бы жить», – этой фразой немногословный Вадим Андреевич завершил свое обращение ко мне.
Но мало известно, что за намерением совершенствовать «проект» стояли сомнения перестройщиков – и Михаила Горбачева, и Александра Яковлева, и Вадима Медведева, – в осуществимости так называемого научного прогноза коммунизма Карла Маркса, стояло ясное понимание того, что во многих отношениях марксизм принадлежит прошлому, вошел в противоречие с реалиями дня. Конечно, сомнения перестройщиков в марксизме были разного рода. Вадим Медведев смотрел на марксизм глазами Бернштейна, глазами немецкого социал-демократа, Александр Яковлев – глазами Николая Бердяева и Семена Франка, как на «химеру», аморальную утопию. Но понимание того, что Маркс во многих отношениях «ошибся», было у всех перестройщиков, даже у их лидера, наиболее догматичного и наиболее правоверного Горбачева.
Конечно, ни Михаил Горбачев, ни Александр Яковлев, ни Вадим Медведев не были теми лидерами, которые принимали участие в строительстве советской системы, как рассчитывал Николай Алексеев. Все дело в том, что такие малообразованные люди, как Иосиф Сталин или Михаил Калинин и Климент Ворошилов, не могли усомниться в верности «великого учения Карла Маркса». В двадцатые и тридцатые вся левая интеллигенция Европы обожествляла марксизм. До сих пор левые профессора в США и в Европе поклоняются марксизму, воспринимают его как символ своей левой веры. До сих пор подавляющая часть посткоммунистической интеллигенции в России, и особенно та ее часть, которая находится в оппозиции к Путину, убеждена в жизненности учения Карла Маркса, в том, что большевики – и Ленин, и Сталин – упростили, видоизменили вечно живое учение автора «Капитала». Прошедший в марте 2013 года в здании МГУ всемирный Московский экономический форум, собравший левых российских экономистов, прошел под знаменем поклонения непреходящей значительности учения Карла Маркса о капитализме.
Но в главном Николай Алексеев оказался прав. При «советском государстве», которое «есть прежде всего государство с сильной властью», какие-либо перемены возможны только сверху. Оказался он прав и в том, что при такой жесткой централизованной системе, какой было советское государство, громадное значение приобретают умонастроения тех, кто наверху, их вера или неверие в марксистские догматы. Чем выше у нас уровень централизации системы, чем жестче и ярче выражено единовластие, тем выше и ярче выражена роль случайности в наше российской жизни. Отсюда и возможность того, что я назвал преждевременной смертью коммунизма, т. е. демонтаж системы сверху, по инициативе коммунистического руководства страны до момента самоисчерпания социальных и экономических возможностей системы. Не забывайте, что еще Хрущев хотел сделать то, с чего начинал Горбачев, с политической реабилитации Николая Бухарина. Если бы Михаил Горбачев внял советам своего премьера Николая Рыжкова и не взял из Свердловска в Москву строптивого Бориса Ельцина, то скорее всего судьба перестройки и СССР сложилась бы по-другому.[70] Если бы умирающий Константин Черненко успел передать власть ортодоксальному секретарю МК КПСС Гришину, то скорее всего мы бы на целое десятилетие застряли в развитом социализме. Если бы Андропов прожил еще 10–15 лет, то мы скорее всего пошли бы по пути нового этапа в ужесточении советской системы, усиления ее репрессивной составляющей, что могло бы привести уже к контрреволюции снизу, к массовым протестам рабочего класса.
Анализ советской системы как симбиоза «первого практического опыта демократической организации русского народа» с диктатурой партийных вождей также позволил Николаю Алексееву еще в 1927 году, за более чем шестьдесят лет до августа 1991 года увидеть, что страна будет уходить от коммунизма и большевизма как раз через систему советов, освобождаясь от опеки коммунистической партии. «Для будущего, – писал Николай Алексеев, – самым существенным вопросом внутренней политики является постепенное освобождение советского демократического начала от коммунистического гнета. Учреждение Советов дало оружие для такого освобождении в руки самому русскому народу».[71]
И все получилось точь-в-точь, как предвидел на шестьдесят лет, на три поколения вперед, Николай Алексеев. Как только вожди СССР начали освобождать созданные ими Советы от своей, коммунистической опеки, последние взбунтовались, распрямили свои крылья и отстранили от власти своих освободителей. Надо видеть и то, что инициатива контрреволюции исходила от Советов как детища самой революции 1917 года, что конфликт между партией большевиков и свободными, избранными в 1989 году Советами как раз и привел к гибели коммунизма в России.
