1830.
717.
Тургенев князю Вяземскому.
Апрель. Париж.
Вот тебе первая лекция марсельского Вильменя – Ампера, моего приятеля, уважаемого и Нестором Германии – Гёте и, что всего лучше, обожателя милой вдовы Рекамье. Вероятно, вложу в пакет и речи Ламартина, Кювье и стихи Лебрена, в коих найдеть несколько стихов, напоминающих твои, не помню откуда. Я был на приеме Ламартина. Он кадил всем и каждому и не похвалил только Дарю, коего хвалить был обязан. Cuvier – гигант и в безделицах! Если бы сердце было на месте, то описал бы тебе его беседы субботния и буйные вечеринки поэта-литератора, коего назвать тебе не смею, но вся эта мелочная литература только мимоходом занимает меня. Я живу в других идеях и полон иным чувством. Я бы должен был уступить тебе мои здешния знакомства и отношения к некоторым; ты бы лучше выжал из них сок, который не питает, не оживляет твоего Тургенева; увы, «где прежний я»? Где прежний Гримм? Обними Карамзиных. Встретимся ли в Европе? Даже и о них мало думаю, хотя и нередко.
Посылаю и несколько прелестных куплетов моего немецкого поэта. Прочти их Козлову, если ты читаешь по-немецки, и обними его и весь круг его милых ближних. Скажи ему, что я здесь вижу часто его приятельницу, графиню Шувалову. Все три сестры здесь, и я люблю эту милую троицу, особливо Потоцкую, которая не одним острым носиком и томными глазками здесь нравится.
Скоро будет новый прием в Академии – графа Сегюра, автора «Французской войны в России». Теперь еще ваканция, и кандидаты бессмертия, по обыкновению, разъезжают с визитами по 39-ти бессмертным в надежде избрания. «Фигаро» предлагал тринадцати кандидатам нанять для сих разъездов один omnibus, à six sols par immortel. Cousin, Ancelot, Pongerville – главные претенденты, но Cousin, по таланту и трудам, – достойнейший. Понжервиль – переводчик Лукреция: c'est tout dire. Да еще и какой: желая не одному чорту свечку ставить, он нашел в нем догмат бессмертия души! Кстати о бессмертии: Рекамье, за неделю перед сим овдовевшая, сблизила меня с Шатобрианом, и я имею право встречать его иногда у ней en tête à tête (моя голова не в суете) и наслаждаться их беседою. Скоро он выдает первые томы своей «Французской истории», которую депутат левой стороны – Гизо освещает теперь иным светом.
Сын бывшего подольского губернатора, ныне пэра Франции, St.-Priest, пишет историю Петра Великого. Он известен по сию пору только переводом русских трагиков и собственною трагедиею, которую только еще здесь слушают на вечеринках, а не читают, и статьею о Гишпании в «Revue franèaise», где много оригинальных замечаний и новых о сей старой монархии. Что же ты ничего не прислал для «Revue»? Она – все лучшее периодическое издание; и новая жена Гизо – также писательница, и доставляет статьи в «Revue». Но лучшие, по моему мнению, – дюка Броглио, обнимающего не одну французскую ученость, но я немецкую философию, идеи метафизические германцев с практическою политикою Франции и Англии. Жена его – дочь madame Staёl. Я люблю её милую и строгую рожицу и ум методический, и религиозность методистов. Есть я еще умная и некогда слабая и прелестная женщина – St.-Aulair, жена пэра-писателя, с милыми и умными дочерьми, с коими слушаю я курс истории естественных наук Cuvier и болтаю о немецкой и английской поэзии; а они могли бы болтать и о греческой, если бы я звал по-гречески, как они. Все бы это для тебя по зубам, а еще более по душе и, конечно, не уступили бы в любезности твоим княжнам, фавориткам Чернышевского переулка.
Третьего дня Соболевский, который месяца четыре был здесь в числе fashionables и в туфлях ездил на вторники madame Ancelot, уехал чрез Брюссель и Голландию в Лондон. Он желал что-то послать к тебе, но не знаю, удалось ли?
Сверчкова, урожденная Гурьева, сказывала мне, что у ней есть остаток денег, тебе принадлежащий. Она точно не знала тогда сколько, но обещала счесть и сказать мне и просила спросить тебя, что с ними делать. Кажется, около или немного более ста франков, оставшихся по уплате долга за князя Федора Гагарина. Если хочешь, я получу с неё эти деньги и, по рассчету, скажу Жихареву, чтобы он выдал тебе. Ожидаю разрешения. Прислать на них ничего нельзя, ибо ничего не берут курьеры, а других оказий нет. Не знаю, и речи примут ли? Пиши ко мне. Я желал победить тоску и беспокойство письмом к тебе, но в голове бродит иная, все поглощающая мысль, и мыслям посторонним места нет. Какая веселая зелень в Тюлери! Как все цветет на гробах Пэр-Лашеза, как тихо на могиле моего Сережи! И под нею шумный и туманный Париж. Разъезжал в блестящем экипаже и шатался пешком в Longchamps. Заметь, добрый повеса, что религии обязан народ не только великими утешениями за гробом, но и простыми увеселениями здешней жизни. Некогда таскались знатные в монастырь Lougchamps на поклонение; теперь гуляет там народ вместе с пэрами.
Дай знать Жихареву, что получил его краткое письмо, возвещающее длинное, с князем Щербатовым. Роздай книгопродавцам объявления о Балаеше и о «Mercure des salons». Первый – мой приятель и penseur, второго протежирует князь Долгоруков. Отошли письмо Полетике.
718.
Князь Вяземский Тургеневу.
1-го января 1830 г. [Москва].
Здравствуй и на 1830-й год, любезный друг! Чего тебе желать?
Покою, мой Капнист, покою,
Которого нельзя купить
Казной серебряной, златою,
Ни багряницей заменить.
Я хотел бы только заменить в этих стихах слово Капнист, потому что он в стихотворцах выше тебя, а в поэтах гораздо ниже, а для меня поэзия и бессловесная гораздо выше стихотворчества самого словесного. В тебе именно нет покоя, а он именно тебе необходим. Положение твое очень сносное; только, родившись белокурым или поседевший, не бейся головою в стену с досады, что ты не черноволос. Как ни умничай, как ни горячись духом, но нет в природе убедительного доказательства, что беда быть белокурым. Твои письма раздирают мое сердце, но вместе и досаждают. Чего ты ждешь? Чего ты можешь ждать? Ты для меня похож на людей, которые ожидают от Полевого историй лучшей истории Карамзина.
21-го апреля. [Петербург].
Вот, мой милый друг, что писал я к тебе из Москвы в самый новый год и что подтверждаю тебе по совести и по душе из Петербурга, около четырех месяцев спустя. Ничто не переменилось, а хуже всего то, что ты не переменился, не утих душою, все еще волнуешься волнением без цели. Ты жил между нами; ты нас знаешь и строишь на нас воздушные замки; говоришь о Кушникове, требуешь от Кушникова героизма, мученичества за истину, ему чуждую. Верю, что, по мягкости сердца своего, он с теплотою и живостью принимал впечатления, которые ты вдавал ему; но, по той же мягкости головы, правил, обычаев, он не в состоянии сохранить эти впечатления, перенести их сюда и отпечатывать на других. И какое средство у нас законным образом противодействовать тому, что законом уже решено и совершено, совершено кем же? Верховным судом, против коего нет апелляции, разве пред одним судом потомства и Бога. Можно ли нарядить новый суд для исследования одного осуждения? Где избрать судей? Не прежние ли явятся с новыми предубеждениями, с новым упрямством, ибо тут должно им будет судить и себя, судить свой прежний суд; положим и не свой, но суд двоюродных братьев, дядей, одним словом, своих. С того времени нет еще у нас нового поколения, новой эры: мы все при тех же и при том же. Как дотронуться до одного осуждения, не расшевелив всех осуждений, не подъяв со дна Сибири всего дела, не повернув мертвых без гробов, не поразив ста семейств, которые в праве были бы требовать: «Пересмотрите дела и наших: наши еще несчастливее!» Верно и между ними есть невинные, и много таких, которые наказаны не по мере преступления. Ты можешь желать помилования, по и помилование невозможно, ибо оно было бы несправедливостью для других; и если миловать, так миловать скорее из тех, которые наказаны de fait, которых жизнь – какая-то живая смерть, не политическая, не умозрительная, но положительная смерть, которая родит живую смерть, как у Муравьева, Трубецкого и других, наживших или приживших детей, для коих нет будущего. Да и захочет ли помилования тот, qui est à la hauteur de son iufortuue, который не захочет сойти с неё; перейти – дело другое, перейти на степень себя достойную; но этот переход у нас невозможен. У нас выражение: «требовать суда» – неологизм. Как мог ты так скоро отстать от православных обычаев языка нашего, забыть их и замещать новизнами! Вся беда от того, что ты прицепился к ложному началу. Ты говоришь себе; «Был бы он в России, приезжай он в Россию в то время, и он был бы совершенно оправдан». Сбыточное ли это дело? Можно ли минуту сомневаться в неотразимой истине, что он был бы осужден наравне с другими? Не был бы он в первых категориях, охотно верю; но неминуемо был бы в одной из последних. Наказание нравственное – тоже политическая смерть. Но ведь мы не одно создание духовное, а судя о применении наказания, глядя на брата там, где он теперь и что он теперь, можешь ли не выплакать всех благодарных слез души своей за спасение его? Он бывал в Обществе, он знал о существовании Общества – у нас довольно: он государственный преступник; и, верно, брат твой не из тех, которых желали бы эскамотировать у суда. Ты знаешь предубеждения всех сильнее против него. Многие, без сомнения, не были виновнее его, а они там. И ты можешь быть в отчаянии! Неблагодарно и неблагоразумно! Да и положим несбыточное: он возвратился, и возвращены ему права его. Какое существование пересоздаст он себе из материалов прошедшего? А материалов этих уничтожить нельзя. Да и прежняя жизнь его, еще не омраченная грянувшею над нею грозою, была ли для него очень сладка? Чем она разразилась? Болезнями, вынудившими его искать другое небо. Теперь приедет он под старое, ждать чего? Новых болезней, чтобы снова иметь потребность ехать отдохнуть. И ты хлопочешь, ты рвешься – из чего? Чтобы кое-как, противоестественно, сколотить ему из обломков новую жизнь на старый лад; жизнь, для него невозможную, которой сто раз предпочтительнее нынешняя смерть; жизнь, лишенную нравственного и физического охранения, одним словом, необходимого благосостояния. И все это почему? Потому, что ты не хочешь видеть непреложность, неотвратимость, неизменяемость в событии, которое облечено сими тремя свойствами. Тебе все кажется, что люди могут переменить то, что совершила судьба, и судьба не случай, mais le destin, в истинном смысле древнего, в смысле необходимости. Ты хочешь, чтобы душонки и душечки Кушниковские и другие пошли против души России, то-есть, против того, что составляет её нравственное бытие; то, чем она именно Россия, а не Англия, не Франция. Переделайся жребий брата твоего, и Россия не была бы Россиею; тут нет увеличения, а строгая истина. Это раскрыло бы в ней новые элементы, которых мы не видим, которые дали бы ей совершенно новый образ. Вот мои мысли; мне нужно было излить их пред тобою. они справедливы, следовательно, должны быть убедительны. Но есть нечто убедительнее самой справедливости: это скорбь прекрасной, чувствительной души, и потому не надеюсь пересилить ее в тебе. Но, во всяком случае, умоляю тебя: покорись, résignez-vous! Не трать сил своих в напрасном искательстве, в душевной хлопотливости; предавайся всей скорби своей, но в спокойствии духа, без этих, так сказать, телодвижений духа; не стучи цепями: ты ничего не пробьешь ими, никого не выкликаешь. Вокруг тебя, пред тобою судьба; тут людям нет доступа; они с священным ужасом, с холодным, болезненным стеснением души проходят мимо, чувствуя все бессилие свое, всю ничтожность упований своих. Карамзин писал к Дмитриеву о впечатлениях своих в 14-е декабря: «Для меня опасность существует вдали, вдали беспокоит; вблизи она уже – судьба: смиряюсь». Так сказал он или почти так, но таков смысл его слов. Понимаю, что твое беспокойство раздражается мученическим, верховным спокойствием жертвы: ты перенес бы вопли его, роптания, но не выносишь молчания; ты возмущаешься покорством его. Все это так, все это в свойстве души; во, уступая природе, надели законною частью и рассудок. Смотри в этом случае на Россию, как на кладбище: плачь на нем, но не требуй от него то, что оно возвратить не в силах, Не ворочай надгробным камнем, не раздирай земли: ты только измучишься в насилиях безумной скорби, отроешь одни кости; но кладбище не возвратит жизни, которую оно пожрало; не возвратит минувшего, которое уже и не в нем, а в Боге. К тому же я убежден, что ты должен покоить себя не ради себя одного, а ради и его. Ты нарушаешь величие его несчастья своими житейскими волнениями; ты возмущаешь его перерождение, его успение, видами, надеждами, сожалениями, qui pour lui ne sont plus de son monde; ты не даешь ему закалить себя в новой стихии его, обжиться в новом мире, потому что он на тебе видит отражение, видит зыблющиеся тени другого мира, от которого, верно, отказался бы он легко один, но который ему еще мерещится в тебе, тобою и твоими усилиями. Твоим спокойствием ли, по крайней мере, успокоением, еще более усовершенствуется, пополнится, отделится его спокойствие. Вот настоящее, единственное пожертвование, которое ты можешь привести ему. Братья по природе и по душе, вы теперь близнецы по обстоятельствам, ибо ты несчастием его прирос к нему. Скрывай же от него то, чем он поразил тебя; делись с ним бедою его, но учись у него переносить ее; ибо то, что ты у него займешь, ты же возвратишь ему с лихвою. Он же будет сильнее силою, которую сообщил тебе. Тебя беспокоит здоровье его и вредный для него климат Англии? Был ли он здоров в России, в климате Совета, когда, повидимому, был он один из счастливцев мира сего, на чреде блестящей, в сфере деятельности и пользы? Был ли бы теперь он здоровее в Чите? Вот точка зрения, с которой должен ты смотреть на положение свое и его, если хочешь видеть истину, а не то, что бы тебе хотелось видеть.
Моя участь почти решена. Ты знаешь, что все это время был я целью доносов, предубеждений и прочего. Приехав сюда, увидел я, что никто не может помочь мне: один Бенкендорф имеет доступ, а этот Бенкендорф, по месту своему, именно источник и проточник, через который пробивался прилив и отлив неблагоприятных впечатлений для меня. Как же ожидать от него противодействия в собственном деле (и вот твое заблуждение)? Все, что мог я от него надеяться, это – прекращение враждебного действия, несколько слов слабых и неподсказанных внутренним убеждением, и все это до первого доноса Булгарина или другого нашего Видока. Ничего не мог основать я прочного на таких пособиях и решился написать прямо к государю письмо, в котором говорил, что я был оклеветав перед ним; что можно обвинить меня было в легкомыслии, даже в своеволии мнений, но не в поступках, и прочее. Государю мое письмо понравилось; он велел мне сказать что принимает меня в службу обеими руками и хотел, чтобы я определился по Министерству финансов. Таким образом я при Канкрине чиновником по особым поручениям; ибо я не захотел вице-губернаторского места, не осмотревшись прежде, не ознакомившись с делом и людьми. Я просился к Дашкову, то-есть, намекал Бенкендорфу, что если выбирать мне службу, то предпочитаю службу по Министерству юстиции. Дашков также просил меня сначала у государя, но без успеха. Увидим, что будет; но приходило так, что непременно должно было мне или в службу, или вон из России.
Спасибо за письмо и книжки. Ты бессовестен: присылаешь, Бог весть что, а между тем не присылаешь «Hernani». Ты просишь от меня статьи о литературе нашей. Постараюсь доставить тебе мое введение к биографии Фонвизина. Вот все, что я знаю о русской литературе. Переведи и тисни. На деньги, приходящиеся мне от Сверчковой, возьми мне билеты лотерейные, только поумнее; например так, чтобы числа били в некотором соответствии с именами детей моих, с числом букв их имен: Маша, Пашенька, Павлуша, Наденька; на это употреби 75 франков, а остальное дай какой-нибудь бедной сироте. Лотерейные билеты запиши на имя каждого из детей моих.
Дельвиг сейчас был у меня и тебе кланяется и посылает свою «Газету». В ней найдешь статью Пушкина на Булгарина под именем Видока. Видок-Булгарин бранил его в своих журналах на чем свет стоит за то, что почитал рецензию «Дмитрия Самозванца» писанною им, а она Дельвига. Пушкин теперь в Москве; здесь все говорят, что он женится, но, вероятно, это вздор.
Прости, мой милый друг! Карамзины здоровы, Вяземские также; они теперь в Остафьеве. Не знаю еще, как устроить свое будущее: здесь дорого жить всем домом, а розно жить тяжело. Обнимаю тебя от всей души.
719.
Князь Вяземский Тургеневу.
25-го апреля. [Петербург].
Посылаю тебе, любезнейший друг, от Дельвига его «Газету» и седьмую песню «Онегина». В «Газете» означил я имена авторов над некоторыми статьями. Ты удивишься на странице 94-й стихам Пушкина к Филарету: он был задран стихами его преосвященства, который пародировал или, лучше сказать, палинодировал стихи Пушкина о жизни, которые нашел он у общей их приятельницы, Элизы Хитровой, пылающей к одному христианскою, а к другому языческою любовью. В статье о Видоке, на странице 162-й, ты узнаешь Видока-Булгарина. Она написана Пушкиным в ответ на пакостную статейку Булгарина в «Северной Пчеле», где Пушкин (под видом французского писателя, а Булгарин – Гофмана французского) назван картежником, пьяницею, вольнодумцем пред чернью и подлецом пред сильными. И все это потому, что Булгарин принял критику Дельвига на роман его за критику Пушкина и рассердился, что его называют поляком, а, вероятно, еще более за то, что обвиняют его в напрасной клевете на «Самозванца», которого он представляет шпионом. Вот еще ответ Пушкина:
Не то беда, что ты поляк:
Косцюшко – лях, Мицкевич – лях;
Пожалуй, будь себе татарин,
И тут не вижу я стыда;
Будь жид, и это не беда;
Беда, что ты Фаддей Булгарин.
Вот тебе литературные сплетни, тебе, некогда маленькому Гримму. Я читал «Hernani» и им довольно недоволен. Тут вижу я романтизм в одних ломаных стихах и в мокром плаще. Люблю Гюго, как лирика, и то, разумеется, не везде, а драматик он плохой. Более всего нравится мне 4-й акт, а любовь дон-Карлоса, Гомеза, Гернани и самой дона-Соль солона, то-есть. подсыпана солью французского остроумия. Эти je te suivrai хороши для игры актрисы, но в природе они приторны. Они хороши в собрании мозаических образцов du sublime на ряду с moi qu'il mourut и проч., но души в них нет. Я люблю французов в романтической прозе: «La conspiratiou de Mallet», из «Soirées de Neuilly» «Les états de Blois», виноват: даже и в «L'аne mort et la Femme guillotinée», в «Fragoletta», но в стихах их романтизм несносен. Как они ни делай, а Александрийский стих должен быть стих расиновский, плавный, звучный, полный.
Я писал к тебе на днях, то-есть, дописал старое письмо; Жуковский послал его, кажется, с Матушевичем. Теперь писать некогда: иду смотреть наше романтическое представление: парад всей гвардии на Царицыном лугу. Прости. Обнимаю тебя от всей души. Пиши литературные письма для «Газеты» нашей и присылай ко мне; пиши, хотя не письма, а так, кидай на бумагу свои литературные впечатления и пересылай ко мне, а мы здесь это сошьем, надобно же оживлять «Газету», чтобы морить «Пчелу»-пиявку, чтобы поддержать хотя один честный журнал в России.
Приписка Е. А. Карамзиной.
Avec quelle peine de coeur j'ai lu le peu de mots qui nous concernaient dans votre dernière lettre à Wiazemsky: «я и об них мало думаю». Tout ce que je puis vous assurer, mon cher m-r Tourgueneff, c'est que pour nous c'est tout le contraire par rapport à vous: combien souvent nous pensons, nous parlons de vous, et toujours avec l'accent de la plus vive amitié et du plus profond intérêt. Depuis quelque temps votre souvenir se présente plus égoïstement à mon esprit; pour vous expliquer cette phrase, il faut que vous sachiez que dans un an j'ai le projet de conduire mes enfants, pour une couple d'années, dans une des universités d'Allemagne pour y finir et perfectionner leurs études, d'après les idées constantes de leur père à ce sujet, et c'est cette idée qui me fait penser que personne, mieux que vous, ne pourrait me guider dans cette entreprise très grave pour mes fils par ses résultats, bons ou mauvais pour eux, pénible pour moi, vu mon caractère apathique et qui dans la situation de mon Ame le devient toujours davantage. Vivre clans une position stationnaire et monotone est ce qui convient le mieux à mon coeur fatigué: mais ayant des devoirs sacrés à remplir, je tache de les faire de mon mieux, en y apportant tous les sacrifices nécessaires. Je compte donc sur vous, mon bon Tourgueneff) malgré votre froideur apparente: elle ne peut exister dans votre coeur pour les enfants de celui dont la mémoire vous est chère et sacrée et qui de là haut peut-être se réunit à sa malheureuse amie pour vous le demander! Venez donc à mon secours avec vos avis, vos connaissances des localités, vous mettant à même de savoir ce qu'il y a de mieux à choisir; en un mot, soyez ma providence visible, avec l'aide de la bénédiction céleste. Prenez encore des renseignements et envoyez-moi une petite note, par laquelle des universités faudrait-il commencer et par laquelle finir, pour que les enfants ne perdent pas un moment de ces deux années, consacrées uniquement à l'étude sans distraction. En cas que vous nie répondiez, je vous donnerai plus de détails sur mon plan et sur le résultat que j'en attend ou plutôt que je désire. Répondêz-moi par une occassion silre et non par la poste.
Nous allons encore passer l'été à Rêvai; là aussi j'ai attendu ime réponse à ma lettre et à l'envoi que je vous ai l'ait par Joukovvsky du 12-e volume: hélas! un an s'est écoulé, et je n'ai pas eu an mot do vous. Après de terribles maladies et inquiétudes, maintenant, grâce au ciel, nies enfants se portent assez bien, il n'y a que nia santé qui cette année s'est détraquée. Savez-vous que je suis grand'mère d'un charmant petit-fils Nicolas»? Adieu, mon cher et bon monsieur Tourgueneff, que la bonté du ciel veille sur vous et adoucisse votre existance: ce sont les voeux constants de celle qui vous aime et vous est dévouée de coeur. Les enfants vous présentent leurs tendres respects et vous embrassent connue ils savent- le faire.
Приписка княгини Е. И. Мещерской.
Et moi, cher et bon monsieur Tourgueneff, je ne sais pas résister à la tentation de vous dire, combien le souvenir que je vous conserve est tendre, combien les voeux que je forme pour votre bien-être personnel et relatif sont constants et sincères, et combien je saurais apprécier quelque expression nouvelle de cette amitié, sur laquelle j'ai appris à compter depuis que mon coeur a appris à sentir et à rendre les plus douces affections. Procurez-moi donc la satisfaction de me voir dire ce que je vous dis maintenant du fond de l'âme: c'est que vous n'avez pas d'amie plus sincère et plus dévouée que Catherine Mestcherski.
Приписка C. H. Карамзиной.
Moi aussi je vous en veux, notre bien cher ami, de n'avoir pas répondu un mot d'amitié à mes deux lettres, et cependant j'espère que l'impression seule a manqué à des sentiments trop vrais et trop affectueux de mon côté pour ne pas être payés de retour, quand vous trouvez-le loisir d'y penser. Que Dieu vous bénisse et vous console, c'est la prière fervente de votre dévouée de coeur Sophie Karamsine.
Продолжение письма князя Вяземского.
Сделай одолжение, переведи мое введение к биографии Фонвизина. Я не умею сказать ничего полнее о нашей литературе, которая полна отсутствием. Если встречаешь где-нибудь Benjamin Constant, скажи ему, что он скоро получит от меня перевод мой «Адольфа» его. Перевод кончен и переписывается. Извими меня перед m-me Récamier, что я адресую письмо к тебе на имя её. Je m'autoriserai de cette inconvenance pour me présenter à elle, si jamais le bon Dieu m'amène à Paris. Алексей Михайлович Пушкин уверял, что лучшие стихи Василия Львовича те, которые он к ней написал. Василий Львович и рад похвале. «Какие-же это стихи», спрашивают его, и Алексей Михайлович отвечает:
Madame Récamier.
Que vous me semblez belle!
Que n'êtes – vous tourterelle
Et moi ramier!
Разумеется, и стихи сочинения Алексея Михайловича.
720.
Тургенев князю Вяземскому.
23-го мая 1830 г., Париж.
Письмо твое, милый Вяземский, было для меня истинным утешением, хотя я не раз улыбался, видя, как ты преувеличиваешь мое чувство, мои понятия о моем несчастии. Нет, с нашею совестию я не могу быть так несчастлив. С Жуковским, с тобою и еще с немногими я не могу и на людей роптать. Я желал суда и оправдания, хлопотал за брата, потому что почитал это своею обязанностию; но не я решил брата на поездку: он сам на нее решился к моему ужасному страху и беспокойству. Судьба решила иначе, и теперь я спокоен, ибо вижу ясно свое будущее, и оно решено навсегда. Послал брату все письмо твое: и его оно утешит и порадует. Он всегда любил тебя; но искренность твоего участия, душа, коею полны твои строки, должны и его порадовать. Жалею, что долго уже, может быть, не будет случая переслать к тебе то, что он ко мне на твое письмо ко мне напишет. Утешайся и ты, что в самую тяжелую минуту жизни ты умел пробудить во мне чувство старой, закаленной дружбы к тебе, хотя, впрочем, письма ваши не имели того действия, какого вы ожидали от них. Напротив, у меня гора с плеч свалилась; я точно дышу свободнее с тех пор: честь приложена, а от беды Бог избавил. Но полно: не услышишь о сем более ни слова.
Ты пеняешь, что я не прислал «Гернани»; именно его то и послать собрался, но нет возможности. Перед мною груды брошюр и книг для тебя и Козлова и даже для Гнедича за Гомера, нарядов для жен и детей ваших и всякая всячина для тебя и для многих на Москве и в Питере; но все это возвратится во свояси, то-есть, в Пале-Рояль, в эту миниатурную вселенную, где недостает только одного – тебя. Не возвратятся только мои наряды, коими и с тобой хотел поделиться и заранее повторял Василья Львовича:
Всему новейшие фасоны!
На образец пришлю хоть застежку. Между тем, посылаю «Гернани» и «Racine enfoncé». В Англии иначе бы вступились за Шекспира и в карикатурах. Посылаю послание из тюрьмы, еще трепещущее новостию появления. Козлову отдай в первый том первые две части Мура; другие две еще не вышли и вряд ли еще и написаны, хотя и печатаются; ибо лорд Лансловн, его сосед и покровитель, недавно здесь сказывал мне, что он их дописывает. «Les harmonies sacrées» Ламартина выдут к 10-му июня. Я даже в типографию посылал за листами, чтобы послать вам их, но и он дописывает; а между тем возит свою жену, англичанку, по магазинам и готовится быть представителем двора французского у греческого.
Сверчкова уехала, не заплатив мне двести с чем-то франков за тебя, ибо недоставало у ней денег на дорогу: обещала немедленно заплатить тебе в Петербурге. Она там будет к августу, а прежде в Карлсбаде.
«Газеты» Дельвига, о коей ты пишешь, я не получал. Отдал ли ты ее Матус[евичу]? Неужели Булгаков не уведомляет тебя о курьерах? Похлопочи о сем и присылай, что под руку попадет. Теперь, когда нет надежды к возвращению, еще сильнее захотелось русского духу, но не в России, а из России только.
Поблагодари Гнедича за Гомера и скажи, что я недавно, во время моей душевной смуты, получил его и оттого не отвечал; но уже говорил с первым переводчиком Гомера, Монбелем, о его предисловии, и если бы я достоин был быть хотя предисловия переводчиком и у меня был досуг, то и до отъезда на юг была бы уже статья в «Дебатах» и в «Глобе» или в одной из «Revue» о его бессмертии. Но как успеть? А сам я о Гомере знаю только по наслышке. Нет, виноват: давно я и его прочел, и мое классическое невежество только останется в шутках. Я и Библию прочел, когда перестал о ней ораторствовать в Таврическом дворце. Доберусь и до «Телемака», а недавно видел и Расинову «Гофолию», которой Лафон угощал здесь Неапольского короля; но Тальмы нет, и толстая Гофолия – Paradol не заменяет mademoiselle Georges, которая еще поддерживает и себя, и Одеон в Христинах и пр.
Присылай биографию Фонвизина, но за перевод не ручаюсь, хотя и обещал твою статью Бюшону, издателю de la «Revue trimestrielle», недавно ожившей после годичного усыпления.
Скоро оторвусь я и от здешних литераторов, с коими везде встречался. Италия займет меня совершенно и, после Германии, Франции, Англии, Шотландии и Бельгии, где я осмотрелся, Италия для меня будет совершенно новым занятием. Я найду там приятелей, коих отсюда заготовят мне; но всего лучше – я найду там небо ясное в октябре и развалины и утешусь великим утешением Иоанна Мюллера: погружусь в прошедшее, auf dass ich meine Zeit vergessen kann.
Обними Карамзиных. Встречу ли их в Европе? Вот уже шесть недель, как я ни о чем более не писал к брату, как о том, о чем уже писать ни к кому не буду, и гриммские письма мои прекратились и к нему. Но я переплел старый год, и если бы не было в нем адресов и кое-каких русских комеражей, то я бы отправил их к тебе. Это мне недавно пришло на мысль, ибо не опасаюсь ни за себя, а еще менее за брата гласности; но как выписать оттуда все, в чем может встретиться надобность? Письма братнины были бы для тебя интереснее и наставительнее, ибо он пишет результат жизни, чтения, мыслей и опытов души; но с ними не расстанусь. Мои – тешили только Козловского, а брат читал их, как газеты. Для вас и старые газеты могут быть не без интереса.
Поклонись жене и детям от их нежного и верного друга и обними за меня себя. Княгиня Гагарина (Соймонова) и Свечина нежно тебе кланяются и повторяли о сем неоднократно.
Спокоен ли я? И мудрено ли, что спокоен? Я на горе высокой, и ажитации жизни под ногами моими.
721.
Тургенев князю Вяземскому.
24-го мая 1830 г. Париж. [№ 1].
Вот вам, милые друзья, еще несколько брошюр. Вяземскому карикатуры: всего пять. К Даниловой принадлежит картинка с костюмами. Не знаю, Темира или Козлов желали иметь мелодрам. Посылаю ей три, а англинских альманахов пришлю после, и ей прежде всех других, если сегодня не успею, и если комедии не она желала иметь. Я выбрал из новейших лучшие, по совету драматического печатника в Palais Royal – Barba. Скоро выйдет новая книга Manzoni.
Жаль, что все делается на-скоро и вдруг и что, получив сию минуту письмо из Чельтенгама, думаю о другом; по и вами было полно сердце, когда прощался с Ивановой. Сбирал для Вяземского записочки Вильменя, Арно, Дежерандо, Шатобриана, Жомара, Эйнара и пр., и пр. – и подарил Потоцкой. Скоро будет другая коллекция, ибо эпистолярные мои сношения иногда не уступают прежним.
Киселева кланяется Вяземскому. Она мила, и второй том Бобринской по любви к забавам. Целые дни и ночи просиживала в Palais de Justice, слушая суд над отравителем двух жен и дочери, оправданным присяжными (Bouquet). Я люблю под деревьями Тюлери болтать с нею о прошлом и знакомить с знаменитостями Парижа, кой мимо нас проходят. Сбираемся в Со на bal champêtre и в Charnier на бал и обед. Она оживила круг наш, опустевший с тех пор, как русские Коринны разъехались по водам. Что княгиня Софья Григорьевна Волконская? Скажите Алине, что здесь теперь madame de Serre для королевы Неаполитанской. Напишите мне все о первых двух.
На обороте: Жуковскому или Козлову, или Вяземскому.
722.
Тургенев князю Вяземскому.
24-го мая [Париж]. № 2. Вяземскому.
При «Гернани» посылаю тебе и две пародии. Другие, кажется, не напечатаны, да и не стоют печатного бессмертия, но в сих много смешного, и надобно видеть или прочесть прежде «Гернани», чтобы вкусить всю соль пародий. Я видел их и сквозь слезы смеялся. При «Racine enfoncé» посылаю тебе, яко главе романтиков, и костюмы их. Совсем не смешно, и англичане потешили бы иначе, но в словесной остроте и игре слов французы не уступают им.
Сбирался послать все, что вышло от имени записных прелестниц, коим полиция запретила являться в сумерки на улицах и останавливать прохожих; они исчезли с тротуаров, и одно шиканье их вспомогательниц нарушает благонравную тишину парижского сумрака. Рекламации их против префекта смешны и жалки, но я удержался отправлением во уважение той, которая везет это письмо.
В Монпелье намерен я пробыть несколько дней, если Фориэль успеет туда приехать. Он назначен профессором литературы в Женеву и начнет лекции в октябре, но прежде поживет в Монпелье и кончит большое свое творение о влиянии юга Франции на Францию и Гишпанию и Италию, а чрез них и на остальную Европу. Мысль совершенно новая, и результаты его изысканий, его исторических соображений, Ansicliten, разительны и любопытны. Прочту его или хотя часть прежде вояжа в Италию.
В записках Мура о Бейроне найдете, что Шеридан что-то сказал Бейрону о театре и Рекамье, но загадка не объяснена. Рекамье рассказала мне с прелестною простотою весь случай. В приезд её в Лондон толпа обожателей окружила ее, но мать стерегла свое нетронутое сокровище и обороняла ее от неугомонных поклонников. Шеридан был тогда au pinacle парламентарной и театральной славы своей, и герцогиня Девонширская назначила ему место в своей ложе, чтобы представить его парижской красавице. Но вот беда: английский оратор не умел сказать двух слов по-французски; изъяснялся чрез переводчика с красавицей, но, обвороженный её милым лицом, схватил платок её и спросил у переводчика, как сказать: «For ever»?– «Pour toujours», отвечал он. Он поцеловал платок страстно и спрятал его, повторив ей слова: «Pour toujours». Этот анекдот пересказали, вероятно, Бейрону.
В горах Овернских увижу Montlosier, с коим сближает меня дружба его к моим приятелям.
Пожалуйста, милый Вяземский, понаведайся о книжках и листочках, посланных мною в нескольких пакетах с Матусевичем в первый его поезд отсюда в Петербург, кажется, в январе или в декабре. Жихарев ничего не получал, а все адресовано было на имя Булгакова и Жуковского. Также и о шлафроке, с фельдъегерем из Берлина посланном. Устрой эти выправки и уведомь меня. Я обо всем писал уже прежде. Справься у Жуковского или Булгакова.
723.
Тургенев князю Вяземскому.
2-го июня 1830 г. Париж.
В ответ на первое письмо твое, в продолжение целой трети года писанное, отвечал я тебе с Ивановой, которую найдешь у Козлова. С тех пор madame Récamier прислала ко мне письма твои и Карамз[иных], «Литературную Газету» и седьмую часть «Онегина». За все спасибо, а особливо за письма. Отвечаю особо Карамзиным. Поблагодари Дельвига за журнал. Право, давно не читал такой занимательной газеты. В ней столько оригинальных статей: твои, Пушкина, Дельвига и другие можно прочесть и перечесть, хотя во многом я и не согласен с тобою. Как много знаете вы о нас, европейцах! Как умно многое судите или как дельно по крайней мере о многом намекаете! «Газета» Дельвига – петербургский «Globe». Кто таков Киреевский? Пришлите мне скорее его обозреели в «Деннице». Не сын ли он приятельницы Жуковского? Не он ли будет жить или уже живет в Мюнхене? Высылайте его скорее в Европу: дайте ему дозреть! Я уже люблю его за Новикова и сообщил бы ему записку Карамзина о нем и о больной его дочери, если бы мой архив был со мною. Я всегда досадовал, что никто в истории нашего просвещения ни слова не сказал о Новикове, а он точно и просветитель, и мученик. Вольные типографии им созданы в России, хотя вольного в них были только одни шрифты, а не то, что ими печаталось. Но он прожился и прожил других на них. Не забудьте и Походяшина, и типографии Лопухина и их товарищей. Новиков был часто их орудием и употреблял и их, как орудие. Переспросите у Дмитриева, как хаживали поэты и литераторы-переводчики к Новикову и получали не одно одобрение. Впоследствии дарил несчастных он чем только мог – слезою. Я видел его в нищете, видел его прежде, при выпуске из крепости Павлом, в бороде. Россия или её словесные представители не должны забывать этой бороды: она отпущена в шестилетнем заточении за издание Иоанна Арндта, за «Лексикон», конфискованный в Москве профессором Геймом, издателем «Лексикона». Эти случаи принадлежат истории, ибо образуют, характеризуют эпоху и принадлежат именно к истории нашей словесности. Замечательно и то, что сколько ни хлопотали мы о вознаграждении Новикова, он умер сам и оставил дочь и кажется, сына без куска хлеба, с ужасною болезнию, следствием мученических страданий отца и шестилетнего сиротства её. Еще раз спасибо Киреевскому, хотя в мнении о втором ценсурном уставе я и не согласеп с ним: начала те же, что и в предшествующем: оставлен произвол и вымарана прекрасная статья 1803-го года; но после бесчестного варварства Шишкова он, конечно, должен казаться памятником государственной мудрости. В нем нет наказания за одобренное, за позволенное законом. Еще раз: присылайте Киреевского, в лицах или в «Деннице». Я прочту ему и переписку нашу о двенадцатом томе «Истории Государства Российскаго», которой сообщить не могу.
На сих днях я нарочно познакомился на бале у Орлеанского с молодым St.-Priest, чтобы предложить ему перевод статьи твоей о Фонвизине. Он берется. обеими руками, и сегодня мы свидимся, чтобы переговорить о ней. Он отдает ее в «Revue Franèaise» для Гизо, которому я давно обещал и на сих днях подтвердил обещание прислать статью твою о русской литературе вообще, и твое введение к Фонвизину может заменить ее. Жаль, что подробности статьи о московских журналах не могут быть любопытны и даже понятны для здешних читателей, но и в статье о Фонвизине сделал бы я кой-какие перемены, хотя в слоге. Ты слишком вольничаешь; ты уже не письма ко мне пишешь и должен говорить и договаривать и особенно не слишком щеголять смелостью выражений. Конечно, «смелым Бог владеет», и я в твоем слоге люблю самые недостатки, неправильности его, но публика составлена не из приятелей, и не все угадают тебя. Мысли твои об официальной нашей поэзии так верны и справедливы, и вероятно ты сказал бы еще более, если бы не обязан был восхищаться с Киреевским превосходством ценсурного устава. Двор в нашей поэзии отразился еще более, нежели блеск оружия: ты говоришь противное, но перечитай Державина, которого я недавно прочел от доски до- доски в Лондоне. Чем более видел в нем великого поэта, тем более мерзился мне в нем русский царедворец, пока, наконец, не стошнилось мне от описания его семейственного препровождения времени с Пленирой, с которой он искал в голове не мыслей, а… В описании «банных строений» Лужницкого старца это было бы у места, но в поэтической жизни поэта-царедворца! Весь тогдашний век отразился в этой строфе Державина. Хвалебное же направление нашей литературы заметно даже – в ком бы ты думал? – И в тебе, хотя ты часто и цветами колешь, но я не смею приводить доказательств. Твою пиесу надобно не только перенести, но для иностранцев объяснить и примечаниями. В ней точно много ума и правды и, следовательно, беспристрастия. Я заметил только в одном месте какое-то непонятное в тебе пристрастие к русскому дворянскому воспитанию (стр. 134). Впрочем, твоя похвала так неопределительна, и я не знаю, хвалишь ли ты или бранишь, говоря, что воспитание действовало более в народном смысле. Где же этот смысл, да еще и народный? И почему нынешнее воспитание более отвлеченное? Вся эта фраза отличается той темнотою, которую иногда встречаю в твоем слоге. Но тут есть и несправедливость, неблагодарность, несогласная с твоим сердцем и, конечно, с твоим мнением. Неужели Вяземский искренно думает, что коренное основание воспитания – в Часослове и сожалеет о детях другого поколения, учившихся по Лафонтену? Впоследствии ты сам себе противоречишь. Мы встретились с тобою в цитате. Недавно прочел я здесь все путешествие Карамзина и слова: Главное дело быть людьми а не славянами так поразили, обрадовали меня, что я выписал все в письме к брату и жалею, что не могу теперь отыскать в его письмах ответа его. Эти слова, в молодости Карамзиным сказанные (я нашел их в его путешествии), доказывают (по вашему надобно бы сказать: обличают), что ум его угадывал прекрасное, ибо тогда еще и в Европе немногие так думали, и лакейский патриотизм господствовал. Жаль, что это же чувство не выразилось и в его «Истории»: там он иногда несправедлив и к массам, и к индивидуумам и судит некоторые исторические явления не своею душою, но по впечатлениям внешним, посторонним, ему чуждым. Не хочу приводить доказательств, но русская история не оправдывает прекрасной, истинно христианской, в душе Карамзина почерпнутой мысли: главное быть людьми. В ней иногда я вижу адвоката; вижу также иногда и русского Бога: он и в стихах уродство, и в истории! «Злодей-растрига»! Нет! Кто знает Карамзина только по его «Истории» – не знает его! Если бы я был писатель, имел «красноречие души», я бы, закрыв его «Историю,» написал его биографию со слов его, с его физиогномии, со всей его прекрасной жизни, с ангельской, добродушной его улыбки и эпиграфом взял бы слова: «Главное дело быть людьми». Пожалуйста, не толкуйте меня криво: я люблю Карамзина ежедневно более. Согласите это с моим мнением о его «Истории». Но ты не дописал Карамзинского текста. Он, помнится, прибавляет: «Что хорошо для людей вообще, то не может быть дурно для русских». Как ты думаешь об этом, мой милый Кутейкин? Примени это золотое правило к твоему пристрастию к Часослову.
3-го июня.
Вчера провел я с St.-Priest часа два в разговоре о нашей словесности, о политике, о планах новых его сочинений и он взял Дельвигову «Газету», чтобы перенести для Гизо статью твою и дочесть остальное. Я указал ему и на другие статьи твои и Пушкина, кой познакомят его с нашею новейшею литературою или, по крайней мере, с журналистикою. Он почти все читал, что вышло. Сестра его присылает новейшие книги и брошюры. Я надеюсь, что перевод его тебе понравится, хотя, вероятно, он многое и не примет, а иное объяснит не по твоему. В слоге его есть какое-то сходство с твоим; в доказательство посылаю или пошлю к тебе его отрывок о Гишпании от его имени. Он желал сказать слова два и об авторе статьи.
Я уже заявил Бенжамену Констасу о твоем намерении прислать ему перевод его романа. Я видел его на великолепном празднике в Palais-Royal, у Орлеанского, угощавшего королей и либералов и, желая показать его Киселевой, которую знакомил с достопримечательностями Парижа в лицах, нарочно заговорил с Констаном. Гуляя с Киселевой, я еще чаще вспоминаю о тебе: она любит жить по твоему, à quelque exceptions près pourtant, и мне нравится её веселость. Недавно проводила она целые дни в Palais de Justice; теперь рыскает по окрестностям Парижа, и третьего дня мы провели вечер в Тиволи. Но жена брата её, графиня Потоцкая, урожденная Салтыкова, милейшее создание в здешнем русском мире: она всех обворожила. Хотелось бы проводить их в Англию, но там будет иное на уме. Я почти дал слово Рекамье: приехать к ней в. Dieppe в то время, как там будет Шатобриан. На сих днях провели мы с ним часа два в жарком разговоре о политических следствиях протестантизма. В новом своем сочинении о французской истории, которое издаст, вероятно, в конце года, он утверждает, вопреки почти общего мнения, что протестантизм не благоприятствует представительному образу правления; что во всей Германии протестантской нет сего правления, и что англинская конституция изобретена и образована во время католицизма. Эту мысль развивает он в своей истории, почитая ее новою. Увидим, не перемеенит ли он отчасти свое мнение по прочтении того, чего ты читать не будешь, и для того лучше помолчать. Поверишь ли, что вчера, наедине с Рекамье, вспоминая слова и размышления Шатобриана, я заслушался ее, может быть, более, нежели его. Она и душою, и образованным умом все постигает. А жизнь, обращение её с лучшими и умнейшими людьми её века познакомили ее с каждою новою идеею, почти с каждою новою формою, в которой отливались идеи века. Ей ничто не чуждо, а там, где, как часто случается, душа источник мысли, например, в сфере религии, там я ей более верю, нежели автору «Духа христианства»; и она разобрала его мнения, его исторические парадоксы умом просвещенным, хотя и не совсем свободным от уз церковных, то-есть, от закоснелых догматов римской церкви, но я видел, что ум и душа доступны в ней и понятиям высшей сердечной, духовной религии, религии не для людей на земле, но для людей бесплотных готовимой; готовимой не здесь, но там, где и вера не нужна, кольми паче церковь, где будет духовный дуализм не человека с натурою, но человека с Творцом её. Эта мысль, это мнение не исключаеть необходимости привести, в этой ненадежной бездне, привести ум не только в послушание веры, по слову апостола, но даже и в послушание церкви, до слову графов Мейстеров всех исповеданий; и в сем смысле я согласен, не помню с кем, а кажется с Мейстером же, что догмат есть: une verité loi.
1-го июня.
Сию минуту узнаю, что курьер наш едет в Варшаву (Хитров), и что оттуда посылаются два раза в неделю курьеры в Петербург. Не успею кончить письма, в котором хотелось дать тебе понятие о некоторых авторах и авторшах, и книгах, и проектах, кой теперь занимают меня, и отблагодарить Дельвига за «Газету» отчетом о всем том, что вижу, слышу я в Париже. И к Козлову не успею написать, но вы теперь вместе и вместе прочтете, что написалось. Сегодня ожидаю к себе и St.-Priest с мнением о, а может быть уже и с переводом твоей пиесы. Но я вчера встретил и здешнего собирателя древностей исторических и литературных – Бюшола, издателя de la «Revue trimestrielle», недавно воскресшей. Он давно просил меня сообщить в его «Revue» кое-что о русской литературе. Я указал ему на вашу журналистику, из материалов коей можно бы составить статью: «Sur l'état présent de la littérature russe». Но Rio переведет? «Revue» его делается опять любопытною.
Обними друга Жуковского и приятелей. Скажи Козлову о посылках вам с Ивановой. Темире, вместо альманахов, послал, хотя in 16®, но классика-моралиста английского, – Пался, который имел великое влияние на всю юность англинскую и шотландскую. Курьер, кроме писем, ничего не берет. Не знаю, удастся ли послать и брошюру St.-Priest. Во всяком случае пошлю особо на имя Булгакова.
На обороте: Его сиятельству князю Петру Андреевичу Вяземскому, при министре финансов, в Петербурге.
724.
Князь Вяземский Тургеневу.
25-го июня. [Петербург].
Сердечное спасибо за милое и длинное письмо твое от 2-го и 3-го июня и 4-го. Жалею, что нет времени отвечать на него обстоятельно. Сейчас сказывают мне, что есть оказия и что через час её уже не будет. Итак, вот ответ sommaire'ный: Киреевский «Денницы» – именно сын Елагиной (ныне), приятельницы Жуковского, но не мюнхенский: тот брат ему. Оба теперь в Европе учатся. Денницын, кажется, пока в Берлине, но будет в Париже и верно тебя отыщет. Статья его зелена слогом, а иногда и мыслями, по эта зелень – цвет надежды, Дурацкие журналы наши поймали несколько подобных выражений: «Душегрейка новейшего уныния», и доселе еще катаются на них.
Напрасно записываешь ты меня в пономари. Я не говорю: должно исключительно держаться Часослова; но напоминаю, что часословное воспитание давало нам Паниных, Румянцевых, Орловых, Храповицких, Фонвизиных; а ныне лафонтеновское дает нам кого бы назвать? Во множестве не знаешь, кого избрать. Представляю тебе весь Петербург на ладони. Бери, кого хочешь. Не забывай, что мы говорит, то-есть, выговаривать не можем, а только заикаться. Меня более другого должно читать междустрочно. В белых пропусках есть или пополнение, или изъяснение, или разгадка. Да в этом случае, замеченном тобою, кажется, ты совершенно не прав. Я все договорил или оговорил. Впрочем, ты сам, отец твой – часословные ученики; это не помешало вам быть европейцами, а только сохранило в вас русское начало. Где же набраться нам русского духа, как не в детских? В обществе нет его, в службе и не бывало. Если не запасешься им от нянюшек, дядюшек, бабушек, то дело конченное, и выдеть Тюфякин или Нессельроде, который, по городским слухам, живой покойник и замещен лондонским Ливеном. Благодари графа St.-Priest за подарок его и за лестное обещание перенести статью мою. Его о Гишпании читал я с большим удовольствием и хочу составить из неё извлечение для «Газеты», которую посылаю тебе. Нет ли lacunes между первым отправлением и нынешним? Этот транспорт не так хорош. Дельвиг ленив и ничего не пишет; Пушкин женится. Жуковский посылает тебе роман Алексея Перовского, другой роман Загоскина, которым он, двор и город восхищаются, а я вовсе нет: по мне – это плоскость, разумеется, в европейском смысле, а не русском, потому что наши плоскости ровнее всякой степи; «Северные Цветы».
Я получил «Hernani», каррикатуры и пародии. Попробуй пересылать ко мне что-нибудь книжного через Матушевича, разумеется, чисто литературного, такого, от чего и Красовский не поморщился бы. В «Деннице», на странице 121-й, найдешь ты стихи девицы, за которые московский Глинка, ценсор, просидел неделю на гауптвахте с ценсурным уставом. В самом деле, он говорил: «Не я взят под караул, а устав» и нес его через улицу в сопровождении полицейского офицера Это стихи на смерть какого~то студента утопившагося, а им дали политическое перетолкование. Прости! Обнимаю тебя от всей души. Жалею, что меня застали врасплох и не дали расписаться.
725.
Тургенев князю Вяземскому.
[Конец года. Париж].
On s'entretient beaucoup à Paris du départ soudain de m-r le comte Pahlen. Quelques journaux disent, que m-r l'ambassadeur de Russie a demandé un congé. D'autres prétendent, que l'empereur Nicolas est curieux de recueillir de sa bouche des détails intimes sur les hommes qui composent le gouvernement franèais. Ces deux versions sont aussi peu exactes, l'une que l'autre. M-r le comte Pahlen n'a pas demandé du congé, par la raison qu'il aimerait mieux, si l'on consultait ses goûts, passer l'hiver à Paris qu'à St.-Péters-bourg. Ajoutons, que m-r l'ambassadeur de Russie commit trop peu les hommes et les choses en France, pour donner à son souverain les renseignements que celui-ci pourrait désirer. L'empereur Nicolas a des correspondants a Paris, qui font mieux cette besogne, et qui ne lui laissent rien à désirer.
Le véritable motif de l'ordre tout-à-fait imprévu qui rappelle m-r le comte de Pahlen à St.-Pétersbourg est d'une autre nature. Il prend sa source dans des antipathies personnelles bien plus que dans la raison politique. L'empereur Nicolas fait profession d'une haute estime pour la France et les franèais, mais il affiche en même temps une haine puérile pour la dynastie[4], élue en juillet. S'il mande en ce moment auprès de lui son ambassadeur à Paris, c'est de peur que l'absence de m-r le comte d'Appony n'oblige m-r de Pahlen à porter la parole au nom du corps diplomatique dans la cérémonie du 1-er janvier (но Поццо уже ораторствовал не раз). Voilà un caprice que l'on voudrait bien faire passer pour un événement politique. Mais l'opinion publique ne prendra pas le change. Tout ce qu'elle y verra, c'est le supplice infligé à ce pauvre m-r de Pahlen qui va parcourir 800 lieux pour éluder la responsabilité d'un compliment, et qui aura le voyage h faire pour venir reprendre ses fonctions.