Вы здесь

Переписка князя П.А.Вяземского с А.И.Тургеневым. 1824-1836. 1827. (П. А. Вяземский, 1836)

1827.

706.

Тургенев князю Вяземскому.

10-го марта 1827 г. Дрезден.

Письмо твое от 6-го января получил, но без приложений; они пришлются после. Я давно начал к тебе письмо, которое могло служить оправданием на твой, впрочем справедливый, упрек в безмолвии нашем о Карамзине. Я написал защиту его, против лейпцигского рецензента восьми частей немецкого перевода «Истории Государства Российскаго», в котором переводчик сделал анахронизм восьми столетий. Рецензент приписал оный автору. Я доказал по оригиналу, что соврал переводчик, но что историограф не только не мог ошибиться так грубо, но и с величайшею подробностью объяснил эпоху, в незнании коей его обвиняют. Отвечал и на некоторые другие замечания рецензента. Хотел дослать все в немецкую «Литературную газету», но, получив твое письмо, передумал, желая напечатать ответ мой прежде у тебя. С тех пор – горе и хлопоты и беспокойство от неполучения ни строки от Жихарева, о коем не знаю даже приехал ли в Петербург, ибо только от Федора Дмитриевича получил письмо о его выезде из Москвы. Сережино положение лишает меня духа заниматься серьозно чем либо иным, кроме моего несчастья. беспокойство мое менее за Сережу, нежели за Николая, который, в счастию, ни о чем не знает. Недель через пять отсюда выедем, вероятно вместе с Жуковским, на Лейпциг в Париж; оттуда еще не знаю куда, но постараемся укрыться от жаров и не быть в уединении, которое без Жуковского будет опасно. Его присутствие для нас благодетельно; без него одному мне тяжело будет. Поблагодари милую княгиню за письмо её к Пушкиной. Я всегда знал и чувствовал, что вы меня любите; по новое уверение всегда как-то приятно, а в моем положении и утешительно. Напрасно пеняет за письма: разве то, что пишу и посылаю к Жихареву не для вас так же, как и для него? У меня давно и для княгини книжки, но посылаю только возможное. И теперь разделил на два пакетца: в одном это письмо и две тетрадки, в другом два тома Огинского, из коего много можно взять для журнала. С твоею оказиею пришлю для детей того же автора, что послал к Жихареву.

Близь Голицын получил вчера письмо от князя Василия Гагарина из Италии. Мое письмо везет граф Хвостов. Не знаю, все ли возьмет и не смею и не могу теперь послать, ибо вчерне написано, с попутчиком, хотя бы и кстати было, письма на рецензию немецкую; пришлю после, выкинув ученость, неуместную для русского журнала; для немецкого – иное дело! Но имени нигде не должно быть.

Сию минуту прочел в «Morning Chrouicle», от 27-го февраля, статью, которую бы желал целиком перенести для тебя. Выписываю существенное; употреби в дело, если не поздно будет. Наконец Вальтер Скотт объявил себя автором своих сочинений, единственным – «total and undivided author» – в статье «Утренней Хроники»: «Interesting theatrical diuner», под особым заглавием: «Public avowal by sir Walter Scott of being author of the Waverley Novels». Известие сие взято сокращенным образом из «Эдинбургской Газеты», но и в сокращении оно занимает полторы колонны длинной английской газеты. Все происходило за первым годичным обедом эдинбургского театрального фонда, то-есть, вероятно, суммы, на которую содержится эдинбургский театр. Walter Scott председательствовал за обедом, то-есть, был Chairman, который обыкновенно для возглашения тостов (здоровья) выбирается на весь обед. Это называется быть на кафедре, to be in the chaire. The cloth being removed, то-есть, когда скатерть со стола снята, и дамы удаляются, а остается на столе одно вино и рюмки, и за самою полною чашею, так как предложил Walter Scott, восхвалял он драматическое искусство. По словам Walter Scott'а оно было первым наслаждением его детства, и любовь к сему искусству росла вместе с ним, and even in the decline of life, nothing amused so much as when а common taie is well told. Walter Scott пробежал вкратце в речи своей историю драматического искусства у древних и новейших народов; осуждал века, в которые оно было презираемо и в гонении, даже и от законодателей; но это, по его мнению, было тогда же, когда и духовенству запрещено было жениться, а мирянам читать Библию. Упомянул о каждой блистательной для театра эпохе, в особенности и о том, чем и кем каждая отличалась, и кончил тостом за «theatrical found». Гости (convives) отвечали троекратным и трижды повторенным криком: «With three times three!» Когда присутствовавший за сим же обедом лорд Meadowbank, желая отплатить Вальтер Скотту за тост в честь театральной компании, провозгласил здоровье «of the great unknown», как обыкновенно Свотта называют, он сказал в речи своей между прочим, что он предлагает тост «for the great unknown, the mighty magician, the miustrel of our country (в сию минуту восклицания и ашлийское ура огласили всю залу) who had coujured up not the fantoms of departed вges, but realities», и кто «now stands revealed before the eyes and affections of liis country». Вальтер Скотт отвечал ему и между прочим сказал:

«He was now before the bar of his couutry, and might lie understood to be on trial before lord Meadowbank as an offender; yet lie was sure, that every impartial jury would bring in а verdict of uot proven. He did not now necessary to enter into the reasous of his long silence. Perhaps lie might have acted from caprice. He had now to say, howewer, that the merite of these works, if they had any, and their faults, were entirely imputable to himself (long and lound cheering). He was afraid to think on what he had done; «Look on't again, I dare not».

«Не had thus far unbosomed himself, and he knew that it would be reported to the public. He meant, when he said, that lie was the author, that he was the total and undivided author. With the exception of quotations, there was not а single word that was not derived from himself, or suggested in the course of his reading. The wand was now broken, and the rod buried», – все это слова Вальтер Скотта. Теперь будут его называть и провозгласили: The great known. Вели себе изъяснить выражения: trial (допрос пред судом), not proven и т. п., и цитату: Look оп't и т. д. и переведи хорошенько. Жалею, что не успел более выписать.

Узнав, что граф Хвостов поедет отсюда на долгих или, по крайней мере, долго пробудет в дорогах, пошлю письмо по почте, а книжки с ним. Жаль, что не вместе, ибо брошюра о Тальме и афишка и билет, приглашающий тебя в благотворительный здешний спектакль, было бы кстати к обеду театральной компании.

У меня было много проектов писем к тебе; например, о лекции Гассе, с посылкою целой лекции о следствиях христианской религии и о вступлении из древней в новую историю. Перепишу и пришлю с оказией; но ответ на рецензию занял меня, а горе и беспокойство отвлекли и от него. На свет Божий, который у нас опять расцвел, смотреть не хочется. Описал бы и пари здешних модников. Один бился об заклад, что проедет час по улицам в санях (NB у нас лето или весна) с помпою зимнею, но пробил. Другой, первый дрезденский fashionable, барон Мальцан, бился за сто луидоров, что один месяц и один день будет ходить всюду в розовом платье, в розовых сапогах и в розовой шляпе или какого другого цвета по назначению противной стороны. Завтра выезжает в свет в сем наряде, но жена его, англичанка, не очень довольна сим нарядом. Будет на всех вечеринках и у себя всех принимать в сем наряде, и даже шлафрок розовый. Все наряды его на счет другой партии, если он условленное время выносит, не надевая ни платка другого цвета.

Сережа хотел написать для тебя статью о Вальтер Скотте; начал, по не успел кончить и приложит к книгам. Голова его еще слаба. Не могу смотреть и думать о нем без тяжелой грусти. Один он меня беспокоит за будущее; в другом отношении спокоен, как- праведник. Верьте мне, я спокоен, и вы бы были на моем месте. Но чем возвратят нам здоровье?

Уведомьте поскорее о Жихареве. Для дел это великую разницу нам составляет; но об этом я не думаю, лишь бы он был здоров. Не постигаю его молчания. Дай ему знать о моем беспокойстве и скажи, что и от княгини Репниной ни слова, а деньги её нужны тому, у кого она заняла их и в какое время: неаккуратность!

Книги вытребуй от Булгакова. Я все посылаю на твое имя, надписав твое имя на книгах, а на пакете его адрес. Напиши я к Карамзиным. Почему не пишу к ним? Грустно, но думаю о них беспрестанно. Пусть прочтут мою любовь с ним и к незабвенному в моем ответе на рецензию. В какие минуты я думал о его исторической безгрешности: когда вся душа паполнена была страхом, и я трепетал не за себя, не получая долго ни откуда писем и по сию пору от Жихарева. Простите! Кланяйся И. И. Дмитриеву.

Брат не посылает своей статьи, ибо не успел кончить ее. Жуковский здоров, но теперь занят, Батюшкову не лучше. В морозы наши было ему хуже. Пушкина будет отвечать сама. Попроси Карамзноых, чтобы писали ко мне. Обнимаю тебя, княгиню и детей. Дайте знать обо мне Жихареву и о моем мучительном беспокойстве, а чрез них и Нефедьевой. Давно ни от кого ни слова; только парижские приятельницы не забывают меня. Дайте знать Жихареву, когда выезжаем из Дрездена: через пять недель. Напишу ему о присылке денег может быть прямо в Париж, если прежде ничего не получу от него. Граф Хвостов не взял Огинского, а только брошюры.

Выпишу еще, что успею, из статьи о Вальтер Скотте. После тоста первого, в честь короля и второго, герцогу Кларенскому, the chairman Walter Scott предложил тост оплакиваемому всеми Иоркскому герцогу, «which he wished to be drank iu solemn silence»; он уделял досуг свой театру; в память его выпито в торжественном молчании. Потом уже Walter Scott предложил: «That gentleman would fill a bumper as full as it would hold», и тут говорил ос о театре во все времена. Pendant к сей речи можно разве найти в прологе Шиллера, напечатанном перед «Валленштейном», об искусстве мимики и в предисловии Тальмы к Левеню. Лорд Meadowbank, в исчислении заслуг «Walter Scott'а, сказал: «It lias been left for him by his writings to give his country an imperishable name. He had done more for his country by illuminating his aimais, by illustrating the deeds of its warriors and statesmen, than any man that ever existed or was produced, within its territory. He lias opened up the peculiar beauties of this country to the eyes of foreigners. He has exhibited the deeds of those patriots and statesmen, to whom we owe» etc.

Не знаю, разберешь ли все, что я в заключении письма выписал о Вальтер Скотте в пополнение статьи; но все это русские могут, должны сказать о Карамзине, и я сказал.


На обороте: А monsieur, monsieur le prince Pierre Wiazemsky, à Moscou (Russie). Его сиятельству князю Петру Андреевичу Вяземскому. В Москве, в Чернышевом переулке, в собственном доме.

707.

Тургенев князю Вяземскому.

[Конец марта] 1827 г. Дрезден.

«Наконец и ты прав, Вяземский, и негодование твое справедливо. Вот уже скоро год, как не стало Карамзина, и никто не напомнил русским, чем он был для них. Журналисты наши, исчислив кратко, впрочем не безошибочно, труды его и лета жизни, возвестив России, что наставника, дееписателя, мудреца её не стало, исполнили долг современных неврологов, но не умели или не хотели воспользоваться правом своим возбуждать народное внимание, народное чувство к важным событиям в государстве. Конечно, в числе особенностей нашей словесности можно поставить и судьбу её преобразователя, единственного полного представителя не нашего, как ты полагаешь, но европейского просвещения в России, соединенного в нем с познанием всего отечественного, с познанием, коему можно уподобить только одну любовь его к отечеству. И сей великий сын России, любивший судьбу её и в первом мерцании нашей славы воинской при Игоре и Святославе, и в годину искушения при Ольговичах и татарах, и в эпоху внутренних преобразований при Годунове и Петре, и в лучезарный век Екатерины и Александра, и, наконец, умиравший с любовию в сердце и с верою в будущее постепенное возрождение империи, Карамзин не имеет еще ценителя ни главного труда его, ни других, бессмертных его заслуг, оказанных России и языку её. По сию пору один государь, представитель народной благодарности, указал Карамзину место его в храме славы и бессмертия. Между тем как во Франции часть населения Парижа подвиглась на погребение генерала-оратора; в Англии, в журналах оппозиции и министерских, ежедневно извещают публику (письмо сие писано во время болезни Каннинга) об успехах выздоровления министра, у нас кто толпился за гробом Карамзина по пустынным улицам Петербурга? Кто по сию пору прервал гробовое о нем молчание? Кто из нас положил цветок на уединенную могилу его? Мы, жившие его жизнью, страдавшие его страданиями, мы, одолженные ему лучшими благами души и сердца, что мы сделали? Опустили его в могилу, бросили горсть земли на землю его и смолили, как умершие. Ты обвинял меня в бездействии в самое то время, когда я сбирался послать в немецкия ученые ведомости написанное мною возражение на одну рецензию, в «Лейпцигской ученой газете» напечатанную, в которой Карамзина хвалили за его «Историю» и хулили за чужия ошибки. Жалею о Карамзине и о друзьях славы его, что не им, а мне досталось защищать его. Уступил бы им охотно и суму крохобора и остался бы при единственном сокровище, которого у меня, как у Карамзина славы, никто не отнимет: остался бы при моей любви к его памяти, при моей к нему благодарности, при воспоминании о последней, тихой минуте его жизни…»


5-го мая. Лейпциг.

По сии точки ты можешь напечатать письмо мое, которое написано давно, в Дрездене, в минуты, в которые я в силах был опомниться в моем положении. Самую рецензию или ответ на рецензию и пришлю тебе с Скуратовым, а если не успею, то из Парижа. Теперь не в силах и не имею минуты свободной. И душа, и сердце страдают при виде Сережи и при мысли о другом. Но пришлю непременно, и тогда напечатай все с письмом моим к тебе. Часть моего возражения переводится теперь на немецкий и, вероятно, здесь напечатается. И письмо, и рецензия были пространны, но Жуковский в письме вымарал все выпалки на лужницких выходцов и все Карамзина недостойное. Да святится память его и в каждом движении пагаего сердца, и в каждой строке о нем! Чем иным можем доказать нашу любовь к нему, как не жизнью, его достойною, как не чувствами, подобными тем, кои сам питал он и к друзьям, и к недругам, ненавидя порок, но любя и прощая всех.

Жуковский, прочитав эти строки, велел тебе сказать, что он написал бы к тебе то же и просит принять это мнение от нас обоих. Это товарищество легко поможет забыть злобные насмешки и критику, которые отбросил я, по желанию товарища в любви к Карамзину и в дружбе к тебе, в счастии и в несчастии моей жизни, товарища в нежных попечениях о брате, который теперь сидит подле меня, но без участия в излияниях сердца, ибо всякое движение души ему опасно. Мы все почти должны скрывать от него, даже и то, что могло бы его живо обрадовать. Прости! Я не могу ни о чем ином ни думать, ни писать. Обними жену и детей и кланяйся всем, кто нас вспомнит.

Сказывают или, лучше сказать, писали в Дрезден, что ты много пустого, незначущего напечатал из писем моих и поставил: Э. А. Из Петербурга писали, что это значит «Эолова Арфа». Печатай только то, что достойно печати, а не всякий вздор.

Если бы Уваров, вопреки моему совету, не употребил во зло некогда эпиграфа к его брошюре о Моро: Intaminatis fulget, honoribus, то хорошо бы его поставить к жизни Карамзина. О Моро именно нельзя и неловко сказать intaminatis, ибо он запятнал себя своею кровию, французским ядром пролитою, а Карамзин жил чистою, единственною в России жизнию и умер, как жил.


7-го мая. Лейпциг.

Выписываю для тебя совет, который мне писали из Лейпцига, когда я сообщил твое требование от меня записок о Карамзине. Может употребить его в пользу, ибо я, в заботах дорожных и в хлопотах о братьях, не могу им теперь воспользоваться, хотя бы и хотел. Знаю книгу Босвеля о Джонсоне и точно думаю, что в сем роде и о Карамзине нам написать можно.

«Знаете ли вы книгу Босвеля (Bosswell) o Джонсоне? Это весьма известная книга, и, конечно, самая лучшая из всех биографий, Босвель был несколько лет приятелем Джонсона; записывал все, что он говорил о различных предметах, так что книга представляет теперь, кроме множества. весьма умных, замечательных рассуждений, разговоров, кроме полного изображения характера Джонсона, также и характер времени, в которое они жили. Эту книгу желал бы я дать теперь в руки всем приятелям Карамзина. Едва ли кто-либо вел постоянный журнал разговоров Карамзина, но многое может быть сохранено: один вспомнит одно, другой другое. Память Блудова будет тут очень полезна. Я не вижу иного средства передать потомству что-либо о Карамзине, достойное Карамзина. Биографии порядочной никто у нас написать не в состоянии; да и что лучше такой Босвелевской, живой биографии? Не знаю, почему Вяземский называет Карамзина представителем нашего времени в России?..» Пользуйся советом, но не печатай его.

Вчера получено здесь известие о кончине короля Саксонского. Здесь начинается ярмарка. Все в движении, и я ни на одном лице и ни на одном кафтане не заметил траура. Все гуляет и толкует о торговле по прежнему. Читают холодный манифест нового короля Антона и отходят, не почтив ни вздохом, ни словом память усопшего, 58 лет управлявшего мудро Саксонией и в бурное время Семилетней войны ее сохранившего, и утраты 1814 года перенесшего с христианскою твердостию. Старший из королей, и пример царственной мудрости! Не смотря на строгий католицизм свой, он духом и делом наблюдал терпимость, и его Schwanusgesang было постановление о правах взаимных католического и протестантского исповеданий, изданное в прошедшем месяце, как бы в предчувствие близкой смерти и опасаясь, может быть, что фанатизм брата его Антона и духовника его не позволит обеспечить протестантов государственным актом в правах их, коих равенство с правами католиков утверждено окончательно Венским конгрессом. Прежде протестанты имели гораздо более прав, и католическая придворная церковь, не смотря на исповедание королем католической религии, не имела колоколов до 1807 или 1808 года. Я читал акт, в прошедшем месяце изданный, и нашел в нем постановление, единственное в своем роде в европейских законодательствах. вероятно, и другие государства последуют оному. Честь и королю, и венец бессмертия в том мире, и честь министру его, графу Эйнзиделю и моему безногому приятелю, редактору Титману. Мне грустно видеть равнодушие здешних немцев к смерти короля их. Директор театра поскакал вчера в Дрезден хлопотать о позволении продолжать спектакль, ибо с каждым вечером, по случаю ярмарки, ему от закрытия театра 800 талеров убытка. Горные или заводские музыканты и другие ходячие кудесники и разносчики народных увеселений приуныли и без куска хлеба. Музыка везде и за столом в трактирах, и у африканских пришельцов: львов, тигров, обезьян и прочих смолкла. Один Fido-savant, собака, продолжает играть в карты и читать по складам немецким и итальянским, но народ гуляет по валу, и купцы торгуют по прежнему.

Манифест мне не поправился. Антон ни слова не сказал о 58-летнем благодетельном царствовании брата своего и ни слова о горести народной; не обещает царствовать в духе брата – по правилам мудрой терпимости и строгой экономии государственной. Это бы утешило или успокоило народ. Новый король говорит, что впредь до усмотрения остается все по прежнему в присутственных местах и во всем управлении, как бы намекая, что после предпримет перемены и нововведения. А мудрость усопшего в том более и состояла, что он хранил старые уставы, приступал к переменам осторожно и не спешил коверкать старое, а исправлял, совершенствовал. И в самом законодательстве, чувствуя нужду в исправлении, в пополнении оного, шел осторожно; покупал законодателей и поручал рассмотрение новых проектов людям испытанного благоразумия и просвещенным. Два законника, Стюбель и Титман, с коими я в Дрездене коротко познакомился, трудящиеся над проектами уголовных законов, весьма несовершенных и устаревших в Саксонии, уверяли меня, что нельзя быть благоразумнее, благонамереннее и более готову на все доброе и полезное, как был король. Ave, sancta anima! Девизом его была невинность и надежда, и символом надежды в невинности избрал он два цвета для герба государственного: белый в зеленом, после раздробления 1815 года. Кстати о гербе. Единственный акт, коим король Антон ознаменовал первый день правления в своем манифесте, есть объявление в оном, что государственная печать остается та же, пока новая не сделается.

Посылаю тебе листик из здешней газеты, вчера вышедшей. Каково приноровление черной розы на платьях к розам садовым! Если бы и дочь короля, от чего, Боже, сохрани, скончалась, то и тогда. о росе думать не время. А король? Er ist schon längst eutblättert… и годами, и Венским конгрессом! Говорят, что непосредственный по закону наследник Антона, второй брат короля умершего, Максимилиан, откажется от престола в пользу сына своего Фридриха. Мы познакомились с обоими сыновьями его, Фридрихом и Иоанном, и обедали у последнего в Дрездене. Оба нам очень понравились умом и образованностью своею. Оба служат в важных государственных местах и деятельно, и занятия государственной службы не мешают им заниматься литературой, сочинять стихи и искусствами. Супруга Иоанна – милая, умная женщина, сестра умного короля Баварского. Престол не без надежды, ибо скипетр должен перейти к Фридриху, и братья очень дружны. Я знал профессора, который занимался с ними юриспруденциею и прошел полный курс оной. Кстати о королях. Мне не удалось видеть полковника Густавсона, живущего здесь в бедном загородном трактире «Die golden Sage» («Золотая Пила») и ежедневно там же и обедающим за шесть грошей в день, в бедном платье и без слуги, но с усами и с физиогномией Карла XII. Северный король приехал сюда на козлах дилижанса и отморозил себе пальцы. Жуковский видел его читающего. «Лейпцигскую газету». Желая войти с ним в разговор, он попросил у него газету. Отставной король подал ему ее, но Жуковский спросил его, не нужна ли ему она? Он отвечал сухо: «Если бы она мне нужна была, то я бы вам ее не дал», и этим прекратил разговор. У него остался капитал, составляющий все его достояние, с коего получает он 700 или 800 талеров в год, и в том весь доход его. Он никого не видит, кроме живущих в трактире, за столом. Во время ярмарки редко сходит в общую комнату из своей, во втором этаже, и иногда встречают его на валу городском. Странно, что там, где решилась судьба Густава-Адольфа и Германии, там пришлось влачить жизнь другому Шведскому королю, и как! Не знаю, бывает ли он близ Люцена?

Сегодня Сережа спал ночь хорошо. Сердце отлегло, и я расписался, по прошу не печатать меня, а если хочешь, то составляй свои статьи о том, что пишу.

Я посылаю отсюда чрез Скуратова первое замечание на объявление о переводе Карамзинской «Истории». Других не успею послать. Напечатай, если желаешь, с чернового моего brouillon. Поправьте в слоге, что хотите. Посылаю и немецкую газету, на которую пишу. Другие примечания будут на замечания рецензента о Винете. Сущность в том, что Карамзин не мог знать сомнений немецких критиков об историческом бытии Винеты, ибо сии сомнения начались с Румором, в 1816 году изданном, когда и Карамзин писал и печатал свою «Историю». Прежде никто не сомневался в существовании Винеты, и Иоанн Миллер блистательно описал её падение и поглощение развалин её волнами морскими. Постарайся, чтобы не знали автора сих замечаний, ибо мне не до авторской славы, и если бы я печатал с именем, то писал бы иначе. Посылаю тебе еще несколько номеров «Blätter für litterarische Unterbaltung». Отсюда можешь брать многое для журнала, а меня щади. Я хотел послать к тебе два тома Мартенса (молодого), печатающихся у Брокгаузена, актов дипломатических: «Causes célèbres du droit des gens», rédigées par le baron Charles de Martens, 2 vol., gr. 8®, Leipzig, но еще не отпечатано. Я видел в листах, в типографии Брокгаузена, и нашел то, что ожидал, то-есть, редкое и любопытное собрание актов дипломатических дяди его, бывшего нашего профессора Мартенса в Гёттингене и раштадтского негоциатора. Постарайся достать эту книгу, ибо, вероятно, запрещена не будет, и выбери из неё все, что относится до России, например, акты о Матвееве в Лондоне и прочее. Ты первый можешь познакомить и нашу публику, и наших молодых дипломатов, а может быть и старых, с сею полезною компиляциею. Племянник Мартенс щетится оборышами после дяди, но собрание его любопытно по многим отношениям.

Переписка Гёте с Шиллером, объявленная в лейпцигском каталоге, еще не вышла, а переписка германского Платона-Якоби, в двух частях, с первыми литераторами и философами Германии, слишком толста для посылки. Не худо из неё выбирать письма для журнала: есть прелестные. Вся жизнь, нравственная и умственная, немцев отражается в сих двух томах. В Париже вышли «Les veillées russes», новый сбор и переводы отрывками из вас всех.

С вами ли Карамзины или еще в дороге или в деревне? Мысленно и всею душою обнимаю их. Скажите им все, что о нас знаете. Прошу их писать со мне в Париж или в Эмс. Жуковский везет им цветов Арнольда, а в Париже отыщет и краски. Не проходит дня, в который я бы о них не думал. Вчера оно приснились мне, и мне не хотелось расстаться с мечтою, но ни они, ни сон, не возвратились, и я удовольствовался снова одним воспоминанием страшного прошедшего года. Страшусь подумать об эпохе свидания! Где, как найду их, когда? Андрюшу и всю малую братию целую нежно и братски. Милую твою княгиню благодарю за воспоминание, а княжен ваших и богатыря Павла прошу не забывать их старого друга. Жалею о Веневитинове. Из тетрадей и книжек твоих еще ничего не получал. Может быть, в Париж легче будет прислать из Петербурга. Знайте, что в конце июня, нового стиля, мы уже в Эмсе. Здесь удалось услышать, хоть по-гречески, «Христос воскресе». Сегодня приезжают сюда русские из Дрездена: граф Головкин, княгиня Голицына (Суворова), которая все просит тебе о чем-то напомнить. Офросимовы были и, нагруженные товарами, возвратились родить в Дрезден, а оттуда в Карлсбад.

И дым отечества приятен!

Пушкина пишет нам, что Батюшкову гораздо лучше, и он спокойнее. Кланяйся И. И. Дмитриеву и скажи, что я вспомнил его в жилище Геллерта и гуляя но цветущим садам Лейпцига и его окрестностей. Мы живем в саду Рейхеля, окруженные более нежели шестью тысячами вишневых деревьев, яблонями, грушами, и все в цвету и благоухает! Не будучи эгоистом, для меня плодовитые деревья нравятся и… надеждою.

Un parterre me plaît lorsque mon oeil surpris

Y peut entre les fleures découvrir-quelques fruits.

При случае пошлите это письмо Козлову одному. Не успею отвечать ему.


8-го мая.

Может быть, удастся послать тебе и манифест нового и биографическую статью о старом короле, но короли на ум не идут: брат опять провел худо ночь. Я послал вчера в Дрезден к Скуратову книги и начало замечаний о Карамзине. Не успел ни выправить, ни сократить. Не знаю, разберете ли. Остальные пришлю из Парижа, если болезнь брата позволит.

Милый Жихарев, отошли книги отмеченные к Дяд.; остальные сохрани для меня и отдай нужные Вяземскому; книжки Линднера сохрани: это истинный мудрец в христианстве, глубокого ума и глубоких сведений с простотою евангельскою; не скрывает света, по действует, им озаряемый, как педагог и профессор; за то здешние книжники и фарисеи лишили его кафедры в гимназии и привязались к тому, что об проповедывал любящим его детям слово Христа: «Оставьте отца и мать и по мне идите». Это не понравилось. Вы видите, что и в просвещенной Саксонии не без греха! Я был некогда, по должности, в сношении с Линднером, но и не подозревал в нем того мудреца-христианина, которого нашел и беседою коего насладился в уютном садике, где он окружен цветами и ульями. Улыбка его значительная, и вся физиономия выражает добродушие с глубокомыслием и тонкою проницательностью. Ясность в идеях и в выражении оных необыкновенная; оттого и дети его любят и понимают, и профессора, философы, разумеется беспристрастные, находят его глубокомысленным. Это человек по моему сердцу: скромен, но говорит охотно и свободно.

Сию минуту получил письмо от Пушкиной. Крейсиг, наш доктор, ухаживая за королем и осиротевшею королевою, и сам занемог опасно и не может отвечать мне на здешнюю консультацию. Что будет – не знаю.

708.

Князь Вяземский Тургеневу.

10-го мая. [Москва].

Посылаю вам, милые мои парижане, русского и турецкого гостинца: «Ces deux mots ne hurlent pas de se trouver ensemble»; хотел послать и китайского кстати, но боялся обременить мою коммиссионерку. На днях послал я вам через наше министерство и «Цыганов» при письме. Получили ли вы? Получаете ли исправно журналы? Я вчера получил от вас листов «Conversations-Lexicon» и воспользуюсь им с благодарностью. Не грешно ли тебе, Арфа, ленивая Марфа, не прислать мне ответа немецкому журналисту? Долго ли переписать, а для меня клад.

Булгарин издал свои творения с посвящением читающей русской публике в знак уважения и признательности. Какая глупость и наглость! Для кого же пишет автор, как не для читающей публики? К чему же эта особенность для Булгарина? Что за книга Ancelot? Пускай поколотит его Жуковский. Простите, некогда более писать. Обнимаю вас всех, моих милых. Мое сердечное почтение Светиной. Посылаю два фунта.


На обороте: Жуковскому или Александру Тургеневу, в местечке Париже.

709.

Князь Вяземский Тургеневу.

6-го июня 1827 г., Остафьево.

Давно ли ты в переписке с Булгариным? А то кто, кроме его, мог написать тебе, что я много пустого, незначущего напечатал из твоих писем. Правда, что я под извлечениями подписываю Э. А., как и я сам под некоторыми своими статьями подписываю Ас. Но кто же не узнал бы тебя и без подписи из знающих тебя и русскую грамоту? А прочий генералитет и с этими буквами не разгадает. Извлечения из твоих писем всеми приемлются с отменным одобрением. Привожу тебе свидетельство «Московского Вестника», который назвал их истинно европейскими, Дмитриева, Александра Пушкина. Вот что Плетнев писал мне на днях о том: «Поверите ли, что, взявши новый номер «Телеграфа», я стараюсь остаться долее один и, перебирая листы, чувствую, будто я по старому провожу вечер то у Жуковского, то у Козлова, где всегда встречал дрезденскую Эолову Арфу. Как занимательны его к вам письма! Вот, кто бы у нас мог быть истинно европейским литератором!» Да за что же и меня считаешь ты уже таким пошлым дураком или бессовестным Воейковым? Пойду ли я кормить журнал твоею пудретою! Уж не криво ли ты перетолковал слова Жихарева, который просил тебя ему особенно писать по делам вашим, а мне особенно по делам европейским, а не все перемешивая одно с другим, так что мы хоть драться за твои письма, как за чересполосное владение. Сделай милость, верь мне и не слушайся петербургских сплетней. Говорю искренно, а не из журнальных барышей: письма твои были бы замечательны везде, а не только у нас, где понятия, литература с компанией, все еще азбучно. Нет мне счастья с твоими присылками. Только письмо твое по губам помажет, да и полно. Нет ни католика, ни Огинского, ни многого кое-чего и кое-кого. Одна надежда была на Василья Перовского, да и тот что-то притаился. Да и вы не получаете моих посылок «Телеграфа* и «Московского Вестника», а я уже всего послал вам около двадцати книжек. А прежде еще прошлогоднего «Телеграфа» послал много статей, своих особенно. Уж так и быть, пропадало бы мое, к вам отправляемое, но больно мне за ваше. На днях получил я из Парижа от Гагариной книгу Ancelot. Пишу ей благодарное письмо, но и ты за меня поблагодари ее. Я написал кое-какие замечания на книгу и доставлю их, когда отпечатаются. Книга просто глупая, а не злая. Напротив, есть какое-то добродушие, но вовсе нет головы.

Мы в Остафьеве поджидаем Карамзиных, которые должны были выехать из Ревеля 25-го; в Петербурге станут искать дом на зиму. Сердце замирает за первые впечатления его при виде Остафьева, Каподистрия в Петербурге. Я читал его прекрасное письмо к Александру Булгакову: он, кажется, душевно доволен своим приездом и приветствием. Что делает Жуковский в Париже? Вот русского судьба! Были в Париже Авдотья Сильвестровна Небольсина, Василий Петрович Титов, Василий Андреевич Жуковский, а меня не было, да и верно не будет; а не то не было бы у нас морозов летом, оттепелей зимою, пословицы: «Не суйся, середа, прежде четверга», Петра Великого и Михайла Трофимовича Каченовского, роговой музыки и фишетки Бартеневой и того, и другого, и третьего, и десятого. Будь я в Париже, и не бывай в нем Небольсяпа и Жуковский, и вся Россия сделалась бы андер-фигур нона комедия. Я, не видавший Парижа и умерший, как Моисей, не зревший обетованной земли, – одна из необходимостей старого завета нашего. А продолжения впредь мне не дождаться и Парижа не видать, вот те Христос: я в этом уверен, Жуковский, посмотри на него за меня хорошенько вдоль и поперек, спереди и сзади. – Сохрани свято и ненарушимо натуральный запах парижский и окури меня им, мой благодетель! – Тургенев, сделай милость, если это письмо застанет тебя еще в Париже, прочти ее morceau écrit de veuve графине Бобринской и Гагариной и переведи, чего они не поймут, по-русски: это потешит их.

Простите, мои милые! Пишите ко мне, ради самого Создателя: и годному, и негодному для печати буду доволен. Мой дружеский поклон брату. Каков он? Ломоносика не холмогорской породы выдери за меня за виски: он ничего ко мне не присылает. Свечиной мое сердечное почтение. Не забудьте мне сыскать корреспондента парижского для «Телеграфа», разумеется, за деньги: Геро, или кого другого. Я писал тебе в двух письмах об этом и довольно подробно. Надеюсь, что ты получил их, также табак и чай, посланные на имя Ломоносика через m-me Latreille. Александр Пушкин поехал в Петербург, Кажется, сам еще не знает, что из себя сделает. Я и рецензии твоей или ответа на рецензию не получал. Написанное тобою мне о Карамзине и биография Козлова будет напечатано на днях. Простите, друзья, дальние и близкие!


Приписка С. П. Жихарева.

7-го июня.

Я писал к вам, мои милые: писал о неудачной посылке денег, об их возвращении, о приказания моем отдать их без умничанья Стиглицу и отправить таким же образом, как и первые. Не сердитесь на меня за жесткость письма моего: оно писано в минуту самую для меня неприятную, в пылу справедливого гнева и негодования. К счастию моему, что все поправить можно без дальних убытков или, лучше, с выигрышем, ибо курс далеко лучше, нежели был.

Жена живет в деревне; очень слаба, похудела, нервы совсем расстроены. Надеюсь на свежий воздух, купанье и тихую, беззаботную от домашних попечений жизнь. Я езжу к ней два и три раза в неделю; субботу и воскресенье целые дни провожу вместе. Дети, благодарение Богу, здоровы, но у Вареньки шея изуродована золотухою.

Говорят, что по времени останутся только малые знаки, но это еще не решено; доктора утешают иногда без основания: им надобны деньги. Домом своим мы очень довольны, ибо это чистый капитал; будем жить в нем до времени: дадут хороший барыш, отдалим, пожалуй. Только грустно будет расстаться с надеждою жить в нем всем вместе, а комнаты для вас прекрасные; в них теперь живет Иона сторожем вашего добра. Не знаю, когда Бог принесет вас сюда: мне хотелось бы расположить все ваши вещи для вас споручнее. Я не раскрывал наших ящиков: вы сделаете это сами. С каким-то отрадным чувством думаем о вашем возвращении, добрые, милые. Жить вам надобно в Москве, в одной только Москве, особенно Сергею. Надеемся, что покамест он не сыщет себе подруги, не оставит нашего крова, который будет собственным его. Уживется ли Алексаш на одном месте, это еще Бог знает. У него есть и еще обязанности: он здоров и должен жить для двух. Но Сергея нам, нам непременно, до тех пор, покамест окрепнут душа и тело, и покамест не повеет на него прежним счастьем. Пусть пройдут годы испытаний в нашей семье; когда же Фортуна обернется к нему лицом, мы сами толкнем его в её объятия. Простите, милые! Александра Ильинишна довольно здорова и думает сделать пелеринаж в Ростов. Бог с ней! Ей нужно необходимо рассеяние.


На обороте: A son excellence monsieur Alexandre de Tourgueneff, à Ems. Poste restante. Его превосходительству Александру Ивановичу Тургеневу, в Эмсе.

710.

Тургенев князю Вяземскому.

20-го августа 1827 г. Дрезден.

Пробежал сегодня акафист Иванчина-Писарева нашему историографу: и за намерение отдать справедливость спасибо. Но долго ли нам умничать и в словах, и полумыслями? Жаль, что не могу сообщить несколько строк сравнения Карамзина с историей Вальтер Скотта и изъяснение преимуществ пред последним. Они перевесили бы многословие оратора. Но спасибо издателю за золотые строки Карамзина о дружбе, а Ивану Ивановичу – за выдачу письма его. Я как будто слышу его, вижу его говорящего: «Чтобы чувствовать всю сладость жизни» и прочее. Одно чувство и нами исключительно владеет: нетерпение смерти. Кажется, только у могилы Сережиной может умериться это нетерпение, этот беспрестанный порыв с нему. Ожидать, и ожидать одному, в разлуке с другим, тяжело и почти нестерпимо. Ищу рассеяния, на минуту нахожу его, но тщета всего беспрерывно от всего отводит, ко всему делает равнодушным. Одно желание смерти, то-есть, свидание, все поглощает. Вижу то же и в письмах другого, но еще сильнее, безотраднее. Приглашение Екатерины Андреевны возвратиться огорчило, почти оскорбило меня. Или вы меня не знаете, или вы ничего не знаете? И отдаленный вас о том же просит. Теперь у него только часы его. Он смотрит на них и ждет. Недавно писал, что больно будет расстаться с ними умирая. Вот слова его из письма его в Париже к графини Разумовской: «C'est ma douleur, c'est mon découragement qui vous ont fait prendre la résolution de venir. Eh bien! avez-vous vu quelquefois dans les petites maisons de ces gens, qui, ayant l'esprit dérangé, sont accablés de mélancolie, restent toujours seuls, ne veulent voir personne, ne veulent parler à personne. Les médecins pour les guérir, font-ils venir leurs parents, leurs amis? Non, on les laisse comme ils sont, seuls avec leur maladies.» Это не удержало, а решило ее ехать к нему.

711.

Князь Вяземский Тургеневу.

12-го ноября 1827 г. Остафьево.

Видно, любезный друг, с письмами моими к тебе та же участь, что с твоими посылками ко мне: посылаются, да не доходят. Я читал у Жихарева два письма твои из Парижа и вижу, что ты удивляешься моему молчанию. Надеюсь, ты по нем не разгадываешь дружбы моей к тебе. Горесть твоя, отражающаяся в твоих письмах, сокрушает друзей твоих. Тяжелее всего, что нечем утешить и нечего присоветовать. По крайней мере, признаюсь за себя: решительно не знаю, какой дать бы тебе совет. Следуй внушениям сердца, но, между тем, не отвергай и благоразумия, а как поступать, куда ехать – того со стороны подсказать тебе нельзя. Время свое возьмет, а пока ничего не придумаешь.

Я все еще в Москве по скучным делам с Гражданскою палатою или, как назвал я, с гражданским вертепом. Между тем другое дело: с Сутерланда хотел полицмейстер Рылеев содрать кожу и набить чучелу; с меня казна, но какой-то претензии Сутерланда на отце моем, после сорока лет спохватилась и также хочет содрать кожу, или и того дороже – 8000 рублей. Где топко, тут и рвется. Здесь же, в Остафьеве, узнал я из письма жены из пензенской деревни, что Павлуша в кори; ему лучше, но теперь, вероятно, и другие дети занемогли тем же. И страшно за них, и больно за бедную жену, которая одна измучится за себя, детей и меня. Грустно и тошно!

Карамзины обживаются в Петербурге. Впрочем, они верно к тебе пишут, и мне нечего тебе говорить о них. Ты спрашиваешь о «Телеграфе»: я еще недавно послал его книжек двенадцать на имя Héreau с молодым Lebour; узнай о нем у Ломоносика. Пока ты в Париже, если ты решительно не хочешь переломить себя и заняться журналиством, то заставляй Толстого писать, под руководством своим или надзором, письма для «Телеграфа». Редакция «Телеграфа» охотно даст ему то, что просил Héreau, то-есть, франков по сто за полновесное письмо. Только надоумь его, как составлять эти письма, чем наполнять их; а ты от себя придавай им европейский колорит, который наведет твой ум и твой слог. Я хотел бы, кроме журнала, издавать «Современник» по третям года, соединяющий качества «Qaarterly Review» и «Annuaire historique». Я пустил это предложение в Петербург к Жуковскому, Пушкину, Дашкову. Не знаю, что будет; дальнейшие толки об этом отложены до приезда моего в Петербург в январе. Но вряд пойдет дело на лад: у нас, в цехе авторском, или деятельные дураки, или бездейственные умники. Жуковский решительно отказывается от пера. Не понимаю, отчего обязанности его настоящего звания кажутся ему несовместными с литературными занятиями в круге возвышенном и на европейскую стать. Я на днях написал ему длинное письмо об этом и, по обыкновению своему, немного поругался. Уговариваю его, если он почитает, что при месте его, как в папской капелле, нужно непременно быть авторским кастрато, чтобы, по крайней мере, стал он главою какого-нибудь обширного литературного предприятия; например, завести фабрику переводов всех лучших иностранных творений, новых и старых, и издать их à l'usage du Залуский. Правда ли, что мысль хороша и совершенно по исполнению подлежит ведомству его? Как такое предприятие обогатило бы вдруг наш книжный неурожай! Сколько рук занялось бы с пользою! И никто, кроме Жуковского, не может осуществить ce rêve d'un homme de bien. Но я уверен, что он из предложения моего ничего не сделает. А правительство наше ныне подалось бы на такое предложение. Тут есть что-то Петровское.

Здесь Шимановска, и альбом её, исписанный руками Benjamin Constant, Humboldt, Томаса Мура, Гёте, – пуще прежнего растравил тоску мою по чужбине. Я – европейское растение: мне в Азии смертельно. В Азии и лучше меня живут – не спорю, да я жить не могу: черви меня заедают.


18-го. Москва.

Возвратившись в Москву, нашел я от жены успокоительное письмо о детях. Скажи Толстому, что я только на днях получил письмо его от 31-го августа и, в роде предварительного, письмо от Геро, совсем не геройское. Мало уповаю на следующее и пуще прежнего желаю, чтобы Толстой, под твоим руководством, а не Геро, был корреспондентом «Телеграфа». Геро отказать решительно не нужно: пускай и напишет он одно письмо, за которое заплатят ему; но он, по видимому, ленив и неаккуратен, следовательно сам собою отстанет и избавит нас от неприятности сказать человеку: «Поди вон!» Сделай одолжение, негосьируй это дело с Толстым и уговори его получат деньги за труды, тем более, что тут предстоят ему и расходи на покупку книг, подписку на журналы и прочее. Более всего нужны нам факты, выписки из новых книг; более материальности, чем рассуждений. Толстой, кажется, из патриотизма вдается в какой-то антигаллицизм, неуместный и не в пору. Все это хорошо было прежде, а теперь отцвело. К тому же, ругая французов, невольно задеваешь и дело образованности; тем более у нас, где не дают обнажить всю мысль наголо. Для избежания кривых толков, лучше не вдаваться в эту народную и политическую полемику. Впрочем, слог Толстого исправен; попроси у него разрешения на некоторые перемены в письмах его, смотря по обстоятельствам.

Я хлопочу о журнале, а между тем, вероятно, мое журналистическое и авторское поприще кончится с нынешним годом. Здесь дан нам в цензоры Аксаков, который воевал против меня под знаменами Каченовского, а ныне греется под театральными юбками Кокошкина, Загоскина и всей кулиспой сволочи, явно восстающей против меня и «Телеграфа». Если не заставят Аксакова образумиться, то положу перо: делать нечего. Lebour, с которым я послал «Телеграф» на имя Héreau, живет Hôtel Richelieu.

Пишу Жуковскому, чтобы он послал тебе стихотворения Боратынского и третью часть «Онегина». Скажи Толстому, что «Борис Годунов» еще не напечатан, а что рукописи он из рук не выпускает. Отрывки из старого письма Толстого о Villemain и о записках современницы напечатаны в «Телеграфе.»

Мне сказывали, что князь Григорий Гагарин желает иметь при детях своих русского наставника, и что это место предлагали Раичу. Сделай одолжение, напиши от себя и от меня князю в Рим, что он лучше человека этого не найдет: знаю его с весьма хорошей стороны и по нравственным, и по литературным отношениям. Он несколько лет жил в этой должности у Рахмановой-Волковой, и они были отлично им довольны. Для Гагарина и тем он хорош, что знает итальянский язык и преимущественно занимается латинскою и итальянскою литературами. Он известен переводом «Георгик» и ныне печатающимся «Освобожденным Иерусалимом». Теперь занимает он место при Пансиоге университетском; но любовь к Италии все превозмогает, и он охотно желал бы приняться к князю. Возьмись за это дело: оно будет добром и для Гагарина, и для Раича.

Прости, мой милый друг! Обнимаю тебя от всей души. Скажи мое нежное почтение Свечиной и благодари Гагарину за обещанную посылку.

712.

Князь Вяземский Тургеневу.

11-го декабря 1827 г. Москва.

Вижу из писем твоих к другим, что ты моих не получаешь. Это меня сокрушает. Я писал к тебе через Жихарева и через Жуковского. Неужели можешь подозревать меня в холодности или небрежении? Я этому не верю, но не менее того досадую на судьбу моих писем. После двухмесячного ежедневного отъезда еду сегодня в ночь к жене в Пензенскую губернию. В конце января думаю быть в Петербурге; дай Бог узнать там что-нибудь о тебе хорошего. Повторяю одно: боюсь за тебя петербургского многолюдства, но боюсь и континентального одиночества. Сердце не знает, что придумать за тебя, чего пожелать тебе в настоящем положении! Оно только желает и пламенно за тебя молит, оставляя Провидению надписать желание, куда следует. Поблагодари Гагарину за микроскопический гостинец, а еще более за письмо её и дружеское внимание. Буду отвечать ей из пензенских степей для большего контраста, тем более, что Москва начинает немного походить на Париж с тех пор, как стреляли на улице из пистолета в Сергея Корсакова, меньшего сына Марии Ивановны, и что немецкий актер играет на театре нашем «Жоко» и, за неимением у нас Jardin des plantes, учится роже физиономии обезьяны по лицу Кокошкина. К тебе также буду писать из Пензы, а теперь утопаю и вязну в сборах. Кланяйся от меня нашему литературному генеральному консулу Толстому. Всей душою и всем помышлением обнимаю тебя, друг любезный.

Жуковский, обнимаю тебя перед отъездом и прошу тебя отправить это письмо к Александру Тургеневу.

713.

Тургенев князю Вяземскому.

[Конец 1827 г. Париж].

Вот план мой, если не переменю его до января месяца. Чувствую, что и в Париже должно мне пробыть долее и поучиться, ибо я едва мимоходом успел взглянуть на сокровища Королевской библиотеки и на рукописи Вольтера, Корнеля, Расина, Монтескье, Февелова, Боссюэта и прочих и только один раз ходил с Гумбольдтом (может быть, первым ученым писателем и, конечно, первым путешественником в Европе) в Академию наук; но в этот день читали о чуме и о желтой лихорадке, следовательно, не для меня. В других академиях не был еще. Вильмень, автор посылаемой тебе книги, болен глазами, и книга его слаба, хотя историческая половина и не без интереса для нас. Познакомился с переводчиком Платона и издателем Декарта, Cousin, но все превосходные таланты здесь в загоне: господствует варварство в лице Фресиноса. Даже и святой аббат Николь, наш одесский, в числе либералов и потому удален от ректорства, а остался просто Лавалем здешнего главного училищ правления. Я был у него в Сорбонне, где ему, в память учредителя Ришелье, оставили квартиру, и мы, comme deux grands débris, утешали друг друга. Кто бы подумал, что иезуиты, за коих я с ним вечно ссорился, выгонят его из злачной Сорбонны! Но он еще действует по части издания классических книг и ездит во дворец, наполненный духовными. Публичные курсы в академиях на сей неделе начнутся; но я не знаю, куда попаду. Много хлопот и без них; я же и по-англински учусь. A propos: книгопродавец сказал мне, что князь Федор взял вторую часть Belloc, почему я и оставил ее у себя. От него получишь. Впрочем, уведомь. Многое желал бы переслать в Москву, по нет оказий. Первого курьера завалил произведениями m-r Baton. Попутчики ничего не берут, да и редки. Я еще не принимался закупать книги, ибо возвращусь сюда летом и главное закуплю пред отъездом. Можно хорошее и дешево купить, но некогда об этом думать. Редко удается мне бродить без цели, а это всего приятнее. Ты и Ив. Ив. Дмитриев жили бы здесь припеваючи: сколько букинистов, картинных и гравюрных продавцов; но не надобно спешить. Писем из Петербурга я не получаю; одно, где ты писал, от Кар[амзиных], да от Булг[акова] – вот и все. По Москве часто тоскую; скажи это княгине, Жихаревым, хотя я и пишу к ним, и всем, кто вспомнит. Карту Richard отдай графу Ф. Толстому; я часто у него обедаю, по часто и у лучшего, драгоценнейшего Rivet. Все чисто и хорошо, и везде ежедневно все набито. Я иногда удивляюсь памяти des garèons: помнят, какие блюда кто спросил, и не ошибаются. Был два раза у графа Брея; у нашего посла обедал раз с доктором Галлем и раз со всеми русскими. Грустно! Буду представлен duchesse Duras, Récamier и княгине Багратион. Ломоносовым очень доволен и прошу извинения у княгини. Он ведет себя хорошо и здесь почти в моде в некоторых салопах. Прости! Пора кончить письма к другим и одеваться к Гизо. Расцелуй ручки у княгини и у детей. Пиши ко мне хоть через Северина и говори больше о себе и о своих. Кланяйся Ив. Ив. Дмитриеву. Будь осторожнее с книгою Вильменя: иначе и тебе, и мне достанется. Отошли тотчас письмо к Жихареву.