Николай Алексеев даже сумел предвидеть те опасности, которые таит в себе демократизация России, особенно в случае увлечения непосредственно прямыми выборами депутатов. Если мы перейдем к непосредственной демократии до того, как в России сформируются партии европейского типа, предупреждал Николай Алексеев, то наша демократия «обратится в голосование за тех, кто всего более пообещает».[72]
И, наконец, нельзя обойти вниманием и содержащийся в работах Николая Алексеева прогноз распада СССР, сформулированный им всего пять лет спустя после его образования в декабре 1922 года. Николай Алексеев видел, чувствовал, что коммунисты России, вопреки марксизму,[73] возбудили в России национальный центробежный дух, который, в конце концов, взорвет страну. И, самое главное, Николай Алексеев предвидел, что многие бывшие советские республики после распада СССР превратятся в то, что мы сегодня называем «падающие государства», которые станут колонией конкурентов России.
«Над Россией витают теперь созданные советской политикой национальные духи, и парение их грозит советскому интернационализму, с которым они рано или поздно должны вступить в борьбу. Коммунистическая политика словно всеми силами стремится сделать реальной ту невероятную возможность, что в результате этой борьбы отдельные, входящие в состав России народы разрушают и Россию и интернационализм, и, так как они сами едва ли способны к самостоятельному государственному бытию, то придет некто третий, не русские и не интернационалист, который и превратит их землю в свою колонию»[74] (выделено мной. – А. Ц.).
Многое, очень многое мог увидеть из своего будущего российский дореволюционный профессор, погруженный и своими чувствами, и своими знаниями в свое национальное бытие. Еще раз повторяю. Такого провидческого дара по определению не может быть ни у бывшего советского ученого, ни у бывшего советского литератора. Даже у того, кто стремился, как Александр Исаевич Солженицын, остаться своей душой, вопреки всему, и в России и в своем национальном бытии. Но даже он, который призвал нас еще в семидесятые не жить больше во лжи, не видел, не представлял себе, какими изуверскими методами мы будем уходить из коммунизма. Во время нашего первого знакомства на банкете за белым вином, сразу после вручения посмертно его премии писателю Носову, Александр Исаевич неожиданно признался мне: «Видит бог. Если бы я знал, к чему приведет крах СССР, кто придет на смену коммунистам, то я бы не написал ни одной строчки».
§ 3. Появления «шестидесятников» никто не мог предсказать
Можно было бы расширить рассказ о том, что удалось предвидеть русским мыслителям, оказавшимся в начале двадцатых в эмиграции, о путях и методах и даже последствиях грядущей антибольшевистской контрреволюции. Но все же нельзя не сказать, что в главном все они без исключения ошиблись. Главное и наиболее существенное в образе нашей антикоммунистической контрреволюции они не смогли увидеть. Коммунизм не был сметен, как полагал, к примеру, тот же Николай Алексеев, восставшим «голосом русского народа», не был сметен возрождающимся духом русского православия, проснувшейся веры в Россию, как надеялись и Николай Бердяев и Иван Ильин.
В силу причин, которые видели, но с которыми до конца жизни не хотели согласиться герои моего рассказа, не оказалось восставшего, возродившегося православного, национального духа русского народа, который, как надеялись и Николай Бердяев, и Иван Ильин (и даже трезвый и осторожный во всем, что касается дорог к будущей некоммунистической России, Георгий Федотов), сметет с лица земли большевистский строй.
Сам русский народ в широком смысле этого слова, то есть прежде всего население наших славянских республик, и РСФСР, и УССР, и БССР, не принимал никакого участия в сломе советской системы, в борьбе с ней. И это клинический факт. В то время как, к примеру, в Польше советский строй погиб благодаря «Солидарности», благодаря массовому сопротивлению, и прежде всего рабочего класса коммунистической власти, у нас в СССР национального, организованного русского сопротивления коммунистической системе (по крайней мере после войны) практически не было. Сопротивлялись с оружием в руках советской власти «лесные братья» в странах Прибалтики и особенно в Западной Украине. Но уже в середине 30-х не было никакого массового, организованного сопротивления советской власти в славянской России. Был бунт одиночек-студентов, пытавшихся, как Леонид Бородин, создавать группы духовного, православного сопротивления. Был бунт одиночек, кто во имя России порывал с советской системой и с советской жизнью и уходил, как, к примеру, студент философского факультета МГУ Андрей Кураев, в духовные семинарии. Но национального, русского, массового сопротивления коммунистической системе ни в сороковые, ни в пятидесятые и т. д., не было. Так называемая «русская партия», возникшая в конце шестидесятых в недрах издательства «Молодая гвардия», не была ни антикоммунистической, ни национальной в строгом смысле этого слова.
«Русская партия», как показали события, вместо силы, организующей русское антикоммунистическое сопротивление, попыталась летом 1991 года стать штабом консолидации всех просоветских сил.
Почвенническая интеллигенция, все советские писатели, не стесняющиеся себя называть «русскими писателями», и прежде всего Валентин Распутин, Василий Белов, Юрий Бондарев, в минуты роковые стали на защиту советского строя и советской системы. А советская, шестидесятническая интеллигенция, которая, как черт ладана, боялась, сторонилась и российского православия и «русского духа», как раз и возглавила борьбу против советской системы и обрушила в конце концов все политические и идейные основания страны Советов.
Русские мыслители в изгнании, все без исключения, полагали, что советская система будет сметена волной пробуждающегося российского патриотизма. На рост так называемого «почвенного патриотизма», на появление «истинных», умных патриотов возлагал свои надежды глашатай и певец грядущего «антикоммунистического восстания» в России Иван Ильин. Но у нас, как оказалось, накануне распада СССР «патриоты-почвенники», в подавляющем большинстве неосталинисты, оказались самыми последовательными защитниками советского строя. Смешными на фоне того, что произошло в России в 1991 году, выглядят советы Ильина лишить избирательного права не только тех, кто состоял в компартии, но и тех, кто «служил ей». На самом деле бывшие коммунисты, подлинные ленинцы, сыграли решающую роль в переменах 1991 года. В жизни, на практике разламывали советский строй те, кто полагал, что русский патриот по определению является негодяем и антисемитом, кто видел в так называемом российском государственничестве своего главного врага.
Вера в коммунизм и в марксизм действительно, как и предполагали пророки грядущей контрреволюции, очень быстро иссякла в народе. Но видит бог, на ее место, на место коммунистической веры, даже если она у кого-то была, не приходило ни православие, ни русское национальное самосознание, ни вера в матушку-Россию. Накануне распада СССР не произошло ни «духовного самоочищения», ни «изживания» коммунистических установок и страстей, с которыми связывал грядущую контрреволюцию Иван Ильин.[75] Накануне распада СССР не была изжита в русском народе и наша традиционная любовь к «максималистам» и «доктринерам». А Георгий Федотов, к примеру, свято верил, что русский народ «вернется на свою землю», с «сыновней любовью приникнет к ней», когда поймет, что «всякий максималист есть убийца».[76] Напротив, антикоммунистическая революция 1991 года была совершена как раз максималистами и доктринерами, теми, кто обещал чудо, обещал невозможное. Наша августовская демократическая революция 1991 года была не просто праздником максималистов и популистов, но и праздником демагогов, просто шарлатанов. Интересно, что присутствие на политической сцене шарлатанов по мере увядания нашей демократической революции не уменьшалось, а, напротив, увеличивалось. Кстати, коммунизм в России умер не потому, что советская интеллигенция избавилась от родовых травм дореволюционной российской интеллигенции, избавилась от привычки мыслить «отвлеченно», формально, уравнительно, избавилась от «идеализации чужого, не понимая его», от привычки предаваться политическому и хозяйственному «максимализму», требуя во всем «немедленно наилучшего и наибольшего» (Иван Ильин), а, напротив, потому, что она так и не научилась мыслить конкретно, не научилась изучать жизнь и характер своего народа. Сама идея Горбачева соединить социализм с демократией, совместить ленинско-сталинский социализм с демократией, свидетельствует о том, что у перестройщиков было столь же мало развито чувство реальности, как и у вождей февральской революции.
Видит бог, никто из последних гениев земли русской не мог предвидеть, что систему будут разрушать «ленинцы», борцы за «коммунистическую справедливость» во имя «подлинного ленинизма», во имя «подлинного Маркса». Никто из них не мог предвидеть, что именно идеалы социализма окажутся могильщиками коммунистической системы, что советский строй будет разрушаться под знаменем ленинизма во имя настоящей «коммунистической справедливости». Их надежды на то, что отрезвевшие от вина марксизма лидеры советской системы, «сознательное» и «трезвое» меньшинство большевистской партии вернется к идеалам святой Руси, оказались в вопиющем противоречии с действительностью реальной русской контрреволюции. Существует легенда, что к идеалам святой Руси хотел вернуться ленинградский лидер Романов, но, как известно, Ю. В. Андропов сделал все возможное, чтобы закрыть ему дорогу к власти. Лично я не верю, что кто-нибудь из бывших учеников Политбюро ЦК КПСС, придя к власти, мог открыто посягнуть на идеологическую легитимность СССР. В открытую не сделал этого и реформатор Горбачев. Обращает на себя внимание, что симпатизирующий «русской партии», симпатизирующий литераторам-почвенникам Егор Лигачев был и остается ортодоксальным ленинцем. Лигачев активно, как рассказывал мне мой однокурсник, его правая рука, помощник Валерий Легостаев, поддержал публикацию в «Советской России» письма Нины Андреевой «Не могу поступиться принципами» (март 1988 года), он защищал и сталинскую коллективизацию, и косвенно – сталинские репрессии. Советский русский национализм, вопреки прогнозам наших философов, был не белым, а ярко-красным. И в этом также состоял парадокс нашей якобы антикоммунистической революции. Советские почвенники видели в обильном и безбрежном кровопускании нашей революции, в «ярости народной» высшее проявление русского духа. Подобной метаморфозы российского патриотизма не смог предвидеть ни один русский мыслитель в изгнании. Идеология нынешней КПРФ, выросшая из красного почвенничества, находится за пределами мыслимого и для Бердяева и для Ивана Ильина. Впрочем, был же Устрялов с его восторженным отношением к Ленину.
Видит бог, в действительности ни один из перестройщиков, ни тем более их лидер (знаю это точно) не нес в своей душе никаких идеалов Святой Руси, идеалов Православия, хотя и Горбачев, и Александр Яковлев были крещены в младенчестве. Если они и были государственники, то в советском смысле этого слова. По крайней мере среди идеологов и архитекторов перестройки не оказалось ни одного почвенника, ни одного из тех, кто принадлежал к партии «Молодой гвардии» и «Нашего современника». И Михаил Горбачев, и Вадим Медведев, и Наиль Биккенин, то есть подавляющее большинство людей, оказывающих влияние на Горбачева, разрабатывающих идеологию перестройки, были левыми, более того, убежденными атеистами. А совершили антикоммунистический переворот, отменили и партию большевиков и КГБ, а потом и советскую систему люди, политики не просто не имеющие никаких представлений об идеалах «святой Руси», но и враждебные и Руси как православной стране, и России как «империи».
Справедливости ради надо сказать, что, к примеру, Георгий Федотов уже в тридцатые, в эпоху Сталина, иронизировал по поводу своих собственных представлений десятилетней давности о путях изживания коммунизма в России. Георгий Федотов во второй половине двадцатых (как и Николай Бердяев в своей работе «Новое Средневековье», написанной в тот же период) связывал свои надежды на будущее, на скорое избавление от большевизма с христианизацией населения коммунистической России. Георгий Федотов в своей статье «Новая Россия», написанной вскоре после бегства на Запад в 1925 году, обращает внимание на то, что «за последние годы церковные настроения среди рабочих растут», и что к прошедшей через аскетическое очищение РПЦ «возвращается значительная часть интеллигенции».
Но все эти «образы» оздоровления коммунистической России, пишет Георгий Федотов, очень скоро, после начала сталинской коллективизации, «отошли в историю». «Едва начали проявляться дороги, – пишет он в работе «Проблемы будущей России», – ведущие в туманное будущее, – и вот опять «занесло тебя снегом, Россия». Избави Бог публицисту пророчествовать, а тем более – о России».[77]
Хотя и здесь, в работе, написанной в тридцатые, Георгий Федотов связывает свои надежды на будущую антикоммунистическую контрреволюцию и с возрождением «мощного национального чувства», и с возрождением «религиозного чувства в духовной элите, принадлежащей ко всем классам общества».[78]
Интересно, что Бердяев даже в 1947 году, когда Россию, по его словам, снова, в какой уже раз после 1917 года, «начинает заносить снегом», продолжает верить в духовное, в религиозное обновление России и в возрождение того же национального чувства. Поразительно. Все названные мыслители видят, что реальное развитие событий в коммунистической России не дает никаких оснований на ее религиозное, национальное возрождение. Но все равно рассказ об этих неприятных процессах кончается у них, как и у Георгия Федотова, восклицанием: «Будем верить в Россию. Иначе стоит ли жить?».[79]
Все, абсолютно все русские писатели, живописующие в своих трудах образ грядущей контрреволюции, полагали, что «сыны» или «внуки» большевистской революции будут делать ставку на «иное», на «начала», отличные и от тех, что господствовали до революции, и от тех, что господствуют в самой революции. Никто не видел, не предполагал, что у нас в советской России все будет по-другому, сначала «иным» будет подлинный Ленин, которого якобы после смерти извратил Сталин, и только потом, спустя пятнадцать лет, «иным» будет перезахоронение останков Николая II и его матери, Марии Федоровны в Санкт-Петербурге.
И этот момент, на мой взгляд, является ключевым для понимания разницы между антибольшевистской контрреволюцией и классическими контрреволюциями эпохи становления буржуазии. Не только в СССР, но и во всех социалистических странах Восточной Европы, сначала уходят от реального социализма к идеальному социализму. В Чехословакии в 1967–1968 годы к «социализму с человеческим лицом», в Польше в 1980–1981 годы – к «социализму с польской грядки». У нас в конце XX века не контрреволюционеры, а фундаменталисты, поклонники Октября, создают легальную оппозицию, то есть во имя идеала начинают расшатывание построенного социализма. И, кстати, в этом, в отклонении от классической контрреволюции, была своя хитрость. Прямая контрреволюция, то есть восстание, предполагает риск, мужество, готовность умереть. Но людей, готовых сесть в тюрьму, все потерять, а тем более умереть во имя свободы от коммунизма, по понятным причинам никогда не было много. А косвенная контрреволюция, то есть борьба за «подлинные идеалы» коммунистической справедливости, как это делал Ельцин, дает возможность вполне легитимно существовать в рамках системы. Впрочем, и мы, обществоведы конца 60-х – 70-х делали то же самое, опровергали Маркса, революционера, создателя учения о диктатуре пролетариата и пролетарской революции, его же словами, правда, словами «молодого Маркса» о всесторонне и гармонично развитой личности, о «коммунизме как подлинном гуманизме». Кстати, никто из русских писателей, пытавшихся вообразить себе путь освобождения России от коммунизма, не мог даже себе предположить, что к гуманизму Россия снова будет возвращаться через Карла Маркса, раннего Карла Маркса, через гуманистические источники его учения, а к свободе через идеалы и ценности современной западной цивилизации наслаждений, которые с их точки зрения несовместимы с русской душой.[80] Они, последние русские мыслители, повторяю, лучше нас чувствовали, понимали «дороги России», но, видит бог, как мало дано «познающему разуму» знать о том, что сокрыто в дне грядущем. Уже в самом будущем сокрыта мистика человеческого бытия и человеческой истории, побуждающая верить в сверхъестественные начала всего существующего. Кстати, и сегодня, когда я пишу этот текст, как мне кажется, рождается много мистики, которая снова удивит Россию и род человеческий. Надо понимать, что будущее, как появление того, чего нет сейчас, в принципе непознаваемо. Ибо, если будущее есть продолжение настоящего, то оно уже есть не будущее, а продолжение настоящего.
Так и не удалось увидеть народным массам «духовную порочность», «сатанократическую природу социализма» даже накануне, как многим казалось преждевременной его смерти. А Николай Бердяев верил, что большевизм в России умрет, когда русский народ узрит в большевистском социализме образ сатаны.[81] Не было к моменту гибели советского строя ни «духовного углубления», ни «внутреннего очищения», которые тот же Бердяев рассматривал как духовные предпосылки грядущей контрреволюции, грядущего избавления России от коммунизма.
Парадокс русской истории состоит в том, что советскую систему и заодно СССР разрушили люди, все наши Гавриилы Поповы, Юрии Афанасьевы, Галины Старовойтовы, Леониды Баткины, которые всех этих слов – «духовное углубление», «моральное очищение», «покаяние», «сатана» и т. д. – вообще не знали. Вожди нашей антиаппаратной революции были продуктами советской системы, советского образования, они, как убежденные атеисты и марксисты, были не только вне мира христианской морали, но и вне всех традиционных проблем русской духовной культуры. Кто мне не верит, пусть прочтет семисотстраничный катехизис могильщиков советской системы, изданный под названием «Иного не дано» (М., Прогресс, 1988 г.). Никто из тридцати пяти авторов этого сборника, даже писатель Даниил Гранин, не поставил вопрос о покаянии и нравственном очищении. Зато как пафосны в этом сборнике призывы Андрея Нуйкина к коммунистическому самоочищению, призывы чистить себя под Ленина.[82]
Коммунизм у нас погиб и не от религиозного преображения русского народа, и не от полного и окончательного разлада русского человека и русского общества с советской системой, а из-за наивности и легкомысленности его последних вождей, решивших совершить невозможное, то есть соединить ленинско-сталинский социализм со свободой и с совестью. Коммунизм, строго говоря, погиб не от возвращения к высотам культуры, а из-за неизбежной в тоталитарной системе деградации общественной мысли, из-за утраты, как я уже сказал, у российского интеллигента чувства реальности. Можно по-разному относиться к Ленину и к Троцкому. Но они прекрасно понимали, что идеалы рабочей демократии несовместимы с тем обществом, которое они строят, а потому поставили крест на так называемой «рабочей оппозиции» во главе со Шляпниковым. А Горбачев начинает свое «генеральство» в КПСС с возвращения к идеалам рабочей демократии, с возрождения практики выборов директоров.
§ 4. Сохранится ли «русская душа» после уничтожения «русского народа»
Для понимания качественных особенностей нашей контрреволюции, понимания идейных особенностей новой России важно знать, что до конца XIX – начала XX века никто в России не допускал гибели России как государства и общественного организма. Гримасой нынешнего праздника свободы, а он действительно является праздником, по крайней мере для многих, является распространение сомнения в возможность сохранения России. Кстати, после присоединения Крыма к России в марте 2014 года, несмотря на волны невиданного в последние полвека русского патриотизма, на самом деле вера в возможность сохранения России падает. Мне думается, что этот инстинктивный страх уже окончательно и навсегда потерять Россию как раз и стоит за нынешней истерикой от патриотизма.
В середине нулевых я прочитал десятки открытых лекций в молодежных аудиториях, по преимуществу студенческих. Поражает, что даже патриотическая, прокремлевская молодежь меня всегда расспрашивала об основании моей веры в будущее России, в то, что она сохранится. В любой открытой студенческой аудитории, и в Томске, и в Туле, и в Ярославле, и, естественно, в Москве, на каждый десяток задаваемых тебе, лектору, вопросов один-два обязательно продиктованы сомнениями в возможности сохранения России и как социума и как независимого государства. «А сохранится ли Россия вообще?»
Кстати, этот вопрос красноречиво свидетельствует о духовных итогах реформ, и политических, и экономических, последовавших после 1991 года, после распада СССР. Поразительно, но даже в годы сталинских репрессий русские люди не разуверились в будущем своей страны. Мое сознание является не столько копией сознания моих родителей, сколько копией сознания моих дедушек и бабушек и их друзей. Для всех них, за исключением чекиста деда Дзегузе, отца моего отца, СССР был «совдепией», революция, гражданская война – «временем голодного кошмара», а эпоха коллективизации – временами «собаки Сталина». Но при всем при этом у этих людей, даже у друзей отца моей матери, деда Ципко, наших соседей, героя Порт-Артура полковника Голембиовского и статского советника Кашина, – для которых революция оказалась катастрофой, и выжили они благодаря чуду, – даже у них, как я хорошо помню, не было никаких сомнений в будущем страны, их России. Все их ожидания будущего сводились к ожиданию смерти «собаки Сталина». Я уже не говорю о том, что не было никаких сомнений в будущем страны у брата моей мамы, инвалида войны Виталия и у его многочисленных друзей-фронтовиков, комсомольцев 30-х.
И Семен Франк, и Николай Бердяев, и Иван Ильин полагали, «что русская революция есть величайшая катастрофа – не только в истории России, но и в истории всего человечества». Но поразительно, что никто из них не делал очевидных, само собой напрашивающихся выводов из их оценки Октября как национальной катастрофы. Если Октябрь есть катастрофа, по крайней мере гибель старой, для них и для меня «нормальной России», «нормальной жизни», то какие гарантии, что она после этой катастрофы выживет? Но вместо серьезного анализа разрушительных для российского духа последствий советизации страны они все настойчиво декларировали веру в Россию и в ее будущее. Кстати, лозунг «ЕР» «Верим в себя и в Россию» имеет эмигрантское происхождение.
Впрочем, сам по себе лозунг «Отечества», а потом «ЕР» «Верим в себя и в Россию» свидетельствует и о дефиците этой веры у населения.
Интересно, что саму возможность полной и окончательной гибели и России и русского народа ни один из русских мыслителей начала XX века не допускал. Никто из них при всей диалектичности их мышления, не видел, даже не предполагал и наличия той ситуации, в которой мы сейчас оказались, не видел, что само по себе освобождение и от советской политической системы, и от многих очевидных глупостей марксистской идеологии само по себе ни к чему не ведет, ни к росту морали, ни к гражданской активности, ни к производственной активности. Этот, самый страшный, но самый вероятный вариант, то есть окончательная гибель и русского духа и русского национального сознания в рамках советской системы и советской истории, ими не принимался во внимание.
И в этом парадокс нынешней ситуации. С одной стороны, небывалый в истории России бум индивидуального строительства, а, с другой стороны, сохранение традиционных для России катастрофических настроений.
Я, наверное, не во всем прав, когда говорю, что русские мыслители в изгнании не видели все негативные, разрушительные последствия социалистической переделки и российского уклада жизни. Иван Ильин, который дожил до 1954 года, до смерти Сталина, в своем публицистическом завещании «Наши задачи» провел блестящий анализ всех негативных, разрушительных для души человеческой последствий советского образа жизни, разрушительных последствий левого, коммунистического тоталитаризма. Он обращает прежде всего внимание на «искоренение независимых, лучших характеров в народе, в результате социалистического строительства и утверждения нового тоталитарного уклада жизни».[83] Об этом, кстати, говорил Путин в своей речи в июне 2007 года во время открытия в Бутово мемориала жертвам сталинских репрессий. Далее, все видели, что большевизм на самом деле есть соединение политики с уголовщиной, а потому есть моральное оправдание уголовщине. «Добро есть то, что полезно революционному пролетариату, зло есть то, что ему вредно», «Революции позволено все», «Законы буржуазных стран не связывают революционера».[84]
Было видно даже из-за бугра, что советская экономика, выросшая на основе экспроприации, т. е. грабежа, провоцирует расхищение государственной собственности, самовознаграждение за неоплаченный труд. Коллективизированный крестьянин «от голода крадет свою собственную курицу». То есть кража – «самопроизвольное самовознаграждение» за бедлам в экономике, становится нормой.[85] Иван Ильин видел, что так называемые «несуны» (термин брежневской эпохи) станут составной частью советской экономики, что кража государственного выходит за рамки моральной оценки как деяние справедливое. В целом было очевидно, что характерное для революции врастание политики в уголовщину, сам тот факт, что в коммунистическом строе люди вынуждены искать «спасения от голодной смерти и стужи в непрерывной уголовщине», подтачивает и без того слабое правосознание русского человека. Иван Ильин считал, что уже тридцать лет подобного срастания политики и уголовщины становится серьезным препятствием для неизбежного, как он считал, перехода от коммунизма к демократии.[86] А если вы учтете, что практика «несунства» с предприятий и колхозов растянулась почти на шестьдесят лет, то поймете, почему после распада советской системы уголовщина захлестнула всю страну, приобрела размеры, неслыханные для старушки Европы.
Далее. Было понятно, что жизнь в условиях социализма, тем более долгая, растянувшаяся на несколько поколений «угашает частную собственность и частную инициативу», укрепляет и без того сильную, характерную для русских пассивность, созерцательные настроения. Социализм укрепляет и без того сильные в русском народе распределительные настроения, веру в то, что задача состоит только в том, чтобы «взять» у других собственность и «справедливо распределить». Было очевидно, что в условиях советского строя и без того слабое чувство свободы и чувство собственного достоинства «угаснет, ибо в рабстве выросли целые поколения». Было видно, что на самом деле советский человек болен душой, ибо ему внушили, что его безумный, противоестественный строй есть высшее достижение человеческой цивилизации. У него появляется «гордыня собственного безумия и иллюзия преуспеяния». Отсюда «трагическое самомнение» советского человека, его «презрительное недоверие ко всему, что идет не из советской, коммунистической России» (Иван Ильин).
Конец ознакомительного фрагмента.