Вы здесь

Переписка князя П.А.Вяземского с А.И.Тургеневым. 1824-1836. 1828. (П. А. Вяземский, 1836)

1828.

714.

Князь Вяземский Тургеневу.

1-го января 1828 г. Мещерское.

D'autres flattent le grand, c'est à toi que j'écris.

В тот день, в который кадят новым счастливцам, и суета сует мучит в городах лошадей, лакеев и совести, посылаю тебе, любезный друг, сердечное приветствие из саратовской степи в Париж. Впрочем, хвастать мне нечем: здесь ни вельмож, ни счастливцев нет, и мое великодушное смирение не очень назидательно. Шутки в сторону: сердцу моему нужно было побеседовать с тобою в этот день. Вчера или сегодня, когда двенадцать часов пробили рождение нового года, за рюмкою шампанского, выпитою в кругу семейном, сердечною мыслью помянул я тебя и то, что тебе всего дороже. Повторяю: не знаю, что пожелать тебе, кроме главного, вероятно, несбыточного, и потому желанием ненареченным молюсь о тебе Промыслу. Подаю Провидению просьбу бланкетную. Я уже дней двадцать оставил МосЕву и с той поры ничего о тебе не знаю. Перед самым отъездом писал я к тебе через Жуковского. Ты, надеюсь, получил письмо мое и несколько прежних моих писем. Мне больно было видеть из твоих к Жихареву, что ты удивляешься моему молчанию. Неужели ты сомневался в моем сердечном участии? Я тебя любил счастливого: каково же должен я любить несчастного? За одним только могуществом и торжеством волочиться я и умею: несчастья. Прошусь к нему в службу охотою и тем более должен служить ему верою и правдою там, где записан к нему дружбою. Жаль только, что не могу сказать по пословице о молитве и службе моей, что они не пропадают. Слава Богу, нашел я здесь своих хорошо пристроенными, но с самого приезда моего припадки простуды у жены и детей не давали мне вполне наслаждаться сближением с ними. Теперь все приходит в прежний порядок, да за то я скоро уеду. В конце месяца думаю быть в Петербурге и провести там месяц поболее, а весною опять буду здесь и посвящу летнее время на разъезды по окрестным сторонам. Побываю в Сарепте, в Астрахани. Может быть, поеду из Нижнего в Астрахань на пароходе. Мне хотелось весною прокатиться на пароходе в Англию, но отложу свое намерение до будущего года, если, впрочем, судьба не отложит оное в длинный ящик или, может быть, и меня в короткий. Поездка в Лондон теперь соблазнительна. В два месяца можно легко съездить обратно и побывать еще в Париже недели на две. Был бы товарищ, я и нынешним годом пустился бы на эту проказу. Жена мне дает свое благословение. Нынешним годом издам свои сочинения и что выручу, то и проезжу. Мне в таком случае можно будет сказать, что выезжаю на Хвостове, на Булгарине и на других дураках, которых я запряг в свои рифмы. Как мне любить ценсуру? Она отпрягает у меня моих лошадей. Нынешний год отпускаю лошадей в поле на траву, и журнальной гоньбы у меня не будет: я отказался от деятельного участия в «Телеграфе» и только иногда прокатываться буду на вольных. Между тем я все-таки остаюсь патроном «Телеграфа», и если что у тебя будет под рукою, то доставляй мне с Толстым или Геро, которого героиды или гемороиды многого не обещают; условие остается ненарушимо. Полевой просил меня о продолжении посредничества моего между ним и ими. Скажи о том нашему генеральному консулу по русской литературе. Неужели нельзя узнать решительно, кто русский барич, который Бальби дал бабьи толки про нас? В Москве готовится французский журнал, в котором хотят выводить на свежую воду нелепость иностранцев в их суждениях и известиях о России. Мысль хорошая, но исполнение, вероятно, не будет ей соответствовать. Французские писатели Кузнецкого моста очень ненадежны. Князь Дмитрий Владимирович – один из основателей сего журнала, то-есть, дает деньги на первоначальные издержки. Невежество французов во всем, что до России касается, всеобъемлющее. Fain в своем «Манускрипте 1812 года» называет Кутузова Рымникским или Италийским, не помню. В словаре Boiste, dans le «Vocabulaire des personnes remarquables» находится «Iwan, princesse russe». За то спасибо про Чернышева. Что это сказано и у Walter Scott? Когда была Неаполитанская королева в Петербурге в царствование Павла? Я никогда не слыхал о том. И кто этот «Lewinshoff, grand veneur de Russie, qui fut hargé des négociations en faveur de la cour de Naples»? Я не всего Вальтера Скотта прочел, но первая половина творения его не в равновесии с предметом только вопреки законам физическим. Она гораздо ниже, хотя и гораздо маловеснее. Видно, что он не писал из души и даже не из ума, а разве из денег. Нельзя сказать, чтобы в его обозрениях, суждениях было пристрастие, неприязненное предубеждение против Наполеона; нет, тут есть что-то Херасковское, похожее на

Пою от варваров Россию свобожденну,

Попранну власть татар и гордость низложенну.

Он пишет, как Херасков пел: без лихорадки. В его обозрении французской революции нет ни одного нового указания, ни одной новой гипотезы для разгадания событий. Уж если в жизни Наполеона нет составов эпических и драматических, так где же их искать? Он писал, описывал хладнокровно: и читаешь, и смотришь хладнокровно. Жизнеописателю Наполеона нужно было увлечься предметом и не бояться энтузиасма; а после, в заключение всего, оценить всю его жизнь, все деяния и подвергнуть его строгому приговору человечества, которое он предал, ибо не хотел посвятить огромные, единственные средства свои на его блого. А он, то-есть, Вальтер Скот, нигде не обольщается Наполеоном. Сперва опиши он его, как любовник в упоении страсти, и уже после суди о нем, как муж протрезвившийся. А у него везде трезвость или, лучше сказать, везде тошнота похмелья. В его книге не видать того Бонапарта, который окрилил мир за собою. Была же поэзия в нем: одною прозою и арпеметикою ума не вывел бы он такого итога. Были же когда-нибудь эти глаза, зажигавшие столько страстей в толпе поклонников, без синих полос под ними; были щеки без морщин, грудь без рыхлости. А ты, холодный и сонный живописец, представил нам изображение красавицы, которая всех с ума сводила в свое время; занимаешь краски у существенности, когда время красоты уже прошло. Вальтер Скотт в своем последнем творении похож на волшебника, коего прут волшебный был разочарован враждебным и более могучим чародеем. Он тот же, но в явлениях его уже нет волшебства. В прежних романах он делал из истории какую-то живую фантасмагорию; здесь он не оживил праха, а напротив, остудил живое. Я не нашел у него еще ни одной страницы пламенной, яркой. Лучше дал бы он разгуляться более своей национальной желчи и писал при пламеннике ненависти: а то он писал водицей при каких-то сумерках, «entre chien et loup»; j'aurais mieux aimé qu'il fut chien et loup et qu'il eut déchiré en lambeaux l'objet de sa haine. Il y aurai eu plus de vie dans ce spectacle. Mais c'est qu'il n'était pas de force a attaquer le tigre. Еще не читав книги, написал я о ней заочное суждение и вижу теперь, что гадательное мое заключение о ней было во многих отношениях справедливо. Глупец Аксаков, le Philoctète est-се vous, не пропустил моей статьи. Я пришлю ее тебе при случае. Она любопытна и особливо же может быть любопытною в Париже, потому что я за глаза описываю в ней осажей, жирафу, Вальтер Скоттово творение и основание английского театра в Париже. Ну, может ли быть тут место злонамеренности и чему-нибудь противного ценсурному уставу? Если можно, сделай одолжение. собери все рецензии, написанные на историю Наполеона, французские, английские и немецкия, и побереги их для меня. Хотя я уже и недействительный журналист, а при случае награждай меня литературными новинками. Господь с ним, куда скучен ваш Viennet! Он должен быть честный и весьма благомыслящий человек; и будь я французский избиратель, я охотно предложил бы его в депутаты, но, между тем, отсоветовал бы ему и мыслить о стихах. Он в нашем мещерском эрмитаже заступает должность в роде Тредиаковского. Когда жена моя грустит, что я на такое короткое время к пей приехал, я отучаю ее от себя, читая ей вслух «Les épitres» de Viennet, и тогда она рада меня прогнать тут же с места. Хорош он, мой голубчик, когда по примеру Вольтера начнет писать к королям, которые его не читают, et pour cause: не те времена. Теперь почты неисправны, и письма по надписям не доходят; боюсь, что и мое не дойдет, хотя ты не король и, слава Богу, я не Viennet. Обнимаю тебя, любезный друг! Напиши мне в Петербург. Скажи мое нежное почтение графине Бобринской, Гагариной, которой будем писать, и Свечиной. Получил ли ты письмо мое, в котором говорю тебе о Раиче для Гагариных римских. Устрой это доброе дело. Обнимаю тебя.


Приписка княгини В. Ф. Вяземской.

Quoique je n'aie pour le renouvellement de l'année que de stériles voeux a vous offrir, recevez les avec amitié: ils partent d'un coeur qui vous est tendrement et sincèrement attaché; nous vous aimons comme un frère chéri et gémissent souvent en pensant à la distance qui nous sépare et au peu d'espoir que nous avons de vous revoir. Pensez toujours à nous comme à des amis qui vous sont dévoués de coeur et d'âme. Adieu, très cher, que le bon Dieu veille sur vous et tout ce qui vous est cher!

715.

Князь Вяземский Тургеневу.

[Первая половина октября. Село Мещерское].

Я очень обрадован был, любезный друг, твоею мертвою граматою, а еще более живою – Эльфинстоном, которая была полнее первой и удовлетворительнее в ответах на вопросы участия и дружбы о твоем здоровье, житье-бытье и прочем; только по несчастию и живая-то грамата не очень расевает рот. Ос, кажется, молодой человек с познаниями и образованностью, но не свободно изъясняется на французском языке. Тебе хорошо! Ты, говорят, так и режешь на английском диалекте: то ли дело сидеть на рост-бифе. Эльфинстон нечаянно застал меня в Москве. Вперед рекомендуй мне своих европейцев в степи: высылай мне их в Тамбов, в Пензу, в Саратов. Разве ты забыл, что я живу в тех краях, в деревне у Кологривовых? Я здесь теперь по делам на короткое время. Собирался было уже ехати, обратно, но со второй станции должен был возвратиться, переломив два экипажа, потому что по нашим дорогам нет человеческой езды. Ты видишь, что на святой Руси все по старому: святость неизменная, мощи нетленные. Я твоим англичанам не показывал шапки Мономаховой, а показывал цыганок: это более по моей части. Впрочем, они все видели здесь, что можно видеть.

Что сказать тебе об нас закадышного? Все вяло, холодно, бледно. И война, которая могла придать жизни и поэзии нашему быту, обратилась в довольно гнусную прозу. Она наводит на всех большое уныние: удачи что-то неудачны, а неудачи действительны. Россия не нуждается в военной славе; могут нуждаться в ней некоторые лица, но народу и отечеству прибыли от того не будет. У нас нет взаимности и между массою и верхушками. А между тем и этой славы нет: Румянцевы и Суворовы не так дрались с турками; теперь только что нас не бьют наповал, а баснословных успехов нет. Вот что говорят единогласно, и я никогда, едва ли даже и в 1812 год, видел такое общее уныние, остудение, как ныне. Замечательно также, что, кроме Хвостова и Шаликова, нет певцов на газетные победы. Будущий Иоанн Миллер должен будет означить это в истории нашего времени.

Об отдаленных также ничего утешительного не слыхать, кроме того, что некоторые, выслужив свои каторжные года, переведены на поселение: например, Чернышев, Кривцов, о места поселения назначены им невыгодные. Пущину, Коковницыну, разжалованным в солдаты, возвращены офицерские чины в армии Паскевича. Кстати: мне давно Е. Ф. Муравьева дала поручение для тебя; со слезами на глазах просила она меня уведомить тебя, что Никита, уже после суда, клялся ей, что он никогда ничего не доносил на брата твоего, как о том сказано в отчете Следственной коммиссии. Ее душила эта ложь, и несколько раз умоляла она меня обнаружить ее тебе при первой возможности.

Несчастный Батюшков здесь, и все в том-же положении. Я хотел его видеть и, с согласия его доктора, написал ему предварительно записку; но он кинул ее на пол и сказал, что он никакого Вяземского не знает и никого не знает, потому что он сто лет уже умер. Он и на доктора своего сердит и не говорит с ним. Екатерина Федоровна присылала к нему на днях священника: он прогнал его и проклинал. Говорят, что в Петербурге заводится на Петергофской дороге дом для сумасшедших под ведомством вдовствующей государыни. Должно надеяться, что это заведение получит хорошее образование, и тогда думают поместить Батюшкова туда. Доктор, который теперь при нем и привез его из Дрездена, вероятно, далее года оставаться не захочет. Кому же тогда поручить его? Из хороших врачей здесь никто не пойдет в караульщики, а дюжинному доверить нельзя. Из числа несчастных сибиряков помешался князьФедор Шаховской, поселенный.

Получил ли ты мое письмо, писанное весною в Петербурге, с французским содержанием по французскому журналу? Нельзя ли как-нибудь прислать сюда этот журнал? Ведь он, кажется, не политический; следовательно, вероятно, пропустят. Теперь ценсура и внутренняя, и внешняя немного поотошла. О Дашкове, главном создателе ценсурного устава, ничего не слыхать. Он все при главной квартире, по существование его нигде не пробивается. Официальные бумаги им не пахнут, и его имя нигде не упоминается.


15-го октября.

Вчера пришедшее известие о занятии Варны нашими войсками немного поуспокоило умы; подробности еще неизвестны. Много лент, награждений;. но может ли быть что-нибудь для русского честолюбия в Андреевской ленте Дибича или в Владимирской Бенкендорфа? Ce sont les Suisses de Louis XVI. Единодушно жалеют о ране Меньшикова, которая не дозволила ему доварить Варны и передала ее Воронцову. О Воронцове скандалезеое известие: ос жаловался государю на Александра Раевского, сына Николая Николаевича, – и Раевского вывезли из Одессы с жандармом в Полтаву для прожития под присмотром. Подробности не достоверны, но сущность дела несомнительна. – .Так ли поступают у вас в Англии? Тимковский, бывши губернатором в Бессарабии, говорил, что он так уважает графа, что всегда жалеет, зачем нет его в английском парламенте.

О литературе сказать нечего. Она вся заключается в двух или трех журналах и в альманахах. Пушкин, сказывают, поехал в деревню; теперь самое время случки его с музою: глубокая осень. Целое лето кружился он в вихре петербургской жизни, воспевал Закревскую; вот четыре стиха, которые дошли до меня:

И мимо всех условий света Стремится до утраты сил, Как беззаконная комета В кругу рассчисленном светил.

Еще написал он народную балладу «Утопленник», где много силы:

И в опухнувшее тело

Раки черные впились.

Вероятно, все это будет в «Северных Цветах»; будет много и моего и прекрасно рассказанная сказка Боратыеского, который кончил также и свой «Бальный вечер». Чем более вижусь с Боратынским, тем более люблю его за чувства, за ум, удивительно тонкий и глубокий, раздробительный. Возьми его врасплох, как хочешь: везде и всегда найдешь его с новою своею мыслью, с собственным воззрением на предмет. Сегодня разговорились мы с ним о Филарете, к которому возит его тесть Энгельгардт. Он говорит, что ему Филарет и вообще наши монахи сановные напоминают всегда что-то женское: рясы, как юбка, и в обращении какое-то кокетство, игра затверженной роли и прочее. Мне кажется, это замечание удивительно верно. Филарет критиковал в «Борисе Годунове» сцену кельи отца Пимена, в которой лежит на полу Гришка Отрепьев, во-первых, потому, что в монастырях монахи не спят по двое; положим, это так; но далее: зачем заставлять Отрепьева валяться на полу? «Взойдите», говорит он, «в любой монастырь, в любую келью: вы найдете у каждого монаха какую ни есть постелитку, не богатую, но по крайней мере чистую». Каково это тебе покажется, господин филофиларет? И не правду ли отгадал я в своем поэте, когда заставил его сказать:

И что я в умники попал –

Не знаю, как случилось.

Наконец, Безобразова кончила свои вдовьи похождения, и неделю тому обвенчали мы ее с Тимирязевым, тебе знакомым. Он снова вступил в службу в Варшаву, и недели через две они туда отправятся. Кривцовы живут в деревне на неопределенные времена, в нашем соседстве, то-есть, по степному, верст около ста; по мы видимся изредка: это все таки хорошо, чтобы выполоскать себе рот свежими речами, а то засохнет во рту от домашних разговоров. Я называю свой край «la Saratovie pétrée», от Петра Александровича Кологривова, и говорю, que je m'у suis empêtré, по той же этимологии. Впрочем, думаю, что у нас теперь в провинции можно жить: материальные материалы существуют, а интеллектуальных немногим менее, чем в Москве. В России – один Петербург, где можно найти все удобства жизни; но как там жить, не продав души, подобно Громобою? Надобно непременно приписать душу свою в крепость, а не то – в крепость…

Денис Давыдов называет победы Паскевича: «des pasquinades». Врасплох заставляют меня кончить письмо. Я в него напичкал все, что мог, кроме ума, потому что ума, право, нет. Я, очевидно, здесь деревенею. Шутки в сторону: мне этого интеллектуального заточения не выдержать, и того смотри, что экспатрируюсь. А твой брат о том горюет. Я его не понимаю. Неужели можно честному русскому быть русским в России? Разумеется, нельзя; так о чем же жалеть? Русский патриотизм может заключаться в одной ненависти России, такой, как она нам представляется. Этот патриотизм весьма переносчик. Другой любви к отечеству у нас не понимаю. Скажи это брату и обними его за меня. Он может быть еще хорошим русским: пускай пишет о России без желчи, по с строгою истиною. Я не люблю малодушие, которое он показывает: любовь к России, заключающаяся в желании жить в России, есть химера, недостойная возвышенного человека. Россию можно любить как – , которую любишь со всеми её недостатками, проказами, но нельзя любить, как жену, потому что в любви к жене должна быть примесь уважения, а настоящую Россию уважать нельзя. Dixi. Обнимаю тебя нежно.

716.

Князь Вяземский Тургеневу.

14-го ноября 1828 г. Москва.

Недавно писал я, тебе с твоим англичанином, теперь пишу с своим Charnier, морским капитаном; он прожил с нами несколько недель и расскажет тебе о Москве. Смерть императрицы захватила все веселия в самую минуту их распускания. Она очень всех огорчила; и в самом деле, потеря важная по многим отношениям. Она была наш лучший администратор, и места, ей подведомственные, расстроятся без неё. Она была и последнею связью с прошедшим. Теперь новая эра, новое поколение: как ни говори, elle couservait les traditions d'un meilleur temps, по крайней мере в формах вежливости, которая также род цивилизации. Теперь что-то холодно, мороз по коже подирает. Как бы мне хотелось прочь убраться лет на десять, пока Павлуше можно еще быть отлученным из России. Я для России уже пропал и мог бы экспатрироваться без большего огорчения; признаюсь, и за Павлушу не поморщилась бы душа, а за дочерей и говорить нечего. Я не понимаю романической любви к отечеству. Я не согласен на то, что где хорошо, там и отечество, но и на то не согласен: «Vive la patrie quand même», или по крайней мере: «Vis dans ta patrie quand même!» Сделай одолжение, отыщи мне родственников моих в Ирландии: моя мать была из фамилии O'Reilly. Она прежде была замужем за французом и развелась с ним, чтобы выйти замуж за моего отца, который тогда путешествовал. Сошлись они, кажется, во Франции и едва ли не в Бордо. Жаль мне, что переписка их, бумаги развода и другие теперь в Остафьеве, а то я мог бы дать тебе более подробностей. Может быть, и придется мне искать гражданского гостеприимства в Ирландии. Еще лучше, если бы нашелся богатый дядя или богатая тетка для моих детей. Вот славное приключение романическое! Будь Вальтер Скоттом нашего романа.

Пушкин, сказывают, написал поэму «Мазепа», в трех песнях, кончающуюся Полтавской битвой. Ему всегда было досадно, что Байрон взялся за него и не доделал. У нас довольно или очень странное явление» в литературе. Муравьев, статс-секретарь, издал свои сочинения под названием: «Некоторые из забав отдохновения Н. И. Муравьева, статс-секретаря е. и. и., тайного советника, сенатора и проч.» Этому статс-секретарю, государственному редактору, «Московский Вестник» доказывает, что он без логики, без грамматики и без человеческого смысла. Тут выводится заключение: если таково его отдохновение, то какова его работа? Жаль, что у меня нет книжки «Московского Вестника» для выписок. «Телеграф» говорит о книге или «Забавах»: «Читая их, видим, что автор создал себе особенный род сочинений, слога, мыслей и даже слов». У нас для развлечения скуки проскакивают явления довольно потешные. За то какая и мерзость в «Московском Вестнике»: ругательная критика Арцыбашева на «Историю» Карамзина! В глазах его и заглавие неправильно; «Надобно», говорит он, «сказать: История о государстве Российском, а «История государства Российскаго» не по-русски». Вся критика в этой силе. Я не утерпел и отпустил в «Телеграф» сказку на этих мерзавцев и дураков. Дмитриев точно растревожен гнусностью этих подлецов. В этом холодном человеке и, по многим приметам, эгоисте страстная дружба к Карамзину умилительна и совершенно с ним примирительна. Друзьям Карамзина нельзя не прилепиться к Дмитриеву: в нем горит петленное чувство.

Прости, любезный друг! На днях еду во-свояси, то:есть, в саратовские степи. Когда увидимся? Да помолись же европейскому Богу, чтобы он призвал меня на свое лоно, на свой просвещенный континент! Я, право, здесь, как несчастный Робинсон, брошенный на острове, окруженном океаном варварства и скуки. Здесь у меня и есть Пятница, по беда в том, что здесь семь пятниц на неделе, а воскресения нет. Обнимаю тебя от всей души. Скажи мое почтение и дружбу брату. Ради Бога, перетащите меня в Ирландию!

Я сейчас распечатал пакет Жихарева, чтобы вложить мое письмо, и узнаю, что он говорит тебе о том, что я ее хотел тебе говорить: мне не хотелось огорчить твою дружбу ко мне до времени. Дело в том, что по поводу какого-то журнала, о котором я понятия не имел, сказали государю, что я собираюсь издавать журнал под чужим именем, а он велел мне через князя Дмитрия Владимировича Голицына объявить, что запрещается мне издавать оную газету, потому что ему известна моя развратная жизнь, недостойная образованного человека, и многие фразы, подобные этой. Я прошу следствия и суда; не знаю, чем это кончится, но если не дадут мне полного и блестящего удовлетворения, то я покину Россию. Вот ключ к моим ирландским изысканиям. Я уверен, что удовлетворения мне не дадут, потому что и теперь уже слышно, что сбиваются на какое то письмо мое, которое должно било мне повредить. Эпиграмма – не преступление и не разврат. При первом случае постараюсь тебе доставить мою и обо мне официальную переписку